Начало: "Колосья по серпом... исход источников 1" http://www.proza.ru/2014/09/25/740
Предыдущая часть: "Колосья по серпом... исход источников 19" http://www.proza.ru/2014/11/04/900
ХХ
Я пишу эти строчки на бумаге, соленой от морского ветра. Море, темно-синее, в редких белых кружевах, разбивается о большой камень, на каком я лежу, всплескивает пеной и попадает мне на ноги, а если повезет, - только одними брызгами, - падает мне на спину.
Холодные, как ожег, поцелуи солёной морской воды. А земля вокруг сухая, потрескавшаяся, как ладонь обезьяны, пепельно-серая или голубая. И среди этой суши огромный, вплоть до Турции, и глубокий, вплоть до последнего дна, насквозь синий прозрачный кристалл - наичистейшей воды. Море пахнет йодом и водорослями, земля - пылью, сухой колючкой, нагретым мрамором, корицей и перцем, сухим овечьим пометом. Илиадой!
Я прикрываю бумагу своим телом. А вода мчится справа и слева от меня, рвется в бухту, разбивается о скалы, несет с собой, как тысячи тысяч лет, дымные агаты, зеленоватые халцедоны и винно-прозрачный (как молодое здешнее вино) сердолик.
Иногда в глубинах мелькнет синее веретенце скумбрии, по раскалённым, пахучим бокам камня бегают любопытные крабы, а море наступает и отступает, и мой камень, кажется, колышется в воде, то вырастая, то опускаясь, звонкий, как бронзовый корабль аргонавтов, бессмертный "Арго".
Поднимаю глаза и замечаю - далеко! - прозрачное деревце гледичии. Огромные сухие стручки на нем - как связки скрученных темных змей.
Поднимаю глаза еще выше - и тогда вижу, как на вершине Карадага, на вершине Святой Горы, спокойно почивают два маленьких прозрачных облачка. Ночью над Карадагом взойдет месяц, осветит их, и каждое засияет прозрачным, слабо-розовым и винным, жемчужным светом - как сердолик.
Но главное - море!
Это то самое море, в которое впадает мой Днепр.
И он, и еще тысячи, тысячи рек, ручьёв и просто струек отдают морю воду, отражения берегов, какие они видели на всем своем пути, муть, цвет вод, ветви, листва своих лесов и трав и, наконец, , своя жизнь.
Мы несем в это море все доброе и злое, что мы видели, мы несем в его свою жизнь, даже больше - свою душу.
И каждый впадает по-своему. Одна река давным-давно знает, в какое море она плывет, другая - с трудом пробивает себе путь. Одна видит море от самых своих истоков, другая - мучительно и долго, очень долго, ищет его. Третья теряется в песках, пересыхает и гибнет, так и не повидав морских волн. А четвертая неожиданно, еще за минуту не зная ничего, подает в него, как струйка воды в сердоликовую бухту.
Я лежу на горячем морщинистом камне и думаю, не достаточно ли мне водить без дороги тонкую, детскую струйку жизни моего дорогого хлопца. Впереди, конечно, еще скалы, в которых надо проточить себе дорогу, пески, в которых надо не высохнуть, стройные, как девушки, вербы, корни которых надо напоить, и поля сеч, с которых надо милостиво смыть кровь.
Но пусть он хотя бы издали, хотя бы дождевой каплей на листике днепровского явора, каплей, которая через минуту упадет в источник, увидит далекое-далекое море, к которому лежит его путь. Ему так будет легче. И нестерпимо тяжелее. Ведь, увидав море, человек перестает быть ребенком, человек становится человеком.
Не надо отговаривать. Время. Пусть быстрей побежит вода. Достаточно медленности. Иначе долго, слишком долго придется бежать.
А море ждет. И пусть ручеёк увидит его неожиданно, ведь так было тогда с каждым ручейком, ведь они не знали, какое море ждет их, и падали туда, еще не зная о существовании моря, каждый отдельно, срываясь с замшелых скал, как звонкая струйка в сердоликовую бухту.
Иногда так бывает и теперь. Тогда это случалось только так.
Спеши, струя воды! Море ждет! Море шумит подо мной!
Дед вернулся с губернского съезда разозленный. Все три дня, что его не было, Алесь приучал Тромба к выстрелам и, еще, читал начала генеалогии и геральдики. Дед перед отъездом достал и положил ему на стол "Парчовую книгу Загорских", "Книгу младших родов", "Хронику Суходола и Зборова", "Бархатную книгу", "Государев родословец", "Городейскую привилегию" и "Статут Литовский". В этих книгах самое важное было отмечено, ведь все они, кроме двух, были рукописные копии.
