Ах, Александр Герцевич, чего там все равно

Юрий Чайкин
Как странно иногда складывается судьба человека! Как противоречива его жизнь!
Поэт, о котором будет идти речь, родился в традиционной еврейской семье, вдруг принимает католичество. Его отец с трудом говорил по-русски, а его сын становится классиком, известным поэтом серебряного века. В самый ответственный момент его предает друг. Жена, вместо того чтобы уехать в провинцию и этим сохранить ему жизнь, рвется в столицы, ее прельщает жизнь в Москве и Ленинграде. Он пишет оду Сталину, а его жизнь заканчивается в лагере. Кто же этот человек? Это поэт, блестящий поэт. Его стихи удивительно музыкальны. Стихия музыки очаровывает, уводит читателя от повседневных тревог и забот. Однако музыкальность стиха не входит в противоречие с его содержанием. Поэтому обращая внимание на музыкальность стиха, стоит задуматься, что же нам хотел сказать автор Осип Эмильевич Мандельштам. 
 
В конце 1921 года поэт возвращается на пароходе из Батуми в Сухуми. Оттуда едет в Новороссийск, далее через Екатеринодар приезжает в Ростов. В Ростове ему пришлось задержаться  с 17 января по 1 февраля.  Причина остановки достаточно банальная – отсутствие средств.
Что ожидало его в Ростове? Неожиданные знакомства, поэтические выступления, публикации в местной прессе. Неожиданно жизнь в Ростове оказалась насыщенной и интересной. Посещает Мандельштам и спектакли, поставленные театром – кабаре «Гротеск» на Большом проспекте. «Когда входишь в маленькую, уютную, теплую каюту «Гротеска» сразу начинают щекотать ноздри воспоминания, такой тонкий приятный запах  прошлого, словно весь гротеск, как знаменитый страсбургский пирог, только что доставлен,  горячий и дымится, из кухни петербургской «Бродячей собаки» и Дома интермедии… «Гротеск» не просто забавный неисхищренный маленький театр, это правнучек, кровный отпрыск семьи российского театрального «Сатирикона, может быть не любимый бабушкин внучек, да что делать – бабушка постарела, приласкать некому».
 
В «Обозрении театров Ростова Нахичевани-на-Дону»напечатано стихотворение «Чуть мерцает призрачная сцена»:
     Чуть мерцает призрачная сцена,
     Хоры слабые теней,
     Захлестнула шелком Мельпомена
     Окна храмины своей.
     Черным табором стоят кареты,
     На дворе мороз трещит,
     Все космато -- люди и предметы,
     И горячий снег хрустит.

     Понемногу челядь разбирает
     Шуб медвежьих вороха.
     В суматохе бабочка летает.
     Розу кутают в меха.
     Модной пестряди кружки и мошки,
     Театральный легкий жар,
     А на улице мигают плошки
     И тяжелый валит пар.

     Кучера измаялись от крика,
     И храпит и дышит тьма.
     Ничего, голубка Эвридика,
     Что у нас студеная зима.
     Слаще пенья итальянской речи
     Для меня родной язык,
     Ибо в нем таинственно лепечет
     Чужеземных арф родник.

