Отец и сын Пушкины. Часть третья

Асна Сатанаева
Итак, сын уехал. Вместо севера – на юг. Эта заслуга, в первую очередь, принадлежит Карамзину, Николаю Михайловичу. Это он сумел расположить в пользу Сашки старую императрицу, Марию Федоровну, ну… и графа Ивана Каподистрию, министра иностранных дел. Друзья сказали, что он у государя пользуется особым доверием и уважением… «Но как я благодарен и Жуковскому, и Тургеневу, и Чаадаеву с Васильчиковым, его шефом… Боже, каким Сашка был потерянным в эти дни! Я содрогался, видя его несчастный, мрачный вид… несмотря на собственные волнения…»
 
Сергей Львович сидел за столом, без единой книжки и листа, опустошенный суматошной беготней, предшествующей отъезду старшего сына, но, все же, о многом, в происходящем в его душе, не подозревал.

Больше, чем страх очутиться на Соловках или в крепости, его сына мучил позор: случайно узнал о распространившихся слухах в городе, что его высекли в тайной канцелярии. Сначала ничего не понимал: не успеет где-нибудь появиться, как за ним шелестит шепоток. Он настороженно вглядывался в лица, но все молчали или отводили от него взор, или, при его приближении, прекращали беседу.

Глаза ему открыл Катенин, мол, ходят слухи, что будто бы он высечен в тайной канцелярии государя.
– Ч-ч-т-т-о? – Саша чуть не захлебнулся собственной слюной.
Ему, остолбеневшему от этой новости, Павел Александрович объяснил, что об этом из Москвы кому-то написал граф Толстой-Американец.
– Которого ты  как-то уличил в передергивании карт... Но, друг мой, сплетню здесь повторил Кондратий Рылеев – на каком-то балу.

Саша не смог вымолвить больше ни слова. Не понимал, что теперь делать: «Я-а?.. Я-а-а сделался историческим лицом для сплетников Петербурга?!..» – Это не укладывалось в голове. Залившись мучительным румянцем, не дослушав критика, сорвался с места и помчался домой, не дожидаясь извозчика.
И долго бегал по узкому проходу своей комнаты в бессильной ярости, придумывая, как отомстить обидчикам.

Потом в горячке написал эпиграмму на Толстого-Американца:

В жизни мрачной и презренной
Был он долго погружен,
Долго все концы Вселенной
Осквернял развратом он.
Но, исправясь понемногу,
Он загладил свой позор.
И теперь он –  слава Богу –
Только лишь картежный вор.

Но отправил вызов графу по всем правилам. В городе его не оказалось, но, по-видимому, эпиграмма до него долетела, раз он прислал в ответ эти презренные слова – никогда он их не забудет!

Сатиры нравственной язвительное жало
С пасквильной клеветой не сходствует нимало, –
В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл!
Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.
Примером ты рази, а не стихом пороки
И вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки.

Мерзкие эти строки слились в красном тумане. Вспоминая их, Саша опять кипел, и глаза наливались кровью. В тот раз он неистово разорвал лист с водяными знаками Толстого-Американца, презренного картежника и дуэлянта, и, бросив на пол, топтал, скрежеща зубами. А после, тяжело дыша, упал на кровать и долго лежал неподвижно. У него не было сил даже поднять голову, которая горела горячечной болью. Слышал, что дядька Никита несколько раз приносил поднос с едой, но так же осторожно и уносил.

Саша был как мертвец, но предавался горестным раздумьям: «Боже! Я не хочу жить!.. Граф Толстой… Какая низость! Он отомстил мне за пустяковое замечание. – Планы, один страшнее другого, сменялись в голове, которая пылала болью. Охваченный огнем негодования,  вскакивал и, в безумном танце, беспрерывно метался в узком проходе комнаты, думая: –  Мне застрелиться самому?.. Или убить царя?..  О! Вызвать Рылеева… Или найти, все-таки, Толстого-Американца?.. Только так я смогу покончить со всей этой несправедливостью… – Но через минуту сомневался: – А если я покончу с собой, то это подтвердит сплетни, что меня бесчестят! Если же убью Александра I, совершу преступление, жертвуя мнению света, что презираю человека, от которого зависит все... Боже!.. Что мне делать?.. Нет, я пойду к Чедаеву! Он что-нибудь подскажет! Только он сможет мне помочь!..»

