Каторга. Раздумья ездового пса

Василий Васильевич Ершов
          В течение года наша работа делится на две навигации: осенне-зимнюю и весенне-летнюю. Это деление осталось еще со времен поршневых аэропланов, когда условия полетов в осенне-зимний период резко отличались от полетов весной и летом. Традиционно  с тех пор осталась подготовка к полетам в ОЗП и ВЛП: колеса – лыжи; грозы – обледенение; перегрев тормозов – подогрев двигателей… И – зачеты, зачеты, зачеты…
           Конечно, сейчас, когда география наших полетов охватывает тысячи и тысячи километров, смешно привязывать обледенение к зиме, а грозу к лету. За один рейс Красноярск – Норильск – Сочи можно вкусить всех прелестей погоды в полной мере.
           Но традиция осталась. Как нам представляется, там, в кабинетах Министерства… или этого… ФАС – Федеральной авиационной службы… или уже по-новому:  ДВТ МТ РФ – Департамента воздушного транспорта Минтранса России – как его ни называй,  сидят замшелые деды, еще с По-2, и мировоззрение их не изменилось с тех давних пор: «Колеса – лыжи»… Никому не нужные, по старинке проводимые занятия, ничего кроме тягомотины не дающие ни уму, ни сердцу… а какая кормушка для всякого рода проверяющих бумаговедение!
           Конечно, ежегодные занятия нужны: в авиации без этого нельзя. Традиционно их привязывают к сезонам работы. Стройная система якобы занятий якобы дает гарантию. Но никто и никогда не даст гарантии, что в январе под Ташкентом не вскочишь в грозовой фронт. Я вскакивал… бр-р-р… Привычное дело. И не думал о том, что только ж недавно сдал зачеты по обледенению и коэффициентам сцепления, по морозным туманам и заходу на посадку в условиях ливневого снегопада. Завтра полечу на Север – всего этого вкушу через край. А сейчас – обхожу грозу.
           Если летчику надо что-то знать – только без дураков, всерьез, – он сам выучит. Но традиция кнута живуча. 95 процентов времени на этих якобы занятиях уходит впустую, ну, на чтение газет. Это все – та же жизнь по лжи. Назрела необходимость все это как-то менять, привязывать к реалиям, к современности.

           Для летчиков навигации делятся проще.  Зима – отдых;  лето – каторга.
           За зиму надо отдохнуть, сходить в отпуск, может, подлечиться в санатории. Надо пообщаться с семьей и друзьями. Водочки попить, наконец, праздники попраздновать. Зимой работы мало, а свободного времени достаточно.
           Зато с мая интенсивность полетов начинает плавно увеличиваться. Норильчане и магаданцы везут детей на материк, нефтяники и шахтеры, отпахав на северах, начинают летнюю миграцию на берега Черного моря. И тут уж летчикам не до отпусков.
           Я не знаю таких авиакомпаний, где летный состав приходил бы на работу утром, а вечером возвращался из полета домой. Такое было лишь на заре туманной юности, когда я летал на «кукурузнике» Ан-2. Так и то, мне еще повезло, что попал на транспортную работу в тайгу, а не на сельхозавиационные работы.
             У «химиков» работа вообще не мед, а кроме того, из-за термической болтанки в жару от нагрева земли полеты там начинаются с восходом, а заканчиваются с закатом, с перерывом на дневной отдых…в поле под крылом, ну, где-нибудь в домике без удобств. Там тоже ночью не сон, а мучение. Но хоть урывками, а ночью можно все-таки поспать. Вообще, авиахимработы еще ждут своего художника: в эпоху развитого социализма это было массовое, огромного масштаба, нашествие аэропланов на бескрайние колхозные поля нашей необъятной родины.
             Я  пишу не о той каторге. Мне пришлось посидеть в раскаленной до пятидесяти градусов, открытой лучам солнца со всех сторон плексигласовой кабине, насмерть провонявшей удобрениями и ядохимикатами, всего один раз; впечатлений хватило на всю жизнь.  Пусть простят меня десятки тысяч  великих тружеников «химии», отдавших здоровье ради закромов родины: я пишу только о том, свидетелем чего был сам. А вам, мои братья по небу, низкий поклон за ваш трудовой подвиг.

