Дотронуться до ноги. Часть 3

Нана Белл
3.
Никитичне было странно, что Владимир Николаевич не сказал ей о том, что собирается в монастырь. Перед поездкой в Вышу он обычно заходил к ней и говорил:
- Слушай, Никитична, я ведь в монастырь на днях поеду. Невмоготу мне что-то. Устал.
И та передавала ему записки. Об упокоении записки были длинные, а о здравии – короткие.
   Никитична не знала, что Владимир Николаевич не просто уехал, а уехал неожиданно не только для других, но и для себя. Правда, перед этим в сердцах кинув Алексею:
- Голубчик, ты тут уж сам, без меня.

Причин для такого внезапного отъезда у Владимира Николаевича было несколько:
Во-первых, он действительно получил решение облздрава о том, что больницу их закрывают. Некоторые отделения переводят в Вышу и ему необходимо организовать переезд больных.
Вот уже несколько дней в больнице обсуждали эту новость. Владимир Николаевич слышал, как
Евдокия, которая переживала больше других, говорила санитаркам:
 -Это ещё посмотреть надо, какие нашим помещения выделили… А то своих переведут в новые корпуса, а наших сунут в развалюхи” - и, вздохнув, добавляла, - А Николаича – то, поди, не возьмут. У них и молодым зарплату платить нечем, не то что пенсионерам.
Владимир Николаевич и сам понимал, что это последнее важное дело в его жизни и потому решил костьми лечь, но чтоб переезд прошёл без сучка и задоринки…
Всё чаще и чаще ему казалось, что он уже не тот, и что пора освобождать место.  Вот, например, вчера вечером на обходе ещё в приоткрытую дверь заметил, что в палате, куда он определил Павла, какое-то странное оживление. Павел сидел к нему спиной и что-то рисовал на листках, которые принесла ему Никитична, а вокруг него собрались больные. Владимир Николаевич удивился, что кто-то выражал удивление и испуг, другие, например, “Не тронь меня” такое презрение и злобу, которое могло перерасти в очередной приступ. “Шапочка”, худой, изъеденный болезнью, побледнев, со слезами на глазах шептал что-то. Некоторые больные смеялись так, как обычно смеются, когда видят что-то неприличное. Подойдя ближе, Владимир Николаевич увидел то, что рисовал Павел.  Голые мужики и бабы. “Мерзость”. Не замечая главного врача, Павел гоготал вместе с другими, когда же увидел его, растерялся. Владимир Николаевич взял из рук Павла папку. Часть листов упала на пол.
- И именно это ты приготовил нашей Никитичне? – с издёвкой произнёс Владимир Николаевич. Больные замерли и смотрели на него кто с улыбкой, кто с подобострастием.
- Я тебя выписываю, чтоб духа твоего здесь не было! 
Раньше бы он выгнал такого и сразу же забыл, а теперь расстроился, правда, не за себя, за Никитичну…   
               
Войдя в кабинет, Владимир Николаевич, поставил дипломат на стол, потом брезгливо раскрыл папку. “Ну, и что я с ней должен сделать? Бросить в урну? Нет, нельзя. Сжечь? Может быть по дороге выкинуть? Тоже не могу. Значит, оставлю пока у себя. ”
Однако, время поджимало, автобус отправлялся через пятнадцать минут. Открыв верхний ящик стола, швырнул в него папку и, повернув ключ, вышел из кабинета.
Чтобы скоротать путь, решил идти к остановке напрямик по едва заметной тропе, ведущей через заросшую кустарником свалку. Здесь он не ходил уже несколько лет, а потому недоумевал, удивлялся тому, что бывшее колхозное поле не только заросло, но почти до самой станции завалено отбросами. Его взгляд наткнулся на обрывки старых зеленовато-голубых обоев, с присохшими кусками извёстки, на сетку от металлической кровати, точно такой же, как те, что до сих пор стояли у него в больнице, дверцу от буфета с радужными стёклышками, похожими на те, в которых отражались солнечные лучи его детства, на обноски чем-то напоминавшие гимнастёрки, в которых долго ходили, вернувшиеся с войны фронтовики.  А это что? Драповое пальто?  Грустно усмехнувшись, Владимир Николаевич опустил глаза и посмотрел на своё пальто и подумал, что, наверно, и его пальто, и его самого тоже пора на свалку. Однако, предаваться печальным мыслям было некогда. И придерживая пальцем замок на старом дипломате, с которым, кажется, не расставался ни днём, ни ночью, по-старчески засеменил, нет-нет отодвигая лацканы пальто, поглядывал на часы.
Что-то беспомощное иногда проглядывало в его ещё державшейся на людях фигуре. Хоть и старался он в больнице быть подтянутым, ходить широко и быстро, пытаясь всем доказать, что он всё тот же, каким был десять, двадцать лет назад, оставаясь наедине с собой, опускал плечи, шаркал, с трудом наклонялся. Глядя со стороны, становилось ясно, что это самый обычный, уставший от жизни российский пенсионер, тот, который из глубинки, а не главный врач больницы.

