004 - Седая легенда

Владимир Короткевич
 Начало:  http://www.proza.ru/2014/11/03/1265
 Предыдущая часть: http://www.proza.ru/2014/11/03/1257

 Седая легенда

 (Перевод с белорусского языка)

 
 IV

 

                Скардзіся, звон!
                Без надзеі на цуда,
                Кату аддадзены,
                Ў змроку стаю,
                Адрынуты Богам,
                Адрынуты людам,
                Адрынуты сонцам
                У гэтым краю.
                Скардзіся, звон!
                Адное каханне,
                Песню маю,
                Сляпую ад мук,
                Пакуль у грудзях
                Не згасне дыханне,
                Цемра не вырве з бяспалых рук.
                Балада пра барвянага ваеўніка
 

 Исчезли. Рассеялась пыль.

 И над Кистенями потянулись ленивые и погодные дни. В замке почти не было мужчин, кроме меня и небольшенькой стражи. Да и в деревнях остались почти только одни бабы.

 Отшумел май, отзвенело кузнечиками лето, отшелестел ноябрь. А потом начались снега, синие, волчьи, бесконечные.

 За эти месяцы произошла только одна неожиданная история. Я женился. Окрутила меня та самая дочь сторожа, Дарья. Хлопцы мои не хотели сидеть и пошли. Осталось человек десять из тех, которые были в летах, не хотели таскать свою шкуру по грязным полям под свинцовым дождиком и возжаждали покоя. Большинство также переженилось. И началась тихая жизнь с едой, и питьем, и тишиной.

 Жена попалась хорошая, терпимая, несварливая. Да я и сам такой. Так что жили хорошо, по-божески. И я начал вставать ночью, чтобы поесть, и привык к их охоте, и говорил с ними, как они. И начал даже привыкать к их бане, хотя и не поднимался высоко на этот ужасающий полок.

 А вокруг выли снега, и заяц пятнал наст своими прыжками. Изредка доходили слухи о мужицкой войне, но лёзные (1) так их перекручивали, что и верить не хотелось.

 Ракутович не пришел зимовать, как обещал.

 Никто не пришел к теплым нашим печкам. Никто не пришел и потом, когда зима начала истаивать и уплывать оттепелями.

 Мы узнавали, что замки падают дальше, что всех дворян охватил страшный ужас, что безудержны и победоносны, как и раньше, мужицкие полки. Да и как им не быть храбрыми? Самая же смерть была лучше такой жизни.

 А потом была роковая битва на Уречецком поле, когда панская армия раздавила своим железом мужичьи полки. Они убегали, и пурга космами снега зализывала их следы.

 Прошел слух, что багряный властелин убит в этой сече. Но это была неправда.

 И аккурат в февральские дни, раньше предназначенного, - и это было хорошо, потому что убивало сомнения, - у нас в замке заплакал новый житель, сын пани Любки, Якуб Кизгайла. Хозяйка слишком испугалась, когда пришло сведение с Уречецкого поля. И я не видел лица более радостного, чем у нее, когда мы узнали, что часть армии, во главе с вождем, отступила, разгромив вдребезги головной полк шляхетского ополчения, и рвётся между панскими отрядами, прорываясь на восток, к московскому рубежу.

 А еще через месяц пришло известие, что Романа разбили и везут в цепях в Могилев.

 Пани Любка разбудила меня ночью. Лицо бледное, губы синие. Только и сумела сказать:

 - За ним!

 И помчался наш возок по мартовскому растаявшему снегу к знаменитому городу. В возке госпожа с младенцем, - хороший, здоровый мальчик! - а вокруг десять человек конной стражи с факелами и я. Пришлось-таки натянуть доспехи на обленившееся тело.

 Скакали днём и ночью, промокшие, голодные, заляпанные хлопьями растаявшего снега. На дороге одичавшие собаки и изредка панские разъезды, и по ночам глухие и безнадежные пожары деревень.

 А у хозяйки лицо как маска, как мелом набелено, и непослушные губы только и могут выговорить:

 - Скорей! Скорей!

 И я уже не называл этих людей безумцами. Привык. Это хорошо - загнать лошадь, когда душа требует.