             В тяжелой авиации расписание полетов подчинено удобству пассажиров. Из Москвы или из Камчатки удобнее всего вылетать либо утром, либо вечером. Красноярск расположен  как раз посередине, и никому нет дела, что на работе наших летчиков как-то сказывается разница часовых поясов. Как-то так у нас складываются полеты, что даже если туда летишь днем, то уж назад обязательно ночью.
             Начитавшись рекомендаций медиков о ритуалах отхода ко сну и раздельном питании, пытаешься как-то сохранить видимость режима дня. Ну, в конце мая оно, может, как-то еще получается; в июне уже об этом не думаешь. В июне на юге уже пошла черешня, клубника – надо везти. Мы же вроде как северяне, у нас в июне еще заморозки, деревья только оделись листвой, и каждый пучок редиски или ведро черешни – заметное событие.
             Это сейчас, «при капитализме», и черешня, и редиска лежат на прилавке прямо у меня под окном: от возникновения желания до его удовлетворения – ну, три минуты, были бы деньги. Только цены, прямо скажем, что у нас, что в том Краснодаре, не всем доступны. А «при социализме» отношения людей нередко строились на связях с теми, кто что-то может достать. Вот и доставали. На юге дешевле, на севере дефицитнее. На Камчатке – икра и красная рыба; в Анапе – вишня и вино…
             Какой там режим. Добыча. Летишь в Краснодар не с целью доставить туда пассажиров – это само собой,  –  а за  помидорами на засолку: свои-то когда еще поспеют, а там выбрать можно.
             Между рейсами надо, конечно, успевать и картошку посадить – святое для всего советского народа дело,  –  и в теплицу назьма натаскать… назём, он, когда загорится после обильного полива, такое тепло дает, пока заморозки, что огурцы важнеющие получаются.
             Нет, находились и среди нас снобы, кто жил с рынка, но, вероятно, у них были дополнительные источники дохода; у меня не было. Да и кроме полетов я еще землю люблю. Таскаешь с супругой носилками навоз, а он такой… полусухой…нет, полусладкий…сделаешь парник, накроешь пленкой и ждешь, когда появятся первые всходы огурцов. А потом с рейса заскочишь на дачу, польешь, подвяжешь… глядишь – и сон вроде прошел. А в ночь же опять лететь. Полил, прополол на скорую руку – и бегом домой: постираться-погладиться, перекинуться словом с женой… по телефону – и упасть на несколько  часов, отдаваясь усталости. Будильник (далее см. главу «Требования»)… и на вылет.
             Рубашки с коротким рукавом хватает на пару месяцев: желтеет подмышками.  Вечно мокрый: вода, минералка, соки – сочишься ими. Все бегом; таскаешь эти коробки, само собой, но ведь еще  и перипетии полета и околополетные проблемы – их летом немерено. Организм втягивается в эту круговерть и начинает существовать уже на резервах. Режима нет, усталость хроническая, привычка спать в любых условиях – за штурвалом, на креслах в раскаленном салоне, в автобусе, в штурманской, на разборе…
             Помню, как-то, намаявшись ночью по задержке, рулили мы утром на старт в лучах зари. Пионерским салютом мы солнце не встречали: прочитав контрольную карту на рулении и проконтролировав выпуск закрылков, Филаретыч упал на пульт и спал все те долгие три минуты, пока мы подруливали к исполнительному старту. А я тянул секунды: надо уже было включать обогрев ППД и читать раздел контрольной карты «На предварительном старте», а штурман досматривал сон. И жалко было будить. Но прозвучала команда,  Витя заученно щелкнул тумблерами, четко отдолдонил пункты карты; через две минуты мы неслись по полосе: «Двести двадцать! Двести сорок! Рубеж! Подъем!»…

            К июлю лишний вес, набранный во время зимнего обжорства и неподвижности, начинает сбрасываться. Подтягиваются и начинают позванивать нервы. Выходных мало, их почти нет. Общения дома тоже почти нет; желания сводятся к душу и сну. Тяжелой кувалдой повисает временная летняя импотенция. Сил никаких нет. Ощущение полуболезни, вонючий пот; сам себе противен, все через силу…
            В таком состоянии человек должен обеспечивать в небе безопасность полетов и принимать мгновенные ответственные решения.
            Вот так обходилась летному составу перевозка тех ста сорока миллионов пассажиров в год.
             