     Пахнет дымом бедная овчина,
     От сугроба улица черна.
     Из блаженного, певучего притина
     К нам летит бессмертная весна.
     Чтобы вечно ария звучала:
     "Ты вернешься на зеленые луга",--
     И живая ласточка упала
     На горячие снега. 
В газете «Советский Юг»  появились очерковые  зарисовки «Батум», «Кое-что о грузинском искусстве», «Письма о русской поэзии», очерк «Кровавая мистерия 9-го января».
С Ниной Грациановой Мандельштам познакомился в книжной лавке на Большой Садовой. Вечером она рассказала о своей встрече отцу и брату:
- Сегодня Мандельштам со своею женою посетили книжную лавку. Осип Эмильевич оказался худым, длинноликим, с высоким лысеющим лбом. Его большие зеленовато-карие глаза беспокойно поглядывали на собеседника. Чувствовалось в нем большая нервозность. Его жена, премилая беленькая женщина, была по олимпийски спокойна и молчалива.
Брат Нины Грациановой, чуть улыбаясь, произнес:
- И это всё? И то никуда не вмешалась?
Он знал, что у его сестры все так просто не заканчивается.
- Нет, не всё. Осип Эмильевич высказал два пожелания: выступить со своими стихами и купить шубу.
- И что же ты теперь будешь делать?
- Ну, во-первых, поговорю с поэтами в СОПО, а во-вторых, у меня есть знакомые среди руководителей Центрсоюза. Завтра первым делом отправлюсь туда.
С утра Нина отправилась в СОПО. СОПО – союз поэтов. Творческая организация города, созданная поэтом Рюриком Роком в начале 1920 года. Она распалась после его отъезда в 1925 году. Ниночку, единственную девушку в СОПО, называли СОПОвской царицей. Ростовский Союз Поэтов начала 20-х годов был умело организованной и хорошо действующей организацией.
В Союзе Поэтов Ниночке помогли составить заявление, и она упорхнула прочь. Теперь она помчалась к одному из руководителей Центрсоюза.
Получив бумагу, тот задумался, сдвинул брови, затем, перечитав заявление, сказал:
- Ладно, обсудим, решим.   
На следующий день заведующему складом Центрсоюза поручили поискать что-нибудь подходящее для столичного поэта.
Нина Грацианская радовалось: шуба была найдена. Да еще какая! Отличная, с большим воротником, просторная, теплая, ну совсем как у Евгения Онегина. Однако со склада ничего не выдавалось бесплатно, каждая вещь отпускалась по твердой цене. За шубу надо было заплатить около двух тысяч. По тем временам сумма баснословно малая. Как расстроился поэт, узнав про цену. И  этих денег  у Осипа Эмильевича не было. Надежда приобрести шубу оказалась под угрозой. Все теперь зависело от организаторов вечера. К сожалению, зал консерватории, где обычно проходили поэтические вечера, был занят. Предстояли экзамены для поступающих в консерваторию. Чтобы не терять столь драгоценное время, арендовали другое помещение. Там был оборудованный для эстрадных выступлений зал с рядом длинных деревянных скамеек и помостом, над которым, создавая иллюзию сцены, содрогался синий плюшевый занавес.  Здесь обычно выступали  заезжие гастролеры: мастера аттракционов, танцевальные коллективы, гипнотизеры, фокусники. Иногда зал снимали самодеятельные кружки, подготовившие спектакль. В этом зале предстояло читать стихи поэту Осипу Мандельштаму. У входа огромная афиша.
 
Подошло время. Устроители вечера хлопотали, суетились, стояли на контроле.   Нина была занята: она продавала билеты. Ниночка занималась этим впервые, поэтому ответственно отнеслась к своим обязанностям. Огромная афиша, прекрасная организация принесли плоды. Билеты проданы. Нина сдала деньги и отправилась в зрительный зал.
Осип Мандельштам относился к той категории поэтов, у которых во время чтения напевность вступала в состязание со смыслом стиха. Форма бросала вызов содержанию и одолевала его. Поэт начинал шаманить на сцене, но публика переставала его понимать. О том, что Осип Мандельштам выдающийся русский лирик, никто не спорил. Однако внутренне содержание было облачено в невзрачную и даже смешную форму. Он был маленького роста, заурядной внешности. В шутку его даже называли «мраморной мухой». Несоответствие между внешностью автора и его исполнительской манерой приводило порой к досадным итогам. А маленький Мандельштам все топорщился и не уступал, все отстаивал какие-то свои святые права на блаженное бессмысленное слово. Тот же подход к своему творчеству он проявил и в Ростове.
Поэт вышел на сцену и зазвучали стихи.
  Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы.
     Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
     Человек умирает. Песок остывает согретый,
     И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

     Ах, тяжелые соты и нежные сети,
     Легче камень поднять, чем имя твое повторить!
     У меня остается одна забота на свете:
     Золотая забота, как времени бремя избыть.

     Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.
     Время вспахано плугом, и роза землею была.
     В медленном водовороте тяжелые нежные розы,
     Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!
Маленький худенький, потешного вида, он начал читать необычайно торжественно, напевно, священнодейственно. В зале зазвучали распевно, торжественно богослужебно-великолепные пятистопные ямбы:
Я опоздал на празднество Расина,
Я не увижу знаменитой Федры.
Однако декламировал поэт свои стихи так странно-патетически и пискливо, петушком закинув голову, что ни одна строфа, ни одна строка не доходили до аудитории. Публика сначала недоумевала, потом начинала улыбаться, и на пятой-седьмой минуте пробегал смешок, нередко переходивший в неудержимый хохот, ибо смех в зрительном зале эпидемически заразителен. 
А что же Ниночка? Она замерла очарованная. Ей не мешали другие зрители, она их просто не слышала. Она впитывала в себя поэтические звуки. Стихи доставляли ей истинное наслаждение. Ей казалось, что автор читает для нее одной, поэтому его голос звучал все взволнованней и  возвышенней.
Несмотря на смутный шум в зале, Мандельштам вел себя так, будто публики не существовало. Были люди, а среди них он, один из них, человек как человек. Никакой публики, перед которой что-то разыгрывалось, он знать не хотел. Он читал и действовал независимо, Он никогда не глядел на себя со стороны. Ему было безразлично, как он выглядел.
Нине не было суждено дослушать поэта до конца. К ней подсел Борис Левин и шепнул:
- Деньги уже оправлены в книжную лавку, а тебе, кассирше, лучше уйти домой.
С тревогой ждала Нина утра, но тревоги ее оказались напрасны. Никто из обманувшихся в программе вечера не потребовал денег обратно, хотя когда объявили, что вечер окончен,  то многие ворчали. Они терпеливо слушали стихи, ждали, что потом последует что-то интересное.  А тут такое разочарование.
Организаторы испытывали чувство неловкости, но не теряли надежды, что Мандельштам ничего не заметил – ни жалкой обстановки зала, ни случайных слушателей…
Так и произошло. Поэт ничего не заметил. Ему вручили шубу. Она была великовата ему, но он с удовольствием примерял свою обнову, оглаживая большой меховой воротник.
- Нина, вы добрый ангел из французского романа. Благодаря вас, - сказал нашей героине Осип Эмильевич.
Мандельштам приехал в Ростов читать стихи, а получил не признание зрителей, а…  шубу. Но разве дело только в шубе.
Для поэта быт должен быть одухотворен. Мандельштам считал, что обычный быт – это омертвение сюжета, фольклор – вот что рождает сюжет. Анекдотические и гротескные ситуации, приобретающие символическое значение, поэт часто обыгрывал в своей жизни. Олитературенный быт лишен подлинности жизни, чужд ей. Быт должен быть философски и социально насыщенным. Именно поэтому быт должен  слиться с фольклорностью как подлинностью жизни и пересечься с культурно-историческими архетипами.
И рождается рассказ. Он так и называется «Шуба». Он совсем небольшой.
«…Хорошо мне в моей стариковской шубе, словно дом свой  на себе носишь. Спросят – холодно ли сегодня на дворе, и не знаешь, что ответить, может быть и холодно, а я-то почём знаю?
…Купил я её в Ростове, на улице, никогда не думал, что шубу куплю. Ходили мы все, петербуржцы, народ подвижный и ветреный, европейского кроя в легоньких зимних, ватой подбитых, от Менделя, с детским воротничком, хорошо, если каракулевых полугрейках – ни то, ни сё. Да соблазнил меня Ростов шубным торгом, город дорогой, ни к чему не подступишься, а шубы дешевле пареной репы.
Шубный товар в Ростове выносят на улицу перекупщики-шубейники. Продают не спеша, с норовом, с характером. Миллионов не называют, большим числом брезгуют. Спросят восемь, отдают за три. У них своя сторона, солнечная, на самой широкой улице. Там они расхаживают с утра до двух часов с шубами внакидку на плечах поверх тулупчика или никчемного пальтишки. На себя напялят самое невзрачное, негреющее, чтобы товар лицом показать, чтобы мех выпушкой играл соблазнительней.
Покупать шубу – так в Ростове. Старый шубный митрополичий русский город…»
Так переосмыслил бытовое происшествии Мандельштам. И шуба – уже совсем не шуба. Это символ. Символ защищенности. Поэт считал, что отвлеченные понятия всегда пахнут тухлой рыбой. А так. Шуба… Она рождает цепь ассоциаций.
Мандельштам еще в юности провел границу между телом и душой. «Я» - это то, что есть  и пребывает всегда, ведь душа бессмертно, тело же временно. Оно «дано» для существования, «для радости жизни». И все-таки поэт чувствовал ложность тела по сравнению с истиною души. А каково же телу находиться в мире? Ему необходима защитная оболочка, одежда. Кроме того, одежда помогают человеку создать иллюзию похожести на другого. Таким образом, человек получает двойную защиту.
