Технари. Раздумья ездового пса

Василий Васильевич Ершов
        Перед каждым полетом я, подходя к машине, вижу под нею людей в неброской замасленной робе. Они деловито сбегают и поднимаются по трапу, подтаскивают стремянки, открывают лючки, стаскивают чехлы, решают какие-то вопросы с бортмехаником, уходят, возвращаются, подписывают какие-то бумаги.
        Я протягиваю руку, здороваюсь. Человек суетливо пытается сдернуть с руки грязную холщовую перчатку… я пожимаю рукав обеими руками. Я понимаю: техник в работе, он обеспечивает безопасность моего полета. Я жму ему руку как соратник. Мы – в одной пирамиде. Мы все бьем в одну точку: чтоб самолет долетел.
        В авиацию мы пришли разными путями, но держимся в ней благодаря любви к самолету. Мне думается, авиатехник не меньше моего любит красавицу-машину. Он ее бережет, лелеет, лечит, отпускает  в небо и надеется, что я ей плохого не сделаю.
        Я уже в возрасте, меня знают давно, и когда техник пожимает мне руку и мы улыбаемся друг другу,  мне понятно: душа у человека будет спокойна. Мне верят. Я это доверие ценю так же, как и доверие пассажиров. Я знаю, что техник не допустит . чтобы я ушел в полет на  неподготовленной машине, и не из-за юридической ответственности, а по совести.

        Самолет – очень сложное металлическое существо. Эксплуатировать его непросто, но мне кажется, еще сложнее – знать его железные внутренности, уметь поставить диагноз, найти неисправность и суметь устранить ее руками. Тут уж надо уметь гайки крутить. Уж что-что, а железо техник знает.
        Так же точно знает железо и авиационный инженер. Вот он-то и ставит диагноз, да другой раз вместе с техником, засучив рукава, по локоть в масле – и устраняет. Вот он-то и контролирует, и принимает решение о допуске машины к полету. И оба они в робах, как врачи и медсестры – в халатах. На кратковременной стоянке они как скорая помощь; но есть еще УТР – участок трудоемких регламентов: это уже клиника, это операционная, где удаляют неисправные двигатели и другие серьезные агрегаты, заменяя их пригодными.
        Кроме железа самолет начинен сложными электрическими внутренностями, и для их обслуживания существует своя ветвь  технической службы – РЭСОС. Радио-электро-спецоборудование самолетов – их специальность.  А в полете больше всего замечаний у нас как раз по «рэсосной» части. Железо-то очень надежно, зато кулоны по проводам частенько идут не туда и скапливаются не там, не так и не  вовремя.
        Я сам с детства гайки крутить худо-бедно  умею: отец приучил, вместе под машиной лежали. Но вот к людям, разбирающимся в кулонах, плюсах и минусах, у меня сугубое  уважение. Я только заикнулся, что где-то что-то зашкалило или привирает, как уже инженерная мысль сбежалась, раскатала по салону рулон чертежей и схем, и пока я принимал решение и подписывал задание, – уже  ковыряются за приборной доской, лезут в техотсек, заменяют какой-то модуль размером с полкнижки. И все: табло погасло, бленкер убрался, прибор заработал. Как просто.
         Я благодарю людей за работу; они смущенно, но чуть с удовольствием отнекиваются: не за что, мол… работа наша… Но прекрасно понимают, что в авиации мелочей нет, или, скорее, они знают ту грань…
         У меня свои гордость и чувство состоятельности, у них – свои. Мы – мастера.
         Принимаю машину, подходит инженер: «Вот, экипаж сомневался, мы подкрутили, пожалуйста, проследите в полете, а вернетесь – мы встретим…» Это не значит, что самолет неисправен, –  но есть агрегат, требующий повышенного внимания.               
         Что ж, мы посмотрим, подскажем, а если выйдет за пределы, допуски, то запишем. Инженерная мысль и опытные руки сделают свое дело и допустят машину к полету. А следующий экипаж полистает бортжурнал и увидит, какие дефекты были, что сделано и за чем надо бы лишний раз проследить.
         Когда я говорю, что в авиации мелочей нет, не надо воспринимать это буквально. Здесь, как и в любом серьезном деле, работают здравомыслящие люди, которые понимают роль маленького шплинта, контрящего гайку тяги управления агрегатом: эта мельчайшая деталь – отнюдь не мелочь.  Но существует масса обстоятельств, случаев и деталей, которые не втискиваются в мертвую схему и в каждом случае требуют решения живым человеком.