 Под Дарами Лыковскими стали попадаться столбы с повешенными людьми. А потом, еще издали, заметили мы толпу народу вдоль дороги. Вели пленников, и каждый из толпы хотел узнать, нет ли среди них своего человека. Те шли молча, суровые, с непокрытыми льняными головами. И совсем их было мало. Почти никто не сдавался, а остальную, большую, часть Роман выкупил своим телом: поставил условие, что сдастся, если их отпустят.

 И сдался. После этого бросились ловить отпущенных беглецов, и куда там. От людей мы и узнали, что Романа провезли еще вчера. На навозной телеге. Прикованного за ногу к грядке. Сидел будто молчаливый и совсем не хмурый, со светлым лицом, будто все сделал на земле и замкнул свой круг.

 Очень шляхта над ним издевалась. Самого его боялись зацепить, даже скованного, так они меч его двуручный позади на веревке привязали, и волочился он всю дорогу за возом по снегу в разболтанной грязи. Народ плакал, глядя на позор.

 Шляхта плевала на меч.

 А он будто сказал только:

 - Ничего, ваши плевки земля сотрет.

 И еще мы узнали, что Лавр, мальчик-архангел, пробовал отбить Ракутовича и пал во время стычки, убитый ударом чекана в золотую голову.

 Пани погрустила чуть - и только.

 А народ валил за пленниками, и над толпой стоял тихий, почти неслышный стон.

 Лучше бы уж кричали.

 Пани еще сильнее приказала гнать коней. И мы прискакали в город и остановились на Луполовском предместье, в приходе Святой Троицы.

 И сразу, не отдохнув, лба не перекрестив, вдвоем с пани помчались в крепость - она в возке, я - верхом.

 Удивило нас множество пьяных в предместье, а потом и в самом городе. Обнаружилось, что пока сведение про поимку еще не пришло - с гонцом прибыло разрешение лишние дня четыре против Магдебургского права, и не в срок, варить пиво, и водку, и мед.

 Город весь православный, богатый и горделивый, стены каменные, купола золотые, валы, рвы, башни. А люди - хоть в сани впрягай, такие битюги. И все пьяные.

 Начали искать способ, как попасть в город. Проехали через каменные Быховские ворота в валу, а потом помучились. Толкнулись к Королевским воротам - нельзя, поехали к другим - нельзя. Через Малую Пешеходную, к реке Дубровенке, - нельзя. Боялись, что ворвется мужичье в город и будет резня и смута.

 Наконец попали через Масляные, возле каких еврейская школа. Под воротами пороховые склады, а на воротах икона Божьей Матери. Неправильно могилевцев дразнят, будто они ее продали, а деньги пропили вместе с войтом. Нерушимо охраняется икона!

 И только тут пани приказала остановить возок, вышла из него и по косточки в растаявшей жиже, смешанной с навозом, пошла к воротам. Я также слез с лошади и смотрел.

 А она подошла ближе и просто в шубе, в вишневом фалендышевом (2) платье упала на колени в снег, приникла головой к земле.

 - Мать Божья, покровительница, святые глаза, чистые. Ты хотя прости грехи наши. Пройди стопою легкой, услышь наш муки.

 А сверху смотрит на ее темный волоокий лик. И по нему тени: трепещет падающая звезда. И показалось мне, как будто с болью, с сочувствием смотрит лик на поверженного человека, а ничего не может сделать. И рука, тонкая, узкая, голубая, только запястьем сына слегка придерживает: «Возьмите, люди, если легче вам будет. А я ничего сделать не могу. Тяжелый он, крестный путь».

 А у пани уже голос одичал:

 - Мать Божья, любви не дала, счастья не дала - его ж хоть пожалей. Сама видишь, крест с народа твоего срывают, чтобы ярмо надеть. За него, за люд твой страдать человек будет... Не давай издеваться. Не допусти огневого страдания, не допусти топора. Спаси, сжалься милосердным сердцем своим.

 Еле я ее поднял, отчаянную, с голой головой. Если бы ее в это время ножом резал - не почувствовала бы. И пошли мы по городу, потому что быстро с возком проехать нельзя было: столько народу набилось в главные улицы.

