001 - Седая легенда

Владимир Короткевич
I

                Светлейший отец, подавай нам деньгу,
                Иль скарб твой достанется в руки врагу.
                К.Меер

 В начале мая в Быхов примчался на взмыленной лошади гонец.

 Лошадь пала у самых ворот замковой башни, а всадник перелетел через её голову и, как мертвый, растянулся в пыли.

 Этот чуть живой человек привез мне приказ моего хозяина, пана Аляхно Кизгайлы. Я, Конрад Цхакен, должен был немедля оставить Быхов и во главе своих трех сотен швейцарцев спешить в замок Кизгайлы. Вместе с грамотой прибыли деньги на покупку новых лошадей и устный приказ о том, что животных не надо жалеть.

 На вопрос, что заставило пана быть таким торопливым и расточительным, гонец с трудом прохрипел:

 - Волк вырвался из логова...

 Ему уже седлали другую лошадь, и через минуту он помчался в третий замок Кизгайлы, в Зборов.

 Я не знал, кто был этот волк. Но швейцарцу, если ему хорошо платят, не нужен повторный приказ.

 Кизгайле было надо, чтобы мы загнали лошадей, - мы загнали их и ровно через сутки прискакали в Кистени, где нас так нетерпеливо ждали и где чего-то так сильно боялись. Боялись, однако мост, на наше удивление, был опущен.

 Коней мы загнали безжалостно, до одышки. Кизгайла потерял на этом не меньше сотни золотых. Но это было не мое дело. Я, Конрад Цхакен, уроженец кантона Швиц, конечно, не так разбрасывался бы, но я уже девять лет видел этих людей и знал, что от них всегда можно ждать самых безумных поступков, за их никогда нельзя поручиться, потому что у них ветер свистит в голове.

 Я жил среди них девять лет, иногда начинал даже думать по-белорусински, а все же знал их ненамного лучше, чем в первый день.

 Они будут кричать: «Волк вырвался из логова» и никогда не сделают милости толком объяснить, что случилось, чтобы добрый христианин понял их. Как будто это наша обязанность - понимать их тропы и иносказания? Не дай бог, если среди них появиться первый поэт - они затопят стихами весь мир и никому не дадут покоя.

 Они тратят бешеные деньги на целый табун заранее осужденных лошадей - и оставляют подъемный мост опущенным.

 Их старые крепости, как Смоляны, Орша, Могилев, - страшные. Я не согласился бы защищать их даже под угрозой избавления рая (я все равно, почти что, туда не попаду), даже если бы мне платили не пятьдесят талеров, а сто. Действительно, чтобы устоять за таким забором, нужно большое мужество и большое легкомыслие. А они не только выстаивают, но и наносят потери врагу.

 Они умудрились, сидя в этих скотских загонах, отбиться от татар и сто лет, обескровленные, сопротивлялись Литве - этого достаточно.

 Я говорю вам, никто не назвал бы такие загородки крепостями.

 Однако это не касается замка Кизгайлы. Кто понюхает воздух католического храма, тот никогда не будет такой, как раньше. А новая знать нюхнула его в охоту. Она строит такие замки, как будто в каждый из них вот-вот могут принести крест Господа Бога, который придется защищать от всех язычников земли.

 Есть знаменитый город Кельн. И в этом знаменитом городе есть памятник глупости и непосильному начинанию - недостроенный собор. И есть поэт Газельберг, который хотя и разговаривает со мной на одном языке, а довольно-таки немалый дурень.

 Так вот он написал, этот дурень, о том соборе:
 

                Dem wunder deth ich duch nachlduffen.
                Sach nie kein grossern stein hauffen! (1)

 
 Посмотрел бы он на замок моего хозяина в окрестности Кистеней!

 Над широким ленивым Днепром возвышается холм. Пять тысяч здешних мужиков натаскали на него земли, возвысили и укрепили. Теперь речка впадает в Днепр двумя рукавами. Посредине их - груз-бурт. Он обведен двойным валом. А на его верхушке серая каменная громада.

 Иногда мне кажется, что сатана именно здесь защищался от Всевышнего, и что именно этот пригорок бомбардировали каменьями его ангелы. Человеку трудно возвести такое.

 Подъемный мост, ворота с двойной решеткой, стены высотой сорок пять локтей. А над ними, еще выше, три башни.

 Имя им: Соляная, Стрелецкая и Жабья.

 Внутри хватает место для жилья, конюшен, дворца, двух церквей и другого, чего и не сосчитать.

 И это обычный замок дворянина, даже не первого па богатству и знатности. Бог неровно делит: он дает портки именно тому, у кого они будут спадать с мизерного зада.

 В этот вечер над башнями светил месяц - такой нежный, оливковый, розовый, - так бы и съел его. А в бойницах также кое-где горели огоньки. И на сердце было легко, потому что у нас, вояк, от рождения всегда легко на сердце, если мы живые.

 В ответ на троекратный звук нашего рога из башни над воротами трижды пропела дуда, и звуки ее в майском вечернем воздухе также были особенно грустными и прозрачными. Это было такой воздух, что его хотелось пить.

 Майский жук ударился о мою кирасу и упал на гриву лошади, жалко перебирая лапками.

 Майские жуки на этой безумной земле совсем такие, как на моей родине, - это немного примиряет.

 На мою лошадь упал луч света со сторожевого окна.

 - Кто идет?

 - Святой Юрий и Русь, - сказал я обычный пароль воинов этой земли.

 - Слава богу, - стал креститься стражник ворот. - Ждали вас.