И, едва дождавшись рассвета, оделся и помчался пешком, без шляпы, но, как всегда, с тростью, в Демутов трактир – не хватило терпения ждать извозчика. Всю дорогу, как заклинание, он твердил: «Только философ нежный, Чедаев, может дать дельный совет, только он подскажет…»

Долго у Петра Яковлевича Саша говорил, захлебываясь, плача, утирая слезы, крича и успокаиваясь, и опять все начиная с начала. Сонный вначале, полуодетый, каким он его застал, Чаадаев слушал, не перебивая, а потом спросил:
– Все? – он опустошенно кивнул. – Вообще-то ты должен был уже понимать, что клевета – неотделимая часть нашего общества. Почему тебя так взволновало мнение людей, которых сам же и презираешь? Что тебе до них, скажи?.. Ты хочешь умереть? – Петр Яковлевич  смотрел припухшими глазами на него, ожидая ответа. Но, не дождавшись, продолжил: – Чего ты этим добьешься? Ты только подтвердишь подлые сплетни... Я советую тебе пренебречь толпой и мнением шипящих змей...

Облегчив душу, Саша немного успокоился, и теперь слушал Петра Яковлевича, не особо вникая в то, что он говорит – «о жизни подлинной и мнимой, о раздражающей суете, которую неумные люди принимают за настоящую жизнь, о терпении»... Катал на скуле желваки, понимая из его объяснений, что бессилен что-либо изменить в устоявшемся болоте под названием «свет».

Глядя на него с жалостью, смешанной с горечью, под конец его излияний, Чаадаев спросил:
– Так ты понял, что нужно пренебречь, что не должен обращать на этот пустой свет никакого внимания? Забудь все и живи дальше спокойно.

– Да-да!.. Я пренебрегу... Да… Я успокоился… Я все забуду... – не терпелось убежать и на трезвую голову, в тиши комнаты, решить: «пренебрегать» или «не забывать».

Дома упал на кровать, продолжая думать: «Нет, я буду вкладывать в свои писания столько дерзости и неприличия, что власть на самом деле будет вынуждена отнестись ко мне, как к преступнику. И тогда – Сибирь… или – крепость… лишь бы восстановить мою честь!..» – Казалось, что если его накажут явно, то все поймут, что он не был наказан тайно, то есть, его не пороли в тайной канцелярии. Но, стоило только представить, как об этом шепчутся повсюду, лицо перекашивала судорога, и он вновь и вновь впивался ногтями в ладони.

Все же, на исходе дня, решил, что внешне будет показывать прежнее озорство и дерзость. И, продолжая писать вольные стихотворения и эпиграммы на всесильного графа Аракчеева, поступал и дерзко: в театре показал портрет Луи Лувеля, убийцы герцога Беррийского, племянника Французского короля Людовика XVIII, с надписью: «Урок царям»; там же рассказывал, что медвежонок напугал царя, подчеркнув: "Нашелся один добрый человек,  и то – медведь!» В следующий раз всем поведал, что на «Неве пошел лед... Теперь самое безопасное время!..» – Все знали, что во время ледохода можно творить все, что угодно – в Петропавловскую крепость попасть невозможно.

 И все это  разносилось с быстротою молнии, как и его эпиграммы. Саша поэтому  рассчитывал, что его арестуют. Тогда все узнают, что его не высекли в тайной канцелярии.

Но, когда его вызвал Милорадович, Петербургский военный генерал-губернатор, он, конечно, струсил. Да и отца, который сразу постарел, с лица спал, стало жалко. Мать была безмятежна, и он подозревал, что он ей ничего не говорит.

