Лестница

Протоиерей Рафаил Яганов
1
Протоиерей Рафаил Яганов
ЛЕСТНИЦА
(ЗАПИСКИ ОДНОКЛАССНИКА)
Москва, 2014
2
Протоиерей Рафаил Яганов. Лестница (Записки одноклассника). — М.: «ММТК-СТРОЙ», 2014. – 710с./илл.
В книге повествуется о трудном духовном восхождении молодого человека в неразрывной связи с историей нашей страны в двадцатом веке.
© Протоиерей Рафаил Яганов , 2014
© Оформление ЗАО «ЗЭО», 2014
УДК 821.161.1-1 Яганов
ББК 84(2Рос=Рус)6-5
Я 27
ISBN 978-5-380-00114-4
3
ЛЕСТНИЦА
(ЗАПИСКИ ОДНОКЛАССНИКА)
Мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки.
Анна Ахматова
4
«Получив родительское благословение, Иаков пошел из Вирсавии в Харран. И пришел на одно место, остался там ночевать, положил себе камень изголовьем, лег и уснул. И видит во сне: на земле стоит лестница до небес; Ангелы Божии восходят и нисходят по ней; на лестнице стоит Господь и говорит ему: «Я Бог Авраама и Исаака, не бойся. Землю эту Я отдам тебе и потомству твоему. Потомство твое будет, как песок земной. В Семени твоем (чрез Потомка твоего, Спасителя) благословятся все племена земныя. Я с тобою и сохраню тебя везде». Пробудившись от сна, Иаков сказал: «Страшно место это! Это — дом Божий, это — врата небесныя». Встав, он взял камень, который был изголовьем, поставил его памятником, возлил на него елей и назвал это место — Вефиль (дом Божий).
Лестница, виденная Иаковым, прообразовала Божию Матерь, Которая, родивши Сына Божия, послужила сошествию Его с неба на землю.
Нисхождение и восхождение по лестнице Ангелов показывало Промысл Божий о мире и прообразовало соединение неба с землею чрез воплощение Сына Божия».
Фрагмент из книги «Священная История Ветхого Завета»
протоииерея Николая Попова
5
ПРЕДИСЛОВИЕ
Юрой Овечкиным мы учились в Таганрогской средней школе. После наши пути разошлись…
С
Юра был высокий, крепкий, несколько медвежковатый парень с приятным открытым лицом. По слухам, учась в университете в Ростове, нашёл себе красавицу и женился на ней.
У меня всё складывалось по-иному. Жизнь не баловала. Но я и не желал лёгкой доли. Получив соответствующее высшее образование, корпел в местной газете…
Однажды в залив Азовского моря заплыла «золотая рыбка»: к моей родственнице пожаловала в отпуск из Москвы видная, энергичная девушка. Мы познакомились. Я показал ей дорогу на пляж. Однако часто выбираться туда не имел возможности: линотип постоянно требовал жертвоприношений. Когда же гостья собралась домой, я проводил её на вокзал. Мы обменялись адресами. Переписывались, перезванивались. В следующий летний сезон она снова приехала в Таганрог, и я ей сделал предложение. Вскоре перебрался в Москву. Но сколь ни пробовал, устроиться в редакцию (хотя стал к тому времени членом Союза журналистов СССР) не удалось. Я успешно выполнял временные задания, публиковался. «Перо у вас есть, — заметил ответственный секретарь журнала «Огонёк». — Но сами понимаете, здесь все притёрты, как плашки».
Будучи литсотрудником, я проявил себя незаурядным фельетонистом. Моя супруга занимала инженерную должность в типографии издательства «Правда» и пошла бить челом к директору, в надежде, что тот поможет определить меня в «Крокодил». «Попасть туда непросто. Надо простоять в очереди двести лет», — цинично заявил он.
Что ж, пришлось переквалифицироваться. Благо, имел профессию строителя. Мне посчастливилось, и я начал с воодушевлением участвовать в реставрации Московского Кремля.
Как ни велика наша столица, а вот поди ж ты, в конце семидесятых годов на Красной Пресне, около высотки, неожиданно столкнулись с Овечкиным. Он узнал меня сразу, я его — с трудом: не виделись четверть века. Георгий внешне изменился: отпустил окладистую бороду, в чёрных волосах появились серебряные нити, а во взгляде голубых, прежде пытливых, необыкновенных по живости глаз таилась какая-то отрешённость.
На радостях зашли в кафе. Потолковали о том о сём. Вспомнили былое.
— У меня имеется солидный багаж, — сказал он. — Дневники, разные записи. Заниматься ими недосуг. Может, ты как профессиональный писака возьмёшь их и обработаешь. Если пожелаешь, издай их под своим именем.
Договорились. Поехали к Овечкину. Он холостяковал в служебной комна6
те в коммуналке. Георгий вручил мне объёмистый чемодан. Но я открыл его только года через два. Он был доверху заполнен толстыми картонными папками. Бывший владелец аккуратно пронумеровал их. Развязал я шнурочки первой папки и приступил к чтению. Пожелтевшие стандартные листы были исписаны крупным порывистым почерком. Перевёртывая страницу за страницей, я незаметно для себя увлёкся повествованием. И дней за десять прочёл всё от начала до конца. А потом по старой привычке занялся редакторской правкой: что-то вырезал, что-то добавлял, переделывал отдельные выражения и абзацы. Переменил почти все фамилии, упоминающиеся в тексте, за исключением общеизвестных политических и культурных деятелей, а также некоторых преподавателей школы и университета, дабы избежать в дальнейшем ненужных претензий и нареканий. Продолжая работу, я уподоблялся скульптору, который вытёсывает из мраморной глыбы всё лишнее, и пытался создать типичный портрет нашего современника на основе переданных мне заметок, охватывающих исторический пласт России прошлого века продолжительностью в семьдесят лет. Старался более выпукло показать вынужденные объективными обстоятельствами духовные падения главного героя, который при этом, мучительно карабкаясь вверх — к Свету! — стремился обрести изначально высокое человеческое достоинство. Отсюда и возникла мысль объединить всю рукопись, разделённую на шесть биографических вех (частей) под общим названием «Лестница».
За время кропотливого труда над вверенным мне материалом изображённые в нём люди и события стали настолько близкими, что я искренне к ним привязался и полюбил. Надеюсь, дорогие читатели, вы тоже разделите со мной это чувство. Ведь, как солнце освещает и согревает землю и всё сущее на ней, так и любовь животворит истинное произведение искусства. Я сделал для этого всё, что было в моих силах, утешаясь тем, что предлагаемые вашему вниманию записки Овечкина, похожие скорее на хронику, будут назидательны для многих (особенно для молодежи) и принесут им несомненную пользу.
7
ШКОЛА
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
8
все были потомственными кузнецами. Для Войска Кубанского выковывали шашки, пики, изготовляли наборные пистолеты… И потому пользовались уважением у казачьей верхушки.
Дед Степан начал трудиться с тринадцати лет. Поначалу делал ухнали — гвозди для подков, а через несколько лет стал искусным мастером. Женился рано и имел десять детей (некоторые поумирали во младенческом или отроческом возрасте). Внешне был мало приметен: темно-русые волосы, серые глаза, усы опущены кончиками вниз, и на лысом черепе, казалось, не хватает оселедца. Росту выше среднего, жилистый. Носил яловые сапоги, косоворотки (летом — полотняные, зимой — суконные). Подпоясывался узким кожаным ремешком. Спокойный, уравновешенный, несколько замкнутый, Степан Афанасьевич лишь изредка, в сердцах, произносил своё излюбленное: «У-у, канальи!»
Его супруга Тамара Ивановна П;лий (моложе года на три), широколицая курносая брюнетка с толстыми румяными губами, была, напротив, весёлой и общительной и собирала по праздникам застолья. Она обладала сильным, сочным альтом. Бывало, встанет из-за стола и легко этак поплывёт по кругу, пританцовывая и напевая:
Ты постой, постой, красавица моя,
Дай мне наглядеться, радость, на тебя!
Все, будучи уже изрядно под хмельком, дружно хлопали в ладоши.
Зато в будни Тамара Ивановна с самого утра была в трудах и заботах. Лишь под вечер, сидя на низенькой табуретке, перебирала чётки — творила своё молитвенное правило.
Овечкины жили в столице Кубанского казачества – Екатеринодаре. Город был назван в честь Екатерины Второй. Она поручила Суворову препроводить сюда запорожцев из Сечи на постоянное жительство, чтобы те здесь осели, остепенились и больше не вольничали, не озоровали, а надёжно охраняли державные границы от татар и турок. С 1920 года город переименовали в Краснодар (явный намёк на благодетельство большевиков!).
Двухэтажное здание, в котором ещё при царе проживало несколько семей, в том числе и Овечкины, новая власть решила приспособить под гостиницу. Всех жильцов велено было расселить. Овечкиных, учитывая их пролетарское происхождение, определили в пустующий дом генерала Андрея Григорьевича Шкуро. Однако же тут не обошлось без сюрприза: рядом с ними, в соседнем строении, поселился председатель Краснодарского ВЧК Иван Герасимович
Глава 1
ИСТОКИ
П
радед мой Афанасий Емельянович Овечкин обладал силой непомерною и, поспорив, брал на спину мельничный жернов. В родне по линии отца
9
Мурлычкин. Роскошные апартаменты знаменитого белогвардейского генерала выглядели поистине комфортабельными: высокие залы, потолки с лепниной, полы с наборным паркетом и прочая роскошь. Семья оружейника пребывала на верху блаженства.
Но оно продолжалось недолго. Вскоре дедушка, мой отец и его брат Афанасий (участник Первой мировой войны, офицер царской армии, кавалер Георгиевского Креста) были арестованы. Имущество (драгоценности, хрусталь, ковры, огнестрельное и холодное оружие) — конфисковано. Дело клеилось серьёзное: связь с белогвардейцами. К счастью, биографические данные дяди Афони остались неизвестными чекистам. Иначе они, не задумываясь, поставили бы узников к стенке.
Старшего брата Илариона Степановича дома не оказалось, и его не взяли под стражу. Узнав о случившейся беде, он побежал на работу, на фабрику, собрал большую группу храбрецов (рабочую братию!) и двинулся с ними к зданию ЧК. Мурлычкин был не робкого десятка, однако под давлением столь внушительной делегации несколько опешил:
— Товарищи, не волнуйтесь, — ласково заявил он. — Мы разберёмся.
Через два дня арестованные вернулись домой. Когда же Овечкины стали добиваться, чтобы им вернули похищенное добро, Мурлычкин их успокоил :
— Не горюйте. У нас всё налажено. Ступайте на реквизиционный пункт.Там собраны вещи со всего города. Найдёте своё — забирайте!
Походили они там, поглазели и, понурив головы, вернулись ни с чем:
— Иван Герасимович, там нашего ничего нет.
— Ах, нет! Тогда не прогневайтесь. Благодарите, что вас не шлёпнули.
Овечкины надолго притихли. Психологическая травма была очень сильной: всю жизнь копили — и в одночасье обнищали. Тётя Шура, сестра отца, потом не раз повторяла с болью в голосе: «В двадцать первом году нас ущемили!»
Между тем жизнь шла своим чередом. Иларион Степанович продолжал трудиться на фабрике. Дед работал по найму в железнодорожном депо. Дядя Афоня сапожничал. Отца призвали в рабоче-крестьянскую Красную армию. Он служил здесь же, в Краснодаре, в Кубанском областном военкомате в спецчасти и заодно исполнял обязанности инструктора по допризывной подготовке и спорту. Ходил в гимнастёрке с портупеей, в хромовых сапогах, молодцеватый, подтянутый. Сосед — чекист Мурлычкин стал относиться к Овечкиным с уважением. Особливо к отцу. Жал руку, улыбался:
— Здорово, тёзка! Здорово, Иван Степаныч!
Дядя Афоня смотрел исподлобья, ворчал:
— Нашёл с кем возжаться — с палачом!
— Всё-таки власть, — возражал отец. — Лучше, чем анархия!
— Гляди, как бы он снова тебя в кутузку не упрятал!
— Да за меня военком горой стоит!
10
И, правда, отца высоко ценили. В те времена образованных людей из рабочих было мало. А он окончил реальное училище с отличием. Но более всего прилежал точным наукам, имел изумительной красоты каллиграфический почерк. Так что, если бы не революция, глядишь, сам атаман Войска Кубанского взял бы его к себе главным писарчуком. Опять же при условии, что отец смог бы высидеть целый день на стуле. Ведь у него, грубо говоря, было шило в одном месте. Таким уж он уродился — ни в мать, ни в отца, а в прохожего молодца! Частенько Тамара Ивановна вгоняла ему ума через задние ворота, да всё не впрок.
Однажды произошёл из ряда вон выходящий случай. Отправился Степан Афанасьевич на гостиный двор взять большой подряд. За ним увязался маленький Ваня. Было ему тогда лет шесть. Пока Степан Афанасьевич договаривался об условиях, Ваня успел излазить все закоулки. Вот выезжает с гостиного двора какой-то важный барин в карете, запряженной шестёркой лошадей. Поначалу они шли шагом, а когда кучер вывернул на главную дорогу, побежали мелкой рысью. Брёл навстречу по обочине известный в городе богатырь Ерёма. Слегка навеселе. Схватил под уздцы пристяжную. Тарантас остановился. Барин накинулся на Ерёму с руганью, крикнул кучеру:
— А ну-ка, огрей его, разбойника, кнутом!
— Остынь малость, господин хороший, а не то я твою колымагу вверх дном переверну.
Ваня давно уж выпорхнул из-под конского брюха и юлой вертелся вокруг Ерёмы. Тот поднял его на руки, крепко прижал к себе, желая как бы удостовериться, что малец жив.
— И чего тебя, миленький, угораздило там очутиться? Бабки, што ль, полез проверять у лошадей? А ежели б они пустились галопом? Тогда што? Ну, слава Богу, цел — и ни одной царапины. Видать, в рубашке родился!
Барин с удивлением разглядывал Ваню и, переменив гнев на милость, стал потчевать его гостинцами. Всё прицокивал языком, изумлялся:
— Вот чудо! Почище, чем в цирке! Как же тебе, голубчик, удалось от неминучей гибели уйти?
— Всё просто, дяденька. Лошадушки туда — и я туда. Они сюда — и я сюда. Они туда — и я сюда, — запутался Ваня. И — помолчав: — А вот когда они прибавили шагу, тут я заорал что есть мочи.
Ваню доставили домой в карете. Тамара Ивановна, выбежав на улицу, от удивления всплеснула руками, низко в пояс поклонилась высокой особе. Барин подозвал её. Коротко поведал о случившемся.
— Вы уж того, — предупредил он, — не наказывайте мальчика. Он и так хлебнул страху по самые брови.
11
Тамара Ивановна послушалась проезжего господина. Степан Афанасьевич, узнав о случившемся, строго погрозил Ване пальцем:
— У-у, каналья! — и в знак благодарности поставил Ерёме-богатырю четверть водки.
Ваня рос и крепчал не по дням, а по часам. Лицом он всё больше походил на Степана Афанасьевича. Вот только волосы — значительно темнее. Да губы толстоватые, как у Тамары Ивановны, и голос… Уже в тринадцать лет начал он ломаться, прорезываться и после оформился в сильный бас. Ивана пригласили на клирос. Теперь по воскресным и праздничным дням он пел вместе с сестрой Шурой в Екатерининском (красном) соборе.
Родители были очень довольны: наконец кипучая энергия сына, помимо учёбы в реальном училище, направилась в духовное русло. Но радость была недолгой: Иваном завладело новое увлечение. С присущей ему страстностью он занимался гимнастикой, играл в пинг-понг. Позже приплюсовался футбол, более грубый силовой вид спорта. Родственники отнеслись к нему ещё критичнее. Да и было за что. Во время матчей Иван шустрил, не зная меры. У него выработался излюбленный приём: снятие мяча головой с ноги противника. Вот и влепили смельчаку по носу со всего маху носком шипованного бутса. Перебили перегородку. С тех пор в портрете отца появилась новая деталь: нос с горбинкой.
Старший брат Иларион осуждающе воскликнул:
— Как ты можешь сочетать ангельское пение с дьявольской беготнёй по футбольному полю?
— В здоровом теле — здоровый дух, — отшучивался Иван. — Так говорили римляне.
Сестра Шура заметила более мягко:
— Батюшка о тебе спрашивал. Дескать, что-то давно не был.
— Приду, обязательно приду.
И опять одни обещания. Футбол на первом месте, а в церковь — как-нибудь потом... Ну а каковы были результаты увлечения своими страстями в других семьях? Овечкины, как и все, прочувствовали это на своём горбу. Первая Мировая война. Революция. Гражданская война. Голод. Только потом со скрипом начало всё потихоньку налаживаться…
По истечении срока службы военком предложил Ивану остаться на-постоянно в первой части, учитывая, что он из рабочей семьи. Но главная причина была в грамотности и красивом почерке. Однако стать настоящим клерком Овечкин так и не смог. Из душного кабинета его тянуло на вольный воздух. Иван упросил военкома не снимать с него прежних обязанностей инструктора по допризывной подготовке и спорту. В переносном смысле Овечкин пошёл по стопам своих предков — кузнецов: ковал кадры для Красной Армии. И каждый день возвращался домой поздно вечером. Сверх того, уму12
дрился сколотить на добровольных началах первую в городе футбольную команду, дав ей многозначительное название — «Штурм»!
Рвение Овечкина было замечено. Как-то военком пригласил его в кабинет и — сразу без обиняков, в лоб:
— Парень ты боевой. Но карьера твоя вряд ли состоится, если ты не вступишь в партию или хотя бы в комсомол. Как ты на это смотришь?
Юлить было не в характере отца.
— Георгий Васильевич, — обратился он к военкому. — Поймите меня правильно. Я пел в соборе. И против Бога выступать не смогу. А вот служить Отечеству — другое дело. Это — моё призвание. И вообще, Георгий Васильевич, можете считать меня большевиком. Только безпартийным.
Ответ понравился военкому. Он, в прошлом офицер царской армии, высоко ценил смелость и прямодушие. Под его крылом Овечкин плодотворно потрудился почти десять лет.
Обстановка круто изменилась с приходом нового комиссара — Подкопай-ло. Скрупулезно изучая анкетные данные своих подопечных, он добрался до Овечкина, пришёл в крайнее недоумение и вызвал его для беседы.
— Иван Степанович! Вы человек грамотный и работоспособный, — произнёс он елейным тоном. — Но, к сожалению, безпартийный. А наш комиссариат должен быть укомплектован только коммунистами. Поэтому сами понимаете… Не обижайтесь… Я думаю, вы проявите себя и на ином поприще.
Вскоре Овечкин устроился в школу преподавателем физкультуры и военного дела…
А как сложилась судьба остальных его братьев и сестёр? Ранее всех отпочковалась от семейного древа самая старшая Глафира — с характером непреклонным и удивительной деловитостью. Она успешно окончила гимназию и в совершенстве владела французским языком. Внешней красотой не блистала (разве что отличалась особой статью), но всегда умела привлечь внимание окружающих. Ей охотно подчинялись и мужчины, и женщины. Глафира вышла замуж за весьма состоятельного человека — Николая Феоктистовича Аристоклиева. Родила ему трёх детей — Ларису, Георгия и Сергея. Тётя Шура, дядя Афоня и мой отец являлись соответственно их восприемниками. Не имея своих детей, души в них не чаяли и всячески опекали. Но эта обоюдная привязанность была безжалостно разорвана. В конце двадцатых годов, когда НЭП сворачивался и всё труднее стало заниматься коммерческой деятельностью, Лара, Жора и Серёжа ещё отроками выехали в Канаду с родителями, где те занялись разведением молочных поросят. С тех пор от Аристоклиевых не было ни слуху ни духу.
Дядя Иларион… Но прежде расскажем о его тёще. Агафья Евтихиевна была дочерью станичного атамана Голоскокова. Однажды — после революции, когда он уже сложил свои полномочия, к нему пожаловали два красноармейца с винтовками.
13
— Собирайся, Евтей Иванович!
— Куда вы его? — истошно закричала супруга. — Ведь он ни в чём не виноват. Его народ выбирал.
— Народ-то народ, да нынче всё наоборот.
— Не волнуйся, мамаша, — успокоил другой конвойный. — Он тебе напишет… из Могилёвской губернии.
И стали вязать атаману руки. Его жена неслышно подкралась сзади и изо всей силы ошарашила рубелем по голове одного из красноармейцев. Тот упал. Другой схватил винтовку:
— Ах ты, падло! — и нацелился на атаманшу.
Но Евтихий Иванович успел набросить ему на шею завязанные руки, резко крутанул в сторону и вышиб ногой винтовку у красноармейца. Атаманша оглоушила рубелем и этого. Обоих конвойных тихо прикончили и припрятали в подпол.
Евтихий Иванович перекрестился:
— Господи, прости нас, грешных! И их прости. Не ведают бо что творят. Агаша, — обратился он к дочери, — собирай-ка золотишко и поезжай в Екатеринодар, к Карпу Мартыновичу Былиничу. А мы с матерью подадимся в бега. Да живо! Сюда придут с минуты на минуту. Прощай!
И ушёл с супругой со двора задами через сад. Агафья запрягла вороную в двуколку и отправилась, куда благословил её отец. Тридцатилетняя казачка ловко правила лошадью.
Карпа Мартыновича разыскала легко. Он был старостой Георгиевского собора. Красивый мужчина лет сорока пяти. Весьма благочестивого вида: волосы расчёсаны на прямой пробор, чёрная окладистая борода. Он встретил Агафью ласково. Внимательно выслушал её сбивчивый рассказ. Всплеснул руками:
— Ах, какое искушение! Дай Бог Евтихию Ивановичу унести ноги.
Агафья поселилась в доме Былинича. Он рано овдовел: на руках его осталась семилетняя дочь Тамара. Сейчас она вымахала в девицу. Карпу Мартыновичу позарез нужна была жена и настоящая хозяйка. А тут Господь Агафью послал: стройная, русая коса ниже пояса, лицо широкое, глаза с дерзинкой. Былиничу она сразу приглянулась. Вскорости он предложил ей руку и сердце, и они повенчались в соборе второбрачным чином.
Тамара, как две капли воды, была похожа на отца. Года через три она оформилась в роскошную невесту и пришла на клирос, где давно уже вёл басовую партию дядя Иларион. Блондин с голубыми глазами, высокий, богатырского сложения. Он, подражая Шаляпину, любил исполнять за праздничным столом русские народные песни. Иларион и Тамара (он был старше лет на тринадцать) чудесно спелись, дело закончилось венчанным браком, и они поселились у Овечкиных, в доме генерала Шкуро.
14
Там они прожили несколько лет и, в поисках лучшей доли, уехали по вербовке в столицу, захватив с собой младшую сестру Илариона — Валю. Она закончила рабфак и, как дочь кузнеца, безпрепятственно поступила в Московский геолого-разведочный институт имени Орджоникидзе.
Карп Мартынович сразу же после свадьбы дочери, не дожидаясь, пока чекисты состряпают на него дело (церковный староста пригрел на груди змею — дочь мятежного атамана!), перебрался в Таганрог.
Дядю Афоню перетянули в столицу, где он обрёл своё счастье.
— Мы познакомились у Палаши, — не раз вспоминал он потом, причмокивая толстыми губами.
Поясним смысл изречения. Палаша — Пелагея Ивановна — хозяйка, у которой квартировал дядюшка. Случилось, что к ней пожаловала в гости пышная дамочка. На холёном белом лице под крутыми бровями сверкали огромные глаза.
— Знакомьтесь, — сказала хозяйка, — Тонечка, секретарь нашего директора. А это — Афанасий Степанович.
— Работаю на обувной фабрике, — казалось бы, ни к селу ни к городу отрапортовал он, но фраза попала в цель.
— Ах, как замечательно! — воскликнула Тоня. — Надеюсь, вы мне окажете услугу?
— С удовольствием. Но чем я могу быть полезен?
— Видите ли, у меня очень высокий подъём. И я нигде не могу купить подходящей обуви.
— Я вам сделаю всё, что захотите.
— А что для этого надо?
— Пустяки. Пойдёмте вон в ту комнатку.
Степан Афанасьевич взял стул, положил на него лист белой бумаги.
— Давайте снимем туфельку. Так. Ставьте ножку вот сюда. — Он обвёл карандашом контур ступни. — Так. Измерим подъём. Готово, — и трижды со смаком поцеловал ей ножку.
— Ах вы, безстыдник, — воскликнула Тоня. Кровь бросилась ей в лицо.
Но когда после чая Афанасий Степанович пошёл её провожать, она не выразила ни малейшего знака неудовольствия. Напротив, они без умолку верещали, словно птицы весной. Так начались их встречи.
Родители Антонины, узнав об этом, пришли в неописуемый ужас, так как были столбовыми дворянами. Отец, Артемий Александрович Камбуров, при царе служил важным чиновником в почтово-телеграфном ведомстве.
— Ты с ума спятила, Антонина! — негодовала мать. — Нашла себе пару! Ещё бы ассенизатора подыскала!
— Мама, не надо утрировать. Где сейчас найдёшь дворянина? Кого в распыл пустили, а кто за границу сбежал. Да и ни один дворянин не будет меня
15
любить, как этот сапожник. Кстати, он поневоле занимается столь постыдным ремеслом. А сам окончил гимназию. Царский офицер, герой войны. Пишет стихи. Но даже и не в этом суть. Я ни с кем не буду счастлива, кроме него.
Сановитые родители вынуждены были смириться. Через месяц молодые повенчались.
У Татьяны Степановны, сестры отца, всё складывалось без каких-либо приключений. В Ростове-на-Дону она обучалась в медицинском техникуме. Получила специальность фельдшера-акушера. По распределению её послали в село Большие Салы (ныне Мясниковский район), неподалеку от Ростова, где обитали армяне. Они, по повелению Екатерины Второй, были переселены сюда из Крыма в сопровождении великого Суворова. А на окраине Ростова императрица пожаловала им территорию, которая по сей день именуется Нахичевань.
Татьяна очень скоро приспособилась к незнакомой среде. От природы она была молчушкой, с мужским складом характера. И если что задумает, насупит чёрные брови, тогда уж с пути её никто не свернёт.
— Упряма, як бык! — всякий раз повторяла в сердцах тётя Шура, когда ей не удавалось с сестрой найти общего языка.
В Больших Салах Татьяна была занята с утра до вечера. В деревне врачей почти не было. На вызовы приходилось ходить пешком. В соседние сёла лишь иногда давали лошадей. Но Татьяна не боялась трудностей. Родственники это знали. Однако когда она вступила в комсомол, единодушно заворчали:
— Оно тебе нужно, как собаке пятая лапа!
— Иван в военкомате служит и то отбоярился.
— Лучше б замуж вышла!
— Не лезьте в душу, — ответила Татьяна, словно скальпелем отрезала. — У каждого своё мировоззрение!
Молодые люди пытались за ней ухаживать, но безуспешно. А после того, как Татьяна стала коммунистом, и подойти боялись. Видно, ей нужен был такой же фанатик, как она сама.
Года два спустя Татьяну перевели из района в Таганрогскую городскую больницу. Вот тогда-то в её внешнем облике произошли изменения. Она коротко постриглась. Носила берет, галстук, пиджак и ботинки на низком каблуке.
Жильём не обеспечили. Приходилось снимать комнатёнку в доме некоего Ивана Ивановича Балаяна, персидско-подданного армянина. В свои сорок лет он был стройный, подтянутый. Усики лихо закручены кверху. Чем то напоминал писателя Ги де Мопассана. Всегда тщательно выбритый, носил тройку и бабочку. Знал французский, английский и персидский языки. Всё это мало вязалось с его профессией сапожника, хотя и первоклассного. Он был неудачно женат, имел дочь, но она находилась с матерью в другом городе.
16
Неподалеку от Ивана Ивановича, на соседней улице, проживал его двоюродный брат Аршак. Поговаривали, что он является агентом НКВД.
На Татьяну Иван Иванович не обращал никакого внимания: по-видимому, она была не в его вкусе. А вот когда приехала в гости её сестра Шура, глазки у него живо забегали. Начали встречаться. Он рассказал во всех подробностях о неурядицах в своей семейной жизни. Шура его очень жалела. Иван Иванович даже цитировал фразу из «Отелло» Шекспира: «Она меня за муки полюбила, а я её — за состраданье к ним».
Через две недели сделал предложение. Тамара Ивановна, моя бабушка, встала на дыбы: «Нет и нет! Этот кот ещё тот. Поиграется и бросит. Нет!» Возражали и другие родичи: дескать, был женат, имеет дочь, армянин… Всегда молчавшая Татьяна высказалась категорически:
— У нас все национальности равны. Это не Америка, где извели индейцев и вешают негров.
Иван Иванович и Шура официально оформили брак. После чего бабушка благословила их иконой Великомученика Пантелеймона, и они повенчались во Всехсвятской кладбищенской церкви. Шура осталась в Таганроге в огромном доме с большущим садом и огородом, с любимым Ванечкой, под неусыпным оком Татьяны.
В Краснодаре с родителями остался один Иван, мой отец. В школе, как и в военкомате, продолжал воспитывать молодёжь — закаливал физически, готовил их к труду и обороне. В свободное от занятий время играл в футбол, стал капитаном созданной им команды «Штурм». А по вечерам?.. Сами понимаете — дело молодое. Была у него слабость — женщины. Он их очень любил, и они отвечали ему взаимностью. Возвращался под утро. Тамара Ивановна встречала его на крыльце и лупила веником по спине или по загривку, приговаривая: «И когда же ты, повеса, угомонишься! Чай, пора жениться!»
Но вот стало не до гулянок. Слёг Степан Афанасьевич. Казалось, ему сносу не будет. А тут вдруг диагноз неожиданный: рак желудка. Болезнь по тем временам редкостная. Боли нестерпимые. Однако старый кузнец переносил их стоически.
Приехал из Москвы дядя Иларион. Привёл священника. Дедушка по-соборовался, приобщился Святых Таин и относительно безболезненно, мирно отошёл ко Господу.
После смерти мужа просторный опустевший дом окончательно опостылел Тамаре Ивановне. Она осталась в нём с младшим сыном. Да и тот отсутствовал с утра до вечера.
— Увези меня к Шуре, — всё настойчивее просила она.
Иван принял решение. Он заселил в генеральские апартаменты своих коллег — преподавателей и вместе с Тамарой Ивановной выехал в Таганрог.
Каким же образом удалось отцу соединить жизнь с моей матерью Верой?
17
Ведь она принадлежала к иному сословию. Её отец, Владимир Артемьевич Гнеденков, купец первой гильдии, общался с такими китами-миллионерами, как Тарасов, Богарсуков и другие.
Он имел несколько мануфактурных магазинов и два дома. Один, в котором проживал со всем семейством, родственниками и прислугой, — на Паспалитакинской улице (названа в честь общественного деятеля, грека), переименована при советской власти в Октябрьскую. Если встать лицом к фасаду, то справа от него располагался дом священника, слева — усадьба дочери генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, одного из организаторов белогвардейской добровольческой армии.
Другой дом дедушки располагался на углу Бурсаковской и Кирпичной улиц — его сдавали в аренду. После революции его продали, по словам мамы, за шапку сухарей, так как деньги, за него полученные, вскоре «лопнули».
Владимир Артемьевич был родом из станицы Старо-Минской (примерно в семидесяти километрах от Ростова-на-Дону). О нём ходила такая легенда. Остался сиротой. В Екатеринодаре ему удалось устроиться мальчиком в магазине. Когда достиг определённого возраста, охотно ушёл в армию и дослужился до фельдфебеля. Вернулся на старое место. Скопил деньжат — рублей триста. Открыл своё дело. Забогател. Стал купцом. Женился в тридцать четыре года на Галине Никитичне Богданенко. Она была моложе его на восемнадцать лет. Происходила из высокообразованной интеллигентной семьи. Так, её брат Яков Никитич преподавал историю русской словесности в Варшавском университете и занимался поэтическими переводами.
Дедушка был вида внушительного — высокий, плотный, широкоплечий. Волосы цвета соломы подстрижены, аккуратно зачёсаны на косой пробор. Внимательные карие глаза. Пышная окладистая борода-лопатой.
Бабушка — красавица, шатенка с глазами цвета морской волны. С осанкою кавалериста. Родила четверых: старший — Никита, средняя — Елизавета, младшая — Вера, самый маленький — Артемий, умер ещё во младенчестве.
Гнеденковы водили дружбу с Барышевыми — Антоном Андреевичем и Олимпиадой Васильевной. Они жили напротив через дорогу — наискосок. У них было трое детей: Александр, Михаил и Анна. Примерно такого же возраста, как у Гнеденковых.
Антон Андреевич был намного беднее моего дедушки: имел магазинчик и не входил даже в третью купеческую гильдию. В те времена люди общались чаще всего с представителями своего круга. На чём же зиждились отношения между Гнеденковыми и Барышевыми?
Очевидно, на духовной основе. Владимир Артемьевич был глубоко верующим христианином и вносил внушительные пожертвования на благоукрашения соборов: Екатерининского (красного) и Георгия Победоносца (белого). Кстати, в последнем его двоюродный брат, Михаил Гаврилович Берегченко, служил диаконом, а отец Антона Андреевича — псаломщиком.
18
На Рождество Христово, на Пасху и двунадесятые праздники Гнеденковы и Барышевы после обедни собирались вместе в доме моего дедушки (дети за столом вместе со взрослыми не сидели, им была отведена отдельная комната). На эти торжества, которые справлялись с широким купеческим размахом, обычно приходил сосед — батюшка Арсений Белокрылов.
Время шло своим чередом. Дети росли. Бегали друг к другу в гости. Играли во дворах в мяч, в бабки, в городки. При этом моя мама, самая бойкая, восклицала: «Чур, я первая!». Все учились в одной гимназии, которой Владимир Артемьевич оказывал существенное вспомоществование. Мальчики, помимо занятий, увлекались спортом — конным и фехтованием. Девочки — рукоделием. Лиза Гнеденкова, наделённая тонким слухом, играла на фортепиано и пела в церковном хоре. Моя мама и её подружка Аня, не борзяся, но уверенно, как истые клирошане, читали псалмы. После напряжённого дня Владимир Артемьевич любил их слушать в гостиной.
— Миленькие, — говаривал он. — Никогда не оставляйте Псалтыри. Она горы сдвигает и жернова ворочает.
Случалось, Екатеринодар посещал государь Николай Второй. Гимназисты с букетами цветов спешили встречать его на Красную улицу. Царь, величественный и простой, в военной форме, ехал медленно, стоя в автомобиле с открытым верхом, — добрая улыбка освещала его прекрасное лицо…
Внешне всё было надёжно и устойчиво. Но вот грянула Первая Мировая война… Убийство Распутина… Февральская революция… Октябрьский переворот. Волна погромов прокатилась и по Екатеринодару. Экспроприаторы добрались до дедушкиного магазина. Владимир Артемьевич вышел к разъярённой толпе и спокойно сказал:
— Зачем бить добро. Вот вам ключи — и владейте!
И, наверное, подумал: «Если сможете»…
Ключи не взяли. Магазин даже пальцем не тронули. Но с тех пор Гнеденков торговую деятельность навсегда прекратил. Он вынужден был продать дом и на Паспалитакинской, оставив себе одну лишь тридцатиметровую гостиную, в которой ютилась теперь вся семья. От прежней мебели сохранились массивный ореховый буфет резной работы, длинный дубовый стол — наподобие бильярдного — с пузатыми ножками, беккеровское пианино, деревянные кровати, ломберный столик, обтянутый зелёным сукном, — некогда на нём играли в преферанс… Теперь на него водрузили большую икону Георгия Победоносца в серебряно-золочёном окладе и резном киоте. Рядом стоял огромный канделябр с хрустальными подвесками. На стенах остались висеть две картины мастерской кисти в массивных багетовых рамах. Сюжет одной из них (шекспировский) я помню до сих пор: Король Клавдий вливает яд в ухо спящему брату, отцу принца Гамлета.
Домом завладели бездетные хозяева: Фёдор Варфоломеевич Наносенко и
19
его супруга Мария Сергеевна (как выяснилось, католики). Остальные помещения заняла их родня.
От вынужденного безделья и приниженного положения дедушку стала одолевать сильная хандра. С виду он старался держаться молодцом. Читал Священное Писание, ходил в храм, причащался. Но тяжело было ему, рачительному хозяину, взирать на всеобщую разруху. Он не протянул и двух лет. Сердце не выдержало — разорвалось.
После его смерти на хрупкие плечи Галины Никитичны легла вся тяжесть заботы о детях. Они напоминали птенцов, выброшенных из гнезда: жалкие, неприспособленные к жизни. Старший — лет шестнадцати, Никита или, как его звали, Ника, успел закончить гимназию. Образование по тем временам немалое. Но на каком поприще он, сын буржуя, мог применить свои познания?
Гимназию упразднили. Девочки Лиза и Вера продолжали обучение в советской школе. Бабушка крутилась, как белка, в колесе безотрадных будней. Потихоньку пускала в ход золотишко, серебро, ценные вещи. Бывало, днями просиживала на базаре, на толкучке, чтобы сбыть какое-либо барахлишко. Теперь Галина Никитична походила больше не на важную барыню, а на замученную горничную. Былая красота её поблекла.
А тут ещё нагрянул страшный 1921 год. Голод! Как выжили, одному Богу известно. По возможности помогали Барышевы и любимый приказчик дедушки Макар Захарович. Вскоре настали оттепельные годы НЭПа, разрешили частную торговлю, и он открыл мануфактурный магазин, взяв к себе в помощники Нику.
Материальное положение в семье Гнеденковых упрочилось. Девочки окончили школу. Лиза устроилась в больницу санитаркой, а затем освоила специальность медсестры. Кроме того, имея специальную подготовку, давала на дому уроки музыки. Вера работала уборщицей.
В двадцать четыре года Никита женился на Нине — красавице, певице, которая разъезжала с гастролями по стране.
— Та то, считай, чужая жинка! — бурчала Галина Никитична.
Однако опасения её были напрасными. Ника и Нина жили душа в душу.
У них родился мальчик. Назвали его Володей — в честь Владимира Артемьевича. Но он умер, не дожив до трёх лет. Между супругами пошли разлады, и они разошлись.
Ника привёл вторую жену — Серафиму, тихую, милую. Верующую. На сей раз Никита обвенчался с нею в соборе. Родилась дочь Ирина. Но радость семейная омрачалась недугом Серафимы. У неё обнаружили туберкулёз лёгких. Никита запил.
При предварительном разделе наследства Вера решительно заявила:
— Чур! Пианино моё. Выйду замуж — заберу.
Вы спросите: а почему оно не должно было достаться музыкантше Лизе?
20
На свою беду, она влюбилась в столбового дворянина Юру Цеккерта. Он отвечал ей взаимностью и хотел жениться. Но его чванливая мать, жена бывшего привилегированного сановника, не дозволила:
— За купчиху — никогда! Только через мой труп!
Участь бедной Лизы была решена. Она ни с кем не встречалась. Юру, как высокообразованного человека, забрали на ответственную работу в центр. Лизе была уготована роль старой девы. А если нет счастья, то зачем пианино?!
В этот день Вера вернулась с обедни радостная, умиротворённая… И вдруг — искушение! Глядь: а пианина нет!
— Ника продал, — мрачно пояснила Галина Никитична. — Говорит: «Места много занимает; Сима больная; в комнате и так дышать нечем».
Никита, придя домой, попытался оправдаться, ан, не тут-то было! Вера устроила грандиозный скандал и заявила:
— Я от вас уезжаю. Навсегда! Ноги моей здесь больше не будет!
— Зачем? Куда? — растерянно залепетала Галина Никитична.
— В столицу, мама, в столицу! Лучше быть рабочей в Москве, чем при-хлебательницей в Краснодаре.
Уговоры оказались напрасными. Вера завербовалась на строительство какого-то номерного завода. Угол снимала в Кунцево.
Здесь же, неподалеку, тоже на частной квартире, обитала её подружка Аня Барышева. Вот что она поведала Вере:
— В совершенстве зная английский язык, я оформилась делопроизводителем к некоему фирмачу Вильяму Голбрейту. Служебные отношения переросли в интимные. Я забеременела. В это время НЭП свернули. Голбрейт собрался в Англию. «К сожалению, дорогая, я вас взять с собой не смогу, — сказал он корректно. — Вот вам конвертик. Прощайте!»
— Ах, подлец! — вырвалось у Веры.
— Ничего не поделаешь! Такова жизнь. Пришлось сделать аборт.
— Убийство во чреве! — снова вспыхнула Вера.
— Да, милая, да! Я теперь уже никогда не смогу родить… Так вот! Я была тогда в таком трансе. Хорошо ещё меня приголубил Женечка Лукаш. Помнишь, учился с нами в гимназии. Сын станичного атамана. Красавец! С огромным чубом, с ямочками на щеках…
— Ну, как же, помню. Я сама была в него тайно влюблена!
— Так вот. Он давно за мной волочился. Проходу не давал. Хоть Гол-брейт и стоял на пути. Я, конечно, Жене всё рассказала. Он меня простил и сделал предложение. Только уж очень сожалел, что я сделала аборт. Теперь мы муж и жена. Правда, свою фамилию я не поменяла. Ну что, Верунчик, призадумалась?
— Да так. Всё это мне как-то в диковинку.
— Ничего, Москва и не таких обкатывала. Поживёшь — оботрёшься.
21
Только, гляди, будь настороже!
— Да уж, Бог даст, постараюсь.
Грамотных людей в стране не хватало. Года через полтора и Веру заметили. Перевели из чернорабочих в контору счетоводом.
Она попала под начало главбуха — огромного лысого блондина. Его лицо было сплошь обезображено шрамами. Глянешь — испугаешься. Но глазки голубые — добрые. Вере показалось, что она где-то его видела, и она расположилась к нему. В свою очередь, и ему пришлась по душе шустрая сообразительная сотрудница. Она легко справлялась с заданиями: словно орешки грызла, щёлкала на счётах. И безоговорочно соглашалась, когда её просили задержаться после работы.
Как-то, подбивая баланс, засиделись допоздна. Выходили с завода последними. У проходной главбуха поджидала высокая брюнетка.
— Моя супруга — Тамара, — пояснил он Вере.
У той мелькнула мысль: «Эту женщину я когда-то встречала». И — брякнула:
— Вы, случаем, не из Краснодара?
— Да.
— По-моему, вы пели с Иларионом Степановичем в соборе? У него был такой бархатный баритон.
— Тихо-тихо. Мы это тщательно скрываем. Могут с должности попросить.
— Простите, Тамара! Буду молчать, как рыба! А я его не узнала. Он так изменился…
— Ещё бы! Вёз казённые деньги. Хотели ограбить. Так он спрыгнул с поезда на полном ходу. Слава Богу, жив остался. — Тамара подняла голову к небу и, помолчав, продолжала:
— Мой отец был старостой собора. Близко знал вашего батюшку Владимира Артемьевича. Широкого размаха был человек! Царствие ему Небесное! Да, в страшное время живём. Доверять никому нельзя. А то как раз напорешься. Вот потому-то многие из нашего поколения остались в старых девах… — Она сделала паузу. — А хотите, я познакомлю вас с братом моего мужа? Хлопец — орёл! Образованный. Как раз у нас в гостях. Не стесняйтесь, приезжайте. Ведь мы же земляки и люди одного круга.
Встреча состоялась. Иван Овечкин красавице Вере не понравился. Худой, невзрачный, лысый. Губы толстые, уши большие. Не то, что Женя Лукаш! Да и одет скромненько: косоворотка, подпоясанная узеньким кожаным ремешком; брюки — дудочкой; белые парусиновые туфли, начищенные зубным порошком. Зато лёгок, как аргамак. Он назначил Вере первое свидание. Затем — второе… Она стала к нему привыкать. На танцах они всегда брали первые призы.
Иван преподавал теперь физкультуру и военное дело в Таганрогской шко22
ле (бывшей Чеховской гимназии) и обещал Вере приехать в Москву на летние каникулы, примерно месяца на три.
Она ждала. И дождалась. Отпуск пролетел быстро. Вера забеременела. Иван был у неё первым. Их зарегистрировали в ЗАГСе, поставили штампы в паспортах.
Месяца через четыре Иван приехал за Верой, чтобы забрать в Таганрог. Она наотрез отказалась:
— Это такая же дыра, как Краснодар.
— Да, но там мать и сёстры. Они будут ухаживать за ребёнком, — возражал Иван. — Там свой дом, а здесь мы на птичьих правах.
— Будет работа — будет и квартира. Будет всё! — упрямилась Вера.
Спор ни к чему не привёл. Они разругались.
— Ну и катись в свой поганый рог, — бросила сгоряча Вера на прощанье.
Иван Степанович обиделся и уехал. Никаких вестей от него не было. Вера оставалась одна в неоглядной безжалостной столице. Иларион Степанович с утра до вечера был занят на службе. Тамара Карповна несла попечение о его младшей сестре Вале, которая училась на геолога. Аня Барышева и Женя Лукаш привыкли жить только для себя. Какая от них помощь? Они никогда бы не стали возиться с грудным ребёнком.
— Наверняка Иван тебя бросил. Сделай аборт, и ты свободна, — посоветовала Аня.
Вера сурово нахмурила брови:
— Нет! Никогда! Он должен жить во что бы ни стало!
До родов оставалось два месяца. Требовалось усиленное питание. А Вера жила впроголодь. Наконец она решилась: бросила всё и вернулась на Кубань — восвояси.
В родительском доме, хоть комната была и немалых размеров, условия для будущей роженицы оказались неподходящими. У Серафимы болезнь обострилась. Она постоянно кашляла. Ирина подросла. У неё тоже обнаружили туберкулёз лёгких. Очевидно, по наследству. Никита частенько приходил домой навеселе. Скандалы участились. Поэтому Веру определили к близким знакомым — в станице Пашковской. Там она и родила мальчика. Шестого мая.
— Всю жизнь будет маяться, — наперебой каркали соседки.
Но диакон Михаил Гаврилович Берегченко, двоюродный брат моего дедушки, веско заявил:
— Бабкины сказки! Младенец родился на Георгия Победоносца. Сам Господь благоволит наречь его этим именем. А крестить будем в белом соборе великомученика Георгия!
Таинство совершал сосед по краснодарскому дому — протоиерей Арсений. Ему помогал диакон Михаил Гаврилович. Рассказывали, что когда меня крестили, я выпрыгивал из купели, плакал, кричал, протягивал ручонки к свя23
щеннику и хватал его за бороду.
Мой отец, уведомленный Гнеденковыми, прилетел чуть не на крыльях на это радостное событие и примирился с матерью. После чего они обвенчались в Екатерининском (красном) соборе и уехали в Таганрог.
***
В заключение несколько слов о протоиерее Арсении Белокрылове. В 1937 году он мученически закончил жизнь в застенках НКВД. Его зверски пытали, зажимали в дверях мошонку и детородный член — добивались признания в контрреволюционной деятельности.
Спустя месяц следователь батюшки Арсения, Шайя Шельман, мастер садистких допросов, стал жаловаться на постоянные стуки, раздававшиеся с потолка кабинета. Поинтересовался у завхоза, не ремонтируют ли крышу — получил отрицательный ответ. Коллеги-чекисты при всём старании не могли уловить никаких звуков. Когда приводили очередного заключённого, Шельман первым делом спрашивал:
— Послушай, голубчик, вон там наверху стучат? А?
— Никак нет, гражданин начальник.
— Ну хорошо. Ступай в камеру.
Теперь следователь подолгу никого не вызывал. Сидел на стуле, уставившись в потолок, и бормотал:
— Стуки… Стуки… И стуки…
В это время он явственно услышал голос отца Арсения:
— Истоки…
24
Глава 2
САРАНЧА
П
осле моего крещения родители поселились в доме Ивана Ивановича Балаяна. С фасада дом имел вид довольно внушительный: пилястры, на окнах — кованые решётки (пики с кольцами), крыльцо с ажурным навесом, на нём обозначен год — 1911; высокие деревянные ворота. По площади строение было обширным. Квадратную гостиную занимали хозяева: Иван Иванович и тётя Шура. За ними ютилась бабушка в комнатёнке без окон, но зато с печкой. Мы располагались в другой половине дома, за стеной. У тёти Тани была своя каморка, похожая на келью. Двери у всех выходили в общее пространное, с окнами на север помещение, посреди которого установили длинный грубо сработанный, но добротный стол, на случай праздничных торжеств. Далее располагались полутемные сенцы с чуланом. Здесь, в сенцах, летом готовили пищу на примусе или керосинке.
Частенько с Донского переулка захаживали в гости Карп Мартынович и Агафья Евтихиевна. Из Москвы — в отпуск, летом, приезжали к морю дядя Иларион с женой и сестрой Валей и дядя Афоня со своей половиной.
Родственников было много, но жили мирно и весело. Обычно собирались в просторной утеплённой галерее. На зиму между двойными рамами по подоконникам прокладывали вату, на которой стояли стограммовые гранёные стопки с солью.
В красном углу сиял позолоченным окладом святой великомученик Пантелеимон. Перед трапезой читали «Отче наш…». Старший из мужчин благословлял стол, а если таковых не было, то — бабушка.
Иван Иванович принимал всех с распростёртыми объятиями. Но больше любил возиться со мной. Посадит на велосипед. На руле звонок приделан. Везёт меня дядя Ваня, а я воображаю, что сам еду, и подзвинькиваю. Но вскоре аттракцион прекратился. Отчего бы это? Вернёмся к прошлому. Некогда Иван Иванович имел частную сапожную лавочку, примыкающую прямо к фасаду его дома. Старался, лез из кожи вон, но конкурировать с государством не смог — задавили налогами. И однажды со свойственным ему армянским темпераментом с яростью пошвырял в угол колодки, лапки и прочий инструмент, крикнул:
— Да пропади оно всё пропадом! — и устроился на обувную фабрику.
Приходил поздно, усталый. Но хоть минут двадцать да поиграет со мной, покатает на велосипеде. Когда я маленько подрос, в моём словарном запасе, кроме «мама», «папа», «баба», появилось словосочетание «дядя пелец». То есть «перец». А «перец» означало — «перс», персидско-подданный, то есть дядя Ваня.
Балаян был человеком сноровистым, настырным и перекрывал все нормы.
25
План выполнял на двести процентов. Стал стахановцем. О нём писали даже в газетах. А через несколько дней арестовали. Заодно и его двоюродного брата Аршака, который — по слухам — числился агентом НКВД. Тем не менее и его зацепили — под одну гребенку. Обвинение? Персидские шпионы! Месяца три их держали под следствием. Затем выслали в Иран.
Когда уводили Ивана Ивановича, тётя Шура плакала навзрыд. Никто не мог её унять.
— Ведь мы с ним венчаны! А не просто так, под забором!
Ужинать не садилась. Бывало, придёт с завода (работала токарем) — и во двор. Возится в саду или в огороде. А как стемнеет – юрк в свою комнату. И — тишина. Бабушка забезпокоилась:
— Ну что ты, Шура, так убиваешься? Читай Псалтырь! Бог даст, дождёшься своего Ванечку.
— Буду ждать до самой смерти!
После ареста дяди Вани бабушка Тамара стала полноправной хозяйкой в доме. Она привыкла, чтобы ей все подчинялись. Но со мной нянчилась — значит, глядючи на неё, и все остальные должны были делать то же самое.
Вот я, некоронованный властитель дома Овечкиных (кстати, детей у них ни у кого не было, кроме Глафиры Степановны, да и та проживала в Канаде), — сам от горшка три вершка — сижу в высоком плетёном кресле и требую: «Баба, цаю! Баба, цаю!» — хотя весь уже давным-давно взмок до нитки.
Или такая загадка: девять больших окружили одного маленького. А он визжит, машет руками и ногами. Что это? Меня купают. Я стою в деревянном корыте из клепок с железными обручами. Мыло заползает в глаза и щиплет. Я стараюсь прорвать окружение. Мне это удаётся. С криком: «Дядя! Дядя! Дядя!» — я запрыгиваю на руки к Афанасию Степановичу. Он уносит меня на прохладную веранду. Я начинаю клянчить: «Миску хоцю! Миску!» Дядя Афоня достаёт из кармана шоколадные конфеты. На обёртках — литографическое изображение картины Шишкина. Первый раунд закончился в мою пользу. Сколько их будет ещё?
Подобная картина наблюдалась и в парикмахерской. При стрижке мелкий волос попадал в глаза, и меня с трудом удерживали в кресле.
В отсутствие дяди Афони таким же непререкаемым авторитетом пользовалась у меня тётя Таня, молчаливая и суровая. «Танюка — моя подлюка (подруга)», — с гордостью заявлял я. Видимо, чувствовал у обоих (они и внешне были похожи) силу характера и доброту.
Какие ещё подвиги я совершал? Разве все перечислишь?! Бил бабушкиной клюкой стёкла в створчатых дверях галереи. Топтал шляпки московских тётушек. Щипал исподтишка за бёдра дебелых женщин.
Если где-нибудь в людном месте кто-то нечаянно меня задевал или толкал, я, не задумываясь, бил обидчика по голени крепким кожаным рантом ботинка.
26
Бабушка Тамара кормила всех досыта. Хотя она и соблюдала посты, но страсть как любила поесть. Очень уж обожала свиные котлеты. Пышные, сочные, с луком и перцем…
Зато моя мама жила впроголодь. Боялась за общим столом лишний кусок взять. А ночью в постели выговаривала мужу. Между ними опять назревал разрыв. Тогда отец вынужден был оставить своё призвание — школу — и оформился слесарем на кроватный завод «Вперёд» в надежде получить квартиру.
Бабушке не понравился такой необдуманный, по её мнению, поступок.
— Что же ты, Вера, этак отощала? — стала допытываться она у снохи. — Я стараюсь, хлопочу, чтобы вам угодить. Мы люди простые. К особым ухаживаниям не привыкшие. Сел за стол — ешь вволю. А жеманиться нечего. Мы не баре! Знала, за кого выходила!
— Вот именно, что не знала, — огрызнулась Вера. — А вы должны быть довольны тем, что я вам подарила наследника.
— Ну ты, милая, больно-то не кичись, а благодари Бога! Гордыня так и прёт из тебя! Ишь, квартиру захотели! А за стеной две комнаты с отдельным ходом.
Слово за слово. У обеих характер властный, неуступчивый. Как говорится, нашла коса на камень. Получилось нечто вроде скандала. С тех пор Тамара Ивановна и вовсе невзлюбила непокорную красивую Веру. Неизвестно, чем бы всё закончилось.
К счастью, отцу вскоре дали квартиру на Октябрьской улице, неподалёку от Чеховской гимназии, рядом с кирпичными домами (жители называли их красными). Там проживал коллега по спорту, баскетболист Памфил Ильич Лутаенко, дядя двухметрового роста. Он пришёл к нам на новоселье вместе с женой — Надеждой Петровной, маленькой подвижной женщиной с большими голубыми глазами, и с черноглазым сыном Федей (весь в отца!), старше меня года на два. Узкий круг!
Квартира по тем временам была шикарная. Вход с крыльцом. Прихожая. Просторная квадратная гостиная. На потолке — масляная роспись. Полутёмная спальня с печкой. И кухня.
Вещей почти не было. Пировали за старым дубовым столом. Торжество началось с «шампанского». Памфил Ильич, откупоривая бутылку, скомандовал: «Огонь!». Пробка полетела к потолку. Раздалось дружное «Ура!».
Было разнообразие закусок: колбасы, рыбные консервы, паштеты, торты, фрукты.
С Надеждой Петровной мама сошлась сразу. Она любила общаться с людьми искренними и простыми.
К концу застолья отец приготовил сюрприз. Достал чемоданчик, обтянутый тёмно-синим дерматином. Поставил на стол. Открыл крышку. Пояснил:
— Патефон.
27
— Ипитон, — как эхо, откликнулся я, перевёл непонятное слово на свой, детский язык.
Отец поставил пластинку. Сначала в тишине шипела, скрипела иголка. Затем прорезались первые звуки. Они сразу заявили о стремительности мелодии. Темп нарастал… Каким-то головокружительным неостановимым вихрем ансамбль НКВД исполнял Осетинскую лезгинку.
— Лезинку, — поправлял я. — Сыглай ещё!
И теперь без «ипитона» не засыпал. Он заменял мне соску. Родители старались побыстрее уложить меня в постель: вставали рано — спешили на работу (мама устроилась на кондитерскую фабрику). Я оставался с бабушкой, Галиной Никитичной. Её вызвали из Краснодара, чтобы приглядывать за мной.
В городе появилась новинка — трамваи. Катятся по рельсам. Предупредительно позванивают пешеходам, переходящим линию. Бабушка крепко держит меня за руку.
Трамваи встречались всё красные. В ту эпоху этот революционный цвет был в моде. Звезда — красная. Знамя — красное. Колхоз — «Красная заря» (Явная тавтология!). Завод — «Красный пролетарий».
— Дурак красному рад! — в сердцах говаривала баба Галя.
Но попробуйка подбери иной колер! Не дозволят! Время было лукавое, лихое…
Как-то поздно вечером к нам постучали. Заявились два вооружённых конвоира в синих фуражках. Сверлящими взглядами окинули гостиную. На ореховом гардеробе красовались, сверкая, две головки трассирующих снарядов. Блюстители закона узрели в них тайное зловещее предназначение.
— Для подрывной деятельности? — строго спросили у отца.
— Нет, держу как экспонаты.
— Ну это вы своей бабушке расскажите. Мы их конфискуем. Нам они пригодятся.
— Бить по пяткам? — наивно спросила мама.
— Гражданка, попридержите язык за зубами!
Начался обыск. Всё переворошили, ничего не нашли. Но отца увели. Мать в слезах бросилась на кровать. Бабушка Галя утешала:
— Не плачь, Вера! Сами виноваты! Бога забыли. Гроб с музыкой завели. Вот и доигрались. Накликали бесов. А ты не унывай. Будем молиться, чтобы Господь разрешил от уз раба Божия Иоанна. Бог милостив, смирись!
Во мне, напротив, не было никакого смирения! Я не мог равнодушно пройти мимо человека в военной форме, плевался и указывал на него пальцем:
— Тьфу, тьфу! Это ты забрал моего папку!
Соседи перестали здороваться. Никто к нам не захаживал. Только Надежда Петровна Лутаенко носила гостинцы.
Отцу вменялась в вину связь с белогвардейским генералом Андреем Григорьевичем Шкуро. Он сумел эмигрировать. Нынче сблизился с фашистами.
28
— Овечкин! Вы признаёте себя виновным? — в который раз вопрошал его следователь.
— Ни в коем случае. Отсутствует логика. Шкуро выехал за границу в 1920 году, а меня со всей роднёй вселили в его дом в 1921 году. Как бы я мог якшаться с этой контрой?
— Вы нам байки не выдумывайте. Значит, отказываетесь от подписи?
— Безусловно.
— Тем хуже для вас. Шелюгин! — обратился следователь к конвоиру. — Отведите его для начала в карцер.
Допросы не прекращались. Методы были многообразны. Энкавэдэшники отличались фантазией, так что даже физически крепкий Овечкин едва выдерживал. Случалось, когда его вели по коридору, возглашал громовым басом:
— Сталин! Сталин! Ты слышишь?!
Не знаю, слышал ли Сталин. Но в декабре 1938 года отца выпустили на свободу. Спустя семнадцать месяцев после ареста…
Среди таганрогской родни Карп Мартынович Былинич первым проложил дорогу на кладбище. Его как почётного прихожанина погребли около храма — напротив алтаря. Меня оставили дома: я был слишком мал. А уже в пять лет состоялось моё первое знакомство со смертью. Я смутно понимал, что это такое. Все плакали, и я плакал, размазывая слёзы по щекам. В комнату, где в гробу лежала бабушка Тамара, меня не пускали. Туда заходили только взрослые — её дочери, сыновья, снохи, родственники и знакомые. О чём-то шушукались, всхлипывали… Тамара Ивановна умерла без мучений, скоропостижно — от сердца.
Одет я был в матросский костюм и безкозырку и выглядел строго — старше своих одногодков. Но всё равно взрослые оставили меня под присмотром Агафьи Евтихиевны. Она взяла да подучила:
— Поди, скажи им: «Девочки, поберегите ваши слёзы. Они вам ещё пригодятся. Лучше молитесь о её душе».
Я пошёл и сказал. Все мигом приободрились. Гладили меня по голове. Целовали. Посыпались реплики:
— Умница! Наверное, философом будет?!
— Сейчас не больно-то порассуждаешь — того и гляди за решётку угодишь!
— Пути Господни неисповедимы!
Я остался в комнате. Подошёл ко гробу и долго исподлобья, как волчонок, наблюдал за покойницей. Она лежала вся в цветах. Лицо розовое. Казалось: просто уснула. Вот сейчас откроет глаза и улыбнётся. Однако нет! Не шевелится. Видно, это не сон. Что-то другое… Непостижимая тайна… Какая?!
29
* * *
Через год смерть, стрекоча, ворвалась в город на мотоциклах в виде множества кентавров в зелёных мундирах и касках. Потом эти существа превратились в двуногих. Раздался цокот кованых сапог…
В нашу квартиру ввалилось восемь незваных гостей — зазвучала грубая непонятная речь. Они забрали у нас сахар, все имевшиеся съестные припасы и с шумом расселись за стол в гостиной. Мама, испуганная, суетилась в полутёмной спаленке у печки.
Я, сжимая кулачки, тихо сквозь зубы шептал:
— У-у, фашистская гадина!
Вспоминался ранее виденный плакат: отвратительное пресмыкающееся, которое душили кузнечными клещами мускулистые руки.
Отец тем временем возился во дворе, в сарае и, войдя в квартиру, на мгновение оторопел… Сходу сообразив, что молчание может вызвать подозрение, поприветствовал немцев на их родном языке:
— Гутен таг!
В ответ они одобрительно загалдели:
—О, пан козяин! Гут! Гут!
Почему отец остался в Таганроге? Как уже было сказано, в 1938 году его освободили и полностью реабилитировали. Перед самой войной он занимал должность коммерческого директора треста «Гортоп». Накануне оккупации в городе творилась суматоха невообразимая. Эвакуироваться удалось далеко не всем. Мы находились в доме тёти Шуры. Её сестра Татьяна твёрдо заявила:
— Я коммунист. Медсестра. Иду в военкомат, — и стала собирать вещи в котомку.
— А мне надо получить кое-какие указания, — сказал отец. — Я скоро вернусь. Ну, Танюша, дай Бог, увидимся, — и поцеловал её на прощание.
Мы остались втроём: мама, тётя Шура и я. Сидя на крыльце дома, с нетерпением ожидали отца. Он появился часа через полтора.
— Ну что? — спросила мама.
— Пока не ясно. Я отлучусь. Возможно, надолго. Не волнуйтесь.
Вечера стояли прохладные. Со стороны базара что-то сильно грохнуло… Ветер крепчал, потянуло гарью.
Отец вернулся взбудораженный, лицо испачкано сажей. И тут же — с порога:
— Вы ничего не слышали? Кожзавод взорвали. И мельницу. Зерно горит… — и увидев, что мы ждём ответа на самое главное, добавил: — Я остаюсь. Памфил — тоже.
…И вот в квартире — чужие люди. Не люди — враги, смертоносцы! Но отец вежливо улыбнулся и осторожно, как по только что вымытому полу, проследовал на кухню, что за спальней, в надежде перекусить — хоть что-нибудь. Мать ему — в сердцах:
30
— Всё саранча сожрала!
— Тише ты, услышат.
Дня через два мама наставляла меня, натаскивала:
— Они масло на хлеб не намазывают, а схватят кусок, как пирожок, и лопают. Зубами оставляют надкус. Вроде зарубки. И прячут. Гляди, не польстись. А то нам не сдобровать!
Фрицы шастали по домам, вымогали:
— Матка, матка! Яйки, млеко, курки!
Они безцеремонно расхаживали в шортах (что оскорбляло жителей, особенно пожилых женщин — в их представлении это были обыкновенные трусы!), готовили пудинги, наигрывали на губных гармошках.
Хотя оккупанты освоились и вели себя, как полновластные хозяева, страх не покидал их (кто знает, на что способны эти русские?!). Для безопасности поспиливали большие деревья, посносили заборы и уборные (там могли прятаться партизаны!). Теперь и жильцы и завоеватели ходили оправляться за сараи. Огромное пространство было усеяно безчисленным количеством человеческих экскрементов, над которыми тучами кружились жёлто-зелёные мухи…
В нашем дворе стояла походная кухня. Поваром был Ганс, здоровенный рыжий толстяк с конопатинами по всему лицу. Но соседка бабка Павловна, полька (кто-то из соседей утверждал, что её муж зарыл партбилет перед приходом немцев), желая угодить, кликала его ласково: «Солнышко».
«Солнышко» поселилось напротив — у тётки Катьки, молодой и грудастой. Ганс звал её «фрау Катрин». Играя бёдрами, она крутилась перед ним. А её сестра Ольга спуталась с офицером. Чего только у них не было: и свиная тушёнка, и масло, и хлеб, и шнапс. По вечерам крутили на патефоне немецкие пластинки. Ганс в шортах, никого не стесняясь, ходил по двору в ожидании пудинга — вокруг пахло ванилью. Поужинав, сидя на приступках, пиликал на гармошке. Посадит Таньку, тётки-Катькину дочку, на колени и заладит одно и то же.
Почти все жили впроголодь. Хлеба не видали. Хорошо ещё, мать, как и другие женщины, пропускала через мясорубку варёную горелую пшеницу. Когда перед приходом немцев взорвали мельницу, хранившееся там зерно не успело полностью сгореть. Чтобы оно не досталось неприятелю, его сбросили в Таганрогский залив, близ Каменной лестницы, прямо у берега. Жители выгребали пшеницу вместе с илом и песком, высушивали, отсеивали…
Иногда во двор приезжала крытая грузовая машина, и к тётке Катьке в прихожую перетаскивали тёплые белые буханки. После мы, пострелята, шныряли в пустой кузов, как мыши, и хватали там маленькие — в четверть спичечной коробки — кусочки или крошки. Один раз Сонька, лет шестнадцати, всё-таки утащила булку хлеба. Фрицы узнали — «фрау Катя» выдала — и офицер застрелил Соньку прямо на глазах у всех.
31
С капризной Танькой — хоть сытый голодного и не разумеет! — мы дружили. Играли в жмурки, «латки», строили из песка дворцы. Ради забавы взбирались по большой приставной лестнице на чердак. В пыльном полумраке Танькины зелёные, несколько выпученные глаза светились по-кошачьи. Обратно я спускался первым, а Танька, подпрыгивая, норовила наступить мне на руки. Её босые ножки были в цыпках и болячках. Я терпел, Таньку не трогал, потому что любил.
Раз мы, заспорив, поссорились, и я оттягал её за косы. Она разревелась, пожаловалась матери, а та — Гансу. Рыжее чудовище погналось за мной с кочергой. Гремит сапожищами, пыхтит, а я — улепётываю, зная, что мне не сдобровать.
Мама выбежала во двор и бросилась на помощь. Спрятав меня за спину ( я, дрожа, уцепился за её юбку), стеной стала перед Гансом.
— Не дам сына бить, не дам! — потрясала перед ним руками, словно орлица крыльями. Ганс ушёл.
Мама дня три не выпускала меня во двор.
Я не простил Таньке предательства и перестал с ней возжаться.
Смерть подстерегала нас на каждом шагу. Однажды мы с тётей Шурой собирали груши в саду. Туда выходило окно из соседнего кирпичного дома. Оно было распахнуто. Вдруг из него выпрыгнул молодой немец атлетического сложения. Посвистывая, безпорядочно блуждал от одного дерева к другому, варварски обрывая фрукты. Тётушка подошла к нему:
— Пан, ты ешь, — только ветки не обрывай.
Фриц взъярился:
—Вас-вас? — заорал он. — Я стесь ест козяин. Мой окно фихотит в сат. А ты, швайн, не может укасыфать мне!
И, выхватив из кобуры пистолет, стал размахивать перед нашими носами:
— Я покажу тебе, швайн. Я буту стрелять, как сопак!
Но тут тётушка увидела у колодца офицера, квартировавшего у неё во флигеле.
— Пан, пан, помогите! — закричала она ему.
Офицер тотчас подбежал. Разобрался, в чём дело. Сорвал с шустряка погоны (видно, был старше по чину), отхлестал его этими погонами по лицу. Тот стоял тише воды, ниже травы. Больше мы его не видели: отправили на передовую.
Через недели две после оккупации Таганрога, в связи с приказом местной комендатуры, призывавшим на работу взрослое население города, отец вынужден был явиться на регистрацию. Попал на приём к бургомистру Кулику. Тот встретил его неожиданно ласково:
— Иван Степанович, старый знакомый! Рад тебя видеть в полном здравии. — Фраза прозвучала, как насмешка: отец к тому времени невообразимо ото32
щал. — Отдохнул маленько? Пора и за дело приниматься. Пойдёшь на старое место, в «Гортоп», коммерческим директором под начало Минченко, — сказал он командным тоном и впился пристальным взглядом в отца.
Получилась неприятная заминка. Отец, оставаясь в городе, знал, что события будут раскручиваться примерно таким образом. В голосе Кулика послышались угрожающие нотки:
— Или отказываешься?
Но отец уже овладел собой:
— Работать нам не привыкать.
— Ну вот и молодец! К тому же, как нам известно, большевички не очень тебя баловали. Был репрессирован?
— Да.
— А спрашивается, за что?
— Клеили связь с белогвардейцами.
— Понятно, — весело кашлянул Кулик. — Итак, приступай, — и пожал отцу руку.
На топливо приходилось ломать брошеные дома, которые потом глядели пустыми глазницами окон и дверей. Отец с портфелем разъезжал на пролётке. Но жизнь не стала сытней и безопаснее.
Случалось, советские самолёты совершали налёты на город. Когда ещё издали доносился гул бомбардировщиков, немцы в ужасе, с криком: «Иван! Иван!» — указывали на небо и первыми бежали к общему пространному погребу, отталкивая старух и малышей.
На улице, напротив нашего двора, разорвалась бомба. Огромный осколок угодил нам в крышу. В гостиной с грохотом обвалилась штукатурка чуть не в четверть площади потолка. Оголились дранки, как рёбра животного. На улице образовалась большущая воронка от бомбы. Мы, ребятня, часто лазили туда. Со временем она заросла густым бурьяном и напоминала беседку.
Никто из детей и подростков не знал, что такое игрушки. Собирали осколки, патроны, гильзы и пули, трассирующие и разрывные. У меня имелась целая коллекция. Но сокровище было обнаружено. Я хранил его в гильзе от снаряда. Несмотря на мой протест, мама бросила её в жижу — в яму от бывшей уборной.
Решительность мамы объяснялась тем, что недавно в соседском дворе мальчишки нашли гранаты с деревянными ручками. И доигрались. Финал оказался плачевным: один был убит наповал, другому выбило глаз и оторвало два пальца на правой руке.
Смерть витала повсюду. Над Агафьей Евтихиевной она промчалась на высоте в тридцать сантиметров. Осколок пробил в её доме дверь, пролетел через проём в спинке кровати, на которой почивала хозяйка, и, шипя, упал и прожёг пол.
— Чудом спаслась! — восклицала Агафья восторженно. — Слава Тебе Господи, слава Тебе!
33
* (нем.) Больной, больной! ** Гитлеру — конец!
С тех пор она заперла свой домик и перебралась к нам на жительство. Принесла с собой икону Спасителя в бронзовом окладе и резном киоте. Повесили её в спальне. Благо, немцы на святыни не покушались, никого из богомольцев не преследовали. Напротив, старались снискать признательность у верующего народа. И спустя некоторое время около базара снова начала действовать церковь святителя Митрофания.
Агафья Евтихиевна и мама брали меня с собой на службы, научили креститься.
— Когда входишь в храм Божий, шапку снимай, — строго наставляли они.
Я усердно своими словами молился за мать, отца, за бабу Агашу, за бабу Галю, за тётушек, дядюшек и всех родственников, чтобы их не убило, не ранило. Чтобы Боженька всем сохранил жизнь. Я выучил наизусть «Отче наш» и другие краткие молитвы. Минул год. Я первый раз подошёл на исповедь. Встал на коленки. Потом, скрестив руки на груди, вместе со взрослыми приближался к батюшке, старенькому и тщедушному. Он стоял с Чашей в руке.
— Открой рот! — сказал он. — Причащается раб Божий, отрок Георгий. — И подал мне на длинной ложечке кровавую частичку, сладкую на вкус. Баба Агафья отвела меня куда-то в сторонку, где я взял крохотный суховатый кусочек белого хлеба.
— Это просфора, — пояснила Агафья Евтихиевна.
Я спросил её как-то:
— А что такое «огнь бо есть»?
— Огнь — то же, что огонь. Только по-церковному. Наш Господь — огонь. Он попаляет всех врагов рода христианского.
— Фашистов?
— Да. И большевиков. Все антихристы!
— А как же антихристы против антихристов сражаются?
— Видишь ли, дело не в правителях. Наш народ бьётся за свою землю. Не мы пришли к ним, а они к нам. Господь за нас! Хоть фрицы и начертали на своих пряжках: «С нами Бог».
Мама как могла сопротивлялась посягательствам оккупантов на наше жильё. У неё выработался хитрый приём. Как только постучат, укладывает меня в кровать и говорит:
— Кранк, кранк!* Ангина!
Уловка удавалась: немцы страшно боялись всяких инфекционных заболеваний. И всё-таки несколько раз оккупанты располагались у нас на постой. Были среди них и плохие, и хорошие. Чех — аптекарь потчевал меня печеньем, шоколадом и, прищёлкивая языком, говорил: «Гитлер — капут!»**
34
Румыны (их было двое) приволокли откуда-то флягу самогона. Мама черпала её медной кружкой в форме шахматной туры. Запасалась, чтобы при случае выменять горючее на продукты. Я стоял на стрёме. Отец отсутствовал по неизвестной причине. Румыны напились в стельку. Один из них пытался соблазнить мою мамашу. Но я бодрствовал и караулил её до утра. В отместку непрошенные гости разрезали тесаком лежак дивана.
Вскоре город потрясла из ряда вон выходящая новость: все говорили о том, что партизаны подорвали в порту две баржи с ценным грузом. Гестапо шерстило всех подозрительных.
В темноте — в постели — отец часто перешёптывался с матерью, думая, что я сплю. Агафья Евтихиевна почивала в гостиной.
Отец: Удалось укрыть коммуниста Афонина… Фёдора Яворского…
Мать: А как дела с баржами?
Отец: Схватили Снегирёва… Пытали… Не признался… Расстреляли…
Мать: Ой, что будет?! Ужас!
Отец: Молчи. Тихо! Зато помогли его дочери… В Германию не отправили.
Лёжа под одеялом, я слышал различные имена, фамилии. Они навсегда запечатлелись в моей памяти
С приходом фашистов отец с дядей Памфилом совсем перестал общаться.
Но по возможности тайно ему пособлял — через Федю. Мы с ним бегали по дворам, лазили в сады. Чтобы как-то утолить голод, набивали животы недоспелыми жерделами и шелковицей. В одном месте приглядели два шестиствольных миномёта.
—Что за штука, за игрушка? Вроде пушка и не пушка, — сочинив стишок, смеялся Федя.
Я сообщил отцу. Не знаю, сделал ли это Федя. Но когда через несколько дней мы туда снова полезли за фруктами, миномётов не оказалось.
Впервые я увидел Федю заплаканным. Говорил сбивчиво, заикался:
— Убили батяню… Забрали… Повели к школе… В гестапо… Сосед выдал… Я шёл поодаль… Двоих он схватил за шиворот да как стукнет лбами. Они упали. А третий батю прикладом по голове. И давай стрелять. Ну и всё! А после его ещё и тесаками кололи.
Я рассказал матери. Ночью — в постели — она известила отца. «Снаряды падают рядом, — сказал он. — Держи ухо востро».
Вроде бы и прижился отец в «Гортопе». И бургомистр Кулик был им крайне доволен. Но бабка Павловна, соседка, сгорала от зависти: «Ишь присосался! Гляди, какой пост занимает!» И начала плести злые сплетни: дескать, он партбилет в землю зарыл; как снабженец с жидами якшался; да и немцев они не хотят на квартиру пускать…
Слухи, распускаемые Павловной, возымели своё действие. Под вечер за отцом пришли — полицай и немец в военной форме. Последний с любопытством глянул в угол на икону:
35
— Иезус?
— Да, пан офицер. Иисус Христос! — утвердительно сказала Агафья Евтихиевна. — А я дочь атамана. Отца и мать сгубили красные.
Мама достала альбом, показала фотографию Михаила Берегченко в облачении:
— А это мой дядя — диакон собора. От советской власти мы натерпелись. Муж сроду не был в партии. Его два раза сажали в тюрьму. Он ни в чём не виноват.
— Разберёмся, — коротко сказал полицай.
Отца увели.
Баба Агафья, мама и я всю ночь стояли на коленях перед иконой Спасителя. Плакали и непрерывно молились.
Отец вернулся под утро. Я бросился к нему на шею. Баба Агафья и мама крестились, повторяя: «Слава Богу! Слава Богу!». Отец пояснил:
— Звонили Кулику. Он удостоверил, что я два раза сидел. И добавил: «Наш хлопец!» Я не растерялся, стал даже по-немецки калякать. Рассказал, что ещё в Краснодаре помогал родителю изготовлять оружие для генерала Шкуро. Эсэсовец радостно залопотал: «О, Шкуро! Гут! Гут!». И на прощанье сказал: «Иди, пан Овечкин. Нато много рапотать! Хайль Гитлер!». Я тоже поприветствовал фюрера.
Пришлось срочно замаскироваться. Повод подвернулся. Отец был приглашён в бургомистерство на какое-то торжество. Там он поднял тост за Гитлера.
— Неужели ты смог это сделать? — возмутилась мама.
— А куда денешься? С волками жить, по-волчьи выть.
Зато, когда волна подозрений улеглась, отцу удалось — как я узнал из ночных перешёптываний — спасти от смерти ещё немало коммунистов, а женщин с детьми — от угона в Германию.
В ночь, накануне освобождения Таганрога, наши лётчики планомерно бомбили город. Погреб заполонили фрицы. А мы с мамой остались дома, забились под кровать и, когда нависал гул самолёта, прятались под подушки.
Отец ушёл к тёте Шуре. Бургомистр Кулик готовился улизнуть с фашистами. Минченко (управляющий трестом «Гортоп») намеревался податься куда-нибудь подальше и поглубже. Что им было до какого-то там Овечкина?! Тётю Шуру заранее предупредил немецкий сапёр:
— Матка! Школа будем — пух-пух!
К школе, двухэтажному кирпичному зданию, прилепились тётушкины сараи, огромные деревянные ворота. Чуть подует ветер — и пламя перекинется на дом. Из него выносили всё, что можно. Ценное — зарывали в землю. Пособляли даже соседи. Им тоже угрожала опасность пожара. А колодец — один, на два двора.
Тётя Шура прижимала к груди икону святого великомученика Пантелеи36
мона в вычурном золочёном окладе под стеклом. Отец прикрепил икону к стволу туи.
— Помоги нам, угодник Божий! — взмолилась тётя Шура и утёрла слезу в уголке глаза.
Мы провели ночь в непрерывном страхе. А что было там — в тётушкиных владениях? Уму непостижимо! «Взрывы, грохот, пламя… Ад кромешный! — рассказывала она после. — Но, благодарение Создателю, всё осталось целым и невредимым».
Утром (рано-рано!) я вышел на крыльцо. Бомбёжка кончилась. Небо было ясным. В звонком воздухе — где-то вдали — стрекотали пулемётные трели да часто, сотрясая землю и стёкла, бухали снаряды. «Наши, наши идут! Уже совсем близко», — ликовал я.
А через весь двор протянулся стол, покрытый белой скатертью. На нём — тарелки, и на каждой — глазунья. Желток, словно крохотное солнышко среди белых облаков.
Я стоял, глотая слюни. Немцы бегали в суматохе, им было не до завтраков. Тётка Катька и её сестра Ольга истошно голосили: «Миленькие, на кого ж вы нас покидаете?!» Тут же суетилась бабка Павловна.
Снаряды разрывались всё звучнее, всё ближе. Вот сейчас с минуты на минуту драпанут фрицы… А глазуньи лежали нетронутые и духовито пахли горячим маслом и перцем…
* * *
Таганрог был освобождён 30 августа 1943 года. В этот же день мама повела меня записываться в первый класс к зданию дореволюционной гимназии, где учился Антон Павлович Чехов и где во время оккупации располагалось гестапо. Туда никого не впускали. В городе из уст в уста передавались рассказы о мрачных застенках — подвалах, об изощрённых пытках, о предсмертных надписях. Поэтому сбор проходил во дворе школы, которая числилась под номером два. К занятиям она не была подготовлена. Мы пока что вынуждены были пребывать на положении арендаторов в других школах.
Немцы сожгли все парты, и нам приходилось пользоваться своими стульями и табуретками. (У меня был венский стул с широкой изогнутой спинкой). Вместо портфелей носили торбы. И часто кочевали из класса в класс…
Несмотря на то, что мама всегда старалась по возможности уберечь меня от влияния улицы (в отличие от других, приходилось сидеть на корточках, чтобы где зря не замарать брюки), я, сверх ожидания, оказался озорным учеником. В первый же день меня выставили с урока. За что? Повздорив с одноклассником, я запустил в него чернильницу.
Писал небрежно, ставил огромные кляксы. Уроки делал только под надзором матери. Читать не умел, но всё запоминал со слуха. Первая книга, с
37
которой меня познакомили — стихотворная сказка Петра Ершова «Конёк- горбунок» с красивыми иллюстрациями. Я её почти всю знал наизусть. И, с важностью водя пальцем по тексту, изложенному доступным сочным языком, делал вид, будто читаю. Строчки плавно катились одна за другой:
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу.
Знать, столица та была
Недалече от села.
Там пшеницу продавали,
Деньги скопом собирали
И с набитою сумой
Возвращалися домой.
В долгом времени аль вскоре
Приключилося им горе.
Кто-то в поле стал ходить
И пшеницу шевелить.
Мужички такой печали
Отродяся не видали.
Стали думать да гадать
Как бы вора соглядать.
А вором оказалась кобылица! С этого момента и зачиналась сказка.
Таким методом «чтения» я долго пользовался и в школе, пока меня не разоблачил Тит Титыч, престарелый учитель. Запомнился он тем, что, когда мы шалили, щедро отпускал подзатыльники. В последующие годы преподавали одни женщины. Мужчин почти не было. Многие не вернулись с фронта… Мы, подростки, не придавали тогда этому существенного значения. Все мысли были направлены на то, чтобы добыть что-нибудь поесть. Я как проголодался с войны, так, кажется, до сих пор не могу насытиться. С хлебом было туго. Его выдавали по карточкам. А на базаре буханка стоила пятьсот или двести пятьдесят рублей. Точно не помню, но по тем временам — деньги баснословные. Чтобы заглушить голод, мы много курили. Но, конечно, не папиросы, а всякую дрянь. Собирали окурки — «бычки», сушёную траву, бумагу. Измельчали и заворачивали в газету — трубочкой. Получалась «козья ножка». Кружилась голова, тошнило, но часа через три есть хотелось еще сильнее. Курили украдкой от родителей и учителей — в туалетах и других укромных местах. Спасаясь от голода, обносили сады; наедались до отвала фруктами, часто зелёными.
Зато немцам — пленным — жилось лучше нас. Их содержали на территории бывшей конюшни, огороженной капитальным каменным забором. Хлеба у них было навалом, хоть и цвелого. Появилась возможность обмена, и мы — слава Богу! — воспряли духом.
38
Мама терпеть не могла германцев.
— Их губит зависть и жадность, — говорила она. — Вильгельм виноват, что у нас революция свершилась. Не поддержал царя Николая. А после и сам погорел. Когда я училась в гимназии, мы пели такую песенку:
Вильгельм в поход собрался,
Наелся кислых щей.
В тот день он обмарался
И умер в тот же день.
Его похоронили
Под каменной плитой
И надпись водрузили:
«Спи, спи, красавчик мой!
Наконец, на долю учеников выпала нечаянная радость. В нашей школе стали давать безплатные обеды — пустые щи без хлеба. Я не терялся и всегда просил добавку.
Дома, когда удавалось достать немного кукурузы, перемалывал её на ручной мукомолке, а мама пекла пироги, сами по себе сладковатые на вкус. Сахара не было. Взамен его употребляли сахарин в крохотных таблетках. С чаем из трав. Приготовляли из кукурузной муки и мамалыгу. Заполняли ею противень, давали остыть, а после разрезали на куски.
Изредка перепадало лакомство — жмых (в наших краях говорят — макуха), которым подкармливали коров. Мы смаковали его с удовольствием вместо халвы. Но злые языки обозвали макуху «сталинским шоколадом».
В классах было очень холодно. Чугунная печка с длинной трубой, выведенной в окно, плохо обогревала. На переменах или когда заболеет учитель, мы жались около этого единственного источника тепла. Чтобы скрасить безсмысленное времяпрепровождение, ребята пели осипшими голосами «блатные» песни. Вот одна из них — «Три гудочка». В ней рассказывалось о том, как попал в облаву какой-то бандит Ванюшка. Одет он был в кожаную тужурку, в кожаные штаны и в кожаную фуражку. И два нагана — в руках. Кто-то крикнул: «Беги!» Но легавые (милиционеры) кинулись за ним…
…Двадцать пуль ему вдогонку —
Семь осталося в груди.
И, наконец, заключительная часть:
На столе лежит покойник,
Три свечи горят.
Это был убит разбойник,
За него отомстят.
Наступало печальное молчание. Наверное, кто-то из мальчишек сочувствовал отчаянному Ванюшке…
39
* Брот (нем.) — хлеб. ** Их — я.
— А мне его вовсе не жалко, — заметил я однажды. — Бандюга, что фашист. А фашиста надо добить в его собственной берлоге.
Меня поддержал Федя Лутаенко:
— Правильно, Жора! Давайте переменим пластинку.
Сгрудившись вокруг печурки, вспоминая время оккупации, голодного детства, страха и унижений, мы тянули заунывными голосами:
Маленький синий платочек
Геббельс нам дал постирать,
А за работу
Кусочек броту*
И котелок облизать.
Подростки подряжались тогда почистить сапоги завоевателям, чтобы получить какую-нибудь подачку, и обращались к ним с такой замысловатой присказкой:
— Пан, штифельбутсэ?! Экстра-прима из Берлина. Их** специалист.
В переводе это означало: «Пан, не желаете ли почистить сапоги? Крем — самый лучший, из Берлина. Я — специалист».
«Да, — думалось мне, — как хорошо, что всё это в прошлом и уже никогда больше не вернётся».
Вечерами дома при свете каганца (коптилки) или карбидной лампы (освещение было разнообразным, в зависимости от возможностей), прижавшись к тёплому кафелю печи, я слушал сводки Совинформбюро. Из репродуктора — чёрной тарелки — грохотал мощный бас Левитана: «В ознаменование одержанной победы произвести салют в столице нашей Родины — Москве, а также в городах - героях Ленинграде, Сталинграде, Севастополе и Одессе двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из 224 артиллерийских орудий». Я слушал, затаив дыхание, и моё сердчишко трепетало от восторга. Под конец в голосе диктора пробивались скорбные нотки: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины».
Приходили скупые весточки с фронта и от Татьяны Степановны — моей «Танюки-подлюки». Сначала она служила фельдшером в сапёрном батальоне, позже — старшей медсестрой в эвакуационном госпитале… Тётя Шура плакала от радости:
— Слава Богу, жива! А ить была ранена. Дали орден Красной Звезды.
О Победе мы узнали утром, играя во дворе. Федя, я и другие мальчишки прыгали и ликовали. Кричали: « Ура»!
Сразу же после освобождения города — почти полтора года тому назад — отец приступил к своим обязанностям на старом месте, но уже в должности управляющего трестом «Гортоп». Он получил мандат, выданный председате40
лем горисполкома товарищем Медведевым Д.В. И снова ездил батя на линейке с портфелем в руках.
Бабка Павловна дивилась. «Что за оборотень? — рассуждала она на посиделках со своими сплетницами-подружками. — До войны был начальник. При немцах — тоже. И сейчас — опять начальник. Везёт же людям!»
Мама с дворовыми не судачила. Да и о чём было говорить с ними, с предателями! Она откровенничала только с Надеждой Петровной Лутаенко (из красных домов). Жаль было её! В самых цветущих годах овдовела, осталась одна с отроком Федей. Мама, как могла, опекала их.
Вскоре после дня Победы мы перебрались на новое место жительства. Отцу дали двухкомнатную квартиру в доме бывшего купца Винокурова. Площадь — пятьдесят квадратных метров. Высота — свыше четырёх. Потолки с лепниной. Карнизы вытянуты шаблоном. Огромные филенчатые двери и окна со ставнями. Старинный дубовый паркет.
Квартира располагалась в самом центре, на Ленинской улице (до революции — Петровская). Кстати, при немцах она тоже называлась именем великого русского императора. Памятник Ленину у центрального входа в городской парк снесли, и его место занял могучий бронзовый Петр Первый работы скульптора Антокольского. В те годы среди ребятни бытовала такая песенка:
По Петровской улице
Казачок идёт,
Усики покручивает,
Песенки поёт.
После изгнания немцев из Таганрога царь Петр был вновь низвергнут с постамента и его сменил Владимир Ильич. Петр долгое время пребывал в лежачем состоянии, в вестибюле библиотеки имени Чехова, пока его не воздвигли в порту — лицом к ветрам и морю.
Ленина больше не тревожили. Он казался непоколебимым. У ног вождя периодически сооружали трибуну. На неё взбирались таганрогские правители, чтобы на великие советские праздники чествовать демонстрантов.
Иногда отец проводил меня туда по пригласительным билетам. Удовольствие неописуемое! А парад военных — верх всего! Гремят марши. Чёткий слаженный шаг… Загляденье!
Но, видно, Таганрогским властям опостылело каждый год по два раза стоять на одном и том же месте. Для торжеств наметили другой район — Октябрьскую площадь, где соорудили новый монумент. И получилось так, что Ленин повернулся к городу задом. Прежний памятник у парка занимал более верную позицию. И вот как-то, проснувшись, горожане увидели взамен него ровную площадку. Как сквозь землю провалился! Такой поворот дела очень уж напоминал наваждение. Жители ломали голову. Между тем, поговаривали, что статую продали какому-то колхозу.
41
Напротив нашего нового двора по Ленинской — прямо через дорогу — стояло двухэтажное закопченное взорванное здание. В нём до войны располагался НКВД. Мы побывали здесь с отцом до освобождения города. Лазили в мрачные подвалы. По приказу немцев из канализации были вытащены во двор трупы. Серые, хрупкие, омерзительно страшные. У одного отделилась голова… У другого на руке были отрублены пальцы. Оккупанты объясняли любопытствующим, что это злодеяния энкэвэдэшников, которые пытались спрятать в помойной жиже концы своих грязных дел. Уже столпилось много народа… Вдруг одна женщина вскрикнула — признала своего мужа…
Трупы уложили в роскошные гробы, украсили цветами. Торжественная процессия двигалась по главной улице. Играл духовой оркестр.
Зевак было много. Мы шли по тротуару, следуя за шествием. Баба Агафья крестилась, приговаривая:
— Упокой, Господи, души усопших рабов Твоих!
Дома она сказала почти шёпотом:
— Хороши, ироды! И те, и другие. Хрен редьки не слаще!
В связи с этим мою память будоражит такая картина. Около красных домов в общественном туалете на несколько мест (видно, немцы не снесли его потому, что партизанам невозможно было там укрыться) я увидел мёртвого грудного ребёнка жёлто-зелёного цвета. Как же он оказался в таком неприглядном месте? Ведь не энкэвэдэшники и не фашисты подбросили его сюда. Это могла сделать только родная любящая мать!
Позже здание НКВД было восстановлено. Надстроили третий этаж, оштукатурили под камень. В нём разместилось лётное училище. Затем его заняло секретное радиотехническое предприятие (почтовый ящик). На здании укрепили мемориальную доску с надписью: «Здесь, во дворе «Европейской» гостиницы, 17-30 января 1918 года белогвардейцы зверски замучили 12 красногвардейцев — рабочих «Русско-балтийского» завода во главе с Н. Ткаченко». Вот так следы одних преступлений затаптывались другими…
Немцы продолжали напоминать о себе, хотя давно уже были выдворены за пределы города. В одном классе со мной учился Золотов, которого в детстве окрестили с именем Анатолий. Во время оккупации его родители процветали. Они занялись производством и продажей мороженого. Правда, не без поддержки бургомистра Кулика. С ним они находились в родственных отношениях. И Анатолия стали величать Адольфом — в честь фюрера. Но с приходом советских войск он снова превратился в Анатолия. У нашей соседки по коридору Полины сын Лёська (Алексей) — мой одногодок — носил фамилию Миллер. Его отец был немецким колонистом. Лёське делали операцию уха, долбили кость. Она так и не заросла. Видимо, это отразилось на его умственных способностях. Сверстники всячески подтрунивали над ним и напевали такую частушку:
42
Немец-перец, колбаса
Купил лошадь без хвоста.
Поехал жениться —
Лошадь не годится!
Как бы в знак протеста Лёська частенько маршировал по двору; никого не стесняясь, напевал мелодию фашистского марша с непонятными словами:
«Айли-айлё, айли-айлё!
Айли, айли, айли, айлё!»
На новом месте жительства товарищей у меня пока что не было, если не считать Лёську и Настю Самохвалову, кареглазую толстенькую девчонку. Я как угорелый носился с ними по улице или играл в «орла и решку».
С Федей Лутаенко встречаться стали реже. Виделись только в школе. Сидели за одной партой.
Иногда из соседнего двора к нам прибегал еврейчик Миша, смуглый и кучерявый, как негр. Его семья только что вернулась из эвакуации. Как-то Настя позвала его:
— Эй, жид!
Я поначалу не расслышал или не понял, что она хочет сказать. Но она настойчиво повторила:
— Жид! Эй, жид!
— Настя! Меня так никогда не называли, — обиделся он.
— А теперь, Мойша, будут! — и, схватив за рукав рубашки, со всей силы толкнула его в кучу песка.
Лёська радостно заржал:
— Юда! Хальт!
Я рассвирепел:
— Ну вы, крысы, не трожьте его! Они никого не предавали. Не то что наши!
Я был выше обидчиков на целую голову. И показал им кулак:
— Смотрите у меня. А то — вот! А ты, Миша, не бойся. Ступай домой.
Я хорошо знал, что фашисты уничтожили почти всех евреев, оставшихся в городе. Предварительно на дверях их домов ставили мелом крестики. Евреи находились на строгом учёте, на рукаве носили повязки. Однажды их свезли в Петрушину балку. Заставили рыть большущую яму. И порешили всех до единого.
С Настей и Лёськой я не разговаривал, даже не здоровался. Предателей не терпел. И зачастил к Феде Лутаенко.
Однажды отец повел нас на площадь около клуба имени Сталина. Там собралось народу видимо-невидимо. В центре стояла полуторка с откинутыми бортами. Посреди кузова торчал деревянный брус в виде буквы «Г». Возились люди.
43
Отец держал меня и Федю за руки. Сзади напирали. Отец огрызнулся:
— Тише вы! Мальчонков задавите!
В кузове грузовика расхаживали мужчины: один — в гимнастёрке, два — в штатском. На табуретке сидел какой-то лысоватый дядька.
— Полицай, полицай! — кричали вокруг.
Федя дёрнул за рукав отца:
— Иван Степанович, гляньте! Вот этот самый с фашистами увёл моего батяню.
— Знаю, Федя, знаю.
Между тем мужчина в гимнастёрке скомандовал:
— Пора кончать, хватит! Собаке — собачья смерть!
Полицая поставили на табуретку под перекладину. С неё свисала верёвка. Голову вдели в петлю. Табуретку выбили из-под ног. Он повис — стал красным, точно рак. Толпа одобрительно загудела…
К вечеру надвинулись тяжёлые тучи. Засновали молнии. Небесный свод, казалось, раскалывался пополам. Налетел яростный вихрь — и вскоре затих. Грянул ливень…
Все попрятались в свои жилища, а я стоял у крыльца с раскрытой дверью. Обратив взор кверху, шептал:
«Боженька! Ты распоряжаешься молниями и ветрами. Ты посылаешь дождь и засуху. Ты всё можешь! Сделай так, чтобы люди перестали предавать, убивать и мучить друг друга. Боженька, прошу Тебя!»
И как бы в ответ раздался сокрушительный удар грома.
44
Глава 3
ЗА ВСТРЕЧЕЙ ВСТРЕЧА…
О
на была лет на пятнадцать старше меня — дородная круглолицая брюнетка с чуть вздёрнутым носом. Звали её Антонина Петровна. Я, отрок лет тринадцати, со впалыми щеками (хотя ростом вымахал уже выше отца), ломал голову, отчего она такая справная и ухоженная. Может, у неё супруг директор молочного завода? Но действовало ли тогда в Таганроге такое предприятие, толком не знал. Впоследствии выяснилось, что Антонина Петровна жила одна на окраине города, держала козу, а муж её погиб на фронте, и она всегда носила всё чёрное: платье, чулки, лакированные лодочки…
В войну (да и года два спустя) я не видывал упитанных людей. Ведь только в 1947 году отменили карточную систему. Хлеб тащили мешками. Запасались, сушили сухари: а вдруг он снова исчезнет с прилавков?!
Бывало, сидишь на занятиях, а на уме одна забота, как бы чего-нибудь пожевать.
Агафья Евтихиевна успокаивала:
— Не горюй. Зато отличником будешь: сытое брюхо к ученью глухо.
Однако, несмотря на голодную диету, я не проявлял должного рвения к наукам. Если не считать арифметики — с удовольствием щёлкал примеры и задачки. Но в пятом классе, с приходом Софьи Михайловны, самовлюблённой и капризной, интерес к математике был отбит начисто. На следующий год заступил новый преподаватель — Антонина Петровна Заманихина, а неприязнь к точным наукам осталась. Все эти параллелограммы, теоремы, формулы казались ненужной заумью. Вот если бы найти ключ к практическому их применению!..
Новая математичка осанисто расхаживала по классу, от её глаз не ускользали даже мелкие мальчишеские проделки (девчонок не было — обучались раздельно). Чуть нахмурит изогнутые атласные брови, и у ребят холодок пробежит меж лопаток.
На её уроках мне было боязно и сладостно. Боязно потому, что зачастую плохо готовился к урокам. Сладостно оттого, что мог с упоением, не отрываясь, созерцать своего кумира. Увлечение росло и крепло с каждым днём. Но, будучи подростком, я не находил способов его выразить. Послать учительнице письмо, или, оставшись наедине, признаться в любви, или, наконец, пригласить в кино, на последний сеанс?! Смешно! Да я об этом и не помышлял. Но, вероятно, Заманихина заметила мои пылкие взоры…
Я сидел на передней парте, у стены, с левого края, если смотреть лицом на столик преподавателя. Антонина Петровна обычно разгуливала по классу, что-то объясняла или допрашивала очередную жертву. Останавливалась около меня и ставила на перекладину парты попеременно
45
то одну, то другую ногу. Ноги были точёные: икрастые, с тонкой щиколоткой, с высоким подъёмом. Я старательно зарисовал их в записной книжке.
Случалось, Заманихина, сбросив туфлю и почёсывая пятку о перекладину, внимательно слушала ученика, доказывавшего у доски теорему. Но я был далёк от всяких математических ухищрений. Сердце яростно колотилось. И я решился: опустил руку под парту и, накренив корпус, стал медленно двигаться к заветной цели. Нога пребывала на том же месте. Я слегка дотронулся до неё и тут же, как от удара током, отдёрнул руку. Немного погодя снова прикоснулся и слегка погладил. Антонина Петровна сняла ногу с перекладины и поставила другую.
Осмелев, я продолжал подобные опыты почти на каждом уроке. А сам, словно в тумане, тупо разглядывал чертежи на доске…
Почувствовав безнаказанность, я позволил себе большее; захватывал пальцами — полукольцом — лодыжку и, подержав несколько секунд, отпускал. В голове назойливо кружились пушкинские строчки: «…держу я счастливое стремя и ножку чувствую в руках». Строгая учительница молчала. Вероятно, ей нравилось такое заигрывание…
Как-то, уронив ручку, я полез под парту. Рядом, на перекладине, покоилась нога в чёрном чулке. Соблазн был слишком велик. Как одержимый, я жадно прильнул к ней губами…
Когда я выбрался из-под парты, где устроил что-то вроде капища, то увидел, что кровь густо залила лицо математички. Она сдержанно спросила:
— Чего ты балуешься?
— Ручка упала, — ответил я невозмутимым тоном.
На первый взгляд казалось странным, что такой грозный педагог не пресекает в корне моих поползновений, а напротив, как бы им потворствует. К тому же по геометрии я плёлся в хвосте и доставлял Антонине Петровне немало хлопот. Но она терпеливо возилась со мной и всегда старалась помочь, когда я безпомощно, точно кутёнок, барахтался у доски.
Мне тоже хотелось ей всячески услужить и сделать приятное. Я таскал из тётушкиного сада букеты цветов, а летом, на каникулах, приносил на дом крупные ароматные абрикосы, похожие на персики. Благодарная учительница угощала меня козьим молоком. Когда по расписанию у нас выпадал последний урок, я провожал её до остановки трамвая, нёс объёмистый портфель, набитый тетрадями. Руки у меня были цепкие, сильные. Антонина Петровна подшучивала:
— Да ты прямо-таки рыцарь. Настоящий кавалер!
— А вы — прекрасная дама!
— Да какая я дама?!
«Пиковая, — почему-то подумалось мне. — Ведьма!» Между тем моё увлечение переросло в умопомрачительную страсть, которую я никак не мог
46
одолеть своими силами. Нет, то были не мальчишеские шалости, а самый настоящий грех. И я, в отличие от своих сверстников, это прекрасно понимал. Тут бы батюшке покаяться. Да, к несчастью, церковь святителя Митрофания, которая действовала при немцах, закрыли. Переоборудовали в жилые помещения — в них разместилось несколько семей. В Таганроге с квартирами было туго.
Родителям я не хотел поведать свою тайну. Тётушкам, обитающим уединенно и замкнуто, — тем более. Оставалась Агафья Евтихиевна. Я ей доверял и рассказал обо всём. Она всполошилась.
— Это вложено. Присушила тебя Заманиха. Ну и учителя пошли! Раньше Закон Божий втолковывали, а нынче сами в омут тянут.
И посоветовала:
— А ты читай на неё «Да воскреснет Бог…»
Развязка наступила неожиданно. Антонина Петровна скоропалительно вышла замуж за лётчика, офицера, и уехала из города.
* * *
А во мне зародилась иная привязанность. Дверь открылась, и в класс вошёл стройный подтянутый мужчина: худое лицо, высокий лоб с залысинами, пытливые, с хитринкой глаза. Одет он был в гимнастёрку, перетянутую широким армейским ремнем. Поздоровался, сказал ровным голосом:
— Давайте знакомиться. Меня зовут Александр Васильевич Красных. Буду вести у вас русский язык и литературу. Сам родом из Сибири. Отец — рыбак. А я учитель. С немцами сражался, а теперь, — он улыбнулся, — буду с вами воевать.
Окончив перекличку, Красных закрыл журнал и начал говорить о великом и могучем русском языке, о наших, отечественных писателях, что-то читал наизусть. Он бережно отбирал слова, будто отсеивал полновесные пшеничные зёрна, готовя их к будущему севу.
Подробности ускользнули из памяти, но помню, что в классе, как в церкви, стояла необыкновенная тишина.
— А вы читали повесть «К свету»? — обратился к нам Александр Васильевич. — В тюрьме, в одиночной камере, сидит человек. Свет почти не проникает сквозь решётку. Там, за окном, — солнце, а здесь, в подвале, сыро и темно. Узник карабкается к окну и падает. Падает и снова взбирается, упорно тянется к свету! В подтексте — это не столько физический свет, сколько стремление к Истине и Правде. Ибо человек — венец творения, наделенный чудодейственным разумом и даром речи.
Тут Красных спохватился. Видно, понял, что заговорил с нами недозволенным, слишком высоким стилем (в то время это было небезопасно для школьного учителя). Сделав паузу, перешёл к более доступному, осязаемому примеру.
47
— Вы слыхали, — спросил он, — про Павла Яблочкова, который впервые в мире изобрел электрическую лампочку? То была знаменитая «свеча» Яблочкова! Газеты Лондона и Парижа писали тогда об этом выдающемся событии: «Свет пришёл с Севера — из России»; «Россия — родина света!»
Звонок настойчиво возвещал об окончании урока. Мгновение — и мы по укоренившейся привычке должны были с шумом рассыпаться по коридорам. Но этого, как ни странно, не произошло.
С каждым днём новый учитель увлекал всё больше. Даже сухие грамматические правила запоминались легко. Особенно я полюбил нахождение корней в родственных словах. И, наверное, изменил бы своё отношение и к геометрии, если бы её вёл Александр Васильевич. Опрашивал он подолгу. Пятёрок почти не ставил. Его оценки мы называли «дубовыми» (прочными). И знали, что его «тройка» у другого преподавателя равнялась «четвёрке», а может быть, и выше…
Увлечённость предметом возымела действие: я ходил в первых учениках и даже получал «пятёрки». Очень этим дорожил и ещё больше усилил рвение к занятиям по словесности.
И вот случилось неожиданное. Мне приснились стихи: кружится снег, ребята лепят «баб», катаются на санках с горы… Я вскочил с постели и начертал первые строчки. С тех пор стал пробовать перо. О чём писал? Да о том, что было ближе всего: о ёлке, ветре, детских играх. Родители меня поощряли. И я вообразил себя поэтом. А когда у меня накопилось немало рифмованного добра, аккуратно переписал стихи в ученическую тетрадь и дерзнул их показать любимому преподавателю.
К моим первым опытам он отнёсся очень серьёзно. Кое-где подправил рифмы, размеры и благословил: пиши!
Требования ко мне, по сравнению с другими, ужесточились.
В те послевоенные годы книги являлись большой редкостью. Их можно было заполучить только в библиотеке. В личном пользовании мало что у кого имелось. У отца на этажерке стояла «История ВКП(б)» в серо-зелёном переплёте, сборник «О Великой Отечественной войне» И.В. Сталина, дореволюционная физика Краевича и штук двадцать пять брошюр по физкультуре и военному делу. Я изыскивал различные способы добыть какую-либо литературу. Тем не менее при опросе выявилась моя недостаточная начитанность. «Почему?» — спросил учитель. «Маманя запрещает, — ответил я. — Чтобы оставалось время для занятий другими дисциплинами». Красных поднял тревогу, вызвал в школу родителей и дал на первый случай обязательный список художественных произведений.
На летних каникулах, когда мои сверстники целыми днями жарились на солнце у берега моря, гоняли в футбол и всячески бездельничали, я проглатывал том за томом. С утра до вечера торчал дома с книгой у раскрытого окна,
48
выходящего на улицу Третьего Интернационала (бывшая Греческая), или у тётушек в саду, в тени развесистых груш, и поглощал в перерывах между чтением немытые фрукты.
Тётя Шура рано уходила на завод. Тётя Таня… Впрочем, о ней надо сказать несколько слов. На фронте была не единожды ранена. Дошла до Берлина и вернулась в Таганрог в чине старшины. Имела награды, однако носила только орден Красной Звезды. Её назначили заведующей физиотерапевтическим кабинетом. Работа была вредная, по шесть часов в две смены. Замуж так и не вышла. А тётя Шура всё ждала своего Ванечку… Он должен был вернуться из Ирана ещё в 1944 году, но его очередь якобы продали, и он остался бедовать на чужбине. Так и коротали свой век две сестры в огромном особняке, изредка общаясь с родственниками и друзьями.
Они-то и привили мне первые трудовые навыки. Я охотно копал землю. Разрыхлял её граблями — под грядки. Выпалывал сорняки. Таскал воду из колодца и поливал помидоры, огурцы, зелень.
Лето пролетело незаметно, но не даром: я перешёл со стихов на прозу. Писал о каком-то лорде Джоне Булоне, тоскующем в своём неприступном замке; об Атлантиде; о двух партизанах, которым удалось взорвать мост; о нищем подростке, что зарабатывал на пропитание пением в трактирах Тулузы.
Уже тогда, в тринадцать лет, мои симпатии были на стороне обездоленных и обиженных, и я готов был отдать за них жизнь. Правда, пока что в мечтах, потому что на деле не мог постоять даже за самого себя.
Я рос оторванным от сверстников, вел замкнутый образ жизни. От физкультуры старался отлынивать и оставался в классе стеречь вещи ( тогда, после войны, практиковался такой негласный обычай: воровство было в расцвете!). Почему? На занятиях по физкультуре приходилось раздеваться до трусов и майки. А я носил нательный крест и не желал, чтобы на него глазели все кому не лень. Кроме того, целый час, исполняя обязанности сторожа, можно было наслаждаться чтением какой-либо повести или романа.
Тем не менее я не отставал от своих одноклассников. Бойко лазил по канату и лихо прыгал через «козла». Физически был крепок. И если взять во внимание наследственность (по отцу), то мог бы наверняка стать перворазрядником или мастером по любому виду спорта. Но, видимо, в насмешку любовь к нему не привилась. В кулачном бою я тоже не имел никаких навыков, в чём вскоре убедился на собственном опыте.
С Федей Лутаенко мы расстались после четвёртого класса. Виделись редко. Он поступил в школу ФЗУ. Объяснил коротко:
— Стану токарем. Маманю надо кормить.
Раньше мы сидели за партой вместе. Теперь у меня появился новый сосед — Серёга Шестаков, рослый шустрый парень с чёрными глазами. Характер у него был неуживчивый, и мы разругались не на шутку. Вдрызг.
49
Поединок назначили после уроков. Выбрали укромное место — подальше от зорких учительских очей. На состязание собрался весь класс.
Я оказался совсем неискушённым в кулачном бою: не умел ни нападать, ни защищаться. Серега наседал, а я спасался бегством, поворачивая спину под град ударов. Неумолимые судьи возвращали нас в исходную позицию.
Чудом мне всё-таки удалось раза два зацепить противника. Кулачок у меня был увесистый, и у Серёги под глазом появился синяк. Серега, разъярённый, бросился на меня и стал молотить без передышки. Я показал ему спину. Пробежав несколько шагов, неожиданно развернулся и со всего маху вмазал ему в челюсть. Он грохнулся на землю, на осколки битого кирпича.
— Носилки! — орали болельщики. — Молодец, Юра!
Но Серёга вскочил и без особых усилий взял реванш. Одноклассникам надоело смотреть на мои безпрестанные беговые манёвры, и Серёге по числу очков была присуждена победа. Мы пожали друг другу руки и разошлись по домам.
Наутро наш классный руководитель — физрук Геннадий Александрович Синицын, прищурив глаз, спросил:
— Ну что, красавчики, у вас драка была или дружеская встреча?
— Дружеская встреча, — ответили мы в унисон.
В классе я удерживал лавры первенства по литературе и русскому языку. И по объёму знаний далеко выходил за пределы школьной программы. Помнил на память целые поэмы и главы. Разбирал по косточкам виды рифм, стихотворных размеров (досягал даже до спондея и гекзаметра). Кстати, у слов: ритм, рифма и арифметика — один корень — ритмос, что в переводе означает: соразмерность, согласованность. А значит — гармония, красота!
Красных порою опрашивал меня в течение целого урока. Ставя в журнал заслуженную «дубовую» пятёрку, приговаривал:
— Вот так надо знать!
Зато отдельно ото всех советовал:
— Ты смотри, не зазнавайся. А то будут завидовать. И в дальнейшем… Учти это… Жизнь, она штука хитрая!
Иногда он беседовал со мной как равный с равным, признавался:
— Я сам порою одну рифму по два часа ищу.
Но вдруг всё оборвалось. Удар был неожиданным. Не только для меня, но и для всего класса. Александра Васильевича перевели в завучи.
Новая «русачка» — скуластая курносая блондинка — нам почему-то не понравилась.
И каждый сразу почувствовал себя маленьким оппозиционером. Когда она, краснея, сказала: «Теперь преподавать у вас буду я. Зовут меня Клавдия Семёновна», — я с обидой в голосе ехидно заметил:
50
— Это нам известно ещё со вчерашнего дня.
— А ты чем-то недоволен?
— Желудок болит.
— Ну так сходи к врачу.
— Да ничего у меня не болит. Разрешите выйти?
Постоянные просьбы — вернуть любимого учителя! — остались без внимания. Тогда мы устроили забастовку. Я был одним из главных зачинщиков. На урок по литературе не пошли (Клавдия Семёновна ударилась в слёзы), а всем классом направились в учительскую. Делегаты безсвязно галдели.
— Тише вы! — резко оборвал нас Красных. — Сию же минуту отправляйтесь на свои места. И не срывайте урока. Я в прошлом солдат и привык исполнять распоряжения. Мне поручена более ответственная должность. А если вы хоть немного меня уважаете, то перед новым преподавателем — скажу вам, очень хорошим — должны показать дисциплинированность и знания, которые я старался вам привить. Вот этим отблагодарите меня сполна. А сейчас — ступайте!
Кажется, он устыдил нас. Я махнул рукой: «Ладно, ребята, пошли!»
Вскоре мы привыкли и к новому педагогу. Но Александр Васильевич остался для меня Учителем с большой буквы. Ещё тогда, в школьные годы, я посвятил ему стихотворение. Оно сохранилось на пожелтевшем огрызке бумаги в кипе различных записей:
Мы с благодарностию помним о тебе.
Ты с нами, наш учитель дорогой.
Ты неустанно призывал к борьбе
За счастье нашей Родины святой.
Ты нас не только строго обучал
Писать диктант без грамматических ошибок:
Вселил ты в души светлый идеал —
За то тебе сердечное спасибо!
Произошла замена и других преподавателей. История древнего мира почему-то никак не укладывалась в моей голове. Все эти Изиды и Навуходоносоры сливались в одно непонятное чудовищное лицо, а сама учительница, веснущатая и злая (наверное, вдова!), напоминала отощавшую львицу или сфинкса.
В шестом классе на её место заступил Григорий Матвеевич Серафименко. Маленький, сгорбленный, рябой, по-цыгански смуглый, с руками орангутанга; на первый взгляд он производил отталкивающее впечатление. К тому же слегка заикался, был чрезмерно требователен и сразу вызвал неприязнь у всего класса. Но материал Григорий Матвеевич излагал увлекательно. Чёрные почему-то виноватые глаза его загорались, и он делался вдохновенным и даже по-своему красивым.
51
С его приходом я перестал смотреть на историю, как на сухую неудобоваримую смесь хронологии с непонятными именами, произнося которые, можно поломать язык. Интерес состоял в том, что мне — как тогда думалось — открывались пружины, двигающие людьми и целыми народами! Даже дома я не переставал восхищаться Григорием Матвеевичем. Агафья Евтихиевна не вытерпела:
— Ну что ты носишься с ним, как дурень со ступою?! Учителя! Слепые поводыри слепых! В Евангелии сказано: никого не называйте учителем, ибо один у вас Учитель — Христос.
— А где взять это самое Евангелие?
— Ишь, чего захотел! Сколько икон и церковной литературы ироды по-уничтожили! Да к тому же Евангелие — книга не простая, Божественная. Читать её можно только по благословению батюшки, с благоговением, стоя перед иконами, зажегши лампаду, а не сидючи на табуретке под деревом, ковыряя в носу. — И, видя, что я поник, приободрила: — Ну не горюй! Господь пошлёт, когда надо.
Я всегда со вниманием прислушивался к её словам. Жаль, теперь мы виделись редко. Она перебралась в свой домик, на дальнюю от центра улицу, где постоянно проносились, дребезжа, трамваи.
Агафья Евтихиевна пожаловала к нам в Чистый четверг. Маме удалось достать белой муки, и они напекли куличей, покрасили яйца. Освящать их пришлось в ближайшем селе: храм в городе так и не открыли.
В школе на Пасху, чтобы осквернить Великий Праздник, устроили так называемый воскресник. Мы очищали двор от мусора, обкапывали деревья — и таким образом боролись с религией.
Вместо физрука Геннадия Александровича нашей классной дамой стала вновь прибывшая «немка»Раиса Николаевна Бережкова, белобрысая, с бегающими глазками и острым хитрым носом. Женственные формы у неё отсутствовали. Она напоминала гладильную доску, на которую напялили костюм из зелёного сукна, коим была обмундирована армия третьего рейха. На лацкане пиджака у Раисы Николаевны красовался орден Красной Звезды. Этой наградой она, видимо, очень гордилась. Слащавым голоском рассказывала о себе: была на фронте переводчиком… Входя в класс, здоровалась по-немецки, произношение имела безукоризненное. Но ребята за чрезмерную щепетильность и придирчивость невзлюбили её и продразнили: «Раиса-крыса».
На воскреснике она призывала нас не ходить в церковь, не есть куличей и яичек.
— А что, они отравлены? — спросил я.
Она злоехидно улыбнулась:
— Да, отравлены. Религиозным ядом. Участвуя в обрядах, вы подрываете авторитет пионера.
52
В ответ я скорчил грозную гримасу и прорычал:
— Надо бороться! Как можно больше слопать куличей и яиц.
Все рассмеялись. «Немка» побледнела:
— Ну знаешь! — и задохнулась. — Это слишком. Это своего рода пропаганда.
С тех пор она, хоть внешне и вела себя дружелюбно, всегда с опаской и подозрением относилась к моим подковыристым шуточкам.
А тут ещё Виталик Веташков, этакий амурчик с поздравительной открытки, первый ученик и староста, заявился к нам в гости. Разумеется, мама его за стол. Потчевала куличиком да крашеными яичками, на которых серебрянкой было нарисовано: «ХВ», что значит: «Христос Воскресе!» Кушай, мол, деточка, на здоровье. Деточка поела вкусно, а после по классу слушок пополз: «Овечкин в Бога верует!» Ко мне пытались прицепиться — я резко отсекал поползновения: «А вам-то какое дело?!»
Летние каникулы провёл у тётушек в огородно-садовых радениях. А в перерывах со скрупулезностью пчелы собирал словесный нектар с литературных цветов. О, как они были разнообразны и непохожи друг на друга! Суровый «Железный поток» Серафимовича и горделивые поэмы лорда Байрона, потрясающие трагедии Шекспира и размашисто широкий великолепный Гоголь…
Только вот закавыка: не с кем было поделиться впечатлениями. Разве что со стариком Михаилом Ананычем, прославленным шашистом в масштабах города и знатоком поэзии в пределах нашего двора (причастность его к печатному слову объяснялась, вероятно, тем, что он когда-то работал в типографии). Вид у него был благообразный, хотя среди соседей утвердилось мнение, что он ломал церкви в Краснодаре. Да и супруга его, Нина Васильевна, на Пасху всякий раз демонстративно белила фасад дома. За неимением детей, они держали несколько холёных кошек. Зато Ананыч был начитан, словоохотлив, и беседы с ним тешили моё отроческое самолюбие.
Осень настала быстро. Она почти всегда у нас золотая, задумчивая, пропитанная сладким запахом дыма: на улицах и во дворах сжигают пожухлые листья и сухие ветки. Почему-то до боли грустно, что всё уходит безвозвратно. Хочется поразмыслить, помечтать… И нет никакого желания идти в школу! Тем более на уроки физики и математики, на которых испытываешь вечный страх…
Как бы его преодолеть? Выход нашёлся. Я начал заниматься по математике у репетитора. Когда-то он обучался у моего отца, где на уроках физкультуры под его руководством ученики из своих тел составляли различные многоярусные геометрические пирамиды. Нынче он, преподаватель, передвигался на костылях, а по городу ездил в инвалидной коляске. Это был спокойный, рассудительный мужчина с ясными глазами и такой же логикой. И даже мне,
53
не имеющему тяготения к математике, делались понятными и увлекательными элементарные тайны этого предмета. «Начинай с лёгкого, — наставлял педагог, — а когда войдёшь во вкус, бери задачи потруднее». Правило золотое. Я пользуюсь им до сих пор — в противоположность мнению: справишься с трудным, а лёгкое само собой дастся.
В практическом применении физики мне помог разобраться электрик Костя Зачинайло. От природы юморист, он страдал язвой двенадцатиперстной кишки. Его курносый насмешливый нос, лукавые глазки, да и весь облик действовали на человека, подобно электрическому заряду. Сложные физические законы Зачинайло доходчиво разъяснял на предметах бытовой техники и давно знакомых приборах электрокабинета, которым заведовала моя тетушка Татьяна Степановна. То был особый мир, в коем я любил пребывать. Кварцы, диатермии, статдуши и соллюксы гудели, шипели, потрескивали, и в этом таинственном царстве хозяйничала тётя Таня. Строгая, с чёрными стянутыми бровями, она, приоткрыв дверь в коридор, бросала коротко:
— Больной, пройдите на УВЧ!
Однако во мне так и не проклюнулся интерес ни к физике, ни к математике, хотя в журнале против моей фамилии и запестрели пятёрки. Я оставался верен словесности, увлечение ею было глубоким и серьёзным. Правда, то были пока лишь описательные опыты — что-то наподобие лирических отступлений или стихотворений в прозе.
Бывало, после восторженного признания в любви к родной природе шли строки явно наносные, рассчитанные на официальное признание, — там, как бельмо на глазу, маячило слово «коммунизм».
Где-то в тайниках отроческой души я сознавал: фразы вовсе лишние… Но в то время так писали все «великие» — попробуй-ка уйди от их магнетического влияния! Однако уже тогда в моей голове бродили скептические мысли…
Помню такой эпизод. На перемене разгорелся спор: кто победил Гитлера в Отечественной войне? Несколько учеников с пеной у рта доказывали, что фашизм был разгромлен мудростью и волей генералиссимуса Сталина. Тогда Серёга Шестаков, мой сосед по парте, резко оборвал их:
— Будет вам трепаться! Гитлера разбил не Сталин, а наш народ. Русские завсегда бивали прусских. Ещё со времён Александра Невского…
Выпад был настолько смелым и неожиданным, что спорщики сразу осеклись. Я, не задумываясь, поддержал Серёгу. Обратившись к одноклассникам, интригующе спросил:
— А знаете, что сказал великий Суворов?
Они молчали, переминаясь с ноги на ногу. Тогда я торжествующе произнёс:
— Мы русские, мы всё одолеем! С нами Бог!
С того достопамятного дружеского поединка я тесно сблизился с Серёгой, многому у него научился. Мы накачивали бицепсы, путём особых упражне54
ний развивали объём грудной клетки. Чтобы затем, долго не дыша, можно было продержаться под водой…
Кое-кто уже вступил в комсомол. Остальная часть класса взирала на них, как на кучку избранных. Я же, напротив, не спешил выделяться. Как-то секретарь школьного комитета комсомола Чуприн спросил:
— Почему не вступаешь? Я слышал, ты в Бога веришь?
— Ну, допустим, верую — тогда что?
— Да ничего. Просто не укладывается в голове: семиклассник нашей советской школы, и… — он изобразил на лице недоуменную гримасу.
— Считаю себя недостойным и недостаточно подготовленным, — отнекивался я.
— Хм! На пятёрки учишься и не подготовлен?
Немного погодя Чуприн снова подошёл ко мне:
— Чего тянешь резину?
— Это дело добровольное.
— Значит, правду говорят, что ты веришь в Бога.
— Да, верую. А ты чего в душу лезешь? Верую, потому что Он мне всегда помогал. И на фронте многих спасал от смерти. Они сами рассказывали.
— Ну это случайное совпадение.
— Случайно даже чирий на лбу не вскочит.
— Ну ты не очень. Подумай. А то вызовем родителей.
— А что родители? Мне самому скоро шестнадцать лет.
Отец и мать уклончиво заметили:
— Решай сам. Ты вон какой вымахал.
Агафья Евтихиевна узнала. Выразилась образно:
— Силком ведут бычка на бойню. А он мычит, упирается.
Тётя Таня — настойчиво и убежденно:
— Ты что, хуже других? Не надо плыть против течения. Понял?
Я сдался — вступил. И всё-таки тогда применялся индивидуальный подход, в отличие от той фабрикации комсомольского поголовья, которая практиковалась позже.
Сверх всяких ожиданий, семилетку я закончил отличником, получил похвальную грамоту и подарок: пьесы Константина Симонова с именной надписью и печатью.
На каникулах мы отправились с мамой на родину — в Краснодар. Там в том же доме, в бывшей гостиной, обитали бабушка Галина, тётя Лиза и дядя Никита. От первых двух браков детей у него не осталось. Первенец Володя умер во младенчестве. Вторая жена, Серафима, зачахла, скончалась от туберкулёза, потянув на тот свет и дочь Ирину десяти лет. Дядя Никита запил ещё сильнее, а так называемых жён менял, как перчатки. Он ютился с ними в углу дедушкиной гостиной, за высоченным ореховым буфетом. Дверь заменяла за55
навеска. На сей раз дядюшка спутался с грубой и нагловатой Анькой, которая торговала в овощной палатке. По утрам, не успев опохмелиться, он сердито ворчал и кашлял. Зато под вечер возвращался навеселе, напевая: «О Баядера, та-ра-ра, ти-ра-рам!»
Бабушка, как и прежде, стремилась строго соблюдать церемонии завтраков, обедов и ужинов. По возможности собирались все, кто был дома. С ломберного столика сияла позолотой икона святого великомученика Георгия Победоносца, моего небесного покровителя. Перед трапезой и после — молились. Стол обычно благословляла бабушка. Пища — чаще овощная — была приготовлена с любовью, со вкусом.
В обиходе почти не пользовались двумя ножами ручной ковки. Они были изготовлены Златоустовскими мастерами и считались музейной редкостью. Один нож имел широкое лезвие, закругленное на конце. Другой — похож был на бердыш. На первом — по фону цветастой гравировки штихелем старо-славянской вязью вырезали слово «масло», на втором — «iкра». Но икры не было и в помине, а коровье масло вкушали не так уж часто, разве что по большим праздникам. Запомнилось мне также деревянное блюдо для хлеба, которого теперь было вдоволь. Искусный резчик начертал на блюде поговорку: «Хл;бъ-соль ;шь, а правду р;жь». В надписях на этой столовой утвари сохранялись дореволюционные буквы: i, ;, ъ*. Но тогда они были для меня в диковинку.
— А почему хлеб здесь с твёрдым знаком? — недоумевал я.
— А иначе, — пояснил дядя Никита,— слово будет звучать как «хлеп». Безсмыслица! Своим первым декретом Ленин сделал обрезание нашему языку — убрал несколько букв. Получилась путаница невообразимая. В словах, мыслях и делах. Да и вообще нарушился строй жизни. Заварили кашу, а нам расхлёбывай. Разве при царе такой был хлеб, как сейчас? Не мы его едим, а он нас ест. Но попомни, это ещё цветочки. Что будет впереди — одному Богу известно.
Дядюшке я не перечил (у него был вздорный характер!). Но его старорежимные амбиции казались мне нелепыми: хлеба стало навалом — не то, что в войну, а он всё брюзжит…
Однако вскоре я позабыл о его «пророчествах», так как целиком погрузился в книжный мир.
На просторной веранде, в углу, приютился старый кованый сундук. В нём я обнаружил собрания сочинений Пушкина и Гоголя в издании Вольфа. В однотомниках. Первый был в тиснёном переплёте, но разорван пополам. У второго отсутствовал переплёт и несколько начальных страниц. Всё, что осталось от дедушкиной библиотеки. Но своей находке я несказанно обрадовался. К моему первоначальному накоплению тётя Лиза, заядлый книгочей, присовоку*
i — i-и (десятиричное), ; — ять, ъ — еръ(твердый знак).
56
пила трилогию «Детство. Отрочество. Юность» Льва Николаевича Толстого, «Овод» Этель Лилиан Войнич, избранные произведения в одном томе Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина и трилогию «Обыкновенная история», «Обломов», «Обрыв» Ивана Александровича Гончарова.
Днём я читал запоем, не разгибаясь. Вечерами — отправлялся иногда с тётей Лизой в заповедный уголок, к дочкам покойного диакона Михаила Гавриловича Берегченко. Они жили вдвоём: старшая Анюта, милая, обходительная; младшая — Люба, важная на вид, в очках с золотой оправой, работала лаборантом вместе с тётей Лизой в мединституте, на кафедре судебной медицины. Третья сестра Катя — артистка, ездила по стране с гастролями.
Анюта и Люба размещались в деревянном домике. Лишнего ничего. Кровати, стол, гардероб. Зато в углу — иконостас резной, иконы дивные. Каких я сроду не видывал. Перекрестился, приложился к ним.
— Ишь, який хлопец гарный, — восхищалась Анюта. — Илья Муромец!
— Ума бы не растерял! — заметила Люба.— Возраст переломный. Надобно б в церковь сводить. Небось, давно приобщался Святых Таин?
— Перед уходом немцев.
— Ай, ай, ай! — залепетала Анюта.
— Непорядок, Лиза! — строго сказала Люба. — Куда вы все только смотрите?
Пожурив, они потчевали нас чаем с абрикосовым повидлом и вкусным печивом. Поужинав, вышли в ухоженный садик. Перед ним — выкошенная полянка, по-над забором — подстриженные кусты, а дальше — простор, и — помню — яркий закат и красно-золотые яблоки, которыми нас угощала Анюта…
Кто-то из бабушкиных соседей подарил мне однотомник М. Ю. Лермонтова в темно-синем коленкоровом переплёте. Его романтические поэмы пленили мой юношеский ум. Я был очарован страстностью и отвагой молодого Мцыри, подвигом свободолюбивого новгородца Вадима, неукротимой силой гордого Демона. Я витал с ним высоко в облаках, хотя и сидел под сенью яблони шафрановой.
Вдруг кто-то дотронулся до моей шеи. Обернулся: Оксана!
Вскочил — книжка упала на землю. Мы обнялись и поцеловались, как брат с сестрой.
Она доводилась племянницей нашему хозяину, Фёдору Варфоломеевичу Наносенко, которому мой дедушка продал после революции этот дом. Оксана обитала в одной из комнат, окна которой выходили на улицу. Оксана была старше меня на пять лет. Хвасталась: «Я когда-то кормила тебя с ложечки!». Последний раз мы виделись перед самой войной: я был ещё ребёнком, а она девчонкой — отроческого возраста. Зато теперь передо мной стояла вполне оформившаяся женщина. Всё тело её дышало необыкновенным здоровьем. Полные губы, словно спелая черешня, манили к себе, а голубые лупастые гла57
* Школа рабочей молодёжи.
за не знали покоя… Оксана была в лёгком цветастом платье, а в ушах у неё болтались большие цыганские серьги. Она засмеялась:
— Ну что, корпишь? Пойдём в кино. Я в «Колосе» кассиром работаю.
— Школу бросила?
— Давным-давно. Учусь в ШРМ*. В седьмом классе застряла. Осенью надо Конституцию пересдавать. Ты в ней смыслишь хоть сколько-нибудь?
— Не бойся. Помогу. Вытяну.
— Ну вот и лады. Айда в кино!
В полутёмном зале я млел рядом с Оксаной, почти ничего не понимая из того, что происходило на экране. Дотронулся до её руки, потом слегка сжал… Сердце у меня заработало, как помпа.
Оксана была в отпуске. Поехать никуда не удалось. По-видимому, сейчас она ни с кем не встречалась и, потехи ради, решила позабавиться. Но мне было не до шуток!
Я влопался в неё со всей силой юношеского воображения. Книги и авторучку отложил в сторону. Творческий запал иссяк напрочь.
Расположившись под деревом за самодельным столиком, мы по несколько часов резались с Оксаной в карты — я то и дело оставался в дурачках…
Жизнь её не баловала. С одиннадцати лет осталась без отца — ушёл на фронт и не вернулся. Красавица-мать осталась с двумя детьми — так и не вышла замуж. Лямку пришлось тянуть одной. Домой возвращалась к вечеру. Сын Александр — старший — отличался необыкновенной целеустремлённостью, стал офицером.
Оксана, туповатая от природы, была несколько иного склада. Её интересы вращались в эротической сфере, и премудрости Сталинской Конституции давались ей нелегко.
После полудня, когда солнце пекло невыносимо, мы скрывались в комнате Оксаны. Она, скрестив ноги по-турецки, восседала на софе в позе Будды. Я, примостившись с краю, разжёвывал ей азы непонятного предмета.
— Уж очень палит, — сказала Оксана. — Погоди, сдвину шторы.
И вскочила на подоконник. Пока она возилась с занавесками, я приблизился вплотную и обхватил её упругие ноги повыше колен. От неожиданности она завизжала. Я поднял её на руки.
— Пусти, пусти, нахал! — и колотила меня пятками по животу.
Я как можно нежнее опустил её на диван. Халат распахнулся — отскочила пуговица. Грудь обнажилась, я стал жадно целовать её. Оксана сопротивлялась — лупила меня кулаками по голове, по шее, по спине. Но я держал её в железных объятиях. Тогда она обмякла и, оттолкнув меня, поспешно разделась, нырнула под тонкое покрывало.
58
Я, последовав её примеру, обнажился. Но тут же оробел. То был первый прыжок в неведомое. Оксана поняла. Прошептала:
— Иди ко мне поближе, глупыш!
Мы слились воедино. Время исчезло. Наконец, сладостный озноб пробежал по всему моему телу.
— Вот мы и познали друг друга, — подвела итог Оксана. — Считай, муж и жена.
Я приходил к ней почти каждый день. Однажды она сказала:
— Женись на мне, не пожалеешь.
— Да-к я несовершеннолетний, на работу не примут.
— Ничего, устроим. Пойдёшь в вечернюю школу, как и я. Уроки поможешь делать. — И как бы читая мои мысли: — Возьмут в армию — буду ждать. Три года пролетят незаметно. А там — всегда вместе. Ночи напролёт. Ну что ж ты молчишь, трусишка?!
Я только подёргивал плечами. Оксана обиделась. Три дня не впускала в свои покои. Встречаясь во дворе, потряхивала красной юбкой, наподобие того, как тореадоры подзадоривают быков. Напевала: «Так берегись любви моей!» А то скажет так печально, задумчиво: «Всё равно ты будешь ползать у ног моих…»
Наконец, мы помирились. Я был счастлив, бредил ею, посвящал стихи, например, такого плана:
Мне не нужно чина,
Мне не нужно сана,
Только бы любила
Ты меня, Оксана!
Я отощал, осунулся в лице. Окружающие недоумевали. Тётя Лиза спросила:
— Что с тобой, Георгий? Может, к батюшке сходим?
— Как-нибудь потом, — отмахнулся я.
Боялся: а вдруг после покаяния прервётся столь сладостная связь.
К Оксане приехал в отпуск брат Александр на военном «газике». Мы использовали его как удобное пристанище: вечера стояли прохладные, сырые, одолевали комары.
— Озябли ноги. Погрей, — попросила Оксана и сунула их ко мне под мышку.
— Остался бы с тобой навсегда, — прошептал я и, притянув её к себе, крепко поцеловал.
— Так приезжай, в чём же дело?
— Не всё в нашей воле.
— А в чьей?
Я не ответил.
59
Глава 4
СТУК
Н
ачался новый, восьмой по счёту, учебный год. Здание бывшей Чеховской гимназии, наконец, полностью отремонтировали, побелили и покрасили — внутри и с фасада. Однако сумрачный вестибюль, узкие длинные коридоры, высокие двустворчатые филенчатые двери, в которых отчётливо проглядывали заделанные позже круглые отверстия для надзирателей — всё отдалённо напоминало казарму или больницу. Зато глаз радовал обширный приусадебный двор, где вся школа делала физзарядку. По окончании её каждый класс, построившись, отправлялся на занятия. Ох, и жаль было расставаться с безоблачным небом, ласковым солнцем, бодрящим воздухом!..
Утром, идя в школу вместе с Аликом Давыдовым (из соседнего двора), я завидовал людям, выполняющим будничную работу: шоферам, мостовщикам, малярам и даже ассенизаторам. В то время они возили «ночное золото» в бочках на лошадях. Специфический запах растекался по улицам и остро ударял в нос. Алик почему-то считал плохой приметой подобные встречи:
— Сегодня опять наше дело дрянь!
На уроках физики и математики его предсказания для меня частенько сбывались. Зато на занятиях по истории и литературе я отыгрывался сполна. Почти никогда не отвечал у доски — дополнял с места. Свои выступления пересыпал, словно конфетти, цитатами из Ленина и Сталина, Белинского и Добролюбова. Весь класс слушал, застыв от удивления. А я, наполненный тщеславием, точно гремучим газом, с непринуждённым видом продолжал «растекаться мыслию по древу». Кстати, «Слово о полку Игореве» знал почти наизусть, за что одноклассники окрестили меня вещим Бояном. Книжонку с толкованиями этой древней поэмы я купил на базаре — с рук — года два тому назад и с тех пор неоднократно перечитывал её.
— О, Русская земле, ты уже за шеломянем еси! (то есть: ты уже за холмом!), — повторял я, упиваясь певучестью и ёмкостью древне-русского языка. Он был так сродни церковно-славянскому, который мне ещё в детстве довелось слышать в храме.
Прежний товарищ Серёга Шестаков, окончив семилетку, поступил в авиационный техникум. Я сидел теперь на третьей парте от доски в центре класса вместе со Славиком Епифановым, большеносым слабосильным юношей с гнилыми зубами. Он, в отличие от меня, мастерски чертил, но написать сочинение для него было так же недоступно, как сделать сальто-мортале. Вот мы и скооперировались.
На задних рядах расположились новички. Они попали к нам после объединения — из двадцать первой школы. В нашем классе появились две девчонки: толстенькая Эмма Короткова с прыщавым лицом и тихонькая Света Парусникова с длинной русой косой. Но они у нас не прижились. Среди новичков
60
самыми приметными личностями, прилежными к учёбе были Валентин Киценко и два моих тёзки — бойкий Юрий Сахно и Юрий Элефториади, неуклюжий широколицый юноша. У второго из них посадили в 1937 году отца, грека, и с тех пор он как в воду канул.
Были ещё эллины с другими оконцовками фамилий: Попандопуло, Ми-хайлопуло, Гогопуло… Но всех их дразнили одинаково. К примеру: «Попандопуло кобылу слопало». Учился в нашем классе и красавчик Александр Кундури с лазоревыми глазами и профилем Аполлона.
Моя мама дружила с гречанкой — Клеопатрой Ивановной Константи-ниди, необыкновенно стройной и подвижной для своих преклонных лет. Её мужа арестовали в том же злополучном тридцать седьмом году.
— Обычно всех забирали ночью, — рассказывала она. — А за Николаем пришли днём. Помню, он так жалобно посмотрел на меня: «Дорогая! Мы, наверное, больше не увидимся. — И поднял голову вверх: — Встретимся там. — Затем запел: «Агеос Афиос, Агеос Исхирос…»* Конвоир насторожился, прервал: «Гражданин Константиниди, перестаньте паясничать! Вы не в цирке». «Голубчик, вы, верно, перепутали? Не в цирке, а в церкви. Ведь каждое жилище христианина — домашний храм. А я — грек и верую во Иисуса Христа». «Ну, гражданин, вы того… Кончайте пропаганду! Да собирайтесь пошустрей. Нам некогда с вами тары-бары разводить». — Клеопатра Ивановна тяжело вздохнула: — Николай молился даже в камере, чем крайне раздражал тюремную обслугу. Он так и не вернулся. Умер от чахотки.
Я внимательно слушал мамину подругу, а сам думал: ведь мы, Овечкины, тоже имели некую причастность к Элладе, так как окна нынешней квартиры выходили на Греческую улицу (переименованную в Третьего Интернационала). Она тянулась вплоть до самой Каменной лестницы — спуска к морю. На этой улице сохранилось здание школы, в которой Антоша Чехов обучался греческому языку у строгого рыжебородого Вучины.
Клеопатра Ивановна проживала в двухэтажном угловом доме, расположенном от нашего на расстоянии одного квартала. Но с ней мы встретимся несколько позже, а сейчас вернёмся в бывшую гимназию.
Литературу у нас вела Ольга Трофимовна. Внешне напоминала красивую куклу. Она только что закончила Ростовский университет, и во всём её облике, мышлении и движениях чувствовался налёт книжного педантизма. Это несколько настораживало. Зато она оценила мою начитанность. Я попал к ней в фавориты, что вызывало зависть у новичков из двадцать первой школы. Но их самолюбие удовлетворялось сполна, когда я неуверенно топтался у доски над решением тригонометрических задач. Математичка, Людмила Афанасьевна, чем-то похожая на Карла Маркса, была склонна к абстракциям
* Святый Боже, Святый Крепкий…
61
и равнодушна к окружающему. Сидя на стуле, она так задирала платье, что из-под подола виднелись голубые панталоны. Это вызывало дружный смех у всего класса. Математичка нервничала, призывала к порядку, грозилась прервать урок.
На самом деле весёлого ничего не было. Непролазная скука обволакивала со всех сторон. Хотелось бежать из класса — от нелепой неотвратимой повинности — на воздух, на простор. Там ветер гнал пожухлые листья и, прощально курлыкая, улетали журавли — куда-то в иную даль…. На бумагу ложились наивные, по-детски чистые строки…
Случалось, рождались и напыщенные фразы — дань модной в то время лакировке действительности. Но обстоятельства сложились так, что уже юношей я мог отличить ложь в блестящей обёртке от нагой суровой истины.
Как-то поздно вечером к нам постучали в окно. Грубый голос спросил: «Здесь проживает Овечкин Иван Степанович?» — «Его нет. Он в командировке», — испуганно ответила мама.
Больше не было сказано ни слова. Казалось, не земному существу, а какому-то духу принадлежал этот голос.
Через два дня тайное стало явным. Около часу дня, незадолго перед моим уходом в школу, напористо забарабанили в дверь нашей квартиры. В неё безцеремонно ввалилось двое незнакомцев. Предъявили ордер на обыск и арест. Отец бегло ознакомился с ним и потребовал:
— А где же санкция прокурора?
— Не беспокойтесь. Будет! — ответил человек с неприметным бледно-землистым лицом.
Сняв серое пальто, остался в военном кителе. Расположился за столом в гостиной. Отца посадил напротив себя, стал задавать вопросы, что-то записывал.
Другой пришелец, чёрный и высокий, приступил к обыску. Рылся в диване, в гардеробе, безпорядочно расшвыривал одежду… Мать металась по комнате. Я опаздывал и порывался идти в школу, но меня не отпускали. По-видимому, они очень нервничали: у нас было полно всяких мелких вещей, фотографий, писем… Попробуй-ка всё переворошить, перечитать…
— Ну и добра у вас! — заметил бледнолицый.
Наконец, в кипе бумаг обнаружили рецепт «Наполеона». Заинтересовались. Думаете, тортом? Никак нет! Болезненное воображение рисовало план операции под кодовым названием «Наполеон». И улика была пришита к делу.
Привлекла внимание и моя записная книжка. Пока что ничего криминального в ней не обреталось. Описания, фразы, мысли. Но что это? Ага, ножка! В модной туфле! Чья? Об этом никто не знал, кроме меня. Изобразил я её года два назад на уроках Антонины Петровны… Блюститель закона продолжал листать книжечку. Стоп! Что-то подозрительное?.. «Как сделать интернаци
62
онального ребёнка?» Интересно, как? Для этого нужно овладеть женщиной на персидских коврах, под турецкой шалью с еврейской хитростью, с американской деловитостью, с немецкой точностью, с французской нежностью, с русским размахом, с армянской страстностью…
Дотошный следопыт возмутился. Как, кощунствовать! И над чем? Над святым чувством международной солидарности?! Книжечку забрал, а матери бросил реплику:
— Ничего себе воспитаньице!
Его подельник продолжал копаться в закутках, ящиках, чемоданах. Всё чего-то искал…
Отец время от времени повторял:
— Я ни в чём не виноват.
— Невиноватых мы не забираем, — категорически отрезал бледнолицый.
— Но я действовал по указаниям председателя горисполкома товарища Медведева, — настаивал отец.
— А где он сейчас? Мы не знаем. Уже чуть не десять лет прошло. У вас нет свидетелей.
— Есть и немало. Коммунист Афонин, Фёдор Яворский, Еговцов… — отец перечислял фамилии давно мне знакомые. — Я помог им спастись от смерти. А от угона в Германию — дочь расстрелянного партизана Снегирёва и…
— Ну это вы делали, — резко перебил бледнолицый, — чтобы реабилитировать себя на случай, если вернутся советские войска.
— А вы думаете, это было безопасно в условиях фашистского режима?
— Чего мне думать? Пусть индюк думает!
— А кто взорвал кожзавод, мельницу? Кто подорвал две немецких баржи? —не успокаивался отец. — Мы с Памфилом Лутаенко.
— Он жив?
— Нет, убили эсэсовцы.
— Так зачем же его вспоминать? — усмехнулся следователь. — Он вам с того света не поможет. А вот как вы уцелели? Непонятно… Впрочем, тост за Гитлера поднимали?
— Да. Вместе со всеми. Это было на одном торжестве в бургомистерстве. Я думаю, сообразуясь с обстоятельствами, так бы поступил любой наш разведчик.
— С вами всё ясно. Собирайтесь.
Уходя непрошенные гости забрали облигации и ордер на квартиру. Отец приостановился в дверях:
— Вера, помни. На мне нет никакой вины. Я скоро вернусь.
— Идите, идите, там разберутся, — подталкивая, подсказали ему.
На уроках я объяснений не слышал. Передо мной то и дело всплывали недавние сцены. Где-то в тайниках души тлела надежда: вот приду из школы, а отец — дома.
63
Но чуда не произошло. В квартире никого не было, кроме какой-то зловещей пустоты и мамы. Она прильнула ко мне. Я освободился от её объятий и, стиснув челюсти, подошёл к резному из красного дерева трельяжу. Уставился в зеркало: в глазах ни одной слезинки, губы сжаты. Я поднял голову кверху — Спаситель глядел на меня кротко и спокойно.
— Боже, смилуйся над нами, — попросил я. — Сделай так, чтоб его отпустили. Как тогда — при немцах.
Кое-как поев, стал конспектировать брошюру И. В. Сталина «Анархизм или социализм», в надежде, что мудрая мысль вождя поможет мне стать мужественным, сильным и одолеть личное горе.
Мама, сидя неподалеку, штопала носки.
В окно — с Греческой улицы — постучали. Пришла Клеопатра Ивановна. Мама, утирая слёзы, рассказала о случившемся.
— Как будем жить, Бог ведает. В кошельке осталось всего восемь рублей.
Мама тогда нигде не работала. Приходилось продавать домашние вещи. Даже кое-что из мебели. Благо, получали порою посылки и переводы от родственников — из Краснодара и Москвы. Тётушки снабжали крупой, постным маслом, сушёными фруктами и углём. Мы таскали его вёдрами (это три с половиной километра), так как в зиму остались без топлива.
Мама очень безпокоилась, как бы у нас не отобрали квартиру. Несколько раз обращалась с просьбой к бледнолицему следователю — тот не отдавал ордер. Но она (уж не знаю, каким путём — наверное, Господь помог!) добилась своего. Ордер ей вернули. С большим трудом маме удалось устроиться счетоводом в Дорожно-мостовой трест. Зарплату получала нищенскую — триста шестьдесят рублей. Она разве что не давала нам помереть с голоду.
После ареста отца я стал не в меру замкнутым, опасался: дам волю откровенности и тут же выболтаю свою тайну. А между тем ловил себя на мысли, что тайны-то вообще никакой нет, что наша «классная дама» Раиса-крыса да и кое-кто из одноклассников давно уже знают обо всём. И от сознания этого мне было тяжело и стыдно.
Знакомые матери — взрослые люди! — пытались успокоить меня тем, что по Конституции дети за родителей не отвечают. А некоторые ревнители о благе Отечества всерьёз предлагали официально отречься от отца.
Позже, через несколько лет, мне рассказывали, что в стране тогда царила напряжённая атмосфера: знакомые и даже родственники прерывали страха ради всякую связь с семьями осуждённых по 58-й статье.
А у нас во дворе соседи вели себя так, словно ничего не случилось. По-прежнему общались с нами. Подкармливали меня. Иван Фёдорович Верховой, высокий статный мужчина с васильковыми глазами, несмотря на занимаемую должность начальника городской тюрьмы, ласково здоровался, иногда дружески похлопывал по спине:
64
— Не журись, хлопец! Глядишь, всё повернется к лучшему!
Его жена любила подолгу судачить с моей мамой и при надобности оставляла малолетних двойняшек на моё попечение.
Поначалу мы регулярно носили отцу передачи. Позже в них было отказано. Мы находились в полном неведении о его участи. Только спустя три месяца после ареста, отца осудили при закрытых дверях. Разумеется, ни мать, ни я не могли знать подробностей этого, с позволения сказать, процесса. И, словно бы в насмешку, нас вынудили нанять адвоката и заплатить ему значительную сумму — триста рублей. Кто-то из влиятельных товарищей отца разузнал, что его обвинили в измене Родине и приклепали двадцать пять лет лишения свободы. Плюс ещё пять лет на поселении с поражением в правах. Когда приговор был зачитан, отец, несмотря на физическую крепость, рухнул на пол. Кроме того, нам грозила конфискация имущества, но, слава Богу, ничего не тронули.
Свидания были разрешены лишь в конце января. Морозным утром, когда ярко светило солнце, ветер обжигал лицо, а снег поскрипывал под ногами, я с мамой и тётей Шурой отправился в тюрьму. Она занимала огромную территорию, огороженную по периметру забором из железобетонных плит. Поверху было протянуто несколько рядов колючей проволоки.
Очень уж долго томились мы в холодной приёмной таганрогского острога. Ожидали, когда же разрешат увидеться с отцом. Наконец, нам дозволили войти в темничные покои. Залязгали засовы, заскрежетали железные двери — и часовой выпустил отца, точно хищного зверя, в узкое пространство, огороженное двойными решётками! Лицо у него было чёрное и одутловатое. Но сам он держался молодцом — пытался ещё нас подбадривать.
Закусив губу, я сдерживался из последних сил, чтобы не заплакать. Не знаю, сколько мы стояли вот так, окаменев. На прощание отец просунул нам сквозь две решётки руку. Надзиратель насторожился, рявкнул: «Нельзя! Ничего не передавать! Всё — свидание окончено».
Эта встреча болезненно подействовала на мою психику. Я почувствовал острую потребность поделиться с кем-нибудь. Скрывать свою тайну с каждым днём становилось всё труднее. Друзей не было ни в школе, ни во дворе. Не мог же я довериться первому попавшемуся?!
Но именно так и произошло. Станислав Ильюшенко был одним из сорока моих одноклассников. Среди прочих выделялся новым кителем с блестящими флотскими пуговицами, высоким лбом и остекленелыми глазами. Сын прокурора, он обладал средними способностями и очень большим самомнением. Сидел за одной партой с лучшим учеником Валентином Киценко и всегда как тень следовал за ним. Как-то само собой получилось, что я стал бывать в доме у Станислава. Его мать, в отличие от лысого брюзгловатого отца, выглядела ещё довольно молодо. Этакая красивая брюнетка с серыми глазами. Она
65
запомнилась мне двумя афоризмами: «Мы живём для того, чтобы срывать цветы удовольствия» и «Работать могут все, руководить людьми — лишь избранные».
По какому-то что ли гипнотическому действу то, что от других скрывалось в течение нескольких месяцев, я выпалил Станиславу минут за десять. Сверх ожидания, моё сообщение произвело на него не очень сильное впечатление. Он пообещал никому не раскрывать доверенного ему секрета. Но я подозревал, что Станислав сразу же доложит обо всём Валентину Киценко. Тот был секретарём комитета комсомола школы — ходил в кожаной куртке, с полевой сумкой, серьёзный, деловитый и чем-то смутно напоминал политрука.
Однако, несмотря на столь высокое общественное поручение, Валентин почему-то упорно стремился наладить со мной контакт. Может быть, его заинтриговала моя чрезмерная осведомлённость в гуманитарных науках? Или же влекла не поддающаяся исследованию симпатия? А может быть, его обязали?.. Бог весть!
Наша дружба, на которую ревниво взирали одноклассники, крепла день ото дня. После уроков мы отправлялись на Каменную лестницу, к морю, и там, у водного простора, под непрерывный шум волн, вели нескончаемые разговоры…
На сей раз был штиль. Солнце плавно спускалось к горизонту. Огненный шлях прорезал гладкую поверхность залива. Всё настороженно замерло.
— Ох, и красотища! — воскликнул Валентин.
— А как ты думаешь, — спросил я, — откуда бы это всё могло возникнуть?
— Ну не Бог же создал?
— А Кто же ещё?
— И ты также отрицаешь, что человек произошёл от обезьяны?
— Обезьяна — тот, кто это придумал. Господь наделил нас разумом и речью, которых нет ни у одного животного. Поэтому человек может и должен построить справедливое гармоничное общество.
— Так, значит, ты веруешь и в Бога, и в коммунизм?
— Примерно так.
— Забавная позиция!
На Пасху собрались у Киценко. Он жил на окраине города, неподалеку от тюрьмы. Новую саманную хату, обложенную в полкирпича, отделали не полностью, и мы разместились в старом флигельке. Нас было всего трое: пришёл ещё Василий, давний друг Валентина — белокурый великан, сплошь в веснушках. Чисто мужская компания!
Бабушка Евдокия хлопотала у стола, раскладывая еду. В центре поставила блюдо с куличом и крашеными яйцами. Пояснила:
— Всё свеченое. А вот еще пирожочки с капустой, горячие! iишты, хлоп66
чики, iишты на здоровье, — и приосанилась: — Христос Воскресе!
— Воистину Воскресе! — дружно подтвердили мы с Василием неокрепшими басами.
Валентин растерялся:
— А ты не агитируй, бабушка!
— Я нэ агитирую. Вин сам за сэбе агитируе, — и, обидевшись, ушла.
Впервые хлебнув спиртного, я почувствовал себя раскованно и легко.
Здесь было всё просто и непринуждённо, как в родном доме. Василий цитировал нараспев пасхальный тропарь:
— Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в раи же с разбойником…
— Не в раи, а в раю, — поспешил поправить я.
— Нет, в раи. Так в храме читают. Меня дед учил. Он церковноприходскую школу закончил.
— А-а, — виновато осёкся я.
Сидели до рассвета. Необыкновенная праздничная ночь сплотила нас.
Всё располагало к откровенности — и я поведал им об отце… И сколько же я получил в ответ сочувствия и тепла!
* * *
Каникулы. Жарко и душно. Мои сверстники пропадают на море, загорают, играют в футбол… А я устроил себе домашний арест. Одна книга сменяет другую… Шарль де Костер, «Тиль Уленшпигель». Это — главный герой. Носит на груди в мешочке пепел отца, которого сожгли на костре инквизиторы… «Пепел Клааса стучит в моё сердце»,— повторяет Тиль. Его влечёт на подвиг не личная месть, а борьба за свободу Родины. Он поднимает в Нидерландах восстание против владычества католической Испании. Роман сродни моей судьбе: пусть отца не сожгли, но его обрекли в лагере на медленное истление. Но я непрестанно молюсь и надеюсь, что он вернётся.
Иногда под влиянием прочитанного мною овладевал мятежный дух. Правда, я намеревался воспользоваться оружием иного рода: мечтал создать литературную бомбу. А пока что путешествовал по мирам, созданным классиками — русскими и зарубежными.
Однако самое замечательное чудо находилось за пределами квартиры. Там только что прошумел бурный и скоротечный ливень. На небе от края до края раскинулась, сияя, многоцветная арка радуги. На другой стороне улицы — напротив моего окна — высились стройные тополя. Они, как три богатыря, победно сверкали изумрудными доспехами. Весело поблескивали на солнце булыжники мостовой. По ней смачно цокала копытами запряжённая в пролетку лошадь. Звонко-озонистый воздух непрестанно врывался в комнату.
А во дворе ждали другие сюрпризы. Из окна второго этажа на неаполитан'
67
ский манер заливался известный тенор страны Александрович. Его сменял хозяин магнитофона Володька Дроздов.
«Если ручку протянешь мне-е-е…» — тянул он козлетоном.
Володька на год старше меня. Школу бросил. Работал на комбайновом заводе слесаришкой. Внешне ничем не выделялся. Разве что хитростью, смешанной с какой-то взбалмошностью. Зато был не по возрасту самостоятельным. Жил в изолированной комнатке, отдельно от семьи. Собирал радиоприемники. Стол был безпорядочно завален конденсаторами, сопротивлениями, трансформаторным железом, проволокой, лампами… Почти всегда был включён электропаяльник. Пахло канифолью и оловом. Над кроватью висело охотничье ружьё. На печке стоял стакан, до краёв наполненный дробью. В углу валялись бахилы и телогрейка…
С Дроздовым меня свёл одноклассник Алик Давыдов. Я общался с ними любопытства ради. Точек соприкосновения не находилось. И я молча слушал их любовно-радиотехническую болтовню.
Они считали меня маменькиным сынком и как-то решили надо мной потешиться. Володька достал из-под подушки бутылку водки, запечатанную сургучом. В народе она звалась «сучок» ( намёк на то, что её гнали из дерева) и стоила по тогдашним ценам двадцать один рубль двадцать копеек. Володька, не раскрывая бутылку, начал её энергично встряхивать, а после долго разглядывал образовавшуюся пену.
— Ну что, глотнёшь? — он в упор уставился на меня, и в глазах его запрыгали бесенята.
— Где стакан? — искусственно басил, важничая, Алик.
— Да вот он. Наливай, если не жалко, — уверенно сказал я, так как уже испытал себя в гостях у Киценко.
Дроздов раскупорил бутылку и, медленно наполняя гранёный стакан, весело напевал:
Эх, водка русская
Струёю узкою
Бежит из горлышка
Буль-буль-буль-буль…
— Пей! — и поднёс налитую до краёв ёмкость.
Я не спеша поднёс стакан к губам и не торопясь, большими глотками, как воду, выпил весь до дна… Сделав паузу, взял со стола солёный огурец и с хрустом зажевал им. Я действовал не хуже заправского пьяницы.
— Ну, мо-ло-дец! — восторженным дуэтом протянули Алик и Володька и с тех пор пытались завязать со мной дружбу, безвозмездно угощали спиртными напитками. Видимо, учитывали, что отец — в лагере, а мать получает гроши…
Я остро ощущал свою материальную несостоятельность. Поэтому и с де68
вушками не встречался. Ведь, чтобы пригласить в кино или купить мороженое (я его не пробовал с довоенного времени!), требовались деньги. Однажды мама спросила:
— Хочешь эскимо?
— Не люблю.
— А сливочное?
— Да ну его! Лучше хлеба!
Сердце сжималось от жалости: я видел, как она бьётся, словно пчёлка, еле-еле сводя концы с концами. Но мы-то хоть на свободе, а отцу ещё хуже: на лесоповале в мороз — от темна до темна — под конвоем. И за все эти каторжные труды — жалкая пайка хлеба и пустая баланда. Спросите: откуда я узнал? Разумеется, не из писем отца. Сведущие люди — друзья отца — рассказали матери под большим секретом.
Да, нелегко было набалованным Алику и Володьке понять моё бедственное и загнанное положение. У одного отец — майор авиации с огромной пенсией, у другого отчим — директор фабрики. Да и матери неплохо устроены. Искренних разговоров с Давыдовым и Дроздовым не получалось: видя мою скованность, они впадали в недоумение. А я общался с ними, чтобы хоть как-то разнообразить свои скудные житейские впечатления.
Настя Самохвалова из нашего двора, моя ровесница, частенько захаживала к Володьке. Бывало, скинет туфли, разляжется на кровати, широко расставив голые ноги, и смотрит мутным взглядом, ждёт… Я вскоре уходил.
Однажды после очередной выпивки Алик и Володька затянули меня к незнакомым девчатам. Их было трое. Имён я не помню. Но ни одну из них завлечь я не смог. Танцевал плохо и решил выказать свою удаль в непомерном употреблении спиртного. Кончилось тем, что проснулся ночью на полу. Из соседней комнаты пробивался свет. Там возились на кровати, доносился шёпот…
Рядом со мной кто-то валялся на матрасе. Я протянул руку: пышные волосы опускались чуть пониже оголённых плеч. Девчонка! Я сгрёб её в свои объятия с такой силой, что она застонала… После шептала: «За столом ты казался таким смешным. А ты вон какой!» Она была очень пьяна и прижималась ко мне, дрожа всем телом.
Забылись мы под утро…
Больше я её не видел. Придя домой, застал маму с опухшими глазами. Её упрёки вызвали во мне угрызения совести, жалость… Мимолётная радость мигом улетучилась. После я надолго замкнулся, реже встречался с дворовыми товарищами. Из ученических тетрадей сшил записную книжку. На полях её, исчерченных косыми линиями, стали появляться из ряда вон необычные фразы: «“Студебеккер” засигналил голосом плачущего ребёнка»; «В продмаге лозунг: «Встретим покупателя полноценной гирей»; «Рифма — цементный раствор, скрепляющий строки–кирпичики»…
69
Целые странички испещрял восторженными мыслями об искусстве, о русском народе, о впечатлениях, полученных от прослушанной музыки. Первую любовь к ней пробудил во мне могучий бас Шаляпина. Я стоял на стуле, припав ухом к чёрной радиотарелке, и мурашки пробегали по спине… До мельчайших движений, звуков и запахов ощущал я, как на рассвете медленно вздымается солнце над Москвой-рекой в «Хованщине» Мусоргского… Героическим размахом русского духа переполняла всё моё существо увертюра к «Руслану и Людмиле» Глинки…
Моё однообразное времяпрепровождение нарушил выстрел. Случайный. Дроздов, балуясь с ружьём, ранил в бок своего знакомого. Тот попал в больницу. Володька перетрусил, дома не появлялся. Скрывался в развалинах кожзавода. Мы с Аликом Давыдовым таскали ему еду. Здесь царило запустение: в каменных чанах — на дне — чернела какая-то жидкость, валялся битый кирпич… Бегло всплеснула мысль: «А ведь это отец с дядей Памфилом Лутаенко взорвал завод перед приходом немцев»… Тут было неуютно, жутковато, а тем более ночью. Но всё-таки лучше, чем в милиции, которой так боялся нашкодивший сынок директора фабрики. Однако папаше, пользуясь знакомствами, удалось всё уладить, и «дело» прикрыли.
А в нашей квартире неожиданно развернулось невообразимое!.. Обогревательный щит, выложенный изразцами, выходил в гостиную. Печь располагалась в спальне. Я зашёл туда и обомлел. Печь исчезла. Она была разобрана до основания. Рядом стояло корыто с глиняным раствором, валялись кирпичи. Высокий, жилистый мужчина лет пятидесяти с лихо закрученными смоляными усами бойко орудовал мастерком. Звонко стучала кирочка, обрубая кирпич.
— Это наш знаменитый мостовщик Суровцев, — сказала мама.
— Ну ты, Владимировна, скажешь! Нашла знаменитость. Я просто раб.
«Божий», — почему-то подумал я.
— А вот её, родимую, — продолжал мастер, — придётся капитально переделать. Чтоб не капризничала. Чтоб сходу зажигалась и не дымила.
Суровцев то и дело подавал команды:
— Хозяйка, воды!
— Глины, глиночки подготовь!
Кирпич, пользуясь отсутствием сторожа, можно было таскать со стройки. Это квартала два. Мать, наверное, уже выбилась из сил и сказала с упрёком:
— И где ты шляешься? Хоть бы помог немного.
Я потянулся было за пустым грязным ведром, но она остановила:
— Да переоденься. Лишних денег нет, костюмы тебе справлять.
Суровцев, увидев нового подсобного, приободрился:
— Эй, парень, кирпич на исходе! Давай тащи, живо!
Он чем-то сразу завоевал мою симпатию, и я готов был исполнять любое
70
его приказание. Дотемна суетился около него. Приготовлял в оцинкованном корыте глиняный раствор до нужной густоты. Когда печь была сложена и опробована, мастер подмигнул мне:
— Вишь, какое чудо мы с тобой спроворили, — и улыбнулся, удовлетворенный. — А ты, паря, ничего, сноровистый. Хочешь, в бригаду возьму?
Я замялся. Вмешалась мать:
— Да он ещё мальчик!
— Ясно дело: не девочка! В его годы я уже давно вкалывал. Да ещё как! Помогать надо матери. Вишь, ей тяжело, на свои копейки-то…
Мама очень берегла старинный паркет: пришлось тщательно убрать с полу осколки кирпича, мусор и пыль, вымести и вылизать все закуточки. Но я был доволен: впервые ощутил, что нужен для настоящего дела. Читать не хотелось. Потянуло на улицу, на воздух….
Я направился к парку, перемахнул через забор (что считалось особенным шиком) и повернул к танцплощадке. Туда я проник таким же способом. Парочки старательно выделывали па какого-то бального танца… Я в роли наблюдателя сидел на скамейке. Все эти падепатинеры, падеспани, падекатры сменяли один другой… Танго и фокстроты считались в те годы буржуазными и были запрещены. Элегантно одетый, модно подстриженный мужчина, известный среди молодёжи города Веньямин Кац, руководил ходом танцев и вертелся по плацу, точно юла… Он подбежал к микрофону и металлическим голосом объявил:
— Внимание! Танцуем танец грацио — па-де-грас!
Загремел оркестр, и парочки двинулись в путь…
С этими мудрёными танцами я был не в ладах, чувствовал себя неловко. И уже собирался уйти, как вдруг заиграли вальс. Пригласив краснощёкую курносую девчонку, я медленно повёл её на манер танго…
— Ой, не надо, пустите, — взмолилась она, — на нас все смотрят!
Но ей не под силу было вырваться из моих объятий. Тогда она предложила:
— Давайте уйдём совсем.
Я охотно согласился. И довёл её до самого дома. У калитки, прощаясь, поцеловал руку. Она отдёрнула её:
— Так вот вы какой!
Потом, широко раскрыв глаза, замерла. Наверное, в ожидании поцелуя. Но я ушёл, не тронув её.
Она долго стояла у крыльца, глядя мне во след. Потом постучала в оконное стекло. Это напомнило стук перед арестом отца.
'
71
Глава 5
ВУНДЕРКИНДЫ
У
же в детстве бабушка Агафья и мама заложили в моей душе основы веры и молитвы. Тётя Шура зародила тягу к земле. Будучи подростком, я ловко перекапывал её под кронами деревьев и в огороде; граблил, разбивал грядки; выпалывал сорняки; таскал воду из колодца для поливки... Позже Виссарион Белинский, отбирая досуг, заразил любомудрием. Оксана обучила азам любви. Валентин Киценко — всем способам плавания, из которых я выбрал брасс. Игорь Уваров, сам того не подозревая, помог войти в чудесную сферу музыки.
Чем же он отличался от других? Выдающимся умом, яркой внешностью, необычайной силой? Нет! Застенчивый, нежный юноша, не от мира сего! Гладкие волосы были тщательно зачёсаны на косой пробор. Белые рубашки с отложными воротничками — всегда накрахмалены.
Когда Игорь чем-нибудь воодушевлялся, глаза его сияли, а длинные энергичные пальцы постоянно жестикулировали — искали выхода... Наверное, тосковали по клавишам.
Однажды я побывал в доме Уварова. Здесь было прохладно, как в погребе, а на улице пекло солнце; вздымая пыль, неслись грузовики; дребезжали трамваи.
В просторной комнате с высоким потолком стоял старинный беккеров-ский рояль. На нём — в рамке портрет: мужественный суровый человек с косматой львиной гривой.
— Людвиг ван Бетховен, — с благоговением пояснил Игорь. — Хочешь послушать его знаменитую Пятую в переложении для фортепиано?
— Конечно, хочу.
Верх рояля был приподнят и напоминал крыло гигантской птицы, которая собирается взлететь. Такой чудо-инструмент я видел впервые. Полгода тому назад Валентину Киценко родители подарили аккордеон. Он казался мне верхом совершенства. Ничего подобного я никогда не имел. Тётушки взяли для меня напрокат гитару. Плата оказалась слишком высокой, и я расстался с семиструнной красавицей, так и не овладев ею.
Уваров сел за рояль... Раздавались энергичные самоутверждающие аккорды...
В мою душу вливались доселе неслыханные звуки.
Тогда я был уж слишком идейный. Почти до фанатизма. Этот фанатизм не мог поколебать даже такой вопиющий факт, что мой отец оказался жертвой произвола и томился в лагере. Стремясь хоть чуточку быть похожим на великого вождя, я носил китель сталинского образца. Вследствие всё той же сверхидейности, ощущения, получаемые от Бетховенского произведения, до крайности трансформировались. В воспалённом воображении возникали
72
шаблонные революционные сцены… Вот из переулка решительным шагом выходит колонна восставших. Смелые, уверенные лица. На солнце сверкают штыки. Реют на ветру знамёна. Гремит победный марш — идея свободы торжествует.
Игорь играл вдохновенно, забыв обо всём окружающем. На глаза ему ниспадали длинные пряди волос. Он отбрасывал их взмахом головы. Закончив, откинулся на спинку стула; расслабился, обмяк; руки повисли, как плети, чуть не до пола. Долго молчал, как бы приходя в себя. Потом, обращаясь ко мне, с восхищением воскликнул:
— Ну как Пятая, а?!
Я, дилетант, несвязно и бурно выражал свои чувства.
— В основном, Георгий, ты прав, — сказал Уваров. — Здесь отражена музыка периода Французской революции. Есть свидетельства, что Наполеоновские гренадеры присутствовали на концерте в Вене, когда исполнялась Пятая, героическая. И когда зазвучал финал симфонии, поднялись со своих мест и отдали честь.
Игорь учился посредственно. Тем не менее, знал очень много пикантных подробностей из жизни композиторов. Так, гениальный Джоаккино Россини обладал кипучим темпераментом, однако имел обыкновение работать полулёжа. Бывало, что один из листов партитуры соскальзывал и заваливался под кровать. Но Джоаккино не удосуживался доставать его с пола, дабы не спугнуть вдохновение и сочинял новый вариант, возможно, ещё более совершенный.
Или такой случай. Иоганн Штраус-сын, создатель классического венского вальса, будучи в России, стал волочиться за одной из столичных красавиц. Об его настойчивых ухаживаниях стало известно мужу. Тот вызвал Штрауса на дуэль. Но Иоганн спокойно отмолвил:
— Я композитор и стреляться с вами не намерен!
Уваров почему-то беседовал только со мной, неискушённым в музыке, и с удовольствием нараспев произносил моё имя:
— Ге-ор-гий!
— Меня не дёргай! — каламбурил я в ответ. — А знаешь, мы с тобой тёзки.
— Как так?
— А вот как. Георгий — Егорий. Егор — Игор.
— Ну ты и жонглёр!
Уваров окончил всего пять классов музыкальной школы. Но и тогда, и позже, когда мне довелось слушать виртуозов-пианистов, я всё-таки считал его лучшим исполнителем. Дело было не в технике — нет! — а в тех загадочных струнах души, которыми он наделён был свыше.
Игорь дружил с Валей, дочерью нашей математички Людмилы Афанасьевны. В обоих чувствовалось внутреннее благородство. Оба были причастны к искусству (Валя училась в художественной школе). И даже во внешности
73
их проглядывалось нечто необычное — редко встречающаяся контрастность! Игорь — брюнет с серо-голубыми глазами. У Вали — русые с рыжеватинкой волосы и чёрные очи. Да, именно очи!
Помню, они зашли ко мне домой, радостные, заснеженные, и вытащили меня в сказку. Там, на улице, словно погружённые в таинственный сон, стояли заиндевевшие деревья. Медленно падал частый снег. И, слившись с этой красотой, мы плыли куда-то в безконечность, в счастье…
Дом, где жила Валя, стоял на крутом склоне, неподалеку от порта, основанного Петром Первым. Когда-то сюда заходили флаги из разных стран: Великобритании, Италии, Норвегии, Греции, Португалии… Теперь порт потерял былую славу, захирел. А зимой и вовсе почивал, закованный льдом.
Нас встретила бабушка Вали — Клавдия Антониевна, седая женщина с большими глазами. То был живой осколок истории. Она носила фамилию Клевретти, родилась в Риме, но волею судеб очутилась в провинциальном городишке. Однако горячее доброе солнце Италии по-прежнему светилось в её улыбке.
В этот день Игорь играл вальсы Шопена. За окном мельтешили снежинки. Всё — белым-бело! И бурные, чистые мелодии так были созвучны нашему душевному настрою.
К счастью, Людмилы Афанасьевны дома не оказалось. Валя недолюбливала свою мать. Вся школа почти открыто поговаривала об её порочной лесбийской связи с преподавателем логики и литературы Василиссой Ивановной Кухаренко, которая явно тяготела к мужскому началу. Стриглась коротко под польку, брила шею. Носила пиджак, галстук и туфли на низких каблуках. Да и походка у неё была тяжёлая, неженственная. Сверх того, она отличалась несвойственной прекрасному полу аналитичностью ума и волей. На уроках ученики трепетали от одного её взгляда и звука голоса.
Видимо, эти черты характера помогли ей склонить к сожительству Людмилу Афанасьевну, легкомысленную и безпечную брюнетку, которая, имея мужа, со страстью южанки отдавалась своему кумиру. Идеалом Василиссы Ивановны (как она громогласно заявляла!) был Сталин. Неоднократно на уроках Кухаренко восхищалась его железной логикой, ясностью языка и черпала цитаты из его работ. Но если бы, паче чаяния, Иосиф Виссарионович узнал о её проделках, она мигом была бы упрятана со своей пассией за колючую проволоку. Тут бы, пожалуй, не смог заступиться и сам Александр Януарьевич Вышинский, из докладов которого Василисса Ивановна заставляла нас обильно изымать классические примеры для подтверждения законов логики.
В тогдашнюю эпоху вождя часто прославляли в корыстных целях, пышно и лицемерно, на все лады. Неслучайно поэтому образ Сталина занимал главенствующее место и в произведениях школьной литературной группы, руководимой Кухаренко. Ему курили фимиам в различных жанрах. Литвинов
74
написал очерк «Наш Сталин», который венчался такой концовкой: «Как мы счастливы, что Он есть на земле. Он — свет нашей жизни». Мартынов принёс рассказ «Песнь ашуга». В нём говорилось о том, что в кабинете начальника полиции старый певец-поэт восхвалял Сталина как друга турецкого народа. Брейгин сочинил стихотворение «Утро нашей Родины», используя набор высокопарных эпитетов: «любимый и мудрый», «чудесно простой и безсмертно великий», «наша сила и счастье».
Наверное, и сам Иосиф Виссарионович не очень-то приветствовал столь безстыдный подхалимаж. А я инстинктивно старался обходить подводные камни, затрагивающие совесть. Были у меня зарисовки о революционных событиях. По поводу одной из них —«Два полюса» — Василисса Ивановна соизволила заметить:
— В тебе искра Божья. Кратко и динамично, как у Алексея Толстого.
А встретив мою мать, сказала: «Юра очень глубоко подходит ко всему в своих сочинениях».
Но её неизменными любимцами оставались Гриша Брейгин и Роберт Жаров — авторы стихов, безукоризненных по форме и чересчур злободневных по содержанию. Они прочно зарекомендовали себя общепризнанными «придворными» поэтами и на торжественных вечерах, как правило, декламировали свои творения.
Были и ещё вундеркинды. Зиновий Высоковский, звезда школьного драмкружка, (впоследствии артист, известный всем телезрителям как пан Зюзя из кабачка «13 стульев»). Он ходил с высоко поднятой курчавой головой, здоровался сквозь зубы и с самолюбованием декламировал на литгруппе отрывки из своей поэмы о Пушкине.
Анатолий Нагнибеда, умнейший и начитанный молодой человек, но мрачный и гордый скептик, прославился по всей школе тем, что на комсомольском собрании, когда разбирали его персональное дело, смело заявил: «Не лезьте в мою душу своими грязными галошами!»
Но поистине гениальным был Максим Линьков. Среднего роста, несколько сгорбленный, словно под непомерной ношей. Высокий лоб в прыщах. Под чётко очерченными тёмными бровями — глаза, непроницаемые, как у римских статуй. Говорил быстро, как бы спотыкаясь (видимо, мысли опережали речь), и всегда куда-то спешил.
Уже в восьмом классе Максим знал высшую математику. Физику и химию изучал по вузовским учебникам. Читал античных и современных философов.
Когда мы с ним встретились в первый раз, он держал в руках томик Плутарха. Я попросил у него почитать «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина. Линьков подозрительно покосился на меня и завёл речь об абсолютной и относительной истинах, о чём я в то время имел такое же представление, как о созвездии Жирафа, но книгу всё же дал.
75
Впервые об этом произведении пролетарского вождя я услышал на уроках психологии, которые вела наша русачка Ольга Трофимовна. Она пыталась вдолбить в наши юные головы суждение, что материя есть объективная реальность, данная нам в ощущениях.
С главнейшими положениями марксизма я ознакомился, потребляя ту компилятивную жвачку, что приготовляли для народных масс в широком ассортименте классические повара от философии. Но кое-что доставалось, как говорится, из первых рук. В частности, «К критике политической экономии» К. Маркса и «Анти-Дюринг» Ф. Энгельса. Однако такой крепкий орешек, как «Материализм и эмпириокритицизм», попался впервые. Меня распирало от гордости, что я читаю столь малодоступную для моих сверстников вещь. Хотя в то время я и сам понимал её лишь отчасти — местами. Зато Максим, владелец книги, ориентировался в ней, как рыба в воде.
Василиссе Ивановне Кухаренко принадлежит высказывание, похожее на триединую логическую формулу:
— У Линькова три дороги: либо он станет незаурядным учёным либо попадёт в сумасшедший дом либо — в тюрьму.
Авторитет вундеркиндов казался незыблемым. Но в одном из поединков их удалось всё-таки одолеть. Вот как это случилось. Бывало, Ольга Трофимовна, наша русачка, нет-нет да и прихворнёт. Тогда её замещал Иван Петрович Попов.
Одетый во всё чёрное — гимнастёрку, галифе и сапоги, он напоминал испанского бойцового петуха. Несмотря на преклонный возраст, энергия так и выплёскивалась из него. Свой предмет он обожал безгранично. Его уроков ждали, как праздников.
Попов врывался в класс стремительно, словно буря, и уже от порога звенел его задорный голос: «И какой же русский не любит быстрой езды!..» Все сразу затихали.
Летели неповторимые счастливые мгновения...
Но на оценки Иван Петрович скупился. При опросах до того сосредотачивался, что порой забывался: снимет сапог — почешет пятку и снова — юрк ногой в обувку. А уж если кто заслуживал высокого балла, использовал принцип материального поощрения. Приглашал домой; на велосипеде давал покататься; с охотничьим псом Султаном разрешал поиграть; мёдом, своим, — какого нигде не испробуешь! — угощал вволю.
Сплетни распускались о Попове: дескать, куркуль ещё тот, во время войны тёмными делишками занимался, спекулировал. Не знаю — Бог ему судья! Но ребята в нём души не чаяли. А у них, как у собак, чутьё верное. Да и мог ли худой, безчестный человек так беззаветно, искренне любить русское слово. Обычно, начиная объяснение, Иван Петрович говорил так:
— Друзья мои! — голос его дрожал от волнения. — Сегодня у нас боль76
шое торжество. Мы приступаем к изучению творчества великого писателя земли русской Ивана Сергеевича Тургенева.
В те годы о Достоевском, которого спрятали под сукно, боялись слово молвить. Но Попов вкратце рассказывал о нём.
— Вдумайтесь в выражение Фёдора Михайловича, — говорил он. — «Красота спасёт мир». А кто его может спасти? — он поднял указательный палец кверху: — Токмо Бог!
Однажды Иван Петрович поймал меня на перемене в коридоре:
— Знаешь, ведь скоро сто лет со дня смерти Гоголя? Объявлен конкурс на лучшее сочинение.
— Не слыхал.
Он удивился:
— Ну как же! Назначено три премии. Попробуй, у тебя выйдет.
— Да куда мне тягаться с такими китами, как Жаров и Линьков! Они же эрудиты!
— Эко словечко! Наживная шелуха! А ты используй то, что тебе Богом дадено. Это, брат, посильнее всякой учёности. Я говорю тебе: пиши — и баста!
Волей-неволей дал ему слово. А слово уже с тех пор привык держать. Вот и стал мучиться. Потому что, хоть убей, не знал, с какой стороны подступиться. Принялся для начала литературу почитывать. По вечерам в библиотеке сиживал. Но дело не двигалось. Чуял нутром: написать сочинение по общепринятому трафарету — наверняка проиграть.
Обезсиленный, встал я перед иконой и просил Спасителя вразумить меня. Ночью спал безмятежно. А утром по пути в школу — о, чудо! — блеснула мысль: написать рассказ. Не какое-то там стандартное сочинение с эпиграфом, планом, как нас учили, а именно живое, непосредственное повествование — эпизод из жизни Гоголя.
Свою затею я исполнил одним махом. На успех не надеялся: сочинение не лезло ни в какие ворота!
Монотонно текли учебные будни. Прошло недели две. И вдруг — как гром среди ясного неба! — первую премию отхватил. Вторую, кажется Жаров. Вскоре и торжество приспело — юбилей! Вручили приз — трёхтомник Белинского. Сам директор школы, грозный самодержец Пётр Савельевич Расстегаев, свою подпись и печать приложил. Руку жал, поздравлял, чего-то желал. Но в его властных стальных глазах я всё-таки читал: вот мы тебя чем удостоили, холоп! Да и классный руководитель Раиса Николаевна Бережкова едва скрывала ехидную ухмылку. Ловил я и другие недоброжелательные взгляды. Зато Иван Петрович — в стороне ото всех — крепко обнял и поцеловал:
— Молодец! Я же тебе говорил. — И, украдкой смахнув слезинку, добавил: — Заходи как-нибудь в гости — медком угощу.
77
На газонах ещё лежал низкий, грязный снег, но солнце уже щедро, по-весеннему разливало свою благодать.
В один из таких дней зашёл ко мне одноклассник Леня Кривоносов. Его родители — да и он сам! — изо всех сил пыжились подчеркнуть свою принадлежность к интеллигентному слою общества и завуалировать истинный корень своего происхождения — непосредственную связь с рабоче-крестьянской массой. Леня — так его привыкли звать в школе. На самом деле он был Леонард, а его сестра — Элеонора, и этим иноземным именам вовсе не соответствовало имя их отца — Василий.
При всяком удобном случае Кривоносов старался подчеркнуть, что он сын военнослужащего, а не какого-то колхозника. Когда я сказал, что после десятилетки пойду на стройку, он презрительно усмехнулся:
— Это толстовщина!
В противоположность моим медвежьим ухваткам Леонарда отличали гордая осанка, грациозные плавные движения, изысканные манеры. Да и одевался он модно по тем строгим временам. А я носил безсменно, как солдат, китель сталинского образца.
Кривоносов (нос у него был с горбинкой) напоминал чем-то учителя танцев. Недаром он любил копировать известного таганрогского хореографа Веньямина Каца, который в городском парке деланно артистическим тоном кричал в микрофон:
— Танцуем танец грацио — па-де-грас!
Тем не менее уже около года, как у нас с Лёней завязалось тесное сотрудничество. Он был намного сильнее меня в точных науках, а я — в гуманитарных. Жили неподалеку друг от друга. Вместе готовили уроки. Попеременно то у него, то у меня.
Когда мы отупевали от многочисленных формул и от решения задач, Лёня садился за фортепиано. Он играл с ограниченностью педанта одни и те же тщательно вызубренные им вещи: «Баркаролу» Чайковского, седьмой вальс Шопена, полонез Огиньского… Но безстрастное музицирование доставляло мало удовольствия и чем-то оскорбляло.
День, когда Кривоносов зашёл ко мне, был самым обычным. Но Лёня был одет изысканнее прежнего. От него резко пахло одеколоном «Шипр».
— Пора, друг, выводить тебя в свет, — наставительно бросил он.
Ничего не расспрашивая, я наскоро собрался. И лишь выйдя на улицу, поинтересовался, куда мы идём.
— К одной прекрасной особе, — таинственно произнёс он.
Шли недолго. Свернули в Исполкомовский переулок. Остановились около ажурных железных ворот и вошли в тихий, но очень просторный двор, усаженный высокими акациями.
Лёня постучал в окно. Вскоре у калитки палисадника появилась пожилая женщина в белой косынке, повязанной не по-церковному, а по-комсомольски.
'
78
Смуглая дублёная кожа и отважные глаза придавали ей сходство с прожженным пиратом.
— Вам Аню? — спросила. — Она у себя в комнате, занимается. Проходите!
Я увидел худенькую стройную девушку с русыми косами.
— Знакомьтесь, — коротко сказал Кривоносов.
Сверх ожидания, ладонь у неё оказалась крепкой. Серо-голубые глаза улыбались.
— А ты, Лёня, нас уже знакомил. Помнишь, у театра Чехова?
И назвала моё имя. Но мой приятель, пресекая всякие эмоции, ввёл разговор в деловое русло. Он попросил у Ани лабораторные работы по физике. Выяснилось, что в 15-й железнодорожной школе и в нашей — один и тот же учитель: Борис Александрович Шолохов (у нас он работал по совместительству). Разумеется, задания совпадали. И Лёня не преминул этим воспользоваться.
До Бориса Александровича физику я терпеть не мог. Она представлялась мне скучнейшей дисциплиной. Но пришёл он, строгий подтянутый человек в очках с тонкой металлической оправой, и походя сумел открыть для меня в науке о природе новую грань — философскую. Всё заиграло в ином, привлекательном свете. И я полюбил нового преподавателя вместе с его предметом.
Между тем Кривоносов, заполучив лабораторные работы, безцеремонно развалился в кресле и дал волю своей словоохотливости:
— Вот Аня Афоненко и есть та самая замечательная девушка, о которой я тебе говорил. Круглая отличница! И кстати, любимица Бориса Александровича. А это мой друг — Георгий, — обратился он к Ане. — Знает наизусть «Слово о полку Игореве», читает Белинского, Маркса и Ленина. Вундеркинд!
— Да какой я вундеркинд?! Я — «ундервуд». Пишущая машинка, — отшучивался я.
Лёня не отступал:
— Вот потому-то ты и получил за сочинение первую премию. И стихи строчишь…
Кривоносов пользовался известным приёмом: восхваляя нас, пытался возвысить самого себя. По принципу: «Скажи, кто твой друг…» Аня попросила меня что-нибудь прочесть.
— Да это он всё выдумывает, — отнекивался я.
Но она, верно, решила, что я скромничаю, и настаивала на своей просьбе.
— Да нет же, я не пишу стихов. Есть рассказики. Как-нибудь в другой раз…
В это время из соседней комнаты донёсся властный женский голос:
— Семёновна, ну зачем вы наворотили такие большие вареники? Как в деревне! Вот уж, право!
— Не беда! Большому куску рот радуется, — ответил уже знакомый голос женщины-пирата.
Аня вдруг покраснела. Стала теребить выдающийся подбородок с ямочкой. Мы тоже почувствовали себя неловко и собрались уходить.
79
— Куда же вы, мальчики? Так скоро?
— Ничего, всё ещё впереди, — многозначительно пообещал Лёня.
Выходя, я увидел дородную женщину. Она обернулась, сопровождая нас настороженным взглядом.
Аня остановилась у калитки:
— Не стесняйся. Загляни как-нибудь, — почему-то обратилась она только ко мне.
Возвращаясь домой, я узнал от Кривоносова кое-что о родителях Афоненко. Дородная женщина — мать Ани, Нина Андреевна, читала лекции по истории партии в недавно открывшемся радиотехническом институте. Отец, Вадим Петрович, подполковник, преподавал в лётном училище, расположенном в здании бывшего НКВД. Да, люди они были занятые. И, наверное, привыкли жить для себя. Потому-то вся тяжесть хозяйствования ложилась на женщину-пирата, Домну Семёновну, домработницу.
На другой день мы с Лёней погрузились в обычную суету — готовили уроки, сидели допоздна, и я даже ни разу не подумал об Ане. И лишь в постели, засыпая, вспомнил её серо-голубые глаза и милую улыбку...
Спустя неделю, мы повстречались с Аней у кинотеатра «Комсомолец». Она появилась внезапно, как видение, в зелёном пальто с большим («министерским») портфелем в руках — возвращалась из школы. Я жадно глядел на неё и говорил без умолку, что случалось со мной крайне редко. Так мы незаметно дошли до её дома. Я пожал ей руку. Задержал в своей, желая хотя бы на мгновение оттянуть расставание. Как и в первый раз, она сказала:
— Заходи, если будет время.
Теперь мои мысли постоянно кружились около Ани. Сидя на уроках, я старательно красивым витиеватым шрифтом выводил её имя и фамилию. А когда произносил их вслух, они звучали для меня подобно чудесной мелодии.
Казалось, чего проще: взять и навестить её. Сколько раз я забредал на Исполкомовский переулок, сквозь ажурные железные ворота с тоской поглядывал в глубь двора… Один раз поздно вечером остановился около её окон. Свет горел во всех комнатах. Хотел постучать, да так и ушёл восвояси.
Наконец, отважился. Заявился в воскресенье. Дверь открыла Семёновна.
— Анечка, к тебе гость, — предупредительно сказала она.
Аня отложила в сторону книгу.
— Как это ты осмелился? — в её глазах промелькнула лукавинка.
— Да вот шёл мимо, дай, думаю, зайду. Может, дашь что-нибудь почитать?
Аня задавала какие-то вопросы, я отвечал на них. Но беседа явно не клеилась.
— Извини, я сейчас приду, — сказала она.
Я остался один в её комнате. На письменном столе стоял букет сирени.
80
На двери, на гвоздике, висело её зелёное пальто! Я прислонился к нему щекою. Пленительный запах разливался повсюду и пьянил меня. Я поднёс рукав пальто к губам, поцеловал… А когда Аня вернулась, сидел как ни в чём не бывало и рассматривал лепестки сирени. Только что я чувствовал себя гораздо смелее. И опять оробел. Не знал, с чего начать разговор. Молчание становилось тягостным. Я хотел было уйти, но Аня удержала:
— Подожди немного. Сейчас мама с папой вернутся из кино, будем обедать.
Вероятно, ей не хотелось расставаться. Я несколько приободрился и стал поддерживать едва тлеющую беседу.
Тем временем пришли родители. Аня познакомила меня с ними. Мать, Нина Андреевна, уселась на диван с самодовольным видом, помалкивала. Отец, Вадим Петрович, оказался более общительным. Подробно расспрашивал, из какой я школы, как учусь, к какому предмету испытываю наибольшее тяготение. Он мне показался намного симпатичнее матери, да и с Аней они были похожи, как две капли воды.
Семеновна хлопотала, накрывая стол в гостиной. Там целую стену занимали книжные полки. За стеклом покоились томики Ленина и Сталина в красных переплётах с золотым тиснением.
Трапезничали вчетвером.
— Аня, что же ты не ухаживаешь за молодым человеком? — спросил Вадим Петрович.
— Пусть лучше он за мной ухаживает!
— Пожалуй, ты права.
После обеда Вадим Петрович стал ещё добрее и разговорчивее. Зашла речь о литературе. В частности, о Маяковском.
— Уж очень он груб, — отозвалась Нина Андреевна. — Да и Ленин его не любил.
— Нет, это великий поэт, — парировал я.
— Да! Но только его никто не понимает.
Возражать я не стал: кто не любил Маяковского, представлялся мне законченным типом мещанина. Получилась неприятная заминка.
Вадим Петрович поспешил на выручку. Разрядил обстановку — перевёл разговор на другую тему, стал рассказывать:
— В Сибири нас, студентов, послали отбирать хлеб у кулаков. Ни пулемёта, ни винтовки. Но мы братва отчаянная. Идём с голыми руками. Если не считать логарифмической линейки. Приходим. «Ну как, хлеб будешь сдавать?» Кулак, матёрый волк, бородище по пояс, — чуть не в истерику: «Да уж давно свезли, братцы». «Хорошо, проверим». Достаём линейку, двигаем визир, вычисляем. «У тебя, — говорим, — столько-то пудов. — Показываем линейкой в угол: — И здесь столько же». Кулак лапки кверху, сдаётся без бою:
81
«Ладно, ваша взяла. Не будем вести толковище. Берите зерно». А слух летит — дальше по сёлам. Переполошились кровососы. Завопили в панике: «С машинкой ходят, сволочи. Она у них хитрая: узнаёт, сколько и где зерна запрятано».
— Да полно тебе, Вадим, ребятам голову забивать, — вмешалась Нина Андреевна. – Сыграй лучше, Анечка, что-нибудь, — и кивнула в сторону фортепиано, уставленного слониками, символом семейного счастья. — А вы, Семёновна, со стола уберите, мух размножаем.
Властная хозяйка всем дала указания. Но Анечка не дотронулась до клавиш. Семеновна ушла на кухню, а Вадим Петрович продолжал разглагольствовать.
Вдруг его осенила идея:
— Юра, может в шахматишки сразимся, а?
Предложение я принял охотно. Состязание избавляло от необходимости постоянно поддерживать разговор. В новой обстановке, среди малознакомых людей, я чувствовал себя неловко. Не знал и чем Аню развлечь. Пригласить в кино или театр? Наш скудный семейный бюджет этого не позволял. Да и подходящего костюма не было. Бледно выглядел бы я и на танцплощадке. Мелькнула мысль: «Пойти в парк, посидеть на лавочке в укромном местечке…». Однако и это намерение показалось чересчур наивным и неприемлемым. К тому же Аня, наверное, встречается с Кривоносовым. Что же мне предпринять? Но тут выручил дождь. Я выпросил у Ани зонтик — предлог, позволивший прийти к ней ещё раз.
С тех пор я стал вхож в ее дом. Безуспешно сражался в шахматы с Вадимом Петровичем. Чаевничал или обедал. Но тактически с каждым приходом проигрывал всё больше и больше. Ане было скучно со мной. Но ничего такого, что прояснило бы наши отношения, не мог предпринять.
Со времени ареста отца я как-то внутренне замкнулся. Преждевременная взрослость сковала мою юношескую непосредственность. Не было ни дня, ни часа, чтобы я не вспоминал о своём родителе.
Изредка от него приходили скупые весточки из лагеря, что находился в Верхней Тавде Свердловской области. Жилось там, видимо, несладко: с фотографии смотрел измождённый старик с запуганными глазами, хотя ему не исполнилось и пятидесяти двух лет. Убивали не только нечеловеческие условия – убивал срок, который щедро отмерили законники.
В силу тогдашних предрассудков, подогреваемый ложным стыдом, я тщательно скрывал, что мой отец попал в разряд врагов народа и Отечества. При поступлении в комсомол долго колебался: стоит ли упоминать об этом в автобиографии?
Тётя Таня как коммунист выразилась категорически:
— От партии утаивать ничего нельзя. Посадили по недоразумению. И я верю: его всё равно оправдают.
82
Вопреки совету тётушки, я предпочёл обойти молчанием сей каверзный факт биографии. Рассказывая её перед классом в присутствии Раисы Николаевны, я сказал, что отца оставили в Таганроге по заданию для борьбы с немцами.
Дальше всё пошло как по маслу. Копаться в моих анкетных данных не стали. Билеты вручал секретарь райкома комсомола Жан Иванович Карпенко. Крепко жал руки, приговаривал:
— Будьте верными, стойкими сталинцами.
«А отчего не ленинцами? — подумал я. — Ведь комсомол-то ленинский!». Кроме того, я недоумевал, почему на почётных грамотах, на общих фотографиях выпускников и на других документах изображение Сталина накладывалось на изображение Ленина, прикрывая половину его лица. Грешен! Крамольные мысли посещали меня даже в те суровые годы!
Но рабская кровь ещё в изобилии текла по моим жилам. Пришло время получать в военкомате приписное свидетельство. Медицинская комиссия обследовала все члены моего тела. Признали абсолютно годным. Хоть сейчас под бритву. Записали в танкисты. А когда дело дошло до анкеты (её заполняла преклонных лет женщина), я раскололся. Меня охватил священный трепет: военкомат казался мне организацией, родственной МГБ. И я стал рубить сплеча. Сказал, что отец осуждён по 58-й статье да ещё на двадцать пять лет.
Иногда меня одолевало сомнение: а вдруг Вадим Петрович как военный, притом высокого чина, уже успел прощупать мою ахиллесову пяту? Правда, он никогда не спрашивал о моих родителях. Но, случалось, его проницательный взгляд и двусмысленная улыбка казались мне подозрительными.
83
Глава 6
НА СТРАЖЕ
Р
ано утром нас разбудили сильные раскаты грома. Молнии вспыхивали в полнеба.
— Свят, Свят, Свят, Господь Саваоф!.. — крестясь, повторяла мама.
Я впервые отправлялся в Дорожно-мостовой трест, где она занимала скромную должность счетовода. Насилу удалось уговорить её, чтобы меня оформили разнорабочим на время летних каникул.
— Попусту вы, Вера Владимировна, колготитесь, — успокаивал прораб Юрий Васильевич Терещенко. — На том объекте, считай, спортивный лагерь: солнце, воздух и песок.
— Знаю, сама начинала со стройки. Но дело вовсе не в этом.
— А в чём же?
Определённого ответа она так и не дала.
Нельзя сказать, чтобы мама отрицательно относилась к физическому труду. Не возражала, когда я подолгу ковырялся у тётушек в огороде и в саду. Но очень боялась, как бы я не огрубел и не нахватался вредных привычек в чужой среде. Однажды, когда подростки хулиганили на улице, она в сердцах крикнула: «У-у, бандитское поколение!» Как её не посадили — один Бог знает. За такие слова ей бы, не скупясь, вмазали червонец: быстро докопались бы, что мужа посадили по 58-й статье.
Алик Давыдов, сын майора, обладал классовой интуицией (или, как тогда говорили, — чутьём) и шептал за моей спиной товарищам, пользуясь модным ярлыком: «Да они кулаки!» — хотя мои предки не имели никакого отношения к сельскому хозяйству.
Может, поэтому меня, горожанина, привлекали больше стройка и завод, нежели деревня. Хотелось поскорее стать взрослым, мужчиной; окунуться в гущу жизни (ведь это необходимо будущему писателю!), а главное — помочь матери. Туго ей приходилось: одной слабой женщине надо было прокормить двоих. А платили негусто. Попробуй — проживи! Она старалась всё отдать мне, а сама, бедняжка, перебивалась с хлеба на чай.
Грянул ливень. Он долго не унимался. По мостовой, у бордюров, текли ручьи; по лужам плавали пузыри — верный признак, что дождь будет затяжным.
— Вот невезенье! Когда же он перестанет?! — то и дело приговаривала мама. — Как же ты будешь сегодня работать?
— Не раскисну — не сахарный!
Лишь когда слегка прояснело, она заставила надеть галоши, потёртый отцовский плащ, а сама пошла под прикрытием старого чёрного зонта.
Непогода загнала рабочих в здание конторы. В ожидании прораба они стояли группками, беседовали. А я любопытства ради расхаживал по двору. Там
84
были навалены огромные кучи песка и угля. Стояли незапряженные телеги, самосвалы, катки. У закопченных котлов, из-под которых выбивалось оранжевое пламя, суетились асфальтировщики, помешивали тягучую чёрную массу.
К ним подошёл мужчина лет пятидесяти в выцветшей синей спецовке.
— Эге, да вы, как черти в аду!
Рабочие, в мокрых пропитанных гудроном комбинезонах, оскалили зубы:
— Вот этот котёл, Андрей, как раз для тебя!
— За что же, братцы, такая немилость?
— А поделом. Самые большие грешники — лодыри и болтуны. Валяй, Андрей, исправляйся, — сказал один.
— Горбатого могила исправит, — добавил другой.
В конторе, где собрались рабочие, только и было разговору, что о сегодняшнем простое. Появился, прихрамывая, прораб Юрий Васильевич. Кольнул ястребиным взглядом:
— Замучались стоять?
И стал рассылать по объектам. Заметил и меня (мы уже были знакомы):
— Ага, тёзка, пришёл. Ну, добро. Сейчас тебя определим.
Во дворе попался на глаза мужчина в синей выгоревшей спецовке.
— Фоменко! Андрей Константинович! — позвал его прораб. — Вот хлопец. Будете вместе работать. Что? Короче, берите инструмент — и на Николаевку.
Инструмент был нехитрый — лопаты да лом. Взвалили их на плечи и побрели к трамваю. Доехали до переезда. А дальше пошли по тропинке между кустами посадок и кукурузными полями. Всё, омытое дождём, искрилось на солнце. Воздух был настоен ароматом разнотравья. Стальные опоры высоковольтных вышек, широко шагнув, одна за другой, застыли в степи.
— А вон, видишь, наши, — заметил Андрей Константинович. — Копошатся, как муравьи. Дорогу на село прокладывают.
Подойдя поближе, Андрей поприветствовал бригаду. Кто-то съехидничал:
— Ну и добрые ты сны видишь, Фоменко!
Андрей не ответил. Молча снял авоську с держака лопаты, повесил на куст. Я последовал его примеру. Огляделся. Мужчины, сидя на корточках, укладывали камень, стучали молотками. Женщины подтаскивали на носилках песок.
— А мы, сынок, будем делать кювет, — сказал Андрей Константинович.
Это означало: рыть канаву. Экскаваторами в Таганроге тогда пользовались крайне редко. Да и мелкую канаву сподручнее было выкопать лопатой.
Земля была мокрая, липкая, тяжёлая. Хоть я и приобрёл некоторый опыт у тётушек в садоогороде, но Андрей орудовал лопатой ловчее.
— Давай на переменку, — предложил он. — Один будет копать, другой — выбрасывать землю.
Приближаясь к зениту, безпощадно палило южное солнце. Чтобы уберечься от него, кое-кто из рабочих носил брыли.
85
Полдничать бригада расположилась в тени посадок. Мы сели в сторонке ото всех. Узнав, что я перешёл в десятый класс, Андрей похвалил:
— Правильно, хлопче, учись. Меня вот посылали — не поехал. Молодой тогда был, горячий. Теперь до самой старости буду долбать землю…
В первый же день из-за отсутствия сноровки я набил кровавые мозоли — трудовая отметина. Но домой возвращался радостный и довольный собою.
Через неделю втянулся. Земля просохла. Работать стало легче. Попривык к людям. К их трудовым будням. Обычно Володька — кольщик, набив камень, отбрасывал в сторону кувалду с длинной ручкой и располагался у куста. Подсобницы загружали носилки. Мостовщики, пядь за пядью, продвигались вперёд. Позвякивали молотки. Поблескивали защитные очки бригадира Григория Павловича Скакуна.
А когда все притомятся и сядут передохнуть, Фоменко начнёт какую-нибудь сцену разыгрывать. Бывало, возвращаются люди с огорода, Андрей возьми да окликни:
— Мать, а мать, куда спешите? — Старушка останавливается. — Пожертвуйте чего-нибудь: помидорчиков или картошечки. Здесь принудчики работают. Ни минуты отдыха, в поту купаемся.
— Ах, вы бедные мои! А кто же над вами старшой?
— Да вон, в тёмных очках, — Андрей указывает на Скакуна. — Злющий такой! И воды не даёт — для наказания.
— От, паразит! Прости меня, Господи!
Старушка крестится, ещё в себя не пришла, а Фоменко между тем продолжает:
— А эти загорелые, — кивает на кольщиков, — два цыгана. Тут неподалеку колхоз образовали. Так они коров пожрали, коней попродавали, а теперь срок отбывают.
— От, страсть! Ну а остальные?
— Всякие, мамаша, случаи имеются: взлом, ограбление, убийство…
— Ох, ужас какой! А тебя-то за что же, голубчик?
— За любовные дела. Долгая, впрочем, история…
Огородница, растроганная вконец, раскрывает корзину:
— Ну вот вам, родименькие.
Тут Андрей низко кланяется, извиняется: простите, мол, мамаша, за представление. Старушка с бранью и кулаками бросается на него. А после бредёт, покачивая головой, всё никак не может успокоиться.
Однако по натуре Фоменко был добр и боялся кого-либо обидеть.
— Люби всякую земную тварь, — говаривал он.
Когда возвращались с работы, подбирал на дороге пшеничные зёрна, рассыпанные при перевозке на элеватор из близлежащих колхозов. Пояснял:
— Моим птичкам. Приходи в гости. Заслушаешься.
86
Частенько Андрей Константинович повторял:
— Никогда не рой другому яму, не желай зла. Долго ли бросить человека на съедение зверям?!
— А что это такое? — спросил я однажды.
— Ну как тебе объяснить? В древности христиан преследовали, истязали. В Риме выводили на арену цирка, выпускали на них львов, тигров. Оно и у нас до войны за веру сажали, стреляли. Даже за иконы ссылали туда, куда Макар телят не гонял.
— А вы верите в Бога?
— А как же! — он выпрямился, поднял голову, перекрестился. — Мы же русские люди!
— Я тоже верю, — признался я.
— Ну и молодец.
С тех пор я прислушивался к каждому его слову, подражал его жестам и манерам. Он стал для меня наставником. И я поведал ему сокровенное: отец тянет лямку в лагере, а нам с матерью трудно сводить концы с концами.
— Ничего, сынок, всё образуется. Потерпи, — успокаивал он. — Дай срок. Господь терпел и нам велел.
Охотнее всего Фоменко говорил о богатствах и красоте земли, о животных и птицах, о целебном действии растений и трав, о жизни народов, их быте и характере. Я поинтересовался:
— Вы, наверное, на судах в загранку ходили?
— Из матросов выгнали, а в капитаны не захотел, — замысловато ответил Андрей.
Но иногда он уходил в себя, замолкал. В перерыв садился поодаль ото всех на траву. Прислонясь спиной к стволу деревца, раскидывал руки в стороны. Затем они плавно опускались к земле. Андрей закрывал глаза: то ли дремал, то ли молился. Словом, отключался от мира сего.
Бригадир, Григорий Павлович Скакун, сдвинув на лоб защитные очки и наблюдая, как я рыл кювет, воскликнул с удовольствием:
— Гляди, да он прёт, как трактор!
Зато мама, когда я заезжал с объекта в контору, испытующе оглядывала:
— Ну что, небось жутко устал?
— Ничуть. Разминка, — бодрился я.
Завернув полотенце в газету, она провожала меня к душевой. Какое же блаженство стоять под искусственным дождём после того, как нажаришься за день на солнцепёке! А дома в высоченных комнатах — сродни спортзалу — я расхаживал в одних трусах и любовался собою в зеркало, словно Нарцисс. Плечи раздались, мускулы налились, тело покрылось коричневым загаром. Я походя добился того, на что школьные звёзды спорта тратили столько уси87
лий. А главное, чувствовал себя старше них: получал зарплату. И немалую по тем временам — 800 рублей!
Здесь, на строительстве дороги, жизнь представала без прикрас — во всей своей наготе. Отношения между людьми, постоянно ведущими борьбу за существование, порою были завистливыми и недружелюбными.
Когда не хватало камня или песка, все становились на земляные работы. Мы с Андреем копали с одной стороны дороги, а мостовщики и подсобницы — с другой. Само собой возникало соревнование под лозунгом: «Бери больше, кидай дальше». По численности соперники превосходили нас впятеро. Заканчивали раньше и, рассевшись в тени посадок, бросали в наш адрес колкие реплики:
— Нихай сами доканчивают. Приходят поздно, уходят рано, а мы их обрабатывай!
Кое-кто из женщин начинал собираться домой. Они жили в близлежащих сёлах и добирались на работу пригородными поездами.
— А вы куда навострились, кумушки? — настораживался Скакун. — Не хотите работать — сидите. Но раньше времени никто не уйдёт. А то начальство нагрянет: они вкалывают, а нас нет. Вот будет здорово!
Стараясь не подвести напарника, я изо всех сил налегал на лопату. Андрей успокаивал:
— Не торопись, сынок. Мы своё и так наверстаем.
Предсказание бригадира часто сбывалось. Иногда начальство появлялось в образе Гриши Размаченко. Смуглый, с цепкими, юркими глазами. В прошлом — рецидивист, медвежатник. Вырос в Ростове, на Богатяновке, неподалеку от тюрьмы. Привык в лагерях пенки сшибать, вот и здесь пристроился. Числился бригадиром кольщиков. Но никто не видел когда-либо в его руках кувалду. Да и какой уважающий себя вор за неё возьмётся! Называли Гришу «старший, куда пошлют». Однако человек он был головастый, развитой, начитанный. И как снабженец незаменим: все, что надо, хоть из-под земли достанет, с любым договорится. Бывало, заявится на объект, набегается, употеет, снимет брыль, оботрёт со лба бисеринки пота. Выпьет залпом кружку воды, присядет:
— Перекур, ребята!
Гриша сбрасывает рубашку, загорает. А нам занимательный роман почти наизусть шпарит. Слушаем его битый час с открытыми ртами… Повествованию аккомпанируют дальние гудки паровозов. Да раскраивает небо высоко пролетающий самолёт.
Любил Размаченко — чего греха таить! — покрасоваться, показать, что он большой начальник. Выпрыгнет из кабины самосвала и давай по объекту носиться. Выхватит у кого-нибудь лопату, покидает песок, отдаст:
— Вот так надо работать!
88
У него одна команда перекрывает другую: «Стой тут!» — «Иди сюда!».
Гриша безпрестанно машет правой рукой. (Ему бы в регулировщики податься!). Что-то показывает, даёт указания:
— Вот вы трое — в машину, на Воловью балку. А ты, Фоменко, — кивает на Андрея, — будешь принимать песок. Получай двадцать талонов.
— Да тут их всего шестнадцать.
— Ну, значит, шестнадцать.
А то отзовёт в сторону и — почти шёпотом:
— Хлопцы, накидайте в самосвал камень с разбитой дороги. Надо!
Известное дело: материалы уплывали налево, на строительство частного дома.
Мама рассказывала и про иные закулисные дела. Прорабы, как правило, имели рабочих, на которых могли, не сомневаясь, положиться. Приписывали им лишнее («детишкам на молочишко!»), а те, в свою очередь, делились с ними после получки. Часто в ведомостях фигурировали «мёртвые души». Приходили надёжные, проверенные люди. Расписывались. Опять-таки небезвозмездно. Рука руку мыла. И мнилось мне, что на этом всеобщем законе, как на трёх китах, держалась наша грешная Земля.
* * *
По вечерам я отправлялся к Вале Киценко. Он жил в тихом переулке, сплошь усаженном фруктовыми деревьями. Кое-где строились. Приготовляли саман: глину, навоз и солому месили босыми ногами. Из этой массы формовали большие кирпичи и высушивали на солнце. Из них сооружали хаты-мазанки. Впоследствии стены, когда позволяли средства, обкладывали в полкирпича.
Дом у Киценко был добротным. С парадным крыльцом. Крыша — из оцинкованного железа. Ворота высокие, деревянные. И даже собака имелась — Пират, небольшой дворняга чёрной масти, одержимый приступами злобы: схватит себя за хвост и, рыча, крутится волчком.
Во дворе было всё ухожено: и деревья, и виноградник, и грядки, и цветочные клумбы. Родители Валентина — выходцы с Украины — были потомственными земледельцами. На усадьбе работали и мать, и бабушка, и дед, и даже отец, Николай Семёнович, который возглавлял сложный участок строительства на металлургическом заводе, — все, кроме Валентина. Он целыми днями, несмотря на каникулы, с упорством хлебороба наращивал знания. Корпел над учебниками и словарями. А более всего зубрил иностранный. Готовился в институт международных отношений.
Мой приход освобождал Валентина от каторжного умственного напряжения.
— Здорово, затворник! — смеялся я.
— Привет рабочему классу! — лицо его освещалось ослепительной улыбкой. — Ну как, Боян, дела?
89
Я восторженно рассказывал о дорожно-строительных буднях и при этом никак не мог обойтись без витиеватых выражений:
— По словам Вергилия, труд всё побеждает. Озлобленность, уныние и другие отрицательные качества. Он вселяет в человека радость. А вот Леонард Кривоносов с пренебрежением относится к труду. Ну да что с него взять? Он же — Леонардо. Недовинченный!
Валентин глянул пронзительно:
— Он, по-моему, встречается со светловолосой девушкой из пятнадцатой школы? Ты её знаешь?
— Знаю, — и перевёл разговор на другую тему. Не мог же я так сразу открыться, что по уши влопался в неё.
Кстати, на помощь пришла Валина мама, тётя Маруся, пригласила к ужину. Во дворе, возле стола, хлопотала бабушка Дуся, вся такая мягкая, ласковая.
— Сидайте, хлопчики, вечерять, — пропела она.
Мы расположились под сенью виноградника. Тётя Маруся принесла большую эмалированную миску с салатом из помидоров и огурцов, густо пересыпанных зелёным луком и петрушкой и обильно политых духовитым постным маслом. Как всегда, нахваливала меня: «Юра некапризный, неразборчивый, ест всё подряд. Таким и жена будет довольна». Подошла бабушка Дуся, поставила на стол полный противень румяных — с жару — пирожков.
Пока ещё трапеза не началась, дед, сухопарый и стройный для своих годов, лихо подкрутив белые усы, пошучивал:
— Ну як дела, комсомолята? Усё учитэсь? А хто будэ робыть?
И без всякой связи вспоминал, как снаряжали казаков по совершеннолетии на военные сборы. Надо было купить коня, сбрую, шашку, пику, обмундирование — всё честь по чести!
— Вот скаче казак, — продолжал, увлекаясь, дед.
Но тут мать Валентина строго оборвала его:
— Ладно, тату, ступайте отдыхать. В хату.
Щедро и весело справляла семья Киценко праздники. Пища была простой, но вкусно приготовленной. Мы пили вместе со взрослыми, считая это верхом удальства. Валентин выносил аккордеон. Пели народные песни: русские и украинские. Я вместе с Николаем Семёновичем вел басовую партию. У него от натуги и старания вздувались на шее жилы. Вася, наш общий друг, голосил так, как будто и впрямь ему медведь на ухо наступил.
Песни перемежались плясками. Бойчее всех вытанцовывал Николай Семёнович, приговаривая скороговоркой:
— Ну ещё, ещё, ещё!..
Плясали и дед, и баба Дуся. Пылили и мы с Василием, как два африканских слона.
А попозже уже втроём, включая Валентина, отправлялись к морю, к по90
катой бетонной набережной. С левой стороны залива испускали разноцветные дымки трубы металлургического завода. Впереди маячил, как мираж, дальний берег в розовом мареве. Справа, у яхт-клуба, колыхались на приколе яхты, моторки и лодки, а дальше море сливалось с горизонтом.
Рея над водой, прямо перед нами пролетали белосизые чайки. В их криках слышалась какая-то призывная тоска. Они собирались группками, о чём-то громко спорили. У них была своя, непонятная людям, жизнь. А у нас — своя, недоступная им. И, конечно же, совершенно неинтересны им были наши разглагольствования о преобразовании окружающего мира, когда и так он премудро устроен и неописуемо прекрасен.
Василий, как правило, отмалчивался, блуждая отсутствующим взором по водному простору, и мурлыкал себе под нос:
А волны и стонут, и плачут,
И плещут на борт корабля...
Растаял в далёком тумане «Рыбачий»,
Родимая наша земля.
А мы с Валентином продолжали словопрения. Я опирался на непререкаемые авторитеты и, как ударами топора, отсекал неприемлемые побеги мыслей. Так, обрубленная, без ветвей сосна превращается в голый неодушевлённый столб. Но тогда я не замечал ограниченности своих суждений, отдававших мертвечиной.
Теоретически чувствуя себя смельчаком, на деле — робел. Сколько раз вечерами я петлял по двору, как заяц, около Аниных окон. Сквозь шторы пробивался свет… Стоило нажать кнопку звонка!.. Но я поворачивал назад и безцельно плелся домой. То была трусость? Не совсем так, скорее отсутствовала внутренняя гармония, которая роднит два юных существа. Требовался толчок. Или — искра.
Время от времени я захаживал к Ане. Ко мне успели привыкнуть, как привыкают к собаке или какой-нибудь вещи. Я молча сражался в шахматы с её отцом. Но выиграть у него партию никак не удавалось…
На дорожном строительстве я порядком окреп, осмелел. И решился пригласить Аню погулять. Она охотно согласилась.
— Скучно, — жаловалась. — Лёня уехал…
Солнце палило. Асфальт плавился. Аня сделала мне головной убор из газеты, а сама, раскрыв зонтик, нежно взяла меня под руку. От неожиданности воскликнула:
— О, трицепсы! — и, поигрывая пальчиками: — А какие бицепсы! Не обхватишь! Юра! Да ты просто богатырь!
— Какой я богатырь?! Есть и посильнее меня.
Но от радости был, как говорится, на седьмом небе. Так что при падении оттуда летний зонтик вполне мог бы послужить мне парашютом.
91
В этот день мы долго не расставались. Заходили на рынок, где Аня покупала сливы, затем — к каким-то её знакомым. Она как бы демонстрировала меня: вот, дескать, какого парня отхватила!
Внешним обликом и природной силой Бог меня не обидел. Лёня в сравнении со мной явно проигрывал: низкий лоб, прилизанные волосы, горбатый нос… Но зато какие изысканные, светские манеры, какая грация и ко всему — приторная нежность в соединении с нагловатостью…
Незаметно мы приблизились к Каменной лестнице. Справа от неё возвышался старинный дом с кирпичной башней со шпилем. Когда-то она служила маяком для судов, плававших по морю и к устьям Дона. Здание и двор находились в запустении... Цветочные вазы были разбиты. Входную дверь грубо окрасили половой краской. А между тем, в этом доме у своего брата останавливался Пётр Ильич Чайковский, о чём свидетельствовала мемориальная доска.
Спустились к самому морю. Подул влажный бриз. Аня нарочито зябко передёрнула плечами. Прильнула ко мне. Надо было ловить мгновение. Но я растерялся от избытка счастья. И ограничился тем, что, прогулявшись по берегу, проводил её домой. Расставаясь, долго не выпускал её руку из своей руки.
Момент был упущен. Через несколько дней я застал у Ани Кривоносова. Подобно маэстро, Леонардо восседал за фортепиано.
Аня, будто коза, запрыгнула на стул, который стоял рядом с Кривоносовым. Обняла его за плечи. Попросила:
— Лёнечка, исполни моё любимое, полонез.
Я почувствовал себя, как третий лишний, но продолжал сидеть с видом почитателя классической музыки.
Леня играл полонез Михаила Огиньского — «Прощание с Родиной». А для меня он тогда звучал, как прощание с первой светлой любовью.
Со мной случилось примерно так. Девочка играла резиновым мячиком. Мягкий, но упругий, он, легко ударяясь о землю, высоко подпрыгивал. Но вот в траве, у дорожки, девочка нашла точёный деревянный шар. Ради интереса решила поиграть им. Ударившись о землю, он лишь слегка вдавил её, но не подпрыгнул. Девочка проделала это несколько раз. Ей наскучило. И, позабыв о деревянном шаре, закатившемся в траву, снова стала играть резиновым мячиком.
Кривоносов продолжал музицировать. Печального Огиньского сменил жизнерадостный беззаботный Иоганн Штраус. Стараясь быть оригинальным, я бросил реплику:
— Штраус в искусстве — безпартийный.
Лёня, словно ударом шпаги, отбил мой выпад:
— Тогда ещё партии не было.
92
Я продолжал издеваться над гениальным австрийцем, хотя втайне восхищался им:
— Штраус, как Тютчев!
Аня негромко, с издевкой процедила:
— А Юра, как Базаров.
Я встал:
— Мне пора.
И отправился к Вале Киценко. Болтали, как обычно, о том о сём.
— Водка? Ерунда! — рассуждал я. — Пью только для разнообразия ощущений.
Говорили ещё о многом. И вдруг сразу без предисловий я поведал о том, что мучило меня уже несколько месяцев.
Валентин удивился. Вероятно, подобное чувство ещё не коснулось его сердца. Однако поспешил посоветовать:
— Ты или не ходи к ней с месяц, или действуй понапористей!
При всём напряжении воли такого срока я, конечно, не выдержал. Меня хватило на неделю.
Сверх ожидания, Аня обрадовалась моему приходу. Промолвила с оттенком укора:
— Что же ты давно не появлялся?
— Некогда было.
— А я уж начала скучать. Тридцатого августа у меня день рождения.
— Да ну! В сорок третьем году в этот день Таганрог от немцев освободили.
— Вот и прекрасно. Сразу два юбилея отпразднуем. Приходи. Обещаешь?
— Обязательно приду, — я приложил её руку к своей груди.
В этот день у Ани собралась одна молодёжь. Родители ушли в театр. Домна Семёновна не была помехой — подавала закуски.
Пили. Играла музыка. Кружились пары. В сравнении с Кривоносовым — королём танцев! — я выглядел слишком бледно. И всё-таки он здорово ревновал.
Гости стали расходиться. А я удобно пристроился на диване, изредка поглядывая на Аню. Мне нравился матовый загар её кожи, выдающийся подбородок с ямочкой. И глаза — такие изменчивые: то голубые, то серые (цвета стали), то ласковые и задумчивые, то лукавые…
— Ну ты идёшь? — нетерпеливо спросил Лёня.
— Я ещё потанцую.
Он, сухо попрощавшись, ушёл. Мы остались с Аней вдвоём.
— Давай выпьем, — предложил я. — За тебя. За то, что ты есть.
Оба разгорячённые, танцевали запрещённое танго. Я часто касался щекой её волос. Улучив мгновение, чмокнул в щёчку. Аня отстранилась, закраснелась.
— Ну зачем же ты так?
93
Она даже рассердилась. Но я обнял её за плечи, крепко прижал к груди и поцеловал в самые губы…
* * *
Цепь моих рассуждений была такова. Закончить школу с медалью, что открывало прямую дорогу в Московский университет без вступительных экзаменов. Правда, предстоит пройти собеседование. Но это не такой уж непреодолимый барьер. Да, только в Москву! Ведь именно здесь (или в Петербурге) начинали своё поприще многие литераторы золотого девятнадцатого столетия.
Была и другая сторона медали. Чисто личная. Анечка поступает в Московский химико-технологический институт. По всем прогнозам, она получит медаль. Тогда в столице будем вместе. Леня Кривоносов останется в Таганроге. Думаю, он пройдёт по конкурсу в радиотехнический институт. Стечение обстоятельств устраняет опасного соперника.
А в случае, если не получу медаль, имелся иной способ попасть в Москву. В те годы бурно развернулось строительство МГУ. Тех, кто там трудился, после сдачи объекта зачисляли без экзаменов. Но мама встала на дыбы: «Разве я для того тебя учила, чтобы ты стал чернорабочим?!» Я не стал спорить. Передо мной и так были открыты все пути. «Молодым везде у нас дорога»— говорилось в популярной песне той эпохи.
До выпускных экзаменов оставалось чуть более полугода. Наступала горячая пора. С Лёней Кривоносовым мы образовали своего рода союз по овладению точными и гуманитарными науками. После уроков отправлялись домой либо к нему, либо ко мне и до умопомрачения корпели над учебниками.
Химия мне давалась легко. В математике я добился серьёзных успехов благодаря тому, что уже несколько лет занимался на дому с преподавателем — инвалидом, учеником моего отца. Я уверенно решал тригонометрические задачи. К физике мне привил вкус Борис Александрович Шолохов. Я старался изо всех сил заработать у него пятёрку, чтобы не отстать от Ани: ведь она была его любимой ученицей.
Кривоносов, узнав, что Афоненко уезжает в Москву, заметно к ней охладел. По занятости и я захаживал редко. Но после того памятного вечера (дня рождения) встречи с Аней всегда были бурными. Она бросалась ко мне на шею, я поднимал её на руки и носил по комнате, непрестанно целуя.
Свидания вдохновляли. Несколько дней я трудился, как каторжный, не замечая усталости. Активизировать волю помогало и чтение трудов товарища Сталина. В те годы книги считались дефицитом. У тёти Тани в спальне, у кровати, стояла ореховая тумбочка, в которой размещалась скудная, но весьма оригинальная библиотечка: хрестоматийный сборник «Ленинизм», четыре тома Михаила Платена «Естественный метод лечения», «Суворов» К. Осипо94
ва, «Вопросы ленинизма» Иосифа Сталина. Я выбрал последнюю и почитывал её перед сном наряду с молитвами.
Однажды из тщеславных побуждений я достал с этажерки эту объёмистую книгу вождя и на титульном листе начертал надпись: «Клянусь именем и значением этого труда, что отныне не потрачу даром ни одной минуты».
Лёня, прочтя, ухмыльнулся:
— Зачем ты так? Ведь не выполнишь.
— Выполню, — отрубил я.
Неделя следовала за неделей, месяц — за месяцем… И вдруг эту тоскливую календарную однообразность взбудоражила весть: «Сталин умер!»
Утро было серое, пасмурное. Люди тоже ходили серьёзные, угрюмые. Нас собрали в актовом зале школы. Все стояли. Директор, Пётр Савельевич Расстегаев, одетый в чёрный китель, произнёс строгую пафосную речь. Утрата тяжела и безмерна, говорил он, но мы, как и весь советский народ, должны ещё теснее сплотиться вокруг нашей партии.
Раиса Николаевна в своём неизменном зелёном пиджаке украдкой утирала слёзы. Плакал кое-кто из учителей и учеников. На душе было тревожно, я утешался лишь тем, что занятий сегодня не будет, что нас рано отпустят домой. И чувствовал, что этого желают и другие.
«А как же клятвенная надпись на книге вождя?» — напомнил мне внутренний голос. Но скоротечные впечатления заглушили его.
К трибуне подошёл Юлий Резин, мой одноклассник, и стал ораторствовать от имени учащейся массы:
— Весть о смерти великого вождя молотом ударила по голове. Ураганным порывом качнула наш народ, но не свалила с ног… Не дождутся этого проклятые империалисты. Сожмёмся еще дружнее и крепче в стальной кулак.
Я почему-то не верил ему: «Ну и артист! Хитряга!». Забегая вперёд, скажу, что он пытался поступить в Таганрогский радиотехнический институт, но мандатная комиссия отказала Резину в приёме. После известного процесса над врачами, которые обвинялись во вредительстве, кадровики оборонных учреждений и предприятий, в прошлом, как правило, сотрудники госбезопасности, настороженно относились к представителям еврейской национальности…
Из репродуктора доносился срывающийся голос диктора. Непрерывно лилась траурная музыка. Исполняли реквием Моцарта, похоронный марш Шопена. Вспоминался рассказ Игоря Уварова. Больной, чахоточный Шопен и цветущая Жорж Санд живут по её прихоти в горах в дикой необжитой пещере. Для него — это неминуемая гибель, для неё – источник романтических впечатлений. Здесь Фредерик и создаёт свой знаменитый похоронный марш.
В этот день уроки отменили. Погода расклеилась. Мокрый снег шлёпал под ногами. Собравшись группкой, мы двинулись к Каменной лестнице, где
95
безудержно резвились, играли в снежки, фотографировались. Мое внимание всегда привлекали установленные здесь ещё до революции так называемые солнечные часы. На них были указаны месяцы, какие-то числа. Но сколько я ни интересовался, мне так никто и не мог толком объяснить, как же по ним определять время.
Вдали виднелось море. Лёд на нём потемнел, потрескался. Юношеским инстинктом я ощущал: свершилось нечто очень важное. Ещё миг — и лёд тронется. И не только здесь, на море…
Смутно предчувствовал: может быть, освободят отца?..
Ранее мы писали прошения о его помиловании Ворошилову. И отцу скостили срок сначала до пятнадцати лет, потом — до восьми.
Как-то наш дворовый сосед, начальник тюрьмы Иван Фёдорович Верховой, застал меня в квартире Давыдовых за конспектом «Капитала». Верховой крайне удивился, но виду не подал. Переглянулся с Давыдовым (оба учились в университете марксизма-ленинизма) и подбодрил: «Ничего, скоро батяня вернётся!».
А пока всё текло по старому руслу. Скорбь по Сталину висела в воздухе. В школе нам задали сочинение на вольную тему: «Сталин — жизнь, а жизни нет конца!». Строка была взята из стихотворения поэта Николая Грибачёва. Я воспользовался литературой, опубликованной на страницах нашей прессы. Все авторы настойчиво и единодушно утверждали, что в Сталине и впрямь вмещается всё и вся, весь мир, вся вселенная. До такого абсолютного идеализма (вернее, идиотизма) никто никогда не доходил. Да и самому вождю вряд ли бы пришлось по душе такое безпардонное восхваление. Я и верил, и не верил тому, о чём писал. Однако своими сомнениями не делился ни с кем.
Сталин умер, но оставленная им государственная машина продолжала действовать, что и пришлось мне сполна испытать на своей шкуре.
Начались выпускные экзамены. Меня тянули на медаль. Вероятно, как и во всём, хотели перевыполнить план. Ольга Трофимовна после экзамена у себя дома вместе со мной выверяла и исправляла моё сочинение. Когда я горел по физике, Раиса Николаевна сама подсунула мне шпаргалку.
Всё шло, как по маслу. До написания биографии. Тут я стал перед выбором: указать, что отец осужден, или нет. Если да, то по какой статье и на сколько лет.
Советчиков было трое.
Тётя Шура:
— Не пиши. Не будь дураком. Молись. Бог даст, пронесёт.
Тётя Таня:
— От партии ничего скрывать нельзя!
Мама:
— Надо писать правду. А то хуже будет.
Я выбрал последние наставления, за что и поплатился. Комиссия ОблОНО
96
отрезала мне путь к медали. Несмотря на старания Ольги Трофимовны, по сочинению мне поставили четвёрку. Нашли какие-то пунктуационные и стилистические ошибки. А по тригонометрии влепили тройку.
Рухнули все мои мечты. Медали мне не видать, как своих ушей. А значит, и МГУ. Аня уедет в Москву без меня. Да и зачем ей нужен сын несчастного зэка, ей, дочери подполковника?!
Директор Пётр Савельевич смотрел на меня мрачно из-под густых чёрных бровей. Раиса Николаевна скривила в усмешке физиономию:
— Скажи спасибо своему отцу!
На выпускной вечер были приглашены девушки из пятнадцатой железнодорожной школы.
…Гремит духовой оркестр, играет туш.
В президиуме за кумачовым столом расположились учителя, директор.
— Георгий Овечкин!
Я поднялся на сцену. Петр Савельевич для проформы энергично потряс руку мне, опозоренному с ног до головы, вручил замаранный аттестат.
Длинный стол в знакомом, как будто постаревшем классе. Нетерпеливо шипя, пенится шампанское. Тосты, смех, шум, шутки. Но торжество испорчено, отравлено и, быть может, на всю жизнь…
В зале кружатся пары. Звучит знакомая до боли мелодия вальса «На сопках Маньчжурии», грустная, прощальная… Аню вижу, возможно, в последний раз. Она порхает с ненавистным мне Кривоносовым. Плясать он мастер. Не то, что я — медведь!
Горе заливаю вином. Залихватски на равных пью с физиком Борисом Александровичем. Он охоч до зелья. Больше молчит. Сквозь линзы особой конфигурации зрит насквозь — и сочувствует…
Аню я поймал в коридоре и увёл во двор, в темень.
— Ты пьян, Юра?
— Прости, Анечка. Теперь без медали не видать мне Москвы. А значит, и тебя.
— Ничего, дай Бог, свидимся. — Она ухватилась за мои руки, уткнулась головой в грудь, шептала: — Лёню я не люблю. Он эгоист. А ты такой сильный. Ты всего добьёшься.
— Спасибо, Анечка, за всё, — и я стиснул её в своих объятиях.
Перед рассветом выпускники, обнявшись, брели с песнями по уснувшим улицам к морю. Ветер дерзко метался на просторе. Свинцовые волны шлёпались о покатую каменную грудь набережной. «Скупаемся, что ли?» — возбуждённо кричали некоторые сорви-головы.
На востоке уже всплыл над линией горизонта малиновый, точно кузнечная поковка, диск солнца. Он заметно светлел, наливался огненной силой, став подобен расплавленной стали. И золотоносный шлях рассёк водное пространство до самого берега.
97
Вдали, слева от залива неторопливо покуривали оранжевым дымом трубы мартенов.
Домой возвращались серебристой, ещё не окрепшей аллеей тополей…
Мама не спала всю ночь. Глаза вспухли от слёз. Она осунулась с лица, почернела. Никак не могла смириться, что меня незаконно лишили медали.
Вечером я уговорил маму пойти в порт. Медленно шли по тихим улочкам, где выстроились в шеренгу мазанки, белёные известью; домики, крытые черепицей, с зелёными ставнями. То был район, где испокон века обитали потомственные рыбаки.
И как всегда, радостная встреча с Ним. Над округой величественно возвышался бронзовый, потемневший от патины основатель города Петр Первый, в треухе, ботфортах, в перчатках с крагами. Десницей он опёрся на стек, а левой рукой взялся за эфес шпаги. Внизу стояли две чугунные корабельные пушки, творение его эпохи.
Царь вперил свой взор туда, где море сливалось с небом, — в даль, которая манит отважных и недоступна глазу обывателя.
Мы присели с мамой у обрыва, поросшего бурьяном. Сверху открывалась панорама порта. Бухта. Баржи. Портальные краны. Горы угля, песка, штабеля брёвен…
Здесь, рядом с морем и Петром, печаль и обида притуплялись. Я обнял самого дорогого на свете человека за худенькие плечи. Погладил по волосам, в которых пробивалась седина… И вдруг увидел, что Петр, поправив шпагу, взяв поудобнее стек, сошёл с привычного возвышения. Он двинулся по аллее. Прохожие опешили, но ни один не посмел задержать Великого императора. Да и кто с ним мог сладить?! Разве что городовой?! А наш милиционеришко навряд ли! Едва ли где сыщешь равных по силе Петру?! Под Полтавой, во время битвы со шведами, пуля трижды его не брала: одна пробила шляпу, другая попала в седло, а третья угодила в грудь, да отрекошетила: большой нательный медный крест спас от смерти царя. И не случайно. Ведь накануне этого великого сражения он коленопреклоненно молился у иконы Каплуновской Божией Матери. А перед самой битвой, обращаясь к воинам, произнес: «А то ведайте, что Петру не дорога его жизнь — жива была бы Россия!»
И теперь, спустя почти два с половиной века, отважный император тяжкой поступью шествовал по созданному им городу, наводя ужас на окружающих. Он держал путь к Чеховской гимназии. Войдя в вестибюль, поднялся по каменным ступеням широкой лестницы на второй этаж.
— Где директор? Подать его сюда!
Услышав грозный окрик, Пётр Савельевич, съёжившись, вышел из кабинета. При виде настоящего самодержца местный тиран затрясся мелкой дрожью.
— Слушай, ты! — возгласил император. — Зело тороплюсь. Обаче допрос
98
учинить хощу. Что творится во вверенном тебе заведении? Доколе юношей воспитывать будете в страхе и лицемерии? Не о благе страны печетесь, а о собственной шкуре. Мы спасение России полагаем в опоре на людей таких, как сей достохвальный ученик ваш. — Он назвал мою фамилию. — Такие, как он, не пощадят живота своего за Отечество. А вы наплевали ему в душу, обрубили крылья. Пошто человеку ход не даете?!
Высунулась Раиса-крыса:
— Петр Алексеевич, я говорила: «Скажи спасибо отцу, что воспитал тебя таким честным...»
Грозный правитель нервно рванул усом:
— Что?! Прочь, стерва! Повышибу рабский дух из вас, смерды!
Ударив стеком по столу, вышел, позванивая шпорами. И направился напрямик на свою, Петровскую, улицу. По опустевшим тротуарам мерно печатались властные шаги. Петр приближался к зданию МГБ, бывшей гостинице грека Камбурули. Дежурный капитан в страхе задёрнул в окне занавеску, наверное, вспомнив в этот момент про свои грехи. Но по долгу службы продолжал следить за громадным чёрным Призраком. Однако император посчитал ниже своего достоинства зайти в сие заведение. Он поспешал в порт, на свой пост. По натуре, широкой и необузданной, Петр был матрос. Именно в морях он видел славу и благоденствие России.
Трудно стоять день и ночь на постаменте. И в бурю, и в зной, и в дождь. Бдеть, не смыкая глаз, за страной. Но, знать, таково его высокое предназначение!
Я увидел, как Петр снова взошёл на свой пьедестал. Поправил треух, шпагу... Заметив меня, усмехнулся. Дёрнул усом. И мне почудилось, что ветер донёс слова:
«Выше голову, друже! Ибо не о себе, а об Отчизне радееши».
99
УНИВЕРСИТЕТ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
100
Глава 1
КАМЕНЬ ПРЕТКНОВЕНИЯ
В
первые я побывал в Ростове-на-Дону вскоре после войны. Из Краснодара приехал брат мамы — дядя Никита. В юности на спортивных состязаниях он повредил правую ногу и прихрамывал. В войну прослужил в интендантских подразделениях. Демобилизовавшись, устроился на какое-то предприятие товароведом. Его послали в командировку в Ростов — раздобыть необходимый инструмент на только что пущенных в строй заводах. Задача была не из лёгких. И мой отец, располагая определёнными связями, вызвался помочь шурину. А я напросился, чтобы меня взяли с собой.
Ростов представлял собой ужасное зрелище, напоминая раскопки древнего городища. Целыми кварталами тянулись фундаменты и цоколи разрушенных домов. Осиротело торчали обгорелые каркасы зданий, устрашающе смотрели пустыми глазницами окон.
Мы побывали на нескольких предприятиях. Там нас гоняли из кабинета в кабинет: удовлетворить наши просьбы реальной возможности не имелось. Время было тяжёлое, послевоенное… И всё-таки кое-где давние приятели отца оказали посильную помощь.
Мы изрядно умаялись. День клонился к вечеру.
— Ну что, зайдём к Дусе? — предложил дядя Никита.
— А где она живёт? — спросил отец.
— Отсюда рукой подать.
По свидетельству мамы, Дуся доводилась ей двоюродной сестрой. Воспитывалась в доме Гнеденковых, так как рано осиротела. В семье её недолюбливали — из ревности. Только мой дедушка, которого тогда мучила сердечная астма, жалел и баловал девочку. Посадит её к себе на колени и кормит с ложечки куриным бульоном. В те голодные послереволюционные годы это блюдо считалось изысканным кушаньем. Моей бабушке приходилось прилагать немало усилий, чтобы держать на диете тяжко болящего супруга. А он, вишь, последним щедро делился с этой несносной девчонкой.
Дуся слишком рано выскочила замуж за человека, который был намного старше её. Звали его Иван Каспарович Акопов. Типичный армянин, из-под Еревани. Из бедной крестьянской семьи. Подростком пас овец. Рано вступил в партию. Служил в Ростове, в НКВД, где был начальником внутренней тюрьмы. Как раз в то смутное время, когда в 1937 году арестовали моего отца. Его перевели из Таганрогского острога в Ростовский. Однако Иван Каспарович ничем не помог, даже в передаче было отказано.
Родственников мы не застали дома и долго ожидали их во дворе. Здания делали двор похожим на колодец. Наконец удалось разыскать старшую дочь Акоповых — Аллу, этакую весёлую егозу. Она была почти на год старше меня.
101
За словом в карман не лезла. Алла повела нас на второй этаж, в квартиру. Щебетала без умолку. Хвасталась, как она ловко расправляется с дворовыми мальчишками. Но тут же прикусила язычок, когда вошёл мужчина лет пятидесяти, среднего роста, седоватый, с кавказскими усиками. Цепкие глаза его забегали. Он поставил портфель на пол и шумно поприветствовал нас. На нём была защитная гимнастёрка, перетянутая армейским ремнем, галифе, сапоги.
— А где же, тёзка, твои ромбики?
— Ми уже не служим там, — многозначительно ответил он. — Всего-навсего скромный инспектор Госбанка. В начале войны мне поручили эвакуировать его. А то би ми с вами, может бить, и не увиделся.
На лицах отца и дяди Никиты изобразилось недоумение. Чтобы разрешить его, Иван Каспарович рассказал следующее. Начальник НКВД Абакумов и его два заместителя задержались, не успели выехать и были расстреляны немцами. Дуся покинула Ростов с двумя малолетними девчонками и попала в зону, оккупированную фашистами. Они приняли девочек за еврейских детей. Просто чудо, что их не шлёпнули. Наверняка это бы и произошло. Но Дуся не растерялась. «Дети от армянина», — смело заявила она. «Армениш гут!» — воскликнул немецкий офицер, достаточно сносно объяснявшийся по-русски. Дуся сумела обворожить его и сходу сочинила легенду. Когда началась война, армянин настоял, чтобы она выехала к нему на родину. «Я долго упорствовала, — врала Дуся офицеру, — потом дала согласие. А по пути он сбежал от нас. И вот я осталась одна с малышами на руках». Немец поверил и, расчувствовавшись, дал плитку шоколада.
Дальше было неинтересно. Взрослые повели непонятные для нас беседы.
— Папа, — сказала Алла, — мы пойдём погуляем и заодно подкараулим маму.
— Харашо, харашо, дарагой, иди! Такой юла! — добавил он.
Во дворе к нам подошла девочка с чёрными, вьющимися, как у барашка, волосами. Она молчала, переминаясь с ноги на ногу.
— Знакомься — моя сестра Римма. Тихоня! — заметила Алла.
Мы безцельно бродили за пределами двора по близлежащим улицам и переулкам. Мне всё порядком надоело. Сосало под ложечкой — нестерпимо хотелось есть. Вдруг Алла пронзительно вскрикнула, точно её ужалили, и понеслась через дорогу навстречу невысокой, круглолицей, очень красивой женщине. Обняла её и стала целовать, приговаривая: «Мамочка! Миленькая!»
Дуся, увидев отца и дядю Никиту, сконфузилась. Угощать было нечем, и она кое-как на скорую руку приготовила ужин. Дуся служила секретчицей в штабе Северо-Кавказского военного округа.
— Прихожу поздно, — оправдывалась она. — Просто до всего руки не доходят.
Я сильно изголодался и с нетерпением ожидал, когда же пригласят за стол.
102
Было душно. Иван Каспарович открыл окно. Приятная прохлада хлынула в комнату.
— А теперь, Алличка, спой нам что-нибудь.
Она не стала церемониться, как это обычно делают домашние знаменитости, а запела легко и просто — от всего сердца. Голос у неё был сильный и чистый. Когда наступила пауза, Дуся пояснила:
— Сама Барсова хочет взять её к себе. Чтобы она у неё жила и училась. А Ваня ни в какую. Он в ней души не чает. Бывает, нашкодит, поставлю её в угол. А он вернётся со службы — и сразу: «Алличка, виходи! Амнистия!»
Дуся, помолчав, встрепенулась:
— А ведь грешно такой талант зарывать в землю, а?
— Нэт, нэт! Надо бить круглым идьотом, чтобы отдать свою родную дочь в артистки, — с непоколебимой твёрдостью восточного человека заявил Иван Каспарович, и глаза его сверкнули, точно молнии.
Но Алла мигом погасила разгоревшуюся было семейную вспышку. Её голос заполнил тесную комнатку и, как птица, вырвался на вольный простор:
«Хороша страна Болгария,
А Россия лучше всех!»
* * *
Спустя несколько лет, я снова попал в Ростов. Вплотную вставал вопрос о моём поступлении в университет. Медали меня незаконно лишили. Путь в Москву был отрезан. Пришлось смириться и довольствоваться областным центром.
Мы с мамой поехали на разведку. Ростов возродился, как феникс из пепла, восстал из руин. Не узнать было Аллу и Римму. Девчонки, какими я их видел, превратились в настоящих невест. Зато Иван Каспарович надломился. Тяжкий недуг приковал его к постели — кашлял, харкал кровью. Чтобы не безпокоить его, мы расположились в первой, небольшой комнате. Мама то и дело плакала, обнимала Дусю, сетовала на судьбу: Ваню посадили, еле-еле сводим концы с концами, Юре не дали медаль…
— Бедный мальчик! — причитала она. — Хоть бы сюда приняли.
Стала упрашивать Дусю, чтобы она разрешила мне пожить у неё хотя бы на время вступительных экзаменов. Дуся согласилась.
Я между тем смотрел в окно. Моему взору открывалась заманчивая картина. Рельсы поблескивали на солнце. Сотрясая землю, громыхали тяжело гружённые составы. Паровоз звал куда-то вдаль… В мечтах я следовал за ним, стараясь хотя бы ненадолго избавиться от навязчивых мыслей, связанных с поступлением в университет. Но уже через час пришлось отправиться туда.
Университет оказался пятиэтажным жёлтым зданием, занимавшим немалую площадь, и подавлял своей громоздкостью.
103
Приёмная комиссия располагалась на первом этаже — в физкультурном зале. Мне почему-то показалось, что члены комиссии встречали неискушенных абитуриентов с нескрываемым пренебрежением, как будто хотели сказать: «И куда они лезут? Ещё, наверное, думают поступить. Вы же, милые, не пройдёте по конкурсу!»
Однако кое-что удалось разузнать. Я, как и всякий поступающий, должен был соблюсти определённые формальности: сдать фотографии, заверенные директором школы, аттестат зрелости, автобиографию и, помнится, справку из домоуправления.
В Таганрогском радиотехническом институте действовала специальная мандатная комиссия — решето с ещё более узкими ячейками. Биографические данные разбирались по косточкам. Евреев отсеивали сходу. Например, Юлию Резину, однокласснику, который произнёс подхалимскую речь по смерти Сталина, дали от ворот поворот.
Валя Киценко готовился стать студентом института международных отношений. Можно только догадываться, какое там было мелкое сито!
После инцидента с медалью в школу идти не хотелось, а тем более взирать на самодовольную физиономию директора или что-либо просить у него. Но избежать встречи было нельзя. Я начал осознавать, что иногда приходится преодолевать себя.
Вопреки ожидаемому, всё сладилось без всяких осложнений. Петр Савельевич бегло глянул на мои фотокарточки, расписался, поставил печать. Поинтересовался: и на какое поприще?
— В РГУ, — ответил я поникшим голосом.
— Ну что ж, это неплохо, — успокоил он. — Ты должен поступить.
Я вылетел за порог школы. Слава Богу! С одним делом покончено.
Теперь автобиография… Впрочем, что же тут особенного?! Два листочка белой бумаги (для такого юнца хватит и одного!), ручку в руки и… Дело выеденного яйца не стоит, но не для меня.
Иногда даже из самого затруднительного положения можно найти выход. В данном случае — опустить всего лишь одну досадную подробность. Через десять минут биография была составлена.
Вечером я спросил маму:
— Как ты думаешь, стоит упоминать, что отец находится там?
— Не знаю. Смотри, как бы хуже не было.
Сама по себе фраза звучала издевательски: хуже, чем есть, быть не могло.
— Не знаю, — продолжала мама, — надо посоветоваться.
Но с кем? Кто в городе ближе тётушек?..
— Я уже тебе наказывала: не пиши, — сказала тётя Шура. — Ты не послушался, и медали твои очи не взвидали. Мало тебе? Попробуй ещё!
Тётя Таня на сей раз в своих суждениях была не столь прямолинейна:
104
— Знаю, свои пророки среди родни не в чести. Приходи завтра в поликлинику к рентген-технику Ясеневу, нашему парторгу. Он человек кристальной честности.
Наставление парторга навсегда врезалось в мою память:
— Ты же знаешь, что у нас в стране сын за отца не отвечает. — Его серые, со стальным отблеском глаза вперились в меня. — Надо писать правду, какой бы жестокой и горькой она ни была. Ты комсомолец? — Я утвердительно кивнул. — Ну вот видишь!
В Ясеневе я видел тогда, как в капле воды, отражение той великой силы, имя которой партия большевиков. Сомнения рассеялись. Я написал правду, одну только правду.
Выбор был сделан: историко-филологический факультет. Я упорно готовился. Всё-таки конкурс нешуточный: пять человек на место. Мама встревожилась. И решила, что без связей не обойтись. Как-то она встретила свою знакомую — Любу. Та не так давно заочно окончила университет и преподавала в школе. Люба предложила свои услуги: якобы у неё в университете есть преподаватель, близкий ей человек. И посулила отправиться со мной в Ростов. А я как раз собирался отвезти документы в приёмную комиссию.
Любу видел впервые. Она оказалась пышнотелой крашеной блондинкой лет двадцати семи. Тёмнокарие глаза перебегали с предмета на предмет. В городе о ней шла недвусмысленная молва. Когда мы сели в поезд, Люба разоткровенничалась:
— А ведь Анатолий Родионович Галепа, к которому мы едем, был страстно в меня влюблён. Да и сейчас, уверена, пыл его не охладел. Когда я сдавала ему экзамен, мы остались в аудитории одни. На мне было лёгкое белое платье, босоножки, что особенно подчёркивало морской загар… Галепа взял мою зачётку, поставил незаслуженную пятёрку. Потом встал, поздравил, пожал руку и поцеловал. В гневе я отдёрнула её. Тогда он бросился на колени. Как сумасшедший, стал осыпать мои ноги поцелуями. Захлёбываясь, клялся в вечной любви, предлагал стать его женой. Сначала я стояла ошеломлённая. А когда пришла в себя, с криком: «Негодяй! Старый пошляк!» — дала ему пощёчину и выбежала вон. Но и после этого он не перестал обожать меня. Я знаю, и сейчас, — Люба самодовольно улыбнулась, — одно моё слово, и он будет у моих ног.
Анатолий Родионович жил на одной из линий в районе Нахичевани. Мы застали его врасплох. На нём была старая застиранная пижама. Я бегло окинул его: высокий, пожилой, лысоватый. В лице просвечивало лукавство. «Хитрый хохол!» — говорила о нём Люба. Она представила меня как своего племянника. Галепа не проявил никаких эмоций и почти ничего не пообещал.
— Надо готовиться, молодой человек. И серьёзно, — назидательным тоном произнёс он.
105
Мне показалось, что Анатолий Родионович как-то ревниво поглядывал на меня.
Экзамены были назначены на август. Мама взяла отпуск, чтобы быть рядом со мной.
— Тебе, бедному, придётся так много заниматься, — рассуждала она. —Дусе готовить некогда. И будешь сидеть голодным. Какая там наука пойдёт на ум! Да и кто, кроме мамы, поддержит тебя в трудную минуту?!
Первый экзамен был письменным — сочинение, спецпредмет. От того, как его напишешь, зависело многое: сразу проливался свет на способности поступающего.
Многие пытались заранее отгадать тему. Кто-то рассказывал, что некий преподаватель советовал в связи с этим подключить теорию вероятности. Он считал, что достаточно в совершенстве знать всего Горького и Маяковского — одна из тем непременно будет связана с их творчеством. Отчасти я внял его совету: на отдельном листочке уместил на всякий случай цитаты из произведений этих столпов советской литературы. Иные меня перещеголяли — готовили шпаргалки по специально разработанным системам.
Сочинение писали в огромной аудитории. Уже знакомый мне Анатолий Родионович Галепа обежал нас масляными глазками и безстрастно вскрыл конверт с темами. Все затаили дыхание. Галепа не спеша выводил мелом на доске букву за буквой.
Я с нетерпением ждал, оправдает ли себя так называемая теория вероятности. Первая тема — вольная: «Широка страна моя родная». Полный простор для фантазии! Но вот на аудиторию надвинулся Фонвизин со своим «Недорослем». На две трети проигрыш обеспечен. Остаётся последний шанс. Анатолий Родионович осторожно постукивает мелом по доске. Десятки глаз, не отрываясь, следят за его рукой. Сейчас она для поступающих рука судьбы. А я шепчу, не переставая: «Господи, помоги!». Наконец Галепа начертал: «Горь…» «Горький!» — чуть не вскрикнул я, и сердце заколотилось от радости. Рука движется дальше и дописывает: «… об Америке». Ура! Я попал в цель.
Теперь надо было успокоиться и сосредоточиться. А тут всё отвлекало и раздражало. Шуршала бумага, скрипели сиденья, откуда-то доносился шепоток…
Я принялся наблюдать за соседями, моими отъявленными соперниками. В отличие от меня, они не теряли времени даром. Несмотря на то, что Анатолий Родионович неустанно прохаживался по аудитории, они умудрялись внаглую пользоваться шпаргалками. «Ах, вы, жалкие бездарности! — думал я, глядя на них. — И зачем вам понадобился университет?!»
Движимый благородным негодованием, я залпом начерно набросал сочинение. Вспомнил и про заветный листочек. Озираясь по сторонам, прятал его среди исписанных бумаг. Действовал слишком робко. Использовал всего одну или две цитаты, да и те знал наизусть.
106
Оставалась чистовая обработка. Я приободрился и, забыв про жестокий дух конкуренции, стал даже помогать сидящему по правый локоть абитуриенту. Но Галепа незамедлительно пресёк мои поползновения:
— А вот подсказывать, молодой человек, и не следует, — сказал он медоточивым голосом.
И ещё одно изречение довелось от него услышать:
— Никогда не спешите. Ни в чём. Наипаче — сдавать сочинение. Ведь всегда могут быть ошибки. Они могут быть, молодые люди.
Его наставительный тон настораживал, на что-то намекал. Хотя Люба и заверяла, что он весьма доброжелателен и будет во всём мне покровительствовать.
Загодя желая узнать оценку по сочинению, мы с тётей Шурой отправились домой к нашему меценату. Он встретил нас сухо и холодно.
— Ну что ж, — сказал он, — остаётся вас поздравить. Вы написали на «хорошо».
Известие меня ошеломило. Видно, я изменился в лице. Анатолий Родионович замешкался.
— Есть ошибочки, — добавил он виновато.
Но какой-то внутренний голос внушал: а может, ошибочек-то и не было… Галепа преднамеренно отыскал их, чтобы влепить четвёрку. Зачем? А затем, что эта старая вешалка приревновала меня к Любе.
Чтобы разрядить неприятную паузу, Галепа поспешил нас успокоить:
— Напрасно вы расстраиваетесь. По сочинению редко кто получает «отлично».
— Но всё-таки получают?
— Очень, очень немногие. А по конкурсу вы пройдёте и с одной четвёркой.
Тётя Шура в порядке дипломатических соображений передала преподавателю банку варенья, жерделы и груши. Увидев эти дары природы, он криво усмехнулся. Тётушка что-то долго говорила, но смысл сводился к одному:
— Вы постарайтесь, мы вас отблагодарим.
— Вы уж и так меня облагодетельствовали, — сказал он с издевкой, но тётушка не поняла его тонкого намёка. — А почему Люба не приехала? — спросил он под конец.
Нам осталось лишь пожать плечами.
На следующем экзамене (устном) по русскому языку и литературе Анатолий Родионович вёл себя не очень дружелюбно. Мелочно придирался. Но срезать ему меня не удалось, и он поставил пятёрку в зачётном листке.
Надвигалась гроза — история. Этого предмета, как огня, боялись все поступающие. Экзамен должна была принимать Безносова. Фамилия явно воровская, рассуждал я. Раньше поделом пальцы отрубали да ноздри рвали. От
107
разбойника чего хорошего ждать. Бог шельму метит. Абитуриенты заранее трепетали. На Галепу надеяться было нечего. Мама вшила в нагрудный карман моей рубашки молитву «Живый в помощи Вышняго». Она волновалась больше меня. Суетилась, старалась сготовить что-нибудь вкусненькое.
Я часами просиживал, не разгибаясь, над книгами. Уставала не только голова, но и седалище. Да, да, не смейтесь! Этой части тела тоже доставалось немало.
Обилие дат и имён безпощадно насиловало память. Когда после долгого сидения я вставал — голова кружилась. Перед глазами плыли чёрные круги. Я потягивался, немного разминался и снова принимался зубрить.
Изредка я поглядывал в окно. На путях загорались разноцветные огоньки: красные, фиолетовые… Перекликались паровозы… Я неохотно отрывался от милой сердцу картинки. На меня вновь обрушивалась лавина фактов. От перенапряжения сердце работало, точно помпа. В ушах, как в рапанах, раздавался шум моря, какой-то звон…
Утром, стоя у двери, за которой находилось чудовище в образе Безносовой, я был почему-то спокоен. Молился. Рядом стояла некрасивая девушка с изможденным лицом — тряслась, как осиновый лист. Женщина в очках с тонкой золотой оправой отвела ее в сторону, передала записочку, тихо заговорила… «Вот они, связи, — размышлял я. — Земные, ползучие. Говорят же, что блат выше наркома. Но не выше Бога?!»
Подошла моя очередь. Я с достоинством вошёл в полутёмный кабинетик. На вид Безносова была женщина неброская, серая. Должно быть, старая дева.
Отвечал я, не запинаясь, обстоятельно и, казалось, вызвал у неё симпатию. Однако она попыталась, в силу въедливой привычки, поймать меня внезапно — на дополнительных вопросах:
— Где родился Пугачёв?
— На Дону.
— Где именно?
— В станице Зимовейской.
— А Степан Разин?
— И Степан там же. Они земляки.
Безносова, ставя в зачётный листок «отлично», удивляясь, промолвила едва слышно: «Ну надо же! Настоящий будет студент!».
Немецкий (я его терпеть не мог со времени оккупации!), сверх ожидания, сдал на «отлично». Оставалась география, предмет не специальный, не столь важный. «Уж этот камень как-нибудь спихну», — самонадеянно решил я.
Мама уехала домой по неотложным делам. К Дусе я не спешил. На радостях с такими же участниками лотереи спустился к Дону, к судоремонтному заводу. У причала застыли суда. То там, то тут вспыхивали огоньки электросварки. И так хотелось проникнуть в это овеянное романтикой царство. Но вход
108
туда был воспрещён. Мы ограничились тем, что зашли в столовую. Стали в очередь вместе с работягами, одетыми в брезентовые робы. Они громко смеялись, шутили. И думалось: эти парни, в отличие от нас, уверенно шагали по земле…
В незатейливом меню я выбрал самые простенькие блюда: суп гороховый, манную кашу, молоко. Дёшево и сердито! «Прожить можно», — подумал я, строя планы на будущее. Размечтался, расслабился. Молитва оставила меня…
На последнем экзамене по географии, вытянув билет, сразу понял: погорел! Вроде бы и вопросы знакомые, но мало эффектные — на них не развернёшься с блеском.
Только собрался с мыслями, вошла секретарша из приёмной комиссии. Наклонилась к преподавателю, к самому уху, что-то пошептала, метнув рысий взгляд в мою сторону. Я насторожился. Очевидно, речь шла обо мне. Ну так и есть! Приёмная комиссия… Отец… Готовится западня!
Теперь уж я вовсе стушевался. Ответ получился путаным. Точнее, меня изо всех сил старались запутать. И в моём зачётном листке оказалась злополучная четвёрка.
Чтобы пройти по конкурсу, надо было из двадцати пяти баллов набрать двадцать четыре. У меня оказалось двадцать три!
Однако где-то в подсознании ещё слабо теплилась надежда. А через несколько дней и она погасла. Я не нашёл себя в списках поступивших. Мелькали какие-то необычные фамилии — Калюжный, Грешнова, Кочешков…
Недолго думая, я забрал документы. В приёмной комиссии даже не удосужились подсказать, что с такими высокими баллами можно без экзаменов быть зачисленным на заочное отделение. Без сомнения, меня провалили преднамеренно.
Но, выйдя из мрачного университетского здания на улицу, на солнце, я, как ни странно, почувствовал облегчение. Скорее к Дону, на судоремонтный!..
А как же мама? Ведь, несмотря на наше бедственное положение, она бы даже и слышать не пожелала, что я устроился на завод. Узнав о моей катастрофе, мама проплакала всю ночь. Наутро встала с выпученными глазами. Позже врачи установили, что у неё разыгралась щитовидка.
Скованный ложным стыдом, я избегал встреч с дворовыми и знакомыми. Безвылазно сидел дома, в затворе. Зато вернулась молитва. Даром время не терял. Приобрёл учебники и начал штудировать программу первого курса. Потянулись однообразные напряжённые будни.
109
Глава 2
МОЖНО ЛИ ПРОЛОМИТЬ СТЕНУ ЛБОМ?
И
вдруг — неожиданность. Мама окрылённая влетела в квартиру и разом выпалила:
— Сейчас видела твоего историка. Он говорит: «С такими баллами можно кандидатом поступить. До первой сессии походит на лекции, а там, если успешно сдаст экзамены, зачислят на стационар. К тому времени, по всей вероятности, кто-то отсеется». Обещал поехать с тобой к ректору.
В поезде мой любимый учитель то и дело посмеивался. Этакий неисправимый оптимист! Только глаза почему-то были печальные, грустные… Сам он закончил Ростовский университет с отличием. Писал диссертацию о мировоззрении разночинца Н.Г. Чернышевского. На кафедре философии Георгий Матвеевич Серафименко должен был повстречаться с доцентом Бронским и заодно прихватил меня с собой.
В приёмной ректора я, в роли просителя да вдобавок в потёртом кителе и стоптанных ботинках, чувствовал себя неловко. Чтобы скрыть волнение, поглядывал в окно: ветер раскачивал ветви деревьев, на которых сиротливо трепетали пожелтевшие листья.
Наконец, мы вошли в светлый, просторный кабинет. За письменным столом величественно возседал плотный лысый человек. Его взгляд подавлял собеседника. Ректор, Семён Ефимович Белозеров, остался в моей памяти как живое олицетворение власти. Я молчал, подавленный, и, словно во сне, ловил отдельные фразы.
— Этот университет — моя alma mater*, — говорил Георгий Матвеевич. — А вот воспитанник школы, в которой я преподаю. Очень способный. Представляли на медаль. Сдавал экзамены на историко-филологический факультет. Набрал двадцать три балла. Есть ли возможность зачислить его кандидатом? Покажи зачётный листок.
Я очнулся. Белозеров внимательно просмотрел мой документ и рек:
— Кандидатом не можем. А вот на заочное — пройдёт. Идите к Кожинову, оформляйтесь. Пусть посещает лекции. Будут вакансии — переведём на стационар.
Я бросился благодарить Георгия Матвеевича. Он круто осадил:
— Эмоции пока оставь. Сейчас надо действовать.
Всего несколько шагов по полутёмному коридору — и мы оказались в отделе заочного обучения. Проректор Кожинов, седой и молчаливый, спокойно нас выслушал. Повертел в руках мой экзаменационный листок. Что-то пометил в настольном календаре. Коротко сказал:
* Aalma mater (лат.: кормящая, благодетельная мать)— старинное студенческое название университета, дающего духовную пищу.
110
— Приносите автобиографию, не откладывайте.
Серафименко строго предупредил:
— Смотри, ничего не упоминай об отце, как в прошлый раз.
Мама вся преобразилась.
— Куй железо, пока горячо! — восклицала она. — Как бы найти подход к этому Кожинову? Наверное, он хочет деньги?
В её устах фраза прозвучала несколько нелепо: ведь ей самой приходилось перебиваться на копейки. Но если бы и позволяли финансовые возможности, как бы она задобрила седовласого проректора? Ибо в подобного рода делах была совершенно неискушённой.
Тогда вызвалась помочь тётя Шура. Она считала себя (может быть, и справедливо!) самой отчаянной в роду Овечкиных. И не раз повторяла:
— Папа говорил: «Шура! Ты должна была родиться мальчиком!»
В Ростове мы с тётушкой начали наносить визиты дальним родственникам. Разыскали Лизу, сестру какого-то Володи. После выяснилось, что Владимир Георгиевич Варламов был начальником Обллита, главным цензором всей Ростовской области. В прошлом военный, подполковник.
Разумеется, он без особого труда мог бы устроить меня в университет, хотя бы на заочное отделение. Но Варламов, истовый служака, как зеницу ока берёг свою репутацию: на кой ляд ему было связываться с сыном зэка?!
Напротив, Лиза оказалась сердобольной и отзывчивой. Она имела сына — моего ровесника. С 1937 года, когда её мужа, по происхождению поляка, упрятали за решётку и он канул в неизвестность, её жизнь пошла кувырком…
Узнав о злоключениях, которые я испытал за последние месяцы, Лиза обещала посодействовать моему устройству в университет.
Для начала я отвёз в отдел заочного обучения автобиографию, аттестат зрелости и экзаменационный листок.
— А знаете, — объявил вдруг Кожинов, — вам бы не помешала здешняя прописка. Для ростовчан по вечерам иногда проводятся занятия, которые полезно посещать.
Возникла новая проблема. Дуся, племянница мамы, согласилась прописать меня. Заполнили бланк на имя начальника милиции. Он принял ласково и ласково отказал — дескать, с удовольствием, но площадь не позволяет: надо, чтоб на каждого приходилось по девять метров. И я ушёл несолоно хлебавши.
Тогда тётя Шура стала разыскивать в Нахичевани родственницу, Анну Ивановну Модестову. Адреса не было. Знали только, что она обитает то ли на двенадцатой, то ли на тринадцатой линии и что её муж – Герой Советского Союза. Ходили из одного двора в другой. И везде тётя Шура задавала один и тот же вопрос: «Здесь живёт вдова героя?» Я диву давался, откуда у тётушки столько упорства.
Когда мы вовсе выбились из сил, нам вдруг подсказали приблизительные
111
координаты Модестовой: на пятнадцатой линии, в угловом дворе — стыкуется с центральной улицей, по которой ходит троллейбус.
Увидев нас, Анна Ивановна, худенькая и седая, от удивления всплеснула руками. С тётей Шурой они обнялись и поцеловались. Стали вспоминать прошлое, родных и друзей.
— Нашего Ваню посадили, — печаловалась тётя Шура. — Уже три года лес пилит. А статья-то какая! Изменник Родины!
— Быть того не может! — Анна Ивановна вскочила со стула. — Он же кристальной души человек.
— Вот кристаллы-то и подбирают, — ответствовала тётя Шура.
Затем речь зашла обо мне. Анна Ивановна размышляла недолго — сразу согласилась. Ведь загвоздка была только в прописке. А ночевать я мог по-прежнему у Дуси на Братском. Однако всё оказалось не так-то просто. Пришлось немало помытариться, пока в паспорте появился штамп прописки. Возраст у меня был призывной, и в военкомате попытались вставить палки в колёса.
Шустрый капитан, ухмыляясь, предупредил:
— Учти, если не поступишь учиться, забреем во солдаты.
Кожинов меж тем тянул резину. Велел ждать. Что-то не договаривал.
Чего он хотел? Особой мзды? Не знаю. Но какого душевного напряжения стоила такая хитроумная тактика для несведущего в крючкотворствах юноши?! Обидно: держишь жар-птицу в руках — и вдруг упорхнёт! Тётя Шура попыталась предложить иной вариант:
— А хочешь, зять Анны Ивановны устроит тебя в мединститут? Он там в почёте. Доцент!
Я возразил: но тогда мне придётся доздавать физику и химию. А сил больше нет.
На самом деле главный мотив отказа коренился в том, что я непременно должен был поступить на филфак. Это база, без которой нельзя стать писателем. Так думал я тогда и, пожалуй, ошибался.
Что ж, это свойственно людям. Сколько труда тратят они на то, чтобы создать свою систему воззрений на мир. Создают, восхищаются. Но однажды убеждаются, что то, чему они поклонялись, сущая безделица. Мало того, теперь они обрушиваются на своего идейного кумира за то, что он отнял у них столько невосполнимой энергии.
Однако тогда я далёк был от всякого рода умозрительных построений. Недавно в атаку на Кожинова ринулась Лиза. Выдав себя за мою тётю, используя обаяние и дипломатический подход, она переговорила с проректором с глазу на глаз. Прояснилась простая истина: сухая ложка рот дерёт!
Деньги пообещала дать тётя Шура. Пока Лиза готовилась умаслить Кожинова, я тем временем догонял первокурсников. Они ушли от меня по программе вперёд на целых два месяца.
112
В этот день я сидел в квартире Лизы, обложившись книгами. Глаза механически бегали по строчкам. Факты казались неудобоваримыми и с трудом проникали в мою голову. Я ждал с нетерпением, когда Лиза вернётся от Кожинова, и непрестанно молился. Она ворвалась в комнату, словно порыв ветра, возбуждённая и радостная. Обняла меня.
— Поздравляю, ты зачислен. Завтра поедешь за зачёткой.
Я не верил своим ушам. Значит, Лиза сумела всё устроить. Тётя Шура после говорила, что Кожинову подсунули тысячу рублей. Для тех лет сумма довольно кругленькая. Это — три маминых зарплаты.
На всех парах я помчался к Дусе. Там меня потчевали и чествовали, точно именинника. Алла то и дело заводила патефон. Звучали модные в те годы танго «Брызги шампанского», «Бакинские огни»…
Вечером отправились на набережную. Дон раскинулся во всём своём великолепии. От него веяло свежестью. Перемигивались огоньки бакенов, таинственно застыла роща на противоположном берегу. У причалов, почти сплошь освещённые, стояли на приколе теплоходы. Там кипела своя, особая жизнь…
После сумятицы последних месяцев я вновь обрёл относительное успокоение. Молча глядел в настороженную даль, слушал неутомимое чмоканье волн… Наверное, эти неповторимые мгновения и были счастьем…
Чуть подальше, у кинотеатра «Прибой», толпились люди. Перед началом сеанса крутили пластинки. Голос с цыганским надломом пощипывал за сердце:
Как хорошо с тобою рядом,
Когда, родная, мы одни…
Влюблённые пары старались скрыться в полумрак. Они жили настоящим. А для меня, одержимого мечтателя, существовало только будущее. Выжить, выкарабкаться — ради матери и себя. Во что бы то ни стало.
Утром я отправился в университет, чтобы получить зачётную книжку. Теперь храм науки показался мне более привлекательным. Весь его фасад — между нижним и верхним этажами — украшали величественные колонны (в стволах — вертикальные желобки, в капителях — завитки) и балконы с балясинами. Пять этажей как бы символизировали пять курсов, которые необходимо преодолеть, взбираясь по лестнице науки.
С трепетом открыл я тяжёлую входную дверь и поднялся на второй этаж. Вскоре в моих руках оказалась зачётка. Ободрённый, я решил сразу же навёрстывать упущенное. Разыскал расписание первого курса филфака и намеревался попасть на общие лекции. К сожалению, курс занимался по группам. Даром времени терять не хотелось, и я пошёл к историкам.
Лекцию о возникновении христианства читал Дмитриев. Единственный на факультете доктор наук. Его, живого профессора, я видел и слышал впервые. Внешне он смахивал на замученного индюка. Да и сама лекция не была от113
кровением. Всё сводилось к затасканной истине: Иисус Христос — личность мифическая, а идеи христианства используются сильными мира сего. При этом они берут на вооружение удобную для них схему: Всевышний на небесах, царь — на земле.
Дмитриев говорил ещё что-то. Но из всей кучи слов почему-то запомнилась лишь частушка:
Городовой разинул пасть,
Зубы, как у дога.
Берегися: несть бо власть,
Аще не от Бога.
Спустя несколько дней я осмелел и, не опасаясь, ходил на лекции. Да и почва появилась под ногами: всё-таки не случайный посетитель – хотя и заочник, а студент университета.
Постепенно я примелькался. Притёрся к общей массе. Но почти ко всем чувствовал неприязнь. В основе её лежала зависть: дескать, вот они здесь, заняли места, а я почему-то очутился за бортом. Неужели они достойнее меня? Меня, который с детства почувствовал призвание к словесности и приобрёл знания, далеко выходящие за пределы школьной программы. Да и кто они?! Небось, большинство попало по блату…
Училась и группа поляков. Из Народной Республики. Эти вообще шли вне конкурса. Кстати, Ростовский-на-Дону государственный университет имени В.М. Молотова именовался до революции Варшавским и находился в теперешней столице Польши.
По льготным условиям прошло и несколько фронтовиков. Но к ним я относился с превеликим уважением. Наверное, поэтому первым, с кем я сблизился, оказался Александр Багрянцев. Он был более чем на десять лет старше меня. Однако кое в чем мы были схожи. Он носил потёртый пиджачишко, я — поношенные брюки с выдутыми коленками. Оба были экономны и расчётливы; в столовой выбирали самые дешёвые, но питательные блюда: суп гороховый, гречневую кашу, винегрет. Хлеб и горчица стояли на столах — ешь вдоволь!
На лекциях, боясь пропустить хотя бы одно слово, старательно конспектировали. А по вечерам допоздна засиживались в университетской читальне. Лишь изредка выбегал я размяться во двор, похожий на колодец, жадно глотал влажный воздух и любовался далёкими чистыми звёздами…
Возвращался домой в двенадцатом часу. Дуся дала мне ключ от квартиры. После насыщенного дня, проведённого в умственном напряжении, приятно было не спеша брести по пустым улицам и знать, что мама не ждёт, как это бывало в Таганроге, и спит безмятежно.
К Дусе входил осторожно, на цыпочках, чтобы никого не разбудить. И всё-таки, вероятно, причинял им безпокойство: комнатки маленькие, тяже114
ло больной дядя Ваня, две дочки… Сразу отказать мне в жилье, не отыскав подходящего повода, было стыдно. Но если захотеть, повод нетрудно найти. И мне объявили: приходил милиционер и распекал их за то, что я живу без прописки.
Надобно было срочно приглядывать новый угол. Где? И у кого?
Однако вскоре всё удачно сладилось. Приехала тётя Шура и договорилась с Модестовой (к тому же я был у неё прописан). Условия оказались сносными: за четыреста рублей, включая плату за койку, Анна Ивановна согласилась меня кормить утром и вечером.
Недаром Багрянцев, хитроумный орловский мужик, похожий на лиса, щуря лукавые глаза и кривя тонковатые губы, проницательно заметил:
— Ты, видать, по ночам лопаешь? Я вот вовсе отощал. А тебе хоть бы что!
Я молчал, а сам думал: «При такой нагрузочке, да если ещё впроголодь — тут уж точно ноги вытянешь». Багрянцеву легче: после читальни он прямиком шёл в общежитие — дрыхнуть, а у меня начиналась новая смена: восстанавливал пропущенные лекции. В тиши ночной перо скрипело, как у летописца.
Кроме того, по вечерам иногда приходилось посещать занятия, которые проводились для заочников-ростовчан. Это были не маменькины дочки, как на стационаре, а люди, видавшие виды. Некоторые выпали из моей памяти, а кое-кто ещё живет в ней. Староста Иван Полтавцев, инвалид войны, весь искалеченный, в шрамах. Ходил, опираясь на палку. По профессии — инженер, с цепким аналитическим умом. Геннадий Новечихин — из речного пароходства. Лицом — типичный капитан дальнего плавания: глаза цвета океанской волны, нос с горбинкой, волевой подбородок с ямочкой. Книголюб, поклонник искусств. Майор Фёдор Калиткин. Иногда мы встречались с ним в неурочное время. Я помогал ему разобраться в некоторых сложностях учебных дисциплин, а его жена, красивая, словно куколка, потчевала меня украинскими блюдами.
На заочном отделении существовал такой порядок: студенты, не сдавшие контрольные работы, не допускались к сдаче экзаменов и зачётов. Методист Мизгирева неусыпно блюла установленный жёсткий закон.
Контрольные работы требовали дополнительного времени. А где его взять? Урезать сон! Я систематически спал не более пяти часов. Осунувшийся, резкий, походил, по словам мамы, на заключённого. Но от своей затаённой цели не отступал. Ходил даже на приём к ректору. Сверх ожидания, он встретил по-отечески тепло:
— Надо сдать все экзамены и зачёты за первый курс стационара. На отлично! Старайтесь. Будут места — переведём. А вообще по этому вопросу обращайтесь к проректору Алёшкину.
С ним я сталкивался не раз. Чтобы яснее представить его фигуру, вообразите, что одна из колонн античного архитектурного сооружения вдруг сдви115
нулась с места и пошла. Неоднократно я подавал ему заявление с просьбой перевести на очное отделение. Но он накладывал неизменную резолюцию: «Мест нет. Алёшкин».
К Модестовой, моей хозяйке, приехала родственница из Германии — Варвара. Жена советского офицера. Темпераментная и смелая женщина.
— Варвара — ночь прорвала, — шутила Анна Ивановна.
Варвара вызвалась мне помочь. Как буря влетела в кабинет Алёшкина.
Выдав себя за мою тётушку, начала, жестикулируя, втолковывать проректору, что я-де такой способный, чуть ли не гений, и что меня надо немедля перевести на стационар. Алёшкин вытаращил непроницаемые глаза, сродни императору Николаю Первому, и холодно отчеканил:
— Угомонитесь, гражданка! С чего вы вдруг решили, что вашего племянника следует перевести на очное отделение? Пусть учится и работает. Это пойдёт ему только на пользу. Я, например, стал студентом лишь в двадцать шесть лет. И, как видите, занимаю немалый пост.
Варвара не сдавалась. Она, как танк, грудью лезла на Алёшкина. Однако её доводы разбивались о непоколебимость проректора. И мы, посрамленные, вынуждены были уйти ни с чем.
Как-то Багрянцев, знавший почти о каждом всю подноготную, указал мне на сидевшего неподалеку от нас парня с выпяченными губами и пронзительным взглядом:
— Вон твой конкурент — Петя Ревенко. Тоже метит на стационар. Тётка у него в обкоме партии работает. А сам ленивый и с большим самомнением. Пишет стихи. Но не бойся, ты его задавишь.
Присматриваясь, я вспомнил, что уже видел его на занятиях для заочников. В учёбе он значительно отставал от меня, но у него имелись некоторые преимущества. Во-первых, был инвалидом. В детстве ему оторвало гранатой большой и указательный пальцы правой руки, как и многим ребятишкам, которые во время войны вместо игрушек возились с оружием. Кое-кто поплатился даже жизнью. В университете, курсом старше, был ещё один герой этих лет — Володя Тыртышный. Он не только лишился пальцев на руке, но ему и глаз вышибло. Приходилось носить чёрную повязку, что делало его внешне схожим со светлейшим князем Потёмкиным. Во-вторых (а это вытекало из первого), Пете Ревенко не грозил военкомат. А меня могли забрить в любую минуту.
Таганрогский друг Василий Постников был на год старше меня и уже служил на флоте. Я получал от него с Каспия письма — треугольники, в которых он скупо сообщал, что настроение бодрое, самочувствие отличное…
А ещё совсем недавно, казалось – вчера, мы в дождь шли мимо станционных пакгаузов к Ларе Супруновой, чернобровой девахе из пятнадцатой железнодорожной школы. Лара дружила с Робертом Жаровым, нашей поэти116
ческой знаменитостью. Из-за пустяка поссорилась с ним. Случай свёл Лару с Валентином Киценко. На выпускном вечере они не отходили друг от друга. Встречались и после. Вася видел её не раз и втрескался по самые уши. Киценко уехал в Москву поступать в институт международных отношений. Лара готовилась в Ростовский мединститут. Их пути разошлись. А Вася, не находя выхода своему чувству, решил пойти напролом. Для храбрости выпил и прихватил меня, в качестве верного оруженосца. Не знаю, о чём они там беседовали (я стоял вдалеке), но мой друг получил отлуп.
Теперь Василий служил на Каспии, вспоминал гордую красавицу и тянул матросскую лямку.
Вот и я непременно загремлю в армию, если не перейду на стационар. Надо было что-то предпринимать. Своими опасениями поделиться с Багрянцевым я не мог. А то он, фронтовик, чего доброго, подумает, что отлыниваю от службы. Она меня вовсе не пугала. Просто не хотелось прерывать учёбу. К тому же разве приобретёшь фундаментальные знания, учась на заочном отделении?!
Однажды Багрянцев посоветовал:
— Лекции лекциями, а напрасно ты не посещаешь семинары и групповые занятия. Поговори с преподавателями. Вот на днях будет семинар по истории КПСС. Подготовься хорошенько и обязательно приходи.
Этот главенствующий для всех вузов предмет читал сам декан факультета Филипп Филиппович Пономаренко. Невысокого роста, плотный, с красным лицом. Казалось, он только что вышел из парилки. Багрянцев придумал для него присказку: «Пилип, Пилип, иди чай пить, ап-п-петитно». Голос у декана был гнусавый, дикция отвратительная. Тем не менее при всяком удобном случае он старался упомянуть, что учился в институте красной профессуры.
Учитывая, что от декана зависело очень многое, на семинар по теоретическим основам партии я прибыл во всеоружии. С книгой В.И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» (крепкий орешек!) ознакомился ещё в школе. Нынче же, основательно её проштудировав, ориентировался в ней, как рыба в воде.
Перед началом церемонии Филипп Филиппович важно расхаживал по аудитории. Студенты прилипли к сиденьям, поникшие и печальные, словно пришли исповедоваться в смертных грехах. По их растерянным лицам я видел: они так и не дошли до сути замысловатого сочинения, а если и пытались, то ни бельмеса не поняли.
Пономаренко вызывал одного за другим. Допрашиваемые вставали, что-то мямлили. Наставал мой черёд. Сердце стучало, как барабан; руки озябли. Я находился в положении перед стартом. Сигнал — и ринулся вперёд. Говорил вдохновенно и чётко. Все, в том числе и Пономаренко, были ошеломлены и с удивлением поглядывали на меня: откуда, дескать, такой взялся?! Именно об этом и спросил Филипп Филиппович. Я объяснил и тут же, не растерявшись,
117
взял у него разрешение бывать на всех занятиях и семинарах. Он пожал плечами, улыбнулся:
— Посещайте, пожалуйста. Никто не будет против.
Я ликовал. Наконец мне удалось утереть нос тем, кто невесть какими способами прошёл по конкурсу.
После семинара сразу появился новый приятель — Анатолий Кочешков. Фигура у него была нескладная: ноги сильные, грудь впалая, слабая. Кадык выдавался, лицо — в прыщах. Теперь Анатолий частенько подсаживался на лекциях ко мне и Багрянцеву. Наведывался с нами то в читальню, то в столовую. Только бы побыть вместе.
Кочешков напрашивался на дружбу и в этом направлении сам делал первые шаги. Несколько раз мы ездили к нему домой. По комнате то и дело прыгал, резвясь, холёный сибирский кот. В углу лежала больная бабка, бурчала:
— Пошто водишь-то чужих людей, — она налегала на «о». — Того гляди, обворуют.
Несмотря на комическую внешность, Анатолий оказался серьёзным и деловым парнем. И очень хотел, чтобы я перешёл на стационар.
— Следует подсуетиться, — говорил он. — Военкомат не дремлет.
Он как будто угадывал мои мысли.
— Ну и что же для этого надо? — осторожно осведомился я.
— А вот что. У нас при университете есть спецкафедра. Все ребята проходят военную подготовку. В течение пяти лет. За это время мы должны изучить курс артиллерийского училища. Из нас готовят командиров взводов. Тебе надо обязательно добиться разрешения заниматься вместе с нами. В зимнюю сессию будем сдавать зачёт. Летом — экзамены. Без этого тебя не переведут на стационар.
И я пошёл на поклон к полковникам. К счастью, всё разрешилось легко и безболезненно: к занятиям допустили.
Программа была насыщенной. Артстрелковая подготовка, расчёты, тактические задачи, схемы, макеты, работа с картой, условные обозначения, уставы, (внутренней службы, строевой, дисциплинарный)… Это вдалбливали нам наверху, в классах.
А в подвале находилась в натуральном виде могучая гаубица образца 1938 года, дальность стрельбы — 11800 метров. Здесь изучалась материальная часть, взаимодействие всех её составных элементов: ствол, лафет, станины, ходовая часть, подъёмный и поворотный механизмы, прицельные приспособления — своего рода орудийная анатомия. И как свои пять пальцев необходимо было знать устройство затвора гаубицы, быстро и чётко собрать и разобрать его. На зачёте такую операцию должен был проделать каждый.
На первых порах тяжко приходилось мне, не привыкшему к технике и точным наукам. К тому же я порядком поотстал. Но с Божьей помощью превозмогал самого себя.
118
Зато умственные перегрузки и скудный материальный достаток спасали от опрометчивых шагов. Мне исполнилось восемнадцать лет — возраст взрывоопасный. Был я росту немалого, крепкого сложения. А редкое сочетание — чёрные кудри и голубые глаза — привлекало внимание особ женского пола.
Частенько в аудитории я заглядывался на стройную ножку, на золотую прядь волос или утопал взглядом в чьих-нибудь очах… А какие вокруг были девчата! Недаром здесь, на юге, добрая разудалая русская кровь смешивалась с греческой, армянской, итальянской, тюркской…
Хорошо ещё, что я тогда постоянно находился в обществе аскета Ба-грянцева и нелепого Кочешкова. Зверь, именуемый инстинктом, пока подрёмывал во мне…
И всё-таки один раз он вырвался из клетки. Случилось это на экзамене по античной литературе. То был один-единственный предмет, который полагалось сдать заочникам в зимнюю сессию. Я торопился поскорее спихнуть с плеч тяжёлую ношу. Стоял у самой двери, за которой парились мои коллеги. Вдруг ко мне вплотную придвинулась стройная девушка с залихватским взглядом.
— Сейчас я пойду, — твёрдо заявила она.
Я с недоумением глянул на неё. Уж очень ей было к лицу зелёное платье — под цвет её дерзких глаз.
— Да, да, — повторила она, — вы пропустите меня. — И протянула руку к двери. Её длинные ногти были покрыты кровавым лаком.
Я попытался возразить, упрямо схватился за ручку двери. И вдруг острая боль пронзила мой указательный палец — из него потекла кровь. Нахалка усмехалась и в упор глядела на меня. Дикое стремление с неистовой силой охватило всё моё существо. Вопреки условностям, я готов был броситься на неё и стиснуть в своих объятиях. Когда дверь отворилась, наглая студентка, точно ящерица, проскользнула в неё.
После я не раз видел эту девицу на занятиях для заочников. Кое-что разузнал: Евгения Корсуновская, перворазрядница по конному спорту. «Так вот откуда у неё эти «жокейские ухватки», — подумал я. Но зверь больше не просыпался.
Почему? Скорее всего разум подавлял чувства. Я отчётливо осознавал катастрофичность своего положения. Стоит отпустить поводья, дать себе поблажку, и я окажусь за бортом. Ведь, чтобы перейти на стационар, мне предстояло не позднее лета сдать одиннадцать экзаменов, в том числе спецподготовку.
Приятельские отношения с Кочешковым крепли день ото дня. Я стал бывать у него на квартире, узнал всех членов семьи. Мать — видная женщина, в годах, доцент пединститута. Тайное становилось явным: так вот кто помог Анатолию поступить в университет! Да и отец его, неказистый молчун, зани119
мал немалый пост: был директором госархива МВД. Младший брат, Сергей, весь удался в него.
Кочешков, вероятно, из-за выгоды поддерживал со мной связь. Ведь по сравнению с остальным студенческим поголовьем уровень моих знаний казался высоким. Я тоже оценил достоинства Анатолия: он был неглуп, усидчив; в содружестве с ним было легче грызть, как тогда выражались, гранит науки.
Однокурсники очень уж побаивалось экзамена по старо-славянскому языку. Его вёл Левчук, строгий, похожий на учителя гимназии. Поговаривали, что его отец ещё до революции преподавал в Варшавском университете. Студенты заранее трепетали. Предмет был не из лёгких, пугал своей сухостью и математической точностью. Но я увлёкся им с самого начала, так как случалось иногда переводить Евангельские тексты. В них рассказывалось о земной жизни Христа, и начинались они обычно словами: «Рече (говорит) Господь» или «Во время оно» (В это время).
Запомнился такой фрагмент. Мне, выросшему на море, он был особенно близок. Как-то Господь Иисус Христос повелел Своим ученикам влезть в лодку и отправиться на другую сторону Геннисаретского озера, а Сам взошёл на гору помолиться и вечером оставался там Один. Тем временем лодка достигла середины озера. Её било волнами, ибо ветер был противный. Ночью, ближе к рассвету, Иисус пошёл по воде к лодке. Ученики его (апостолы) подумали, что это призрак, и от страха закричали. Но Христос сказал им: «Дерзайте, это я, не бойтеся». В ответ Петр промолвил: «Господи, если это Ты, прикажи и мне придти к Тебе по воде». Иисус сказал: «Иди». Петр пошел по воде, но, видя, что ветер крепчает, испугался и, начав утопать, возопил: «Господи! Спаси меня». Тогда Иисус, укорив Петра в маловерии, протянул руку и помог ему влезть в лодку…
Разумеется, в ту безбожную годину даже такие отрывки могли быть истолкованы как крамольные. А попробуй-ка что-либо возвестить о Крестных страданиях Господа и Его Воскресении из мертвых — мигом вылетишь с кафедры! И Левчуку, умудренному жизненным опытом, приходилось лавировать. Я его прекрасно понимал и был ему благодарен. Ведь в моем сердце с детства звучал победный призыв: «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!». И Евангельские тексты, предлагаемые полюбившимся преподавателем, были для меня глотками животворной воды в безгласной пустыне действительности.
Несмотря на сложность грамматики старо-славянского языка, я все-таки быстро овладел ею (признаюсь, не без помощи Кочешкова).
Занимались мы в зоопарке. Здесь, в тени деревьев, у зеркальной поверхности озера, по которой плавно скользили белоснежные лебеди, дышалось вольготно и даже премудрости древнего языка, все эти супины и плюсквамперфекты, воспринимались легко.
120
Подружились мы и с зубробизонами — массивными и ленивыми, добродушными и потешными. Называли их: говендо, что по-старо-славянски значит — бык. Непонятно, не правда ли? Зато вдумайтесь в магазинное название мяса: говядина.
Нетронутая цивилизацией природа взбодрила нас, и тяжелейший предмет мы скинули с блеском.
Нудно и безсмысленно описывать весь ход экзаменов. Трудился я до изнеможения. Под глазами появились чёрные круги. Но вопреки всему я решил пробиться на дневное. И не только ради поставленной перед собою цели (это из области высших побуждений), но и ради больной беззащитной матери и несчастного отца, томящегося в лагере.
Анна Ивановна Модестова, у которой я квартировал, кровно болела за меня. Бывало, перед каждым экзаменом поцелует, перекрестит и выльет вслед кружку воды — на удачу.
Пока что всё шло безпреткновенно — «на отлично». Стало известно, что на стационаре освобождается место. Мой соперник Петя Ревенко пристально следил за каждым моим шагом, как ворон, поджидающий мертвечину.
Силы были на пределе. На последнем, одиннадцатом, экзамене по устному народному творчеству преподаватель Червоненко (на нём была лёгкая рубашка с короткими рукавами и глубоким вырезом на шее, что делало его чем-то похожим на футболиста) попытался подставить подножку:
— А где же ваша контрольная работа? Я её что-то не нахожу, а без неё… сами понимаете…
Я стал утверждать, что сдавал, что она должна быть. Но «футболист» не унимался:
— Я всё пересмотрел. Нету вашей работы. Идите в ОЗО. Может, она там затерялась?
В отделе заочного обучения её тоже не оказалось. Методист Мизгирева порыскала для блезиру на стеллажах и зарычала, как овчарка:
— Что вы мне морочите голову?! Никакой работы нет. Вы её не сдавали. Я был сражён наглостью её ответа.
«Как же так? — внутренне негодовал я. — Это какой-то подвох. У меня передирали контрольную майор Калиткин и другие. Может быть, он её не успел ещё сдать в ОЗО?!»
Стремительно кинулся к нему домой. Но, к несчастью, там никого не оказалось.
Поникший, вернулся к Червоненко. Уговаривать его не старался. А — сходу:
— Что если я напишу работу заново?
«Футболист» усмехнулся:
— Ну что ж, рискните. Пока я буду принимать экзамены… — он глянул на часы. — Успеете?!
121
Нервы сжались в комок. Я спустился в читальню, набрал литературы и, мысленно помолившись, вывел заголовок на титульном листе: «Народное творчество в период Великой Отечественной войны 1941—1945 гг.»
Часа через два я вновь, как назойливое привидение, появился перед экзаменатором. Взяв из моих рук школьную тетрадку, он бегло просмотрел её и глянул на меня с уважением.
— Берите билет, — сказал он, как равный равному. — Может, без подготовки?
Я согласился. И вышел из поединка победителем.
Но последней каплей, перевесившей чашу весов, был визит мамы к Бе-лозёрову. В приёмной ректора она разоткровенничалась с его секретаршей, и та подтвердила, что на стационаре имеется вакансия.
Я ходил по коридору взад и вперёд, стараясь не топать. Сейчас решалась моя участь. О чём говорила мама с ректором? После она рассказывала:
— Вид у меня был страшный. Худая, почерневшая, выпученные от ба-зедки глаза! Я ему сказала: «Поймите меня как женщину. Если в вас есть чувство…» Он возмутился: «О каких чувствах вы говорите?»
И всё-таки Белозёров пожалел её. Дня через два я застыл у доски объявлений и не верил своим глазам. Висел приказ о моём переводе на стационар. Всего несколько строчек. А сколько жизненной энергии ушло на то, чтобы они появились. Ведь передо мной была стена. Почти в прямом смысле. И, если бы меня тогда спросили: «Можно ли прошибить стену лбом?» — я бы, не задумываясь, ответил: «Да!»
122
Глава 3
НА РАВНЫХ
Л
етом, на каникулах, я опять оформился в Дорожно-мостовой трест. После изнурительного нервного перенапряжения ничто не могло так укрепить, как физический труд на свежем воздухе. Мама не возражала. Во-первых, мне как победителю было всё дозволено. Да и контингент рабочих на этом предприятии состоял из людей, проживающих в сёлах, неподалеку от Таганрога. Выходцы из крестьянских семей, они были ближе к земле, к природе, а, значит, и к Богу. Зато на заводах молодёжь, увлечённая романтикой блатного мира, изготавливала финки и кастеты. Это стало своего рода модой.
Во-вторых, нельзя было сбросить со счетов финансовую сторону дела: мы бедствовали. Мама получала мизерную зарплату. А я за прошлый каникулярный сезон отхватил сумму, равную полугодовому маминому заработку. Мама с трудом скрывала радость, когда я выкладывал на стол большущие, как портянки, купюры с изображением Ленина.
Объект, куда меня направили, оказался необычным. Балка «Черепаха» — так прозвали её в народе — прорезала окраину города. Склоны балки были сплошь покрыты бурьяном и чахлыми деревцами. Внизу лениво журчала мутная вода, сверкали на солнце нефтяные разводы.
Неподалеку от паровозного депо балку перекрывал мост-завалюха. Здесь мне и пришлось работать. Крупнокостный брюнет Петяша высказался резко и точно:
— Ковыряемся в грязи, как жуки в навозе.
Рядом с Петяшей голый по пояс, красный от солнца и самогона Васёк беззаботно напевает на мотив «Интернационала»: «Мы мост, мы новый мост построим…»
— Хватит! Сто восемь вёдер вычерпали. Больше, чем твоя помпа! — кричит Петяша Андрею Константиновичу Фоменко, моему старому знакомому. Он всё в той же синей спецовке. Только теперь она стала голубой — выгорела на солнце. Фоменко хлопочет около помпы. Она капризничает, то и дело выходит из строя. Вода просачивается в яму и снова заполняет её.
— Тьфу, онанизм! — в отчаянии ругается Андрей Константинович.
Мы с Валей Киценко, бывшим одноклассником (он тоже решил подзаработать!), стоя чуть не по колено в воде, выбрасываем совковыми лопатами в носилки зеленоватую, точно коровьи испражнения, жижу. Носилки тащат девчата, с трудом вытаскивая ноги из трясины.
Наверху, у края рва, торчит, будто аршин проглотил, молодой, но флегматичный прораб Нечитайло. В бригаде кто-то заметил, что у него глаза замороженные. Уже в который раз говорит он тихо, нараспев:
— Так вот, сделаем ров. Глубина — два с половиной метра. Длина — пять метров. И сразу бутить. Вон тем камнем.
123
— Ну а дальше что? — спрашивает кто-нибудь с издевкой.
— Поставим «быки». А мост плотники сделают…
Андрей Константинович спешит поскорее спустить незадачливого начальника с заоблачной высоты на дно хлюпающей балки:
— С такой организацией труда, товарищ прораб, далеко не уедем. Насос не годится. Вёдер и тех нехватка. Было б штук пять — вычерпали бы воду вручную. Копаемся в дерьме, извините за выражение. А как будете платить? Надо хотя бы по тридцать пять рублей на день!
После этих слов Нечитайлу словно ветром сдувает.
— Да с него прораб, как с меня доктор, — говорит Петяша. — Лопух!
В перерыв взбираемся наверх. Здесь, в тени деревьев, вдали от сырости и зловония, — чуть ли не райский уголок. Поешь, передохнёшь, вдоволь напьёшься холодной воды. Скинешь путы — резиновые сапоги, просушишь портянки, проветришь запотевшие ноги… Много ли человеку надо?!
…Васек забавляется с девчатами. Одна — стройненькая бойкая Тоня, другая — толстая коротышка Дуся. Они пищат, визжат… Васёк, не стесняясь, лапает Дуськины припухлые от ревматизма коленки.
Тоня набрасывается на свою товарку:
— А ты чего размякла? Чего на него зенки пялишь? Разулась — приманить хочешь?