 Начали крутить коловорот, разошлись окованные железом дубовые створки, медленно поползла вверх решетка.

 Нас встретил сам хозяин - вещь небывалая. Я недаром намекал на людей, у каких спадают портки. Кизгайла как раз такой. Ему тридцать четыре года, и он худой, как бедняцкая коза. Но сильный и жилистый.

 Он попробовал взять мою лошадь за повод - здорово ему приперло, если он оказывает наемнику такое уважение, - но я спешился и сам повел лошадь.

 Кизгайлу мне случилось видеть не более как три раза, я был только его кулаком в Быховском округе. Недавно он женился, я еще не видел его жены.

 Но даже я удивился той перемене, что произошла с ним. Спина согнулась, лицо желтое не по-человечески, глаза как у безумца. А был же стройный и статный. И поза благородная.

 - Ты хорошо сделал, что поспешил, Конрад, - сказал он, - у меня большая беда.

 И смолк. И молчал, пока хлопцам не отвели жилье, пока не выкатили им бочку вина и не накормили жирно и вкусно.

 Я смотрел на его высокий узкий лоб, на волосы, чуть завитые на концах, но без блеска, как у сухотника какого-то, на узкие карие глаза и думал: «Вот и пойми тебя, черта, что у тебя в голове».

 Этих людей нельзя понять. То они молчат, приказывают за здорово живешь загнать добрых коней.

 Когда всех напоили и накормили, он падал мне знак следовать за ним. Мы шли бесконечными переходами и висящими галереями, он тихо, как кот, я, грохоча, как ведро на цыганском возу.

 На висящей площадке, очень пригодной для осмотра, он вдруг остановился.

 - Как ты думаешь, Цхакен, долго ли можно защищать такой замок?

 Я посмотрел на громаду, залитую лунным светом, на кучи каменьев, которые отягощали забрало, на башни, которые легко и прочно стояли на земле.

 Я знал, что на этих стенах установлены два десятка пушек и при них, как утверждает роспись, есть десять custodes arcis et bombardarum magistros (2).

 А чтобы жрать и пить, так этого в склепах хватит на всех - хоть год сиди.

 И все же я спросил, какие силы есть в замке кроме моих молодцов. Он ответил, что на втором замковом дворе стоит сотня конных кирасиров.

 - Неплохо, - сказал я, - но же это для вылазок, хозяин. А зачем нам их лошади? Разве что жрать, когда будем голодать? Конечно, это еда для басурмана, но голод не тетка.

 - Есть еще около двух сотен дворян.

 - Отчаянные и конченые души, - сказал я, - но опять-таки для боя в широком поле.

 Словам, я понял, что стены должны защищать мои хлопцы.

 - Не нам же каменья таскать, пан Кизгайла? Дайте нам на эту работу из полусотни мужиков.

 - Нельзя мужиков, - почти вскипел он. - Их вовсе нет будет.

 Я пожал плечами:

 - В чем все же дело, хозяин?

 - Спрашивать будешь потом. Говори, сколько тут можно продержаться?

 - Год, - сухо сказал я, - год я продержусь тут даже против Сатаниила. Два года я продержался бы тут с хозяином, который мне доверяет. И я не поручусь даже за неделю защиты, если хозяин не доверяет сам себе.

 - Цхакен, приятель, - сказал он немного мягче, - я просто не хотел поселять в твоей голове искаженных мнений насчет легкости и трудности этой осады.

 - Так кто все же таки идет?

 - Хамы идут.

 Мне не понравились эти слова. Швейцарцы все были мужиками еще сто лет назад. Но он обидел не моих земляков. Кроме того, он платил деньги. Потому я смолчал.

 - Хамы идут, - повторил он.

 - Это не очень страшно, - сказал я, слегка покривив душой.

 - Ты не видел их в Витебске, - сказал он, - когда там была смута. А я поныне помню набат.

 - Но ведь же тридцать лет в этом стороне был покой.

 - А теперь они взяли замок. В Рогачике.

 - Сорок миль по реке отсюда, - улыбнулся я. - Кто поручится, что они пойдут в эту сторону?

 - Они пойдут. Я это знаю. Им нет другого пути, кроме того, который ведет через Кистени. Через меня.

 - И все равно мы отсидимся. Ваши мужики, конечно, не совсем приятная вещь. Но эта не регулярная армия.

 - Это хуже, - он начинал злить.

 - Почему?

 - Потому что сегодня у них есть голова.

 По моим потрохам пробежал мороз: это действительно хуже. Но я знал, что этого человека еще в ранней юности насмерть напугали зверские морды, топоры, факелы, труп епископа, какой тащили за ноги по улицам, уничтожение его гвардии. Неразумно было бы пугать его. Потому я отмахнулся от его слов.

 - Глупости, - сказал я, - голова во время войны рискует не меньше, чем ноги. Насколько уж был хитрый шведский король, а и тот не миновал кули.

 - О, Конрад, вы же бились с ним, - вдруг загорелся он. - Что это был за человек?

 Я улыбнулся сам себе. Клянусь косой Матери Божьей, на этой земле каждый мечтает о славе. Нигде не читают и не расспрашивают так жадно об Александре, Цезаре и других разбойниках. Даже этот, которому сидеть бы дома и плодить детей, человек скорей свирепый, чем мужественный, загорелся, чуть потянуло дымом войны.

 Я пожал плечами с ложным безразличием:

 - Этот голландский мазила Ван-Дейк написал портрет шведа, но он не похож. Он на нем чистенький, как мальчик, какого мама ведет в церковь. А это был здоровый мужлан, который бранился мужицкими словами, как золотарь из Вюрцбурга.