Сергей Львович, раздавленный свалившейся на него бедой, умолял его об одном: чтобы он все время, как на работу, ходил к Карамзину, к Жуковскому, к Тургеневу, к Чаадаеву... – и просил  о покровительстве. И обещать-обещать-обещать, что ничего не будет больше писать против царя и правительства.

И Саша ко всем ходил. И обещал, забыв, как из застольных бесед, за бокалами аи, когда от него развязывался язык, с легкостью и безоглядно, он выдавал экспромты и эпиграммы на царя, на графа Аракчеева, на министра просвещения князя Голицына, на других высокопоставленных вельмож... А сам с торжеством смотрел  за тем, как присутствующие, на лоскутках бумаг, наспех переписывали их карандашом, чтобы наутро, из уст в уста,  распространить во все концы Петербурга. «Разве я виноват, что таковы настроения в этом обществе?..»
 
Зато, после, с раздражением следил за отцом, радующемуся, что ссылку на Соловки ему заменили переводом в распоряжение генерала Инзова, главного попечителя колонистов Южного края. Александр Иванович Тургенев их заверил, что командировка, «для пользы службы», продлится всего пять месяцев, и тревожиться не надо.

Пока он в суете бегал по коридорам Коллегии иностранных дел, собирая документы в дорогу -  подорожную, письмо от благородного Каподистрии председателю попечителей, ему же – депешу - отец опять хлопотал перед Карамзиным, чтобы  на расходы ему дали денег. И их выделили - 1000 рублей.

Разглядывая пакет с надписью «Главному попечителю и председателю  Попечительного Комитета об иностранных колонистах Южной России», Саша был уверен, что едет к нему курьером, и что скоро вернется. Вот почему беспечно радовался – Петербургское болото из лжи и сплетен не давало дышать свободно все дни перед выездом.

Каподистрия, который намекнул, что он повезет с собой указ императора о назначении Ивана Никитича Инзова наместником в Бессарабию, умолчал, что смягчил характеристику на него. А в ней было начертано обнадеживающее: «Удалив его на некоторое время из Петербурга, доставив ему занятие и окружив его добрыми примерами, можно сделать из него прекрасного слугу государства или, по крайней мере, писателя первой величины... Соблаговолите просветить его неопытность»! и внизу стояла подпись Александра I: «Быть по сему».

Саша, сначала жаждущий Сибири, самоубийства или убийства царя или другого еще преступления, как о восстановления чести, гордился этой командировкой. Но… больше всего был рад, что распрощается с этим проклятым светом хоть ненадолго. «А путешествие мне не помешает! Это всегда - новые впечатления, новые люди и идеи; новые интересы…»

Однако о самом больном для себя не забыл: между делом, выбрав время, заскочил к милому барону и поговорил с ним о задуманном. Дельвиг хмурился, но не протестовал: понимал - бесполезно. если уж он что решил - не отступит. После него бегал и к Ивану Якушкину, и тоже еле убедил.
 
И, вот, утром шестого мая, наскоро попрощавшись с родителями, братом и сестрой, по дороге он завернул к Чаадаеву, но не застав, выехал с Никитой из Петербурга, подхватив и друзей – у них особая миссия – ожидавших на условленном месте. Покатили молча к выезду из города.

Каждый думал о своем. Но сам он был уверен, что поступает правильно, задумав дело чести. «Я ведь знаю дуэльный кодекс: общественное мнение обязывает меня вызвать обидчика на дуэль, пусть бы он даже захотел проглотить обиду. Но ни за что я этого не смог бы сделать – презрение всех было бы обеспечено. Но… и посвящать кого-либо в эту задумку было нельзя. Мне же грозила Сибирь... А сейчас... и Антон, и Иван, уверен, сохранят тайну».

Скоро приблизились к имению тещи Рылеева, где, как  заранее выяснил, тот и находился...