 Около деревянной Спасо-Преображенской церкви, расписной, ветхой, целая толпа мещан, более трезвых, советовались, как быть. Кричали, хватали друг друга загрудки; сразу было видно - ничего путного не получится.

 Ландвойта (3), что приехал унимать крик и мерзость, забросали растаявшим лошадиным навозом и вдогонку свистели в два пальца и улюлюкали. А на Замковой улице и того хуже. Тяжелое городское похмелье.

 И только поздно уже: за два дня успели стянуть в Могилев такую армию, что каждый третий человек на улице - латник или вооруженный дворянин.

 Узнали мы только, что Ирина жива. Сидит в подвале, в клетке, на Ветряной улице, около деревянных ворот. И даже на пробу огненную ее еще не ставили и навряд или поставят - всем ясно, невиновна.

 Гам, носят на коромыслах ушаты с яблоками, мещане клюкву мороженную из рук рвут - на похмелье, толкаются разносчики, непотребные девки.

 И вдруг заревели волынки, расступился народ, и - как между стен - прошла городская стража, а за ней шесть человек в дорогом сукне, с пальцами, унизанными золотом и каменьями.

 - Магистрат идет. Войт, - зашептались в толпе.

 Шли они, опустив глаза. Только что сами отдали Ракутовича в руки замковому правосудию. Да ничего и нельзя было сделать - дворяне замковой юрисдикции подпадают. Выторговали только, чтобы судили в ратуше и чтобы в составе судилища быть войту и двум советникам, и на том спасибо.

 Несколько дней металась пани Любка по городу. Все ее приняли, и любезно отнеслись, и жалели за вдовье горе и сирость сына. Сказали, что быть ей главным свидетелем и при вынесении приговора дан ей «тяжелый голос» право высказать свою мысль. Она вздохнула. Ясно было, куда ведет дело каптуровый (4) судья.

 А на Алексея, божьего человека, на Замковой столько народу сбежалось - не протолкнуться сквозь толпу. Еле нам удалось взобраться на крыльцо в доме бывшего войта Словенского. Сам он уже лет тридцать как в земле почивал, а в доме жила его сумасшедшая жена-дворянка и дочь-перестарок.

 Стоим, толкаемся. Сырость такая промозглая.

 И вдруг зашумел, неохотно дал дорогу Могилевский люд. Увидел я прежде всего конного человека в черном, носатого, со щеками, которые будто к зубам прилипли. Голова непокрытая - еще бы, скорбь: нобиля, который опозорил сословие, судить придётся.

 А за носатым еще и еще всадники, в парче, соболях, утэрфине (5). Сабли разноцветными огоньками сияют.

 Приехали Деспот-Зенович, Загорский, Сапега, князь Друцкий - судить в ратушу. И повезли с собой универсал короля, согласие реляционного суда на любое решение дворян о нобиле Ракутовиче.

 И не успели проехать - завыл, завопил юродивый, пробежал за ними, закрывая пальцами - в засохшей крови - глаза.

 - Демонов вижу, черные все... летят! Светленького агнца хотят зарезать, кишки его зубами волочить.

 Народ шарахнулся в сторону. А те проехали к ратуше, и двери захлопнули.

 До вечера они там прели. И следующий день. А мы оба дня стояли у дверей ратуши и на крыльце. Пани Любку вызывали свидетелем, но она сказала, что Роман мужа в бои убил и иезуитов повесил за отраву, всему же остальному дал милость. И под конец потеряла сознание.

 Суд остался ей очень недоволен.

 А народ все больше шумел у дверей ратуши и на площадях. Я сам слышал, как богатый парень из мещан, обутый в сафьяновые кабти, в лисьем китлике внакидку, кричал благим матом:

 - Не дать им Романа на растерзание. Он веру правую спасти хотел, как предок его спасал от татар. Всем известно, что не Миндовг их бил у Крутогорья. Он и грамоты вверх тормашками держал, кожух вонючий. Кто конницу татарскую опрокинул? Ракута, Романов предок!.. Потому мы и белые, что татар не нюхали!

 Люди рвались и к дверям ратуши, кричали:

 - Неправедное это дело, нобиля судить.