 Его опять передернуло при слове «мужицкий», но я успокоил его:

 - Даже такая голова ничего не могла сделать с мужеством противника. Будем биться.

 Мы спустились во второй внутренний двор. Тут, под сараем, висели на стене кирасы, фыркали лошади и у огней сидели кирасиры. На каменных плитах двора кое-где дымился навоз. Худой мужичок в свитке подметал лениво и неповоротливо.

 Хозяин, видимо, нашел на ком сорвать гнев.

 - Доминик, - сказал он, - если двор будет загажен утром, я поставлю тебя выше себя.

 Я знал это мерзкое выражение. И невольно посмотрел на верхний двор, где огромным «покоем» вырисовывалась на синевато-зеленом лунном небе виселица.

 - Сделаем, паночек, - сказал Доминик, и я увидел во тьме его светлые, немного пригашенные ресницами глаза. Они были необычные, эти глаза.

 В Европе я только однажды видел такие глаза, у мужика под Вольмирштетом, когда немецкие собратья в кирасах забирали у него сено. Через минуту он ткнул вилами в бок сержанту. Когда я впервые появился тут, то ежеминутно остерегался такого удара: у них у всех были такие глаза. Но потом успокоился. Это тихий и очень терпеливый народ.

 И только теперь опять что-то неприятное шевельнулось у меня внутри.

 - Я бы отправил этого мужика в родное село, - сказал я.

 - Совсем остаться без них нельзя, - раздраженно сказал Кизгайла, - а этот еще и католик. Я должен ему верить.

 Я улыбнулся сам себе и подумал, что человек, который однажды предал веры, может предать и второй раз. Но я спохватился и не сказал этого вслух, из боязни оскорбить хозяина.

 Сам хозяин также был свежий католик, а жена его, Любка, оставалась православной. Жен нечего заставлять. Да и сам Кизгайла - я уверен в этом - чувствует себя в новом храме, как пьяный ландскнехт среди святош.

 И все же в замке есть крохотный костел, патрон какого святой Антоний, и церковь Покрова Матери Божьей. Их разделяет дворец, и из него ведут в храмы две галереи, каждая в свою сторону. Когда дворец сожгут - храмы увидят друг друга и очень удивятся. Впрочем, это не мешает обеим религиям спать на одной подушке.

 От этих игривых и, признаюсь, не очень учтивых мыслей мне стало весело. Ну какой из этого человека католик?! Он не знает по-латыни ни inibus, ни atibus. И хорошо, ведь я также знаю ненамного больше.

 Да и откуда мне знать? Я не поп, я солдат. Я Конрад Цхакен, и я тридцать лет кровью плачу за свой хлеб.

 Широкими деревянными ступенями мы прошли в малый зал замка. В этом малом зале могли бы устроить попойку все мои молодцы, и еще с девками. И никому не было бы тесно.

 Шесть больших, как в церкви, окон. В них, кроме обычных застекленных переплетов, встроены еще и витражи. Впрочем, их начали уже вынимать, видимо, для того, чтобы перенести в безопасное место. Потому половина зала в красных, синих и коричневых пятнах, а вторая залита лунным светом.

 Каменный гладкий пол, стены, оббитые тяжелой тканью, фиолетовой с золотом. Около стен тяжелые и длинные, как гробы, резные ящики, они же скамьи. Между ними шкафы, нарочно открытые, чтобы была видна золотая и серебряная посуда.

 Как быстро они перенимают от фальшивых немецких и итальянских купцов, от лживых тамошних дворян! Научились и другому, совсем несуразному: в передней стене - камин. Это при здешних страшных морозах! И я ни на что на свете не изменяю местной печи!

 Во время итальянского похода - а зима была очень суровая для Ломбардии - мне однажды пришлось всю ночь прощелкать зубами у такого камина. Я наполовину зажарился и наполовину замерз, как пекарь.

 Зато я с особенной приятностью увидел уже накрытый стол, стулья без спинок около его, пламя свечей в шести пятисвечниках.

 И еще женщину на стуле, в стороне от стола.

 Они были вовсе не похожи друг на друга, муж и жена. У него сухое желтое лицо, которое начинало дрябнуть, глаза фанатика, бешеные и достойные сожаления, волосы до плеч. А она - с нее ангела можно было бы рисовать. Только, знаете, не очень доброго ангела. Коса длинная, золотистая, глаза темно-голубые и также немножко бешеные, как у всех здешних. Рот розовый и очень приятный для поцелуев, веселый и заманчивый.

 А сама как литая: все на месте, что должно быть у женщины, по представлению любого хорошего швейцарца. Я, правда, не знал, которая у нее походка. У местных женщин очень стройная походка. И еще руки, такие, как у этой: белые, не худые, с тонкими пальцами, которые сужаются к концу.

 Но что их особенно делало неповторимыми, так это одежда. К одежде надо приучать не одно поколение. И, может, только внуки пана привыкнут к одежде, которую носил он сам. Широкая и очень короткая бархатная безрукавка на куницах. Ярко-красная, облегающая  сорочка. Кружевной ворот и из-под него, на живот, золотая цепочка. На поясе игрушечный кинжальчик. (Боже, да этим людям только долбня с руки.) И куда ему, к дьяволу, с его худыми ногами и толстоватыми коленными суставами, носить гладкие, в обтяжку, золотистые чулки и мягкие сапожки с длинными носками?

 Дразнят нас аистоногими, а сами учатся.