 «А ведь Кондратий даже и не удивляется!.. – Коротко поговорив, все спустились к небольшой, но резвой речушке,  под обрывом у которой нашли подходящее место… Теперь он ждал, застыв, сжав губы и пристально глядя, как Рылеев изготавливается на позиции. – Первым сделает свой выстрел Кондратий: вызвал-то его я. Значит, я не могу стрелять первым... Но, Боже!.. Мое терпение иссякло... Может, самому начать и - выстрелить в воздух? Тогда будет считаться, что дуэль как бы состоялась, и оскорбление можно считать смытым… – Спохватился – вспомнил, что дуэльный кодекс предусматривает такую хитрость: тот, кто вызвал на дуэль, не имеет права стрелять в воздух. Вздохнул: – И это тоже правильно! Иначе поединок превратится в фарс».
 
Рылеев прекратил его размышления, сделав, наконец, свой выстрел. Но – вверх. Ну и он тогда –  вверх! После этого они, как ни в чем не бывало, на берегу милой речушки целый час выясняли, почему случилось  то, что случилось. Антон и Иван ждали поодаль.

«Ну, вот, и с этим тоже – покончено!» – Вдохнув полной грудью чистый речной воздух, попрощался с Рылеевым, обнявшись с ним, и направился к друзьям. И скоро они молча ехали к тракту, до того места, где предстоит расставаться и с ними. Вот и оно… Соскочив на землю, невесело и коротко сжали друг друга в объятиях. С Дельвигом, как всегда, поцеловали друг другу руки. Неловкое «Пиши» и ответное – «И вы пишите!» – и он расстался и с ними – слова никак не шли.

Дальше покатили вдвоем с Никитой. Саша озабоченно думал не о поединке с Кондратием, с которым, слава Богу, помирился окончательно, а о будущем: «Как встретит меня председатель Попечительного Комитета?.. – Только сейчас, оставшись один, он поразился стремительности случившегося с ним. – Если бы не дружеское беспокойство тех, кто подключился к моему спасению, не миновать бы мне Соловков!.. Теперь, вот, еду на юг… А я тому и рад! Про-о-о-чь от света, насквозь прогнившего и запутавшегося в сплетнях и толках!»

Поэму «Руслан и Людмила», дописанную им ночью 26 марта 1820 года,  когда Жуковский подарил  по этому поводу свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя», он оставил Левушке и его другу Соболевскому, чтобы занялись ее тиснением. «Авось справятся. Гнедич им поможет… Никита, если простит мне долг в тысячу рублей, проигранные ему в карты, будет заниматься моим сборником стихов…» – Но Всеволожский не внушал особого доверия и он беспечно махнул рукой – будь все как будет.

Успокоившись окончательно, вернулся к событиям последних двух недель, вспоминая все, что приключилось с ним. Карамзин вынудил дать слово, что «уймется и два года не будет ничего писать против правительства» – утверждая, что только при этом условии он сможет с чистой совестью обратиться к императрице Марии Федоровне, да и - к графу Каподистрии. И он сделал это под натиском отца, который умолял никому не противодействовать. Хотя и мог: Федор Глинка обещал хлопотать в его пользу через Милорадовича, которому, кажется, он сумел понравиться.
 
Ехал к месту двенадцать дней: через Великие Луки, Витебск, Могилев, Чернигов…. Чем ближе подъезжали к Киеву по Московской дороге, он видел: земля становилась покатее, лесистее и песчанее. А за двадцать пять верст к  городу открылись верхи Киево-Печерской лавры и этот вид заменил ему досаду скучного пути. Переехав песчаную насыпь перед Киевом, они спустились на днепровский луг, где в длину открылся весь город. Он видел перед собой утесы горы, унизанные церквями, особо позлащенную лавру, монастырские и другие здания... Удивила и восхитила необычная архитектура стольного града Киевской Руси: хотел бы тут задержаться, чтобы осмотреть все не спеша, но надо ехать дальше.