 И им показали вдову Кизгайлы, живое обвинение, и младенца Якуба показывали с гульбища, бранили Ракутовича:

 - Младенца невинного еще в чреве осиротил. Ирод! Враг всех белорусов с сущими!

 А спор в ратуше все тянулся. Сапега с Друцким стояли за смерть. Но магистрат был против. И на его сторону склонились Деспот-Зенович и Загорский. Опасались, не было бы соблазна для меньших.

 Кричали до хрипоты, бранили друг друга псами и по-другому. И, может, ничего бы не решили, если бы не пришли люди из Луполова и Подуспенья. В толпе сразу завоняло кожами и рогом, и кричать начала толпа совсем иначе:

 - Убьете его - смута будет! Забыли, как при Могилевском бунте в портки клали, будете и теперь. Стаха Митковича и Гаврилки Иванова (6) на вас нет. Память кошачья! Позабыли, как двери судебного зала отбили? Набата не слышали давно?! Будет и вам то же!

 И тогда Загорский сказал последнее слово:

 - Хорошо. Нобилей на плахе не убивают. Пусть быдло верит.

 Мы с крыльца, а после из окна возка видели, как двигалась на гору, под охраной крылатой стражи, телега. И в телеге той, кто приказал мне держать замок. Поседевший на висках, бледный, но спокойный.

 Только на мгновение краткое он покой свой потерял. Подвезли его уже к самым дверям ратуши и остановили воз. А тут из окна дома Словенского бесноватая войтова жена закричала и стала ему пальцами вилы делать:

 - Антихрист! Дворян побил, замучил. Судите его, честной народ, и не потакайте. Если его девка этого ирода еще хотя раз увидит – конец панству на земле, а славный город в смутах изнеможет.

 Я заметил - много кто смутился от этих слов. Даже сам Друцкий, который стоял на высоком крыльце с грамотой в руке, опустил глаза.

 А Роман справился и даже с улыбкой и со светлыми глазами слушал приговор. Мы далеко стояли и только-только до смыслу дошли по отдельным словам:

 - Собственности лишить... отрубить руки, дабы коварного меча не поднимали... щит унижению подвергнуть и отовсюду, кроме Городельской привилегии и статуса, самое имя вытравить на устрашение другим.

 И еще поняли: баниция (7) за границы Мстиславского воеводства: вечная ссылка в малую весь.

 Ударил бич по лошадиным спинам. И пришлось Роману проехать весь путь. Провезли его от тюрьмы к замку, к насыпной горе, мимо храма Сорока Мучеников к Спасской церкви. По всему городу, дабы видели, как наказывается злодейство.

 Привезли на площадь уже вечером, смеркаться начало. Там положили на носилки, прикрутили и, накрыв саваном, понесли в храм - живого отпевать.

 На всю жизнь я это запомню. Снега лиловеют, из окон на снег - теплые желтые огоньки. И пение - ох, какое страшное пение!

 Юрод на паперти заскакал:

 - За водку Бога продали! Возьмут вас за это черт Саул и черт Колдун! Ворота ваши повалятся, могилы мышаковские весь Микалевский спуск займут. Костяшками он завалиться. Быть ворону сытым! Кость скотскую найдете в земле - и от той пойдет мор и поветрие.

 Стало нельзя слушать - так страшно завыл народ.

 А Романа уже вывели - он и действительно был белее трупа, хотя шел твердо, - возвели на помост, на котором стоял мистр, а по-простому палач в красной длинной сорочке. Так они и стояли, красный и белый на Романе был саван.

 И стали падать в толпу тяжелые слова:

 - Меч его сломай, палач... Вот сошник от нив его - отдай его другому, палач.

 И под конец взял мистр щит и отсек топором его острый конец, а верхнее поле замазал дегтем и сажей.

 Жены дворянские так завопили - хоть затыкай уши: нет кары страшнее этой для дворянина.

 А Ракутович посмотрел на них большими непонятными глазами и только улыбнулся:

 - Ничего, зато щит теперь на ваши не похож, на чистенькие.

 А сам сел, обнял плаху ногами, чтобы на колени не становиться.

 Лицо палача, бородатое до самых глаз, потемнело, и руки дрожали.

 - А ты смелей, - говорит ему Роман, и голос такой простой.