 А на пани Любке все кстати. Широкое в подоле голубое с золотом платье. Пояс, который завязывается по бёдрам и подает спереди двумя концами, как разделяя ноги. Тонкая в поясе казнатка (3), также голубая.

 И что лучше всего - на голове их «кораблик», как лежащий полумесяц, когда рожки над ушами. Рожки те золотятся, а на них сверху наброшен рантух, прозрачное голубое покрывало между коленей.

 Сидит, как в облаке.

 И на коленях свернулся ручной белый горностай.

 Она встала мне навстречу, улыбнулась слегка жестковатой и приятной улыбкой. Горностай попробовал, было, вцепиться в  платье, но не удержался и скатился вниз.

 У меня седина на голове, и тут я впервые пожалел о этом. А сам себе подумал, что мужа как мужа, а эту буду защищать до последнего дыхания. У меня же, если бы я не таскался по свету, а женился, как все добрые люди, могла бы быть такая дочка. И я обязательно назвал бы ее Гертрудой.

 Я подошел к ней и склонился, чтобы поцеловать руку. Не дала руки:

 - Это уже, отец, по нашим обычаям совсем без надобности.

 - У них свой обычай, - сказал пан Кизгайла, но я увидел, что он обрадовался.

 А потом я убедился, что он ее и вообще как-то безнадежно ревнует. Я поймал себя на мысли, что стал думать на их варварской речи, и слегка разозлился. Я все же из кантона Швиц, черт меня побери!

 Правда, тут все, кроме поляков, очень терпимы к любому народу и любой вере, так что мне тут хорошо.

 - А вы садитесь за стол, пан Кондрат, - сказала она, и я не разозлился за исковерканное имя, - сейчас все придут.

 - Военный совет устроим, - сказал муж.

 Я удивился только, какие странные тут нравы. Я не перестаю удивляться девять лет. За едой - и военный совет.

 Я, гремя, подошел к столу и сел с ними. Первым пришел пан Феликс, капуцин - и поразительно чистый для своего ордена. Впрочем, я все равно лучше сидел бы с десятью вонючими капуцинами, чем с одним иезуитом. Душевная вонь хуже.

 Этот, оказывается, мылся, и даже очень старательно, поскольку приставлен был кроме выполнения службы еще к варке меду. Капуцины понимают в выпивке.

 Потом появился попик, отец Иакинф (язык сломаешь на этих именах!), взъерошенный, сухой и хитренький.

 Каждый сел сбоку от «своего» хозяина, в конце стола и, к моему удивлению, очень мирно поздоровался с законным врагом.

 - Пригрозили, что иначе выгоним, - шепнула пани Любка.

 - А сейчас их вообще водою не разольешь, - буркнул Кизгайла, - пьют вместе и богохульничают. Такие богохульники. Недавно пан Феликс, напившись, кричал, что из белорусской земли надо выгнать и попов, и ксендзов, а Богом просить на царство Бахуса. А разумный же и бывалый человек: в Венецийской земле был и еще где-то.

 - Ничего, Бог за легкомыслие прощает, - сказала хозяйка.

 - Еще монахи есть? - спросил я.

 - Теперь уже вторую неделю служат приглашенные. Спасение королевы на воде. Три недели будут выть, - скривила она губку.

 - Какие?

 - В серых рясах.

 Я весь похолодел. С этой компанией я вовсе не хочу иметь дел. И я решил попробовать завтра спровадить «сыновей Иисуса», указав им на опасность.

 Из-за предполагаемого совета, приглашенных к столу было мало. Пришли еще только двое: капитан конных кирасиров, настоящий разбойник с закрученными усами и в сапогах, похожих на ведра, а сам - ни дать ни взять карточный валет.

 И еще избранный командир шляхты в чуге из буркатели - дешевой парчи, и в серой шубе поверх нее, несмотря на весеннее время. У этого были маленькие глазки и маленькие кривые ладошки. Пусть меня Бог накажет, если я не вспомнил крота.

 Когда мы утолили первый голод - а на это пошло немалое время, - я спросил, когда ожидается приход врага к стенам, и не обещал ли канцлер Сапега вооруженной помощи.

 - Они взяли Рогачик с налета, - хрипло сказал капитан. - А теперь куда-то исчезли.

 - Готовятся, - с заметным волнением сказал Кизгайла, - понимают, что тут неожиданностью ничего не сделаешь, и что-то готовят. Сидят где-то в пуще... как пауки.

 - Сапега же обещал подмогу, - с оттенком презрения сказала хозяйка.

 - Коту он под хвост вырос, твой Сапега, - вскипел пан, - можно ли ему верить? Сама помнишь, как он за народ белорусский распинался. А теперь очень уже скоро по-польски начал болтать. Оборотень.

 - Да и ты же, - все из той самой легкой и жестокой улыбкой сказала она.

 Лицо Кизгайлы так мучительно скривилось, что я пожалел его.

 - Он первый перебежал, - скрипнул пан зубами, - а за ним другие пустились во все тяжкие. Как крысы с корабля. А на остальных давят.

 - Нобили (4) не бегут, - сказала она.

 - Потому и нищают. Да и этих, первых, три человека осталось. И тех бы для покоя - на плаху.

 - Сапега пришлет помощь. Сапега враг ему.

 - Не верю, - сказал пан, - я и на себя не надеюсь после «склонения». И кто знает, не накажет ли меня за это Господь Бог.

 - Что такое, - не понял я, - кому враг Сапега?

 - Голове мужиков, - по-волчьи глядя в пол, сказал Кизгайла.

 - А он кто?