И со скоростью 10-15 верст в час они преодолели  тысячи шестьсот вёрст и, наконец, прибыли в Екатеринослав (нынешний Днепропетровск), где находилась ставка генерала Инзова.

Пока сын находился в пути, Сергей Львович  разузнал все о его новом начальнике и теперь возлагал на него все надежды. Пусть он его образумит. "Как будто он – достойный человек..."

Но с происхождением генерала от инфантерии, Ивана Никитича Инзова, проскальзывала явная путаница. Одни говорили, что он – внебрачный сын Павла Первого, то есть, сводный брат царя... Другие – что он сын великого князя Константина Павловича. А третьи утверждали: он – незаконный сын Екатерины Второй. Якобы,  когда-то князю Юрию Николаевичу Трубецкому, жившему в Пензенской губернии, ребенка привез один старый граф, его друг, объяснив, что тайну он сможет раскрыть только перед смертью. И когда он вскоре скончался, князь Трубецкой ребёнка усыновил…

Проследив путь нового начальника сына, Сергей Львович остался доволен его героическим восхождением вверх. Начав службу в 1785 году, он участвовал в турецком, польском, итальянском походах... А в Отечественной войне 1812 года был командиром дивизии... и после принимал участие в многочисленных сражениях; на нынешней должности находится с 1818 года. Тревожился не зря. Знал: если Сашке он не придется по душе, конфликты опять будут неизбежны.

А сын все катил и катил  к месту новой службы. Город, к которому они приехали через Верхнеднепровск, Романково, Таромское, Сухачевку, Диевку, Новые Кайдаки, оказался старше его всего на двенадцать лет, но уже считался административным центром большой Екатеринославской губернии. Она раскинулась от Дона до Ингула, а на юге – до Азовского моря. Но городок его разочаровал:  здесь, на заросших сорняками улицах, вольно бродили стреноженные лошади, коровы, козы, свиньи, куры…

Повесил голову: посчитал, что если вести отчет от начала мая, то срок его командировки истечет в сентябре 1820 года… "А выдержу ли я такой длительный отрыв от литературного Петербурга, от общества друзей, от салонов вельмож, где чувствовал себя таким счастливым, востребованным?.."

Генерал Инзов встретил его ласково, даже предложил жить в его квартире. Но он отказался и поселился в постоялом дворе у Тихова. Однако толчея народа там не прекращалась, и ему это не понравилась и он переехал на  Мандрыковку - спокойное окраинное место, где можно часами мечтать над Днепром.

Его уже начали вводить в общество, а когда пригласили на бал к губернатору, устроенного в честь назначения Инзова на новую должность,  он решил  поразить всех своей оригинальностью: явился туда не в модных белых лосинах, шитых из кожи лося или оленя -  не захотел возиться: ведь для лучшего облегания их надо натягивать на себя влажными - с помощью мыльного порошка. А высыхая на теле, лосины потом стягивают кожу. А ну их!..

Нарядился в прозрачные, кисейные панталоны, под которыми больше ничего не было. И  ухмылялся, глядя на то, как   матери спешно удаляют взрослых дочерей с бала... И, хоть  все и были возмущены и сконфужены, но делали  вид, будто ничего не замечают. Хозяева тоже промолчали, и его проделка сошла благополучно... Из-за уважения к Инзову, который, заметно, ему покровительствует?

Так началась демонстрация своей независимости и генералу, и всем остальным: пусть  знают - он вольный человек! Но, после того, как заболел и чуть не умер, после путешествия с Раевскими по Кавказу и Крыму, он вернулся  под крыло и в дом Ивана Никитича, который  оказался его добрым гением: на все запросы графа Каподистрии о нем неизменно успокаивал того такими или подобными ответами: «Коллежский секретарь Пушкин, живя в одном со мной доме, ведет себя хорошо и при настоящих смутных обстоятельствах не оказывает никакого участия в сих делах. Я занял его переводом на российский язык составленных по-французски молдавских законов и тем, равно другими упражнениями по службе, отнимаю способы к праздности. Он, побуждаясь тем духом, коим исполнены все Парнасские жители, к ревностному подражанию некоторым писателям, в разговорах своих со мною обнаруживает иногда пиитические мысли. Но я уверен, что лета и время образумят его в сем случае и опытом заставят признать неосновательность умозаключений, посеянных чтением вредных сочинений и принятыми правилами нынешнего столетия».