 Палач взял топор.

 - Подожди, - говорит Роман, - дай последний раз на пальцы посмотреть.

 Согнул их несколько раз. И вдруг широко перекрестил народ. Крикнул:

 - Ударить за тебя еще раз не могу, так прими хотя последнее мое благословение.

 Плач поднялся, стон. А Роман положил уже руки на чурбан:

 - Руби.

 Занесся топор. И мы только расслышали глухой удар.

 Ж-жак!

 Задрожал утлый помост.

 А Роман встал, стоит и руки поднимает. Правая рука выше кисти отрублена, левая - вкось, остались на узком обрезке мизинец и безымянный пальцы. То ли пожалел палач, или не рассчитал.

 И тут врач из еврейского кагала засуетился: только желтая головная повязка мелькает. Помазал чем-то обрезки, и кровь свистеть перестала. Чуть копает.

 А Роман был такой сильный, что даже сознания не потерял и остался стоять на ногах.

 Так и закончилось все это. Не получилась устрашения.

 Теперь надо было только судьбу «девки» решить. И приурочили это решение к тому дню, когда везти надлежало Романа в изгнание.

 Накануне этого пани Любка добилась свидания с Ириной.

 Сопровождал ее и я. Спустились мы в подвал у деревянных ворот, и опять я увидел оленьи глаза и надломленные брови. Через решетку.

 Любка рассказала ей о всем. А та улыбалась:

 - Из-за меня... А я через худшее прошла бы, только бы он мою любовь увидел.

 Ох, какие это глаза были! Серые, лучистые, такие сверкающие!

 У пани Любки даже ярость на лице выступила.

 - Погубила нобиля своим волшебством. В ссылке теперь будет. Отдай его другим. Сними приворот.

 - Нет, пани, этих приворотов не снимешь. А даже если бы могла – не сняла бы. Он - солнце мое. Разве что с сердцем только этот свет у меня забрать можно.

 Любка встала, пошла к дверям.

 - Так не отдашь?

 - Нет, госпожа. Погубила ты нам жизнь, а жаль мне тебя. Ради дитя своего - не науськивай, не дави до конца Романа. А меня хоть убей. Все равно я тебя жалею, я же сильнее.

 На следующий день мы опять приехали в возке к Замковой площади. Решалась судьба Ирины, а судьба холопки без хозяйки не решается.

 И еле успели мы проехать через толпы народные - поднялся на улицах плач:

 - Девочка, бедная!

 - Не быть вам вместе!

 - Не увидят его твои глазоньки.

 От Сорока Мучеников ехал простой воз, и на него только чуть соломки подброшено. А на возу скованная Ирина в белом платье и казнатке (8) из каразеи - белого сукна. Убрали. Вчера же в тряпье была.

 Едет, смотрит на людей сияющими глазами, большеватый рот улыбается. Рада, давно же не видела никого. Такое еще девочка, тоненькая - двумя пальцами сломать можно.

 А плач катится волнами:

 - Ясочка ты наша, покровительница. Прости тебя Бог. А и ты нам прости.

 И она кланяется и радостным голосом - все равно концу какому-то быть - говорит:

 - Прости, люд православный, прости.

 Остановили воз возле узкого высокого дома: замкового суда. А Ирину сняли с воза, повели переходами вверх.

 В зале длинный стол, стулья без спинок, воняет чернилами из кожаных чернильниц. И с окон так мало света, что зажжены три свечи. От одной поток копоти на низкий сводчатый потолок.

 Больше ничего. Разве что тяжелые двери в правой стене. В застенок. За столом Друцкий, Деспот-Зенович и два писаря. И еще советник из магистрата.

 Хозяйка села и сидит, бледная, неподвижная, как идол. И веки закрыты. А на высокой прическе меховая шапочка с заморскими перьями.

 Разбирательство было короткое. Исписали проступки, каких не оказалось, кроме тяги к мужицкому царю. Никаких отзвуков - причин для подозрения, никаких расчетов – советов с мятежниками. И никаких оснований полагать о злоумышленном, разве что только попробует повидаться с Романом.

 Что делать?

 У Друцкого еще больше сухая кожа к зубам прилипла.