 - Нобиль. Роман Гринка из Ракутовичей, - ответил пан.

 Признаюсь, что я довольно непочтительно свистнул.

 Дело поворачивалось совсем плохо. Нобили - самые знатные и самые уважаемые народом люди на этой земле. Они не просто имеют древо предков, они ведут его от какого-нибудь славного человека.

 Их закон чести: каждое поколение должно приумножить славу этого предка своими деяниями. Потому большинство из них выделяется справедливостью, искренним нравом и неукрощенной отвагой в бою.

 Эти три хороших качества - я всегда говорил это - вовсе не содействуют процветанию. Потому эта порода относится к числу вымирающих. Исчезли потомки князя Вячки, нет прямых потомков Андрея Полоцкого, неутомимого врага Кревской унии. Их забыли. И по заслуге - нечего впустую геройствовать. Человек создан для того, чтобы плодиться, а не для того, чтобы уничтожать себя. Какой толк в том, что их имена занесены в какую-либо городельскую привилегию или первый статус, если носителей этих имён не осталось на земле.

 Но я всегда говорил, что у этого народа голова устроена не так. Я не знаю, мякина в их голове или особенные мозги (если представится случай, надо будет посмотреть), но они окружают эту породу вниманием и нежностью. Мужики особенно любят их, ведь те почти всегда небогатые и считают чрезмерное богатство позором.

 Однажды, после разгрома татар под Крутогорьем, третью часть добычи предложили одному из Ракутовичей (не помню уже, что он сделал, кажется, заколол или взял в плен хана Койдана), и он отдал ее мужикам, которые пришли под его флаг. Те потом молились на него, как на Бога, и когда их божок позвал их с собой в поход на ятвягов - бросили разбогатевшие хозяйства и пошли за ним. Конечно, это все закончилось плохо - с вождя-зачинщика сняли кожу, взяв его в плен.

 И дань с этих ятвягов можно было взять только банными вениками и лыком. Неразумный риск!

 Я знал все это от одного быховского монаха. Он протрубил нам все уши этой прошедшей славой.

 И все же я встревожился. Руководители они неплохие, и, если слухи оправдаются, значит, у мужицкого тела выросла неплохая голова.

 Хозяин с хозяйкой между тем ссорились. Он кричал на жену:

 - А весь ты! Нужна мне была та холопка. Вот сейчас и расхлебывайте кашу, пани Любка.

 Та ласково гладила горностая, который лежал у нее на плече, лениво изогнувшись, и ласкался головкой. Потом сказала холодно:

 - Не бойся, он тебя отсюда не достанет. Он не сильнее тебя.

 И спросила у капитана:

 - Ту девку отправили в Могилев?

 Капитан чуть не подавился куском и покраснел:

 - Через час отправят. Вместе с остальными.

 - Прикажите беречь ее. Если с ней что-либо случиться в дороге и тот узнает - он не оставит от Кистеней камня на камне.

 - Слушаю вас, - буркнул капитан.

 Я не спрашивал ни о чем. Слишком много тайн на один вечер.

 Потом мы наспех решили, кому какую стену защищать, а Кизгайла дал приказ держать наготове смолу и дрова и смазать подъемник второй решетки.

 Заранее зная, что это бесполезно, решили поднять на сопротивление мужиков из замковых деревень Кизгайлы.

 Потом Кизгайла прочитал приказ Зборовским мещанам, на которых также могли напасть. Им надлежало: «Ружье всякое, то есть гаковницы, ручницы и сагадайки, и другую защиту, то есть шибни и что другое для той защите подобает, в домах своих матерей; а кто не может больше, то хоть одну ручницу и ратище пусть имеет, а без защиты в доме пусть не мешкает».

 - Не получится и это, - улыбнулся Крот.

 - Это почему? - взвился Кизгайла.

 Крот вытер лоснящиеся губы:

 - Они у нас про налог просили?

 - Ну, просили.

 - А ты не снял?

 - Не снял...

 - Потому и не получится. Скажут, как едят и пьют, так нас не зовут, а как с... и д..., так нас ищут.

 - Не бранись, Иван, - скривился хозяин, - баба за столом.

 - Если она баба, - нагло ответил тот, - нечего ей за нашим столом сидеть. А если села, пусть слушает. Воинам без перебранки нельзя. Притерпится.

 И тут пани Любка меня удивила. Глянула на Крота темно-голубыми глазами и сказала твердо:

 - Если пан хочет браниться, пусть оставит замок и за стенами бранится с тем, кто идет.

 Крот налился кровью:

 - А не хочет ли пани, чтобы дворяне и ее отправили за стены встречать этого человека?

 - Хорошо, - улыбнулась она, - угроза за угрозу.

 И вдруг встала.

 - Пан Цхакен, кликните своих людей. Я приказываю вам выбросить этот сброд за ворота. Пусть защищаются в чистом поле.

 - Любка, - вступился муж, - это же каждый третий защитник.

 Испуганный ссорой горностай юркнул под рантух и скоро уже высовывал свою треугольную мордашку из рукава хозяйки.

 - Нам не нужен такой третий, - сказала она, - измена шагает через самые высокие башни. Пан Цхакен...

 Я встал и брякнул шпорами. Горностай зашипел на меня из рукава, как василиск.

 Но Крот уже завял. Он вдруг улыбнулся хозяйке:

 - Хорошо, пани. Простите меня. Хороши мы будем, начав драку, когда дело зашло о шкуре. Порознь будет плохо и вам и нам.