Павел, после того как его выгнали из больницы, начал следить за Владимиром Николаевичем. Ещё раньше, приглядываясь к главному, он удивлялся его потрёпанному костюму, застиранной рубашке. Павел заметил, что повариха заносит в его кабинет ту же еду и в тех же плошках, что и больным. Недавно он даже услышал, как встретившись с ней коридоре Владимир Николаевич сказал:
- Мне, милая, пока без подливки носи.
“Бабки, небось, копит, - думал про главного Павел.”
Теперь же, заглядывая через зашторенное окно в кабинет, он видел, что Владимир Николаевич суетится, складывает что-то в дипломат.
- “Ну, бобёр, ну, даёт” – изумлялся он, - сбежать что ли собирается?”.
Когда же увидел, что тот торопливо идёт через свалку, убедился, что главный решил бежать.
Озираясь по сторонам, прячась за кустами, Павел осторожно следовал за врачом.
“Отнять у старика дипломат дело плёвое. Придушу и не пикнет. Жаль накидыша нет, хоть бы вилку заточил, и то дело бы было…”.
И вдруг заметил под ногами кирпич, замешанный на местной глине. На фоне бурой прошлогодней травы, он казался кроваво-красным и лежал так близко от Павла, что стоило только нагнуться.
Удар пришёлся на затылок. Владимир Николаевич упал тут же, не сопротивляясь. Коричневый берет, в котором он ходил уже не один десяток лет, откатился в сторону. 
Нацепив на себя пальто главного, его берет, а, главное, прихватив дипломат, Павел скрылся в кустах. Осталось, дождавшись темноты, запрыгнуть в почтово-багажный, который, обычно, плёлся еле-еле, да ещё тормозил у переезда, а иногда и вовсе останавливался, пропуская пассажирские.  А пока, вывалив из дипломата бумаги, дрожа от нетерпения, искал долгожданные бабки.
Увы, на дне дипломата оказалась только мелочь, а в боковом кармане, аккуратно сложенные три десятки…

В это же время в больнице хозяйствовал Алексей. Набучив лоб, приглядывал за санитарками и развинченными, как называл он пациентов. Его терзала мысль о папке. Ослушаться сестру, которую величал, так же как все, по фамилии её бывшего мужа, казалось невозможно. Многолетняя привычка брать перед начальством под козырёк, срабатывала безотказно. Зная, что Владимир Николаевич убирает документы в сейф, портфель или верхний ящик стола, начал со стола.
Ключа не нашёл, поэтому пришлось рвануть. Раз, другой, третий. Вот она. “И старьё же, даже завязки оторваны. На что она Гудковой? - Но рассуждать Алексей не любил. - Ну, хочет Гудкова. Пожалуйста. Забирай. А мне по фиг дым, что там, в их бумагах”.
То, что Гудкова обратилась к нему с просьбой, значило для Алексея много.  Она ему доверяет. Скорее бы принести ей апорт, заслужить одобрение. Но уйти с поста он не мог. Ему была доверена миссия – быть главным.
“Вот вернётся Владимир Николаевич, тогда и отнесёшь”, - шептал кто-то в одно ухо.
“Спеши, Гудкова-то ждёт тебя, выполнять приказы надлежит быстро, чётко, без промедления”, - нашёптывал кто-то в другое.
“Да что здесь случится-то? – рассуждал он. – Палаты запру. Окна забиты. Вот сейчас и сбегаю. Что тут идти-то…”
И, схватив папку, запихнул её под ремень, застегнул куртку и, одёрнув её, помчался выполнять команду…

Екатерина Алексеевна в это время нервно ходила по избе. Она то присаживалась на стул, то вглядывалась в наступавшие за окном сумерки, то подходила к печи, открывала дверцу и всё подкладывала, и подкладывала в топку поленья. Когда в дверь постучали, тут же бросилась открывать.
- На, я для тебя, что скажешь, - сказал Алексей, протянув папку, и даже не дождавшись благодарности, выскочил назад.