 - На прэнг (9) повесить - нечего. Пытать напрасно не надо. Но и отпустить опасно... В замковый подвал, на вечное заключение. Или - лучше - на огневую казнь. Приворожила бывшего нобиля.

 - Почему? - спрашивает Деспот-Зенович.

 - Не обошлось тут без волшебства, - язвительно говорит Друцкий. - Не такую любовь Всевышний в Канне галилейской благословлял.

 А Деспот улыбается:

 - Любовь... А что ты в ней понимаешь? Она всякая, любовь. Богом ли, или чертом дана, а все равно лучше её ничего нет. - И обращается к советнику: - А твоя мысль какая?

 - Отпустить, - вздохнул тот, - отдать этому ироду. На Романе Ракутовиче роду конец. Нехорошо.

 - Ясно, - говорит Деспот.

 И тут вскочил князь Друцкий - засуетилась тень на потолке.

 - Отпустить? Отдать? А Кизгайла-мученик в чем перед смертью клялся? А одержимая давеча что пророчила? Хочешь смуты вечной, хочешь конца панству? Казнить колдунью!

 А Ирина стоит перед ним, смотрит лучистыми глазами:

 - Не любил ты, видимо, князь. Огарок свечки у тебя вместо сердца. Какое же тут волшебство? - И к Деспоту: - Не колдовала я. Если и колдовала, так глазами, голосом, словом.

 Пани Любка глянула на нее и опустила глаза. А Деспот-Зенович смотрит на подсудимую. Лицо у него здоровое, неуклюжее. А глаза разумные, как у собаки.

 - Ну скажи, пан, чем я его чаровала? Крест на мне.

 Тот улыбается грустно:

 - Вижу, чем ты его чаровала. Вижу, доченька.

 И глаза закрыл. Я почти знал, о чем он думает. Знал, как он в Варшаве жил молодым, в кого по глупости влюбился. И чем это закончилось.

 Но он недолго думал. Заморгал вдруг глазами и, жестко так, говорит Друцкому:

 - Оно не спрашивает, когда приходить и куда. Может и сатир влюбиться в Геру. Да и она его может пожелать. Молний не боясь.

 - Тебе лучше знать, - язвительно говорит тот.

 Но Деспот уже поднял веки:

 - Твое слово какое, пани Любка?

 - В Кистени Ракутовича нельзя сослать?

 Деспот прищурил глаза. Глянул на пани исподлобья. И бкдто отрезал:

 - Нет.

 Любка подняла глаза, внимательно посмотрела на Ирину. И выдохнула:

 - Отдайте тогда ему... Чего уже...

 - А пророчицы слова? - взвился Друцкий.

 - Все равно отдайте.

 Друцкий фолиант на пол смахнул. Потом встал. Голова под  потолком.

 - Что же, отдайте, если все на одного. Но вот вам и мой голос: волшебству в Могилеве не бывать, границы панству нашему - не быть. И потому пусть палач раньше ослепит ее.

 - Ах, Друцкий, Друцкий, - покачал головой Деспот-Зенович.

 И посмотрел на Ирину:

 - Видишь, девчонка, во что уперлись. А ты как мыслишь?

 Та вся так и подалась к нему:

 - Господи милостивый, лишь бы с ним.

 - Подумай, - тихо говорит тот, - можем просто отпустить. Иди в мир. Мужиков много.

 А у той глаза вдруг светлыми стали больше прежнего. Такие глаза, серые, мягкие, неизреченные.

 - Пусть слепая. Нет света без него.

 - Ну смотри, - отвернулся Деспот. - Пусть будет по-твоему... Иди.

 Палач в дверях появился. И она пошла к нему, пошла спеша, легкой стопой. Как в воздухе плыла. И все ускоряла, ускоряла шаг.

 А на пороге обернулась, посмотрела на нас:

 - Спасибо всем. Сейчас-то я уже с ним. С ним.

 Ах, глаза, глаза! Серые, пушистые от ресниц. С голубыми искорками.

 И я почему-то старую немецкую песню вспомнил. Отвык совсем, а тут вспомнил:
 

                Жыццё сказала:
                «Свет гэты - мой.
                З праха вырасце кветка вясной.
                Каласамі ўзыдзе пад дажджом перагной».
                Жыццё сказала:
                «Свет гэты - мой».
 