 Облако рассеялось. Ужин тянулся дальше. Решили попробовать завтра послать Доминика лазутчиком, чтобы узнать, где враг.

 Все остальное для защиты было подготовлено. Мы только не знали количества врага. Мятеж, оказывается, воспламенился в окрестности Зверина. Оттуда не убежал ни один дворянин. Было это за три недели, а первый слух о бунте пришел неделю назад, когда повстанцы взяли Рогачик. И тогда уже во главе их был этот Роман.

 Плохо, очень плохо. Я никогда не верил людям, которые слишком долго терпят. Когда их ненависть загорится, она горит, пока не испепелит противника или самого себя.

 И только теперь я узнал, наконец, в чем дело, и про себя подивился неразумности Кизгайлы.

 А рассказал мне это попик с неудобопроизносимым именем.

 Оказывается, полтора года тому назад Роман предлагал пану Аляхну пятьдесят битых талеров за то, чтобы он отпустил на свободу свою холопку Ирину.

 Они сидели и пили вместе, и Аляхно спросил Романа, зачем ему это. Тот ответил, что попробует после этого завладеть ее сердцем и жениться на ней.

 - Сердце, как я полагаю, тебе без нужды, любезный пан, - легкомысленно ответил неженатый тогда пан Аляхно.

 - Однако ты же принес свое к ногам панны Любки.

 - Это совсем другое дело. Она высокого рода. А нобилю стыдно брать за себя холопку.

 - Женился же на дочери смерда муромский Петр, - сказал Ракутович.

 - Рабы татар могут делать, что им хочется.

 - Не попрекай, сосед. Похоже на то, что пришла очередь нам попасть в рабство. Варшава задавит нас, мы потеряли помять. И неизвестно, чье рабство будет более долгое.

 - И все же это позор для нобиля - мешать свою кровь с холопской.

 - Ты разреши мне самому думать об этом.

 - Слушай, Роман, - улыбнулся Аляхно, - можно оставить сытыми волков и целыми овец. Бери ее, на сколько понадобится. Ты знаешь, я приятель твой и сосед и никогда не потребую ее назад. Мне очень не хочется, чтобы ты женился на ней.

 - Нет, - сказал Роман.

 - Серьезно, возьми ее, если уже так захотел. Сделай ей ребенка и успокоишься.

 - А если она меня ненавидит?

 - А кто спрашивает про это у быдла?

 - Неладно говоришь, сосед, - сказал Роман, - девушек этого «быдла» также нехорошо портить, как и всяких других. Это быдло отбросило и сбило татарскую конницу, сидя на конях, взятых от сохи. Да и Ирина достойная девушка.

 - Ну и возьми ее себе, - рассмеялся Кизгайла.

 - Брать насильно, брать в цепях - это надо не уважать себя.

 - И кто же тебе говорит насильно? Ты улести ее подарками.

 - И все равно она невольная. Не хочу. Мерзко. Надо, чтобы по любви, иначе какая же тут радость?

 - Гм... Так ты же ее во другую неволю тянешь. Ведь когда узнают, что ты откупил, так опять связанной будет. И собака хвостом виляет, если бросишь ей кусок.

 - Вот я и хочу тебя просить, чтобы ты отпустил и молчал. Как будто сам отпустил.

 Кизгайла подумал чуть.

 - Нет, не отпущу, - сказал он. - Хочешь - бери. Не хочешь - не бери. Нобилю нельзя быть женатым с холопкой.

 Он заартачился, и Роман поехал обиженный. Еще раз он попробовал завести разговор об этом и чуть ли не молил Кизгайлу, но тот стоял на своем.

 Потом Роман перестал ездить к Кизгайле. Тот испугался - соседи стали косо смотреть на него. Ему вовсе не хотелось враждовать с Ракутовичами, и он решил отпустить Ирину на свободу. Но свадьба его с панной Любкой, которая как-то неожиданно согласилась пойти за его, вот-вот должна была загреметь на все воеводство колоколами и бубенцами коней. И он, как достойный уважения жених, спросил, надо ли давать Ирине вольную. Любка же была уже почти хозяйкой. А та вдруг вся трепыхнулась и холодно сказала:

 - Нет.

 Он посмотрел на ее холодное лицо, на прищуренные глаза, которые смотрели вбок.

 - Нет, - повторила она. - Нобиль и холопка? Если ты это сделаешь, про меня можешь не думать.

 И Аляхно не поехал к Ракутовичу. А вскоре после свадьбы Кизгайлы с Любкой к нему примчался на коне двоюродный брат Романа, Якуб.

 - Аляхно, - молил он Кизгайлу, - сделай это, ради страданий Христовых, если не хочешь, чтобы Роман умер. Он совсем помешался, мы вынесли из его комнат все оружие. Он ревет, как грешная душа в аду, и бранит короля, Литву и поляков. Он угрожает разнести все. Ты знаешь, он и раньше ненавидел притеснение, на какое нас обрекают. Теперь он ненавидит его стократ. И эта твоя девка толкнула его на это. Отпусти ее. Понимаешь, я еще не видел, чтобы человек так любил и жалел.

 - Нет, - сказал Аляхно, и сказал это не своими устами, а устами жены.

 - Ты знаешь, - сказал Якуб, - он кричит, что это теперешние выскочки сделали такими тяжелыми цепи холопства, что скоро станут холопами и паны, весь народ... Аляхно, он не ест, и не пьет, и бодрствует по ночам. Отпусти!

 - Нет, - сказал Аляхно.