А на запрос князя  Волконского, по поводу Кишиневской масонской ложи и об участии в ней «ссыльного поэта Пушкина», Инзов ответил: «Г. Пушкин, состоящий при мне, ведет себя изрядно. Я занимаю его письменною корреспонденциею на французском языке и переводами с русского на французский; ибо по малой опытности его в делах не могу доверять ему иных бумаг; относительно же занятия его по массонской ложе, то по неоткрытию таковой не может быть оным, хотя бы и желание его к тому было. Впрочем, обращение с людьми иных свойств, мыслей и правил, чем те, коими молодость руководствуется, нередко производит ту счастливую перемену, что, наконец, почувствуют необходимость себя переиначить.» - Однако Саша к этому времени все же успел стать масоном...

Получая такие сведения от высокопоставленных лиц города о мнении генерала о «маленьком Пушкине», хотя и сами были с ним в переписке, Тургенев и Жуковский радостно и охотно делились и с Сергеем Львовичем. Александр Иванович ликовал, получив от него письмо, что «исполнено прекрасных стихов и - даже надежды на его исправление: «Здесь все еще в черном теле его держат; но я заставил приезжего чиновника, в присутствии его начальника, описывать Пушкина и надеюсь, что эта сцена подействует на бездушных зрителей» - писал он в Варшаву общему с Сашей другу Вяземскому.

Сергей Львович, в свою очередь, с жадностью ловил все, что говорят в обществе об опальном сыне. С удовольствием прочитал, гордо раздувая ноздри, статью Бестужева в «Полярной звезде»: «Александр Пушкин вместе с двумя предыдущими (Жуковским и Батюшковым) составляет наш поэтический триумвират. Еще в младенчестве он изумил мужеством своего слога, и в первой юности дался ему клад Русского языка, открылись горы поэзии. Новый Прометей, он похитил небесный огонь и, обладая оным, своенравно играет сердцами. Каждая пьеса его ознаменована оригинальностью; после чтения каждой остается что-нибудь в памяти или в чувстве. Мысли Пушкина остры, смелы, огнисты; язык светел и правилен. Не говорю уже о благозвучии стихов, — это музыка; не упоминаю о плавности их –  по Русскому выражению, они катятся по бархату жемчугом».

Нередко он и сам писал сыну, однако больше сведений о нем получал не от него - кроме просьб о деньгах, Сашка ничего особенного о себе не сообщал. Все новости о сыне Сергей Львовчи  черпал от его друзей, состоявших с ним в переписке:с ними более откровенен. Вот, Плетнев Петр Александрович, молодой человек, стал в Петербурге для него всем: и родственником, и другом, и издателем, и кассиром... Сам-то не может Сашке помогать деньгами… весь в долгу. Но Плетнев, слава Богу, продает издания и сочинения Сашки  в журналы, а доходы от них посылает ему. И их хватит... Если не проиграет в карты…

Когда  Сергей Львович услышал, что поэт Гнедич  взял на себя хлопоты по изданию «Руслана и Людмилы», он  заставил следить за ходом работы Левушку, к которому подключился его друг Соболевский. И стихи, которые Александр присылает с любой оказией, он отдает в журналы, через Левушку,  напоминая, чтобы тот следил и за прохождением цензуры, а затем -  и за их тиснением. А что еще он, отец, может сделать?..
 