Поэт часто пишет об одежде: шали, платке, шинели, шубе. Человек, лишенный прикрытия, всегда приговорен. Он всегда в опасности. Тем более что поэт живет в мире опасном, в мире, где человек ничем не защищен.  Каково беззащитному человеку с его вечной духовной обнаженностью.  И оттого насколько будет защищен человек, зависит от его внешней оболочки. Надежность оболочки становится критерием выживания. Надежней из всех покровов шуба и все, что космато, из меха. Так в творчестве поэта мотив спасения проявляется через описание шубы.
Казалось бы, спасение  найдено, в жизни поэта появилась шуба. Однако не все так просто. Шуба-то оказалась чужая. А разве может защитить шуба с чужого плеча? Так из положительного, почти идеального образа шуба становится объектом подозрительным и даже отрицательным. Барская шуба с чужого плеча ставит человека в ложное положение.
 Поэту холодно жить и страшно хочется согреться, спрятаться в шубу. И появляются откровения в его «Четвертой прозе»: поэт вспоминает  «… жаркую гоглевскую шубу, сорванную ночью с плеч Акакия Акакиевича». Гоглевский Башмачкин для поэта был символом человеческой незащищенности – нигде, ничем, ни в чем. А дальше поэт пишет уже о себе: «Я срываю с себя литературную шубу и топчу ее ногами. Я в одном пиджачке в тридцатиградусный мороз три раза обегу по бульварным кольцам Москвы». Я убегу из желтой больницы комсомольского пассажа – навстречу плевриту – смертельной простуде, лишь бы не видеть двенадцать священных иудиных окон похабного дома на Тверском бульваре, лишь бы не слышать звона серебряников и счета печатных листов».
 Шуба оказалась с чужого плеча. Как в ней без опаски можно согреть тело и при этом сберечь душу? В ней поэту неловко. Поэтому он и отказывается от нее. А что остается? Остается творчество и «воронья шуба». А как же понять этот символ «воронья шуба»? В принципе, такой шубы нет и не может быть. Поэт беззащитен. Возможно, «вороньей шубой» назвал поэт опустевшую, почти невесомую форму жизни, тот «тонкий воздух кожи», в котором пребывала и творила бессмертная душа поэта.
Однако это в творчестве Мандельштама. Сам сюжет оброс новыми подробностями и даже перестал связываться с Ростовом. И появляется уже новая история, рассказанная женой поэта.
Вместо ростовской шубы она вспоминают шубу, купленную на базаре в Харькове. Шубу эту с плеч какого-то нищего дьячка  купил Мандельштам у какого-то нищего дьячка, когда ехал с Кавказа в Москву, чтобы не замерзнуть на севере. Старый дьячок продавал ее, чтобы купить хлеба. Эта шуба была впоследствии предоставлена Пришвину, ночевавшему на Тверском бульваре, вместо тюфяка. Он накрыл ею взорвавшийся малокалиберный примус. Так обуглились последние волоски рыжего енота.
Другая истории была связана с покупкой шубы в советском универмаге. Выяснилось, что в универмаг привезли на продажу только шубы из собачьего меха. Но как можно совершить предательство по отношении к благородному собачьему роду? Так им и не была приобретена шубейка на собачьем меху. Мерз Осип Эмильевич в своем пальтишке до последнего года своей жизни, когда постоянно приходилось ездить в холодных вагонах в стоверстную зону. Его вида не выдержал Шкловский: «К вас такой вид, будто вы приехали на буферах. Надо придумать шубу». Вспомнили, что у Андроникова валяется старая шуба Шкловского. Андроников носил ее, когда пробивался в люди. Сейчас ему полагалось нечто более барственное. Вызвали Андроникова вместе с шубой, и с великими церемониями обрядили в нее Мандельштама. Она прослужила ему всю калининскую зиму. Арестовали его весной, поэтому Мандельштам шубу не взял – побоялся лишней тяжести. Шуба осталась в Москве, а поэт замерзал в желтом кожаном пальтишке на сто пятой версте.
 
Может быть, отсюда и воронья шуба, которая преследовала поэта всю жизнь:
     Жил Александр Герцевич,
     Еврейский музыкант,--
     Он Шуберта наверчивал,
     Как чистый бриллиант.
     И всласть, с утра до вечера,
     Заученную вхруст,
     Одну сонату вечную
     Играл он наизусть...

     Что, Александр Герцевич,
     На улице темно?
     Брось, Александр Сердцевич,--
     Чего там? Все равно!

     Пускай там итальяночка,
     Покуда снег хрустит,
     На узеньких на саночках
     За Шубертом летит:

     Нам с музыкой-голубою
     Не страшно умереть,
     Там хоть вороньей шубою
     На вешалке висеть...

     Все, Александр Герцевич,
     Заверчено давно.
     Брось, Александр Скерцевич.
     Чего там! Все равно!