 - Хорошо, - вскипел Якуб, - ты будешь виновен в погибели двух душ. Его и этой девки, потому что она также жалеет его, я знаю. Стыдно тебе, Аляхно! Деды часто женились так, как хочет Роман. И эти новые порядки нам не по нраву.

 - Нет, - сказал Аляхно.

 - Хорошо же, - и Якуб бросил на стол корд (5), - тогда слушай, Аляхно. Ракутовичи тебе объявляют вражду. Берегись.

 Кизгайла поговорил еще раз с женой, но та упрямо и тупо стояла на своём. А через месяц Якуб, опасаясь угасания брата, вызывал Аляхно на бой и был убит.

 Смерть брата немного отрезвила Ракутовича. Он стал на ноги. И никто не знал, что он думает. Перепуганный этим нехорошим молчанием, Кизгайла решил напасть на одну из деревень соседа, чтобы ускорить решающую встречу.

 По дороге туда он был ранен стрелой из крестьянского самострела. Стрелял один хлопец из охраны Якуба. Мстил за покойника.

 Загоновые дворяне отступили, забрав с собой Кизгайлу. Тот не разрешил им прикасаться к себе и отлеживался в Кистенях, никого не пуская в свою комнату.

 И вот теперь мужицкие орды возглавил этот человек, смертельный враг моего хозяина.

 Я плюнул, выслушав эту историю. Когда в дело вмешивается баба - добра не жди. И охота ему было спрашивать совета у своей жены!

 Но все равно она была красивая, а этого Ракутовича я не понимал.

 Только безумец мог, если ему декларируют такую роскошь, - требовать себе цепей на шею.

 «Не мое дело. Мое дело биться», - вот что решил я.

 Между тем меня вызывал капитан.

 - Слушай, сослуживец, - сказал он, - я сейчас отлучусь на короткое время, а потом мы с тобой поговорим, как поддерживать друг друга во время вылазок, когда придет хам.

 - А нужны ли те вылазки? Нас мало.

 - Зато мы в железе. Один латник стоит тридцати мужиков.

 Я знал, что это так, но посоветовал вылазок не делать.

 - А зачем же тогда конница в четырех стенах? - рассмеялся он. - Да и хлеб я получаю не за сидню. Платят - скачи и секи.

 - А если это неразумно?

 - Пла-атят, - протянул он, будто убедил, и вышел.

 Я подождал чуть и пошел за ним. Мне интересно было, каких людей он отправляет из крепости накануне осады.

 Я прошел переходами и вышел на галерею, которая выходила во внутренний двор. Я думал, что я один, но потом заметил, что в одном конце галереи стоит хозяин с женой. И тогда я отошел в другой конец, где было темнее, и там залез на перила.

 Внизу ярко пылали факелы, освещая десяток возов. Будущая стража - человек тридцать верховых дворян, закованных в латы, и пять кирасиров - держалась немного правее, у ворот. Из низких дверей, которые вели, видимо, в какой-то подвал, доносилось бряцание молота - разбивали цепи.

 А потом из этих дверей начали выводить людей - ободранных, заросших. Они еле шли.

 Вывели десять человек.

 Десятую я не сразу и заметил, такая она была худенькая. Вышла она сама и сама села в десятую, последнюю, телегу. За ней вышел закоптевший замковый кузнец с зубилом и молотом в руке.

 Факел, которую держал шляхтич, бросало дрожащие отсветы на эту девочку в белом. Я сверху видел только волосы, которые казались медными, но на самом деле были, наверняка, пепельно-золотистые. И лицо теперь отливало бронзой, а в натуре было, конечно, бледным, как у всех посаженных под замок.

 Мне стало как-то не по себе. Мало души в людях, вот что я вам искажу. И удивительно только, как это Бог еще терпит наши грехи и нашу бессердечность. Наверняка, за немногих праведников. И вот только где они?

 - Готовься, - скомандовал капитан.

 Всадники начали собираться вокруг возов, лязгая оружием и перекликаясь.

 А я все смотрел на эту худощавую девочку. Обиднее всего было то, что и ноги у нее были изящные, и все остальное, и движения красивые, - а это самая главная красота, если не считать глаз. Нельзя таких под замок.

 - Пан, - крикнул кузнец, - все уже раскованы. К возам ковать не надо?

 - Нет, - сказал Кизгайла.

 И тут девушка подняла на него глаза, и я впервые увидело ее лицо. Брови сломаны, глаза большие, серые, смотрят, как олень на охотника, беззащитно и сдержано. А рот великоват, и нос не совсем ровный.

 Неправильный облик, и все равно - таких не забывают.

 И, как догадка, меня кольнуло иголкой в сердце - Ирина.

 Так вот кого они вывозят! Рисковать не желают. Думают, что выручать полетит и снимет осаду. Нехорошо, паны.

 А у нее ресницы задрожали и рот приоткрылся:

 - Радуйся, пан, радуйся, пани Любка, загубили вы жизнь мою. И, видимо, летит сокол, если вороны кричат от страха.

 - Двигай! - махнул рукой пан.

 И загрохотали по плитам возы, заскакало пламя факелов. И стало все это сродни дьявольскому шабашу. А лицо пани Любки стало совсем страшным, даже зубы ощерились не как у человека. И уже когда телеги начали въезжать в ворота - долетел оттуда хорошо слышимый голос:

 - Продажник. Иуда. Веру продал, братьев продал. Пусть сгинет твой род.

 Остальные взвыли на телегах - много кто, наверняка, и говорить разучился. Но начальник стражи выстрелил несколько раз, и стала тишина.