Сашка недавно прислал много сочинений с Иваном Петровичем Липранди. Достойный он человек: столько интересного о жизни Сашки рассказал!  Здесь находится в трехмесячном отпуске. «Когда будет уезжать обратно, надо передать деньги из своих, правда, скудных средств… – Оправдался перед собой: – Но я ему еще их не посылал ни разу, сколько сын ни просил...  А теперь  отправлю с Иваном Петровичем, это надежно… 500 рублей… – Почувствовал облегчение, что решился оторвать от себя  такие большие деньги. – Сын ведь ведет себя хорошо! Поощрю... Подполковник служит в Якутском пехотном полку. Он сказал, что Сашка  - его частый гость, так как в его доме  собирается и вся местная военная молодежь. - Повел покатыми плечами горделиво:  - Сашка, как и я, любит большое общество... Пусть даже разнообразное…  Пользуется книгами из отличной библиотеки Липранди, как сказал последний... Трудится, значит, над повышением своих знаний».

Когда подполковник явился с прощальным визитом, Сергей Львович, замявшись,  спросил:
– Я слышал... у него была дуэль... с подполковником Старовым?

– Да… Но она окончилась благополучно: они примирились, и сейчас в хороших отношениях. – Липранди не стал расстраивать его упоминаниями о состоявшихся и несостоявшихся других дуэлях его сына-шалуна: стало жалко старика, который искренне  радовался, не зная чем потчевать и куда усадить. Даже собрал на вечер большой круг литераторов, которые много рассказали о сорванце Пушкине...
 
– Вы его порывы сдерживайте! – прозвучал просительный голос отца. –  Сашка горяч, но отходчив. – Невесело усмехнувшись: – В нем  бушует кровь предков...
 
Тем временем, Саша кипел в Кишиневе. Не имея возможности самому заниматься литературными делами, вынужден был все отправлять брату. А Лев, еще до того, как они будут напечатаны, их читал, подрывая его финансовое положение, в гостиных Петербурга, где с удовольствием вращался теперь... вместо него. После путешествия по Кавказу и Крыму с семьей Раевского,  написав множество стихотворений и поэм, впечатленный новыми людьми, их укладом жизни, природой, и не имея других источников,  полагался только на то, что получит за них от журналов и газет. Но брат - плохой комиссионер!

Саша злился. И поначалу такие теплые и дружеские с братом отношения  охладели: не мог он простить, что Лев так легкомыслен, беспорядочен и всегда запутан в своих денежных делах. А теперь и его втягивает в них. «Боже! Сколько он причинил мне уже бед!.. А еще и пьет! Не помогло даже то, что подарил ему книгу К. Бриль-Крамера «О запое и о лечении оного. В наставление каждому, с прибавлением подробного изъяснения для неврачей о способе лечения сей болезни».

В следующем письме Саша поручил брату выяснить у Сленина, книгопродавца и издателя, купившего все экземпляры «Руслана и Людмилы», как идет торговля: почему-то очень неаккуратно тот присылает деньги, вырученные от продажи. Но Лев и этого не сделал. Тогда он в письме пожаловался об этом Вяземскому,  и князь написал Тургеневу, последний - их отцу...

И между Сергеем Львовичем и  Левушкой произошла ссора. Отец  возмущенно процитировал ему строки письма князя: «Кишиневский Пушкин... написал кучу прелестей. Денег у него ни гроша. Кто в Петербурге заботился о печатании его «Людмилы»? Вся ли она распродана, и нельзя ли подумать о втором издании? Он, сказывают, пропадает от тоски, скуки и нищеты».

 О разговоре с Левушкой Сергей Львович сообщил Саше, но он не поверил: "Ну, что ж. Якобы он его отругал... Хотя трудно в это поверить: могут ли мать и отец, со своей чрезмерной любовью к младшему сыну, не в пример ко мне, сделать ему строгое замечание? Или образумить?.. А черт ли в них!"