А днём он приучал Тромба. Он просто вспомнил, что хлопанье пастушьего кнута очень напоминает выстрел. И хлопал, угощая коня сахаром после каждого "выстрела". Этого Тромб не боялся, он помнил, как хлопали кнуты на выпасе чистокровных коней, где он бегал стригунком. И он любил маленького хозяина. На исходе второго дня Алесь, одновременно с рывком кнута, выстрелил из пистолета негромко холостым зарядом. И сразу увидел, как мелко задрожала, переливаясь, лоснящаяся пятнистая кожа коня.
Перезаряжая пистолет, Алесь говорил с Тромбом ласковым, грустным голосом.
Опять выстрел. На этот раз немножко громче кнута. Конь не выдержал и взял в вскачь. Но никто его не держал, не было страшных веревок. Отбежав, конь глянул издали на хозяина и увидел, что он даже не смотрит в его сторону, что у него ничего нет в руках, кроме куска сахара. И он, издали, лёгенько заржал.
Алесь сделал несколько шагов навстречу, дал коню сахар, сел на него и, успокаивая, объехал большой круг по желтой луговине.
И опять выстрел. И опять то же самое.
Дед, подъезжая вечером к парку, еще издали заметил дикого маленького кентавра. Кентавр вихрем летел ему навстречу и еще издали выстрелил из пистолета в воздух. А потом еще и еще - победно и гордо. И конь даже не вздрогнул, только косил бешеным глазом.
...Вечером они сидели в библиотеке. Свет луны пробивался через цветные оконные стекла, падал на бесконечные корешки книг.
Сидели втроем. Евфросиния Глебовична плела кружева.
Дед сидел в кресле и попивал. А Алесь сидел за своим столом, заваленным книгами.
Было тихо. Только гудел и иногда постреливал искрами камин.
- Что было на собрании? - спросил Алесь.
Дед аж покраснел, вспомнив.
- Ао!
И зло бросил:
- Доробковичи. Выскочки.
- Оскорбитель ты, батенька, - сказала Глебовична.
- А что у них за душой? - горько сказал князь. - Россия у них за душой? Польша у них за душой?! Своя земля?! Польшу они пропили. Россия для них - чёрнолапотница, своя земля им - мачеха. Сволочь пан, кругом сволочь... Васьки Вощилы на них мало, Емельки Пугача, Ромки Ракутовича на их паскудные шеи!
...Дрова в камине иногда вспыхивали, и тогда на книги, освещенные свечами, падал легкий багрянец.
- Деду, - сказал Алесь, - я вот тут хотел спросить у тебя о царском титуле.
- А зачем это тебе еще? - иронично спросил Вежа. - Плюнь. Читай то, что про нас.
Алесь закрыл огромный том и начал смотреть в огонь.
Через парк, через голую сень, через непогоду долетел бой часов "готической часовни". Девять часов.
- Шел бы ты спать, Алесь.
- Подожди, деду, погреюсь.
Дед пошевелил дрова и сказал:
- Так что это ты там хотел спросить про титул этого подонка? Не говоря, конечно, вслух и при чужих.
Алесь опять развернул книгу:
- Понимаешь, зачем такой огромный и непонятный титул?
- Для почтительности. Чтобы знали, сколько земли государь награбил. А что там тебе непонятно?
- Ну вот: "самодержец всероссийский… царь польский… великий князь финляндский"… Это все понятно... А почему в старом титуле такие странные слова - "всея Великие и Малыя и… Белыя Руси"? Это еще что за глупость? Почему не "зеленые"? Не "широкие"?
- Это названия такие.
- Чего названия? Ну, "Великая Русь" - это понятно. Империя действительно большая.
- Не туда гнешь, - сказал старик. - Великая Русь - это все, что от истоков Днепра и Сожа и вплоть до восточного места, к пустыням, к горам... Малая...
- Это еще кто?
- Живет на юге такой народ. Это там, где Киев, и Полтава, и Миргород. Как я ездил к Киеву с императрицей, то насмотрелся. Народ интересный, на наши глаза - непривычный, но хороший.
- А "Белая" - это что?
- А это Приднепровье, Полесье, Минщина - все, аж до самого Подляшья.
Алесь покусывал перо:
- Что же, тогда выходит, то мы жители Белой Руси?