 А Кизгайла стал при последних словах такой страшный, каким я никогда не видел человека: скулы обтянуты, глаза одержимые, губу закусил.

 Любка положила ему руку на плечо - сбросил. И сразу согнулся в хребте.

 А от ворот, из-под самой арки, тот самый голос, все еще тихий и музыке подобный:

 - Сдохни, Кизгайла.

 А потом упала за ними решетка. Как отрезала.

 И я пошел к себе в комнату, не выдержал.

 Лег на постель в сапогах - нарочно - и нарочно стал смотреть на свечу и думать на своем языке. Я начал слишком жалеть этих чужих людей и, когда жалею, думаю по-ихнему. А это не к добру.

 А я же только уроженец кантона Швиц. И наемник. Я служу за деньги, и не мое дело судить того, кто мне платит. Вот когда он перестанет мне платить - я его самого продам, чтобы заплатить хлопцам, и еще и проломлю ему череп - за бесстыдство.

 И надо, надо думать на своем языке не только в бою. Боже, как давно я отрезан от родины, и нет мне возврата туда.

 Уже девять лет. Даже пятнадцать.

 Девять лет назад я понял, что в Германии мне и моим хлопцам нечего делать, что там стал простор для трусости, вероломства и скаредности. А мы холодные на поле битвы и вскипаем, если нам не платят.

 Кроме того, эти немцы называли нас зобастыми чертями и белыми неграми, хотя ни зобастых, ни альбиносов средь нас не было, а были все такие хлопцы, что один мог отдубасить трех уроженцев колбасного рая.

 Когда нам все это опостылело, мы подались сюда. Когда деньги в руках - не все равно ли, какое небо над головой?

 И вот я тут и даже немного стал понимать этих людей (до концу их, видимо, и сам Господь Бог не поймет).

 У них холодные зимы, палящие лета и в крови то мороз, то огонь. Они верные, как немцы, но более безрассудные и яростные в драке.

 Но самое потрясающее - их смерть.

 Когда умирает испанец - это ужасно. Я не видел более достойного жалости зрелища. Он мужественный и жестокий, но тут он дрожит и целует ковчежец с мощами. У них и еще у тех, что на юг от реки По, безжалостный и неумолимый Бог, чистилище и пламя. Когда умирает швейцарец, немец или француз-гугенот - он умирает терпеливо, поскольку надеется на милость после раскаяния.

 А эти умирают спокойно - за их заступится Божья Мать, - так спокойно, как будто у них искренние дружеские отношения и с Богом и с чертом. И мне кажется, что они не верят ни в то ни в другое. Вслух я этого не искажу - шибко воняет на земле паленым.

 Я не видел более незлобивого, добродушного и компанейского народа. И я не видел худших панов, чем те, что стоят над ним. Они взяли худшее у Литвы и шляхты, не польстившись на их добродетели и утратив свои.

 Если бы я был здешним королем, мое царство было бы дольше евангельского. Здешним людям мало надо: только ежедневный ломоть хлеба с салом, водка на праздник. И еще доброта. Когда с ними добрый - они сделают все. Даже если не будет сала и водки, только уважение.

 А те, кто поставлен над ними, - бедная девочка, бедные серые глаза! - те, кто поставлен над ними волей Сатаниила, по неразумности и корыстолюбию своему, давно лишили их уважения, а теперь отбирают хлеб и дрожат в замках, тратят в сто раз больше на немецких, шведских и венгерских наемников, ведь поскольку свои не хотят их защищать.

 Я, конечно, не говорю про швейцарцев. Панов на то и создали, чтобы дать нам хлеб насущный, если уже его не могут нам дать наши ледники.

 Ах, земля ты, земля, чужая и все же как будто уже немножко и своя! Неладно, неладно что-то на тебе. И, верится, скоро тут все затрещит.

 Я перевернулся на спину и опять незаметно стал думать по-ихнему. Спохватился и оставил: ленился. И про такое по-нашему и нельзя подумать.

 Тяжелые шли времена. Развелось много нищих, юродивых, разбойников. Огневые столбы играли в небе, чего отроду не было.

 И притеснение росло, и голод детей, и позор взрослых. И в эти тяжелые годы стали люди верить в такое, от чего раньше открестились бы и забыли.

 Белорусы ждали прихода мужицкого Христа. Евреи - Мессию из Турции. Первые знали, что мужицкий Христос уже тут, и пока не объявился. Знали, что уже и лошадь для него растет в мужицком доме - пока еще жеребенок, белый, а глаза, грива и хвост золотые. И кто-то его уже видел и болтал об этом в трактире.

 - Скоро поедет, жди-ите. Если только антихрист раньше не придет.

 Антихриста также можно было ждать. Очень уж большим стало несчастье, очень злыми стали люди.

 Не зря столбы играли.

 А еще тогда же происходили непонятные события. В Могилеве, как и на всем пространстве Белой Руси и Литвы, неизвестно кто и как ставил нечитабельные письмена красного цвета по церквям и костелам. и других строениях на высоте несколько саженей, куда смертному не достать, и в замкнутых ящиках; также непонятным образом были остриженный овцы, у мужчин бороды, а у женщин - косы и другое.

 Шла тьма.

 Беспросветная.


 (1) Этому чуду удивлялся и я: никогда не видел такой большой кучи каменьев! (нем.)
 (2) Замковых стражников и бомбардных мастеров (лат.).
 (3) Шнурованная женская одежда.
 (4) Наиболее родовитая часть знати.
 (5) Короткий меч.


 Продолжение "002 - Седая легенда"  http://www.proza.ru/2014/11/03/1259