А трудный разговор у Сергея Львовича и Льва, все же, произошел. Отец был зол на него и потому, что его исключили из пансиона – учинил драку с учителем, заступившись за друга Александра – Кюхельбекера. "Но иеперь не знаю, куда Льва воткнуть. Он меня позорит: не учится, не состоит в службе, зато пьет, ест, развлекает общество Сашкиными стихами. Дебоширит..." - Сергей Львович сокрушался, но ничего изменить не получалось.

Тем временем, ожидая вестей из Петербурга, Саша увлеченно изучал Байрона, более того, начал подражать ему даже в одежде. Но, получив от отца заполошное письмо по поводу брата, решил  вразумить Льва: «Ты в таких летах, когда должно подумать о предстоящей» карьере; я уже высказал тебе причины, по которым военную службу, по-моему, следует предпочесть всем другим. Во всяком случае твое поведение надолго определит твою репутацию и, может быть, твое счастье. — Ты будешь иметь дело с людьми, которых еще не знаешь; начинай всегда с того, чтобы думать о них все дурное, что только можно представить: с этого тебе придется скидывать не много. Не суди о них по своему сердцу, которое я полагаю благородным и добрым и которое, сверх того, еще молодо; презирай их со всевозможною и наибольшею вежливостью. Это средство к тому, чтобы оградить себя от мелких предрассудков и мелких страстей, которые поразят тебя при вступлении твоем в свет. Будь холоден со всеми; фамилиарность всегда вредит; но особенно остерегайся допускать ее с начальниками, даже если они пойдут навстречу этому: они очень скоро опередят тебя и будут очень рады унизить тогда, когда менее всего этого ожидаешь. Отнюдь не делай мелких угождений, остерегайся благожелательности, на какую ты можешь быть способен: люди не поймут ее и охотно примут за угодливость, всегда готовые судить о других по самим себе. Никогда не принимай благодеяний: благодеяние в большинстве случаев бывает предательством. Отнюдь не пользуйся покровительством, так как оно подчиняет и унижает. Я хотел бы тебя предостеречь от обольщений дружбы, но у меня не хватает духу ожесточать твою душу в пору самых сладких ее иллюзий. То, что я мог бы сказать тебе относительно женщин, было бы совершенно бесполезно. Замечу тебе только, что чем меньше любят женщину, тем вернее овладевают ею. Но эта забава достойна старой обезьяны XVIII столетия. Что касается той, которую ты полюбишь, то я от всего сердца желаю тебе обладать ею. Никогда не забывай умышленного оскорбления; тут или совсем не надо слов или очень мало; никогда не мсти оскорблением за оскорбление. Если твое состояние или обстоятельства не позволят тебе блистать, не старайся скрывать своих лишений, выказывай скорее другую крайность: цинизм суровостью своею действует внушительно на легкомыслие общественного мнения, тогда как мелкие плутни тщеславия сделают смешным и достойным презрения. Никогда не делай долгов, переноси скорее нищету: поверь, что она вовсе не так ужасна, как ее себе рисуют, и что уверенность в том, что ты можешь быть бесчестным или что тебя примут за такового, во всяком случае, страшнее. Правилами, которые я тебе предлагаю, я обязан горькому опыту. Хорошо было бы, если бы ты мог их усвоить, не будучи к этому вынужден! Они могут предохранить тебя от дней страданий и бешенства. Когда-нибудь ты услышишь мою исповедь; она будет дорого стоить моему самолюбию, но это не может остановить меня, когда дело касается счастия твоей жизни». - Рад будет, если написанное поможет младшему брату.

Прочитав тайком от Левушки эти строки наставления, Сергей Львович уловил неприкрытую горечь старшего сына и понял, что он никогда не знал Сашку. «Что и привело к этой разлуке. – Глаза наполнились слезами и он судорожно их вытер, выхватив платок, который всегда наготове: стал слезлив и мнителен. – А теперь я теряю и младшего..." –  Осознание этого ударило по самолюбию. Как? Он – плохой отец, который не смог вложить в своих наследников принципы человеколюбия, которым сам следует неуклонно!?