Открыв, покоробившееся, без надписи Дело, она доставала и разглядывала пожелтевшие листы.
- А я то и, правда, подумала, что он писатель.
И радостно, будто даже помолодев, стала запихивать листки в печь. Но вдруг, будто передумав, стала выгребать их кочергой назад.
- Бабке, бабке надо показать. Вот смеху-то будет.
Гудкова так увлеклась, что не заметила, как из открытой дверцы полыхнуло пламя, зацепилось за волосы, затрещало. Вовремя очухалась, сунув голову в ведро с водой, стоявшее подле…

Лёжа без сна, Никитична всё думала, что уж завтра-то она обязательно отпросит Павла к себе. Посадит его в горнице и будет рассказывать ему о царе, убитом барине и комиссаре, а он будет писать, писать… А потом она поедет в Петербург к внукам, и они скажут, куда надо отнести бумаги, чтобы напечатали книгу…
Утром, чуть засерелось, в её окно постучали.
- Екатерина Алексеевна? Вы? Заходите. Что так рано?
- Вот, полюбуйся! – Гудкова швырнула на стол обгоревшие листки. -  Писатель-то твой оказывается художник. Царя хотела? А он тебе порнографию приготовил. Я тебе, дуре старой, говорила… Слушай, уезжай отсюда. Тебя и дети в город звали, и внуки теперь зовут. Ну, что ты здесь одна? Так и будут тебя здесь все дурить. Я скоро в город перееду, мне должность обещали. Алексей в столицу намылился. Одна останешься. Без куска хлеба. А воду где брать будешь? Или думаешь из сельсовета на блюдечке принесут?
Развязав платок, Никитична пригладила волосы, а потом, подогнув платок с боков, опять завязала. Она даже не взглянула на то, что принесла ей Гудкова.
- Нет, Екатерина Алексеевна, никуда я не поеду. А что до Павла, так ведь, когда человеку лихо, он и не то учудить может. Жаль человека, делов бы каких не наделал… – И, покачав головой, повернулась к иконе, под которой теплилась лампадка. Потом, опираясь на табурет, медленно опустилась на колени и, шевеля губами, несколько раз перекрестилась.
С трудом поднялась, обернулась к Гудковой и добавила, но не Гудковой, а то ли себе, то ли ещё кому-то:
 - Владимиру Николаевичу помогать буду. Не сможет он без дела. А земля? При мне хоть кусочек живым будет.
И покойников одних оставлять грешно. Я им на Радоницу куличика на могилки покрошу, яичек. Слетятся птички, а я сяду на скамеечку, солнышко меня пригреет и будто я со всеми: и с этим светом, и с тем.
Никитична замолчала и стало так тихо, будто в избе не было ни Никитичны, ни Гудковой.
- Блаженная ты, Никитична. Прости.
      Гудкова взяла со стола листки, поклонилась старухе и осторожно, чтобы не скрипнуть половицами, вышла.

 
Евдокия сегодня тоже поднялась чуть свет и, накормив больную дочь, укутала внучку Лидочку и теперь тащила её за руку, стараясь идти как можно быстрее, чтобы вовремя прийти в больницу. Пока Евдокия привычно думала о том, чем же она будет своих кормить, коли больницу закроют, ведь на лекарства вся пенсия уходит, Лидочкина маленькая холодная ручка всё выскальзывала и выскальзывала из огрубевших бабкиных рук. Евдокии приходилось перехватывать, ловить Лидочкин рукав, и со словами: “Быстрее, внученька, быстрее, а то опоздаем, Владимир Николаевич осерчает и бабушку твою выгонит”, спешить сначала по просёлочной дороге, потом узкой тропой через свалку.
Идти становилось всё труднее и труднее, Лида часто оступалась, задевая ногой за вылезший на тропу мусор, хныкала. Вдруг Евдокия заметила, что в кустах, распластавшись, лицом вниз, лежит чьё-то тело. Испугалась, прикрыла собой внучку и хотела побыстрее пройти мимо, но, увидев знакомый поношенный костюм, точно такой как носит главный, застыла от ужаса: “Неужели он?” Евдокия уже была готова заголосить во весь голос, но почувствовав, что Лидочка замерла и рукав, в который она, Евдокия, вцепилась, обмяк и уплывает от неё, захлебнувшись страхом, сказала спокойно: “Вот ведь горе какое. Ты, Лидочка, до ноги-то его дотронься. Тогда и боязно не будет”.
И Лида дотронулась, потому что знала, если бабушка велит, значит, так надо.