          Посредником в моем общении с техническим составом всегда является мой бортинженер. Обычно 90 процентов всех вопросов он решает сам. Он пришел на борт с земли, из тех же техников, он знает их работу не понаслышке: сам тех гаек накрутился всласть. Он лучше меня знает, что чем грозит, чего опасаться, а что требует лишь повышенного контроля или является просто неизбежной формальностью. Записывать или не записывать в бортжурнал, решаю окончательно я, но – лишь после подробных консультаций с бортинженером, который в этих делах грамотнее меня, а где и он сомневается, привлечет наземного инженера для консультации.
           Дело в том, что если экипаж записал дефект, самолет не уйдет в полет, пока не будут произведены работы и об этом не будет сделана соответствующая запись в тот же журнал. И если  запись произведена в промежуточном порту, где нет базовых специалистов, запчастей и оборудования, а есть лишь специально обученный человек, допущенный лишь к простым работам, – самолет будет стоять, пассажиры – томиться в вокзале, а экипаж будет ждать бригаду с базы и вести оживленные телефонные переговоры с начальством, которое скажет: «Что, уж совсем нельзя долететь?»

         Готовимся к вылету из Сочи. Горячая машина только что зарулила, экипаж доложил, что все крутится-вертится, пожелал нам доброго пути и ушел на море. Я подписал задание, иду по перрону  и вижу, что к самолету уже подвезли пассажиров. Спрашиваю бортинженера: «Все готово? Сажать?»
         Оказывается, не все готово. Из крыла, в его задней части, из декоративной обшивки выпало два винтика.
         Их там сотни, этих винтиков; от вибрации они иногда выпадают.   Их   со временем заменяют – и вся недолга. Но… Вечно это «но».   Но   сегодня  –  День Воздушного флота, воскресенье, вечер. Слесаря, единственного, кто те винтики крутит, нет.   Он  –  выходной. Техник ищет по  карманам:  «Сейчас    найду  да  сам  заверну».  Но… винтики эти нестандартные, их не находится.
         – Да в чем, собственно, дело-то?   Да улетим мы   без  этих   двух винтиков. Они   на безопасность полета влияют?
         – Да ну! – сменный  инженер  сплевывает  в  сторону. –  Голову  кладу!  Тут   дело  в другом…
        Сменный смущен. Он отводит меня в сторону:
        – Понимаешь, капитан… ты давно с этим бортинженером летаешь?
        – Да нет, недавно. А в чем дело-то?
        – Да   этот… –  он   произносит   матерное  слово,   лучше  всего  в   русском   языке характеризующее умного дурака, –  этот… записал!
        – Как записал? Он же  меня  не   спросил! Он  с  вами советовался? Что же  делать?
        Мы оба по очереди  повторяем   то   самое  слово, добавив   к  нему   еще несколько из того же набора.
        Пассажиры томятся под солнцем. Инвалид на костылях прихрамывает ко мне:
        –  Командир, посадка будет?
        Что    ему    сказать.  Я  что-то  бормочу, краснею  и  иду     взглянуть  в  глаза  бортинженеру. Они сияют святым сознанием исполненного долга.
        – Зачем  ты  это  сделал?   Почему   хоть  с  кем-нибудь   не  поделился сомнениями? Ты видишь, люди, с детьми, инвалиды – все стоят на жаре? Ты знаешь, что слесаря нет? И что нам теперь делать?
        Он видит. Он знает. Но… он не любит этот самолет, и ему плевать на людей. И ему плевать   на    то,    чтоб    самолет  долетел.   Он  сделал по инструкции. С нас на разборах требуют: малейший дефект – пишите… Он прав.
        Надо   звонить   домой.   Поднимать высоких начальников и выслушивать нотацию: как – из-за пары винтиков задержали рейс?
        Техника трясет:
        – Командир, гони из экипажа этого мудака!
        Мы   долетели. Каждый   взял  на   себя  свою долю  ответственности.  Кроме бортинженера. Глухая ярость наполняла меня. Я был тысячу раз не прав юридически, но по-человечески…
        По прилету я рапортом официально отказался с ним летать. Это был единственный  позорный случай в моей летной жизни, и больше всего стыдно было мне перед технарями.