 А потом тяжело бухнули за ней двери. И заревело там, за дверями, пламя.

 Я не мог этого выдержать. Я вышел на крытое крыльцо и стал за колонну. А народ уже узнал откуда-то. Стон катился над всеми, кто был на дворе и вне его.

 И все смотрели на высокое крыльцо, на двери суда.

 И еще одни глаза смотрели, длинные, светлые, непонятные.

 У самого крыльца, окруженный стражей, стоял воз, устланный соломой. Огромный воз, похожий на гроб, запряженный шестью клячами.

 На дне коша был укрепленный столб, а у него стоял человек, прикованный к столбу длинной цепью за пояс. Грива волос, крутой лоб, жесткий и горький рот. Даже на Романа не смотрел сейчас толпа.

 Я спустился с крыльца и стал около ворот. С заснеженных крыш капало, висели ледяши, разъезженный, зернистый, желтый от навоза шуршал под ногами снег. И на все это с неба лилось такой серый и такой все же по-весеннему яркий свет, что болели глаза.

 Заснеженные крыши, заснеженные, подтаявшие с юга купола, серая дранка, которая отливали зеленым.

 И над всем такая тишь, что страшно. Смолкли вдруг все. Никто даже с ноги на ногу не переступал. Ждали.

 И вот заскрипели двери. Медленно открылись. И в дверях показался Деспот-Зенович. А за ним - Ирина. Одной рукой держится за Деспотову руку, а вторая в воздухе протянута. За ними палач вывалился. Стоит.

 Палач пожалел ее. Только зрения лишил, а глаза не вырвал. Идет она и просто будто спит на ходу, закрыты глаза, пушистые ресницы опущены.

 И Деспот - первый ее поводырь.

 Они совсем было подошли к ступеням, когда палач вдруг сделал следом несколько шагов и стал на колени.

 - Прости мне, прости, - шевелит толстыми губами.

 И она попросила, чтобы стал он ей под руку. И положила ладонь на шершавую, как шерсть, гриву.

 - Простит тебе небо. Ты нас снова свел.

 Вышел из дверей на балюстраду Друцкий-князь.

 Стоит, смотрит на это, улыбается. Толпа, увидев улыбку эту, ощетинилась вся. Такие уже мы люди: лучше голову руби, чем плюнь с улыбочкой. Будь палачом, только в душе изуверство не держи. А эти двое все еще спускались с крыльца.

 Ах, долгий, долгий это был путь! Не короче всей жизни, которая еще оставалась.

 А в спину тем, которые спускались, Друцкий крикнул:

 - Бери ее, Роман. Веди по дорогам неправды, по которым пошел. Рожай детей, наполовину холопов, наполовину изгоев.

 А Роман в ответ улыбнулся. И была эта такая улыбка, что Друцкий понял: не оскорбил, не унизил он скованного, а поселил в нем твердость. И он не выдержал, пошел, грохнул дверями.

 Ступенька. Ступенька. Еще ступенька.

 Спускаются белые, мехом отороченные кабтики. Девка с ногами лебедя. Что? У лебедя черные ноги? Я сам знаю. А ноги все же были лебединые.

 Ударил где-то первый далекий удар колокола. Упал в тишину, как камень в воду. И сразу закружило, закаркала вороньё, будто комки сажи взлетали и оседали на крыши. Она могла только слышать их крик. Но зато она чувствовала: упругий и тяжелый мокрый ветер будто ладонью толкал в лицо. И она шла навстречу этому ветру.

 Деспот подвел ее к возу:

 - Бери. Не тебе бы, врагу рода человеческого, такую девку.

 - Хорошо, - сказал Роман, - время нас с тобой рассудит. И много грехов тебе простится, Зенович, за то, что ты ее вел. Дай тебе Бог на том мире желанной встречи, когда на этом не получилась.

 - А за это тебе спасибо, - сказал Деспот и смолк.

 Опять упал черный удар колокола. А у Романа волосы почти что стали дыбом, и он тянулся к ней, а лицо плакало без слез такой тоской, такой нежностью, которую и отыскать тяжело на земле.