            Вокзалы полны людей. У стоек регистрации длинные очереди. На юг летят беленькие, с юга – смугленькие. Толпы встречающих. Идешь как сквозь строй, в форме, в сбитом на ухо картузе; руки оттягивают коробки. Косые взгляды, негромкий, но чтобы услышали, говор за спиной:
             – Эти летчики… вечно голодные… таскают…
             Хочется ответить: «Я ж не ворую, как ты».
             Скорей глянуть в план: эх… завтра снова в рейс. А обещали вроде выходной… Три русских слова. Договариваемся, кто завтра повезет экипаж на вылет на своей машине. Ездить каждому на своей –  накладно; возим по очереди, у кого та машина еще есть. У кого нету, сбрасываются на бензин. Это воры, те, кто за нашей спиной негромко комментировали, – те ездят на своих машинах.
            Потащили коробки на стоянку. Загрузили, поехали по домам. Гляжу в зеркало: спят ребята друг у друга на плече. Умаялись.

            Когда я шел в авиацию, когда я рвался на лайнер, я об этом не думал. Лишь бы добраться. Мечта жизни.
            Ну, сбылась мечта. Летаю я на лайнере. Летаю и летаю. И летаю, и летаю, и летаю. И снова, и снова, и опять. Без выходных, без проходных…
Нет, тут что-то не так. «Черная икра» – ложками, навалом. Уже отрыгивается. Скоро  я  буду  блевать  ею.
             Оказывается, остановить процесс невозможно. Ты как проколотая камера: тебя накачивают, и накачивают, и накачивают… этой «черной икрой», лакомством этим… а из тебя воздух выходит, и выходит, и выходит, и ты  такой, полунадутый-полусморщенный; но движение возможно только с этой подкачкой и только вперед. Как говорят, «система – ниппель: туда дуй, а назад… извините».

             Приходишь в эскадрилью после очередного острого разговора с женой.
             – Я  устал. Дайте чуть отдохнуть… жизни нет.
             – Извини, брат.  Ты  сюда  сам  пришел?   Рвался?   Добровольно?  А   кто тебе говорил, что здесь  легко? Не тянешь – иди на пенсию; ты ее заработал.
             Или икра ложками, через силу, или пустой картофельный суп… диетический. Выбирай. Да чего выбирать-то… но будьте же людьми, дайте, ну, хоть три дня…
             – Ладно.     Вот     тебе     Камчатка  на  три  дня: там  и отдохнешь. Съездишь на Паратунку, искупаешься в радоновом источнике…способствует… Извини, больше дать нечего.
             А  я  ж  только   из   Львова, из Одессы,  или   сидел    неделю   в    Москве,    дергал ночами оттуда Мирный с Полярным.  Сидишь на той Камчатке, спишь днем, а по ночам в карты режешься от безделья. А дома все ревмя ревет без хозяина. Сиди, грызи подоконник, ревнуй жену…
             Господи…   если бы случайно узнал, что у меня есть «дублер»… да я бы за его здоровье свечку  в церкви поставил.

             Июль. Жара, грозы, горячий бетон перронов, светлые  бессонные северные ночи, беготня по южным рынкам, коробки, корзины с вишней, сон урывками…

             К концу  месяца отчетливо осознаешь: ты изнасилован этой работой.