         Лет тридцать или сорок назад  итальянские летчики, борясь за свои права, договорились делать все строго по инструкции. И полеты остановились. Выяснилось, что буквально, до буквы, выполнить инструкцию невозможно. Теоретическая схема оказалась нежизнеспособной. А в истории  профсоюзной борьбы этот метод легального саботажа получил название «итальянская забастовка».
         И этот бортинженер, пролетавший уже 25 лет, учил меня:
         –   Вы поймите, как все просто. Надо   только   каждому   строго    исполнять свои обязанности. И все. И никаких заморочек, сомнений, и спать спокойно…

          Он хочет спокойно спать. За мой счет. За счет пассажиров.   Юридически он прав, не подкопаешься. Он мог «не заметить» этих винтиков – нет, он заметил и немедленно прикрылся обтекателем: записал.
          Можно сколько угодно спорить на эту тему. Сколько людей, столько и мнений. Можно уцепиться за тот винтик. Можно говорить о страданиях пассажиров, томящихся в ожидании. Можно трясти инструкциями. Но самое главное: важно определить ту грань, за которой  мелочь начинает влиять на безопасность полета. Грань эта в значительной степени определяется не столько техническими, сколько  нравственными критериями.
          Да, стремиться к идеальному состоянию материальной части, к идеальным условиям и идеальному обслуживанию полетов надо. Это примерно то же, что стремиться к посадке точно на ось полосы. Так должно быть. Но… туалетная бумага тоже должна рваться по дырочкам…  Должна. А два винтика из двухсот, крепящие в вырезе крыла декоративную, для красоты, полоску металла, по мнению людей, много лет работающих с этим металлом, на безопасность полета не влияют.
          Теперь того бортинженера, стремящегося к идеалу так свято, что… аж святее папы римского, – перебрасывают из экипажа в экипаж. Порядочнейшего, честного труженика. Экипажи стонут.

          Морозной зимой 1971 года как-то сели мы в Нижне-Шадрино на Енисее, выгрузили почту и стали скорее запускаться, пока двигатель не застыл на пятидесятиградусном морозе.
          Не тут-то было. Стартер отказал. Опыта в запуске «с компрессии», валенком, у меня еще не было, да не было и пассажиров, чтоб, надев валенок на лопасть и обвязав его веревкой, гуртом дружно дернуть – валенок проворачивал винт, слетал с лопасти, а прекрасный двигатель давал вспышку и запускался с первой попытки.
          Сняв аккумулятор, мы донесли его до ближайшей избы, сдали на хранение хозяевам, нашли сельсовет, связались через Ярцево с Енисейском, и нам пообещали назавтра прислать бригаду техников для замены стартера.
          Переночевав у гостеприимных старичков, принявших нас, как родных детей, мы утром встретили самолет, забросивший бригаду, печку и все необходимое для ремонта в полевых условиях.
          Нам совестно было отсиживаться в теплой избе, и мы толкались у самолета, наблюдая, как справляются техники со своей задачей.
          Вот тут я увидел, как  ЭТО делается. Когда сняли капоты, над «фонарем» кабины соорудили нечто вроде брезентовой палатки, и бригадир, Толя Летягин, лежа на животе на стеклах кабины, стал отворачивать гайки. А на Ан-2 стартер установлен столь неудобно, что отвернуть десяток гаек требует немалых усилий, изворотливости  и долгого времени. Маслобак мешает…
          Когда дошло до нижних, Толя плюнул, сбросил с себя шубу, свитер, рубаху, нательную рубаху, майку, и, оставшись голым по пояс, под струей горячего воздуха из бензиновой печки, лег на брезент и, по плечи в грязи, изрыгая российские проклятия, снова попытался отвернуть. Нет, не получалось: темно, неудобно, кончики пальцев только достают… Сбросил брезентовую палатку, велел ребятам держать его за ноги и нырнул в нутро двигательного отсека вниз головой…
          Он таки отвернул те проклятые гайки.

          Наверно на фронте техники тоже проявляли чудеса героизма: я читал… Но тут я увидел, что может Человек в мирной жизни. Технарь.

          Чтоб самолет долетел.

                *****

                Продолжение:  http://www.proza.ru/2014/11/01/682