 Колокол ударил.

 И она протянула к человеку на возу руки, как к свету невидимому.

 - Роман, возьми меня.

 Чья-то рука подхватила ее, помогла подняться. И там, наверху, ее с трепетной жадностью, нежно и осторожно схватили его обрубки, прижали к груди.

 Он стоял, опираясь спиной на столб, стоял с перекошенными бровями. Стоял, припав большим ртом к ее волосам. И в огромных глазах было такое, чего лучше не видеть на этой Богом проклятой, свирепой, грешной земле.

 А она приникла пепельно-золотистой всклокоченной головкой к его груди, там, где билось сердце.

 Бледное лицо, пушистые ресницы опущены. И улыбка - будто видит счастливый сон.

 И лицо воителя плакало без слез.

 Я удивился, такая она была тоненькая в его руках...

 И все люди молчали.

 ...Тоненькая, тоненькая.

 И рядом со мной какой-то дворянчик, покрытый шрамами, человек из тех, которые смеются на похоронах, грубо сказал:

 - Куда ему ее. Под этой сволочью лошади подают. Сам видел.

 Я молчал все последние дни, потому что знаний: разинь я рот, и я начну кричать, и этот крик никогда не закончится. Но больше я уже не мог.

 Я обернулся к нему и прошипел горлом:

 - Уважай цепи, сволочь. Оставь, иначе...

 - Иначе? - нагло спросил он.

 - Иначе плохо будет. Ты что, не видишь, что рядом также дворянин? Я тебе заткну горло.

 Он смолк. И это было хорошо. Иначе закончилась бы убийством.

 Медленный удар колокола заглушил лязг бича.

 Клячи, напрягаясь, сделали первые шаги. Поплыл над головами столб с двумя людьми. Ракутович поднял голову, и вдруг в громадных его глазах загорелась какая-то тяжелая искра.

 Я понял: это была искра обиды. На кого? Не гневался же он даже на палача.

 Я посмотрел туда, куда смотрел он. Над галереей, в окне на углу дворца, я увидел смятое страшное лицо человека, который вцепился пальцами в узорную решетку окна. В узких глазах этого человека даже дурак заметил бы ум, искру Божью, живость. Но я заметил в их еще что-то. Это была зависть, страшная человеческая зависть к тому, кто ехал на позорном, похожим на гроб возу.

 Это был Сапега.

 И внезапно по всему замковому двору, по всех переходам раскатился дикий, страшный по силе голос, которого пугались в битвах враги.

 - Лев! Лев! - ревел голос.

 И у того, кто ревел, грива, которую развеивал ветер, падала на лоб. А на оборванной голой груди лежала красивая слепая голова.

 - Лев, ты стал лисицей! Если станешь волком - умрешь, как собака.

 Метнулось лицо в окне. Ему осталось только метаться и завидовать. Он же не мог так.

 Загрохотал воз. Молча повалили по обе его стороны человеческие толпы.

 И на непокрытые головы падали нестерпимо редкие удары колокола. Разболтанные колеса воза по самые оси вязли в топком, набухшем водой мартовском снегу.

 Юрод, который стоял почти на дороге, протянул руки и дрожащими пальцами гладил, ласкал воздух, трогал его, как слепой.

 - Сынок... Сынок...

 Страшное лицо и слепая голова плыли над толпой, всё отдаляясь и отдаляясь.

 Бешеные, непонятного цвета глаза задержались на моем лице.

 Опять упал удар колокола.

 И отдалялся, отдалялся воз. И ветер играл гривой волос, гладил лицо человека и слепые глаза той, которая припала к нему.

 Я плакал. Я не стыжусь признаться в этом и не стыжусь своих слез.

 - Боже, сжалься над землей, которая рождает таких детей.


 (1) Странствующие.
 (2) Голландское сукно.
 (3) Заместитель войта, один из управляющих городом.
 (4) Судья, которого выбирают из дворян на время смуты или междуцарствия.
 (5) Тонкое, очень дорогое сукно.
 (6) Стахор Миткович и Гаврила Иванов - главари города Могилева против короля (1606-1610).
 (7) Изгнание.
 (8) Женская верхняя одежда.
 (9) Дыба.