- Еще чего. Мы - приднепровцы. А слово это "Белая Русь" - окончательно устаревшее, очень давнее слово, которого никто не помнит. Сейчас оно и вообще под запретом, много лет нигде ты его не встретишь.
- Ну, а почему же так?
- А тому, что никому до этого дела нет. О другом надо думать.
- О чем?
- Ну хотя бы о том, что приднепровские дворяне стали холуи, что нет больше в Приднепровье ни силы, ни ума, ни чести. Что мы вымираем.
- Что ты, батенька, - ужаснулась Глебовична. - Есть нам разве нечего? И не дай бог!
- Помолчи минутку, - мягко сказал старый князь. - Вымираем, Алесь. Это - правда. Не дай бог только дожить. Ни тебе, моему внуку, ни твоему внуку. Возьми ты Могилев. Был богатый большой город. Возьми Полоцк... Загорск стал большой деревней. Друцк - маленькой и нищенской. В Суходоле два года потому назад было мужчин две тысячи без двухсот, женщин - полторы тысячи и сотня. Первая пометка! И в этом году родилось сто пятьдесят девять человек, а умерло двести семьдесят семь. На сто восемнадцать человек стало меньше. И так почти каждый год. Из году в год, сын...
Пошевелил щипцами. Сноп искр рванулся ввысь. Алесь молчал, глядя в яркое пламя. Он тяжело, не по-детски, думал.
Багрянец трепетал на его лице, и потому лицо, казалось, было облито густой кровью.
- Я не понимаю, - сказал он наконец глухим голосом. - Не понимаю, почему так говорил у гробницы отец: "У других есть имя - у нас нет ничего, кроме могил"? - Узкая рука сломала перо. - Да нет, нет. Есть имя. Не одни могилы. Имя также есть, забытое, устаревшее. Но есть же.
- Возможно, - сказал дед. - Только все это не то. Иди лучше спать, внучек. Поздно тебе тут сидеть и думать. Вставая, Алесь с каким-то странным чувством погладил пальцами лист титула. Этот грустный, никому ненужный лист с длинной надписью.
...Я спускался с верхушки Святой Горы. Было поздно, и солнце давно село за горы. Ломая дубняк, шагая на жесткие подушки камнеломки, я шел ниже и ниже, туда, где над бухтой горели невероятно синие огни.
Пошла сухая горная трава. Справа от меня, на круче, возносилось в небо Чертово Копыто.
Я выбрался на дорогу и быстро пошагал вниз.
Ползли по склонам серые пятна, и приглушенно долетала оттуда "глок-глок" колокольчиков овечьих стад. Теперь я спустился низко, и вокруг были одни морщинистые горы.
Что-то тусклое появилась сбоку от меня: слабая еще, неясная на сером, тень. Моя тень. И я подумал, какие они были бедные, несмотря на богатство, те, что ожили под моим пером. Какие достойные сожаления! Как тень.
А тень появилась и теперь все густела и густела, ведь луна, поднимаясь над светом, становилась ярче и наливалась светом. В ложбине пустели каменные коробки каких-то низких зданий, что заросли шиповником и колючками. И это было как на Марсе, где пески заносят руины старых городов. А луна порождала в зданиях тени и делала морщинистую почву взгорий совсем голубой.
И вдруг большое счастье родилось в сердце. Я жил и я шел между руин, под этим голубым месяцем, я продирался через колючки, что аж поскрипывали под ветром от мертвой сухости. И я шел навстречу тому, о чем знал в этом ущелье один я. Только один.
Я миновал ущелье, и после аромата сухой земли, колючек и полыни теплый, роскошный, безграничный аромат моря, его безостановочный шум наполнил мне уши и сердце. Море горело месячным огнем между сухих скал.
...И все эти дни и ночи я жил им, даже когда не видел его.
Жил в скалах, жил в степях, жил средь ущелий.
И иногда, проснувшись ночью и бессонно лежа с открытыми глазами, или поздним вечером, пишущий за своим столом, я вздрагивал от неожиданного чувства холода и дикой осенней тоски.
Потому что за окнами стоял глухой шум, который бывает у нас только поздней осенью, когда порывы ветра бегут по голым верхушкам неуютных деревьев.
А потом мне сразу становилось тепло, и я вспоминал и улыбался сам себе во тьме, ведь это было - Море!
Продолжение "Колосья по серпом... исход источников 21" http://www.proza.ru/2014/11/04/1615