             К августу лица у летчиков стареют. Накладывается загар: все-таки в Сочи-то мы за лето несколько раз попадаем, окунаемся в море, валяемся на пляже.
             – Жалуется он. Да люди год копят на ту поездку –  и паровозом,   –  чтобы в то море окунуться, а он – несколько раз… на халяву. И правда, зажрались летчики. Такое  разнообразие… а тут  –   каждую ночь со своей законной, одно да потому…
             Мне к августу не надо ни законной, ни незаконной. Хоть в гарем меня затолкай, хоть на роскошную грудь уложи – мне лишь бы помягче под щекой… а впрочем, хоть как, лишь бы спать, спать, спать!
             Я всеми клеточками ощущаю, как такой образ жизни разрушает меня. И в радость обладания сбывшейся мечтой  льется тонкой струйкой   холодный, трезвый яд расплаты.
             Я начинаю кожей понимать, почему летчики долго не живут. Почти зримо представляю, как в моих расслоенных развратом тканях прорастают щупальца смертельной болезни. Вот такой образ жизни – ракообразующий.
             Но… у нас тройной запас прочности. Пока иммунная система борется. Это осенью навалятся болячки, которые мы будем лечить подпольно, скрываясь от наших летных медиков.  Да они объективно и так все видят. На квартальном медосмотре: «Жалоб нет? Распишитесь вот здесь, пожалуйста».
            Не может нам медицина помочь. Нас в молодости тщательно отобрали, просеяли, а теперь мы только под наблюдением.
            Нет, конечно, можно пожаловаться. Тогда пустят по всем кругам экспертно-медицинского ада. Кто ж возьмет на себя просто так ответственность – допустить к полетам  пожаловавшегося летчика. Пока  каждому врачу не предоставишь «обтекатель», чтобы он снял с себя ответственность, – справку, отчет о процедуре, снимок,  –  он  не примет решения допустить тебя к полетам. Да и потом, собравшись вместе, они еще и еще раз сгоняют тебя на консультацию к узким специалистам, прежде чем допустят. А это ж все нервы.
            Себе дороже  жаловаться. Стисни зубы, перетерпи.
            Филаретыч мой летал со сломанным ребром, молча кряхтел и терпел. Вам не приходилось случайно летать со сломанным ребром? Вам странно? Надо было. Так сложились обстоятельства, что нельзя было уходить на больничный: обошлось бы гораздо дороже. Само зажило. Ну, потаскали мы за него тяжеленный, контровочной проволокой прошитый штурманский портфель. И один ли он так?

            «Солнце светит и палит. В отпуск едет замполит». Командный состав имеет возможность сходить в отпуск летом. И если тебя выдвинут в кандидаты на командную должность и станут предлагать, то, налетавшись всласть в августе, ты начинаешь смотреть на предложение совсем под другим углом, чем в январе.

            Летом погода есть везде. Начинаешь мечтать, чтоб хоть где-нибудь закрылось – и ты пошел бы спать в профилакторий. Хоть бы машина сломалась и застряла – и ты пошел бы спать в профилакторий. Хоть бы топлива не подвезли – и ты пошел бы спать в профилакторий. Хоть бы маленькое землетрясеньице, самум, ураган, тайфун, сирокко, изверженьице вулканчика какого захудалого… И ты пошел бы спать, спать, спать в вожделенный профилакторий…
            В промежуточном порту падаешь на кресла в салоне и хоть десять минут… Потом что-то толкает изнутри: капитан, вставай, пора идти подписывать задание. Инструкция требует, чтобы экипаж готовился к полету в полном составе. Я смотрю на ребят: скрючились на креслах, поджали ноги, чтобы не мешать уборщицам… те понимают, тихонько протискиваются мимо экипажа и прикорнувших тут же, вповалку, проводниц, мимоходом оправляют им задравшиеся юбчонки…
            Да пошли вы все, с вашей инструкцией. Погода миллион на миллион, лето бушует… Спите ребята, я схожу сам, проконсультируюсь и подпишу. А вам   –  лишних десять минут… ребятишки вы мои.

             Машина стоит, еще горячая после полета. Опущены концы упругих крыльев. На нижней поверхности, подмышками, выступил холодный пот, капает на землю: настыло на высотном морозе топливо в баках и теперь там конденсируется влага. Усталые ноги шасси, с дымящимися, облитыми водой колесами, с горячими тормозами, снова плавно нагружаются и оседают под весом закачиваемого керосина. Железным скрежетом шелестят лопатки  успокоившихся турбин, вращаемых летним ветерком. Стучат клапана топливной системы: у них тоже экстрасистолы, как и у меня.
            Тебе тоже нелегко, кормилица моя. Я-то долечу и пойду хоть поспать, а тебе лететь дальше. Давай беречь друг друга: я тебя не ударю о землю, а ты не подведи в воздухе. Долетим.
            В салоне тихо копошатся обслуживающие полет люди. Штурман спит с открытыми глазами – жутковатое зрелище… а у меня перехватывает горло. Как же ты устал, брат мой, Филаретыч…
            Захожу в кабину. Гудят выпрямители, тонким звоном отзываются гироагрегаты. У авиагоризонтов закатились шары под лоб… как у моего штурмана. Устали мы все – кому через час вновь поднимать в небо и тащить на себе полторы сотни пассажиров. Дайте же нам хоть десять минут… И на козырьке приборной доски безнадежно мигает красное табло: «К взлету не готов…"
            Ничего. Долетим. Довезем.

            Между полетами идут заготовки: варятся компоты и варенья, солятся огурцы-помидоры, и полки в погребе потихоньку заполняются банками. Супруга моя по специальности – озеленитель города; у нее сейчас такой же час пик, такая же продленная саннорма, такая же хроническая усталость и такие же нервы. На работе она целый день, и я, прилетев с добычей, не стесняюсь другой раз и сам те огурцы посолить, да и варенье доварить, да и ужин ей приготовить.
           За ужином разговор: когда поедем в отпуск?
           Я мечтаю об одном. Прикуйте меня к койке толстой цепью.

            К концу августа начинаются туманы. Задержки, задержки, авральная работа. Расписание сбивается. Отцы-командиры хватают первый попавшийся экипаж и затыкают дыру. Звонят по домам, вылавливают на дачах. Мы норовим забиться в щели, выключаем телефоны, но все равно нас загоняют в самолет: надо вывозить домодедовских пассажиров; неделю сидят.
            Иду по домодедовскому вокзалу. Глянул на себя в зеркало: сгорбившийся дед, глаза красные, сивая голова всклокочена, пятки волочатся… но никто на меня не обращает внимания. В вокзале духота. Люди – только что не верхом друг на дружке. Сидят и на окнах, и под лестницами, не протолкнуться. Очереди: у справочного, в буфеты, в туалеты, в медпункт… На привокзальной площади вытоптаны на газонах остатки жухлой травы; окрестный лес завален мусором. Везде люди, люди, люди…
            Внезапно меня охватывает чувство ненависти. Вот взял бы пулемет…
            –  Кто вас гонит? Какого черта вы все норовите лететь именно в   конце августа? Это из-за вас я едва держусь на ногах. Это вы пьете мою кровь, высасываете здоровье. Будьте вы прокляты! Сдыхайте в вокзале!
            А они заглядывают мне в глаза. Седой инвалид, надевший летом в дорогу пиджак с орденами (может, уважат ветерана). Молодая, до конечного предела замордованная мамаша с грудным ребенком. Женщина средних лет с печатью скорби на лице, обрамленном траурной косынкой. Они все, проклятые было мною, смотрят в глаза…  Капитан, сделай же что-нибудь!
            Мне стыдно. Я стискиваю зубы, собираю остатки сил и развожу их по городам и весям. Иду вместе с пассажирами  через толпу тех, кто их ждал и дождался.  Гляжу этим людям в глаза.
            Ради этого стоит жить.

            Мой день рождения теряется в этих рейсах между летом и осенью. Тут не до гульбы. Мы с нетерпением ждем спада. Но его все нет, а интенсивность полетов такая же, а то еще и дополнительный рейс подбросят.
            Работаем как под наркозом. Красные глаза ввалились; сна уже нет, так, урывки. Наступает сентябрьская бессонница, результат истощения нервной системы.
            Жалоб у нас нет. Желаний нет. Одно сознание: безысходность. Тупик. Ущелье, по которому несешься, уворачиваясь от встающих на дороге утесов. Ждешь: вот-вот откроется простор… а впрочем, хрен с ним, с простором. Жить не хочется.
            Ни-че-го не хо-чу.   НИ-ЧЕ-ГО!

            Казалось бы, в сентябре должны случаться катастрофы. Ну не могут такие экипажи обеспечивать безопасность полетов.
            Оказывается, могут. Куда денешься.


            Я оглядываюсь на проведенные в небе тысячи и тысячи часов. Откуда брались силы? Что помогало выжить в бешеном темпе и каторжной нагрузке полетов? Может, хорошие заработки? Или вера, что это ненадолго и в конце концов кончится?  Или, может быть, страх, что если откажешься, то станут косо смотреть и не повезет в жизни?
            Спасала любовь к полетам. Это то, что сильнее усталости, сильнее страха, это благородное романтическое чувство полета, мастерства и достоинства. Кто же, как не мы. Да, тяжко. Да, на пределе и за пределами. Но… будет, будет мягчайшая бабаевская посадка, и шлейф дыма за колесами, и высочайшее наслаждение Мастера, сделавшего своими руками превосходную Вещь!
           Сейчас я горжусь. Мне выпало такое вот трудное, выстраданное счастье. Может, –  и дай бог –  такое счастье испытали и Вы в своем нелегком труде и мастерстве. И дай бог Вам такого же гордого сознания, что и в Вашей жизни был настоящий Полет.


                *****

            Продолжение:  http://www.proza.ru/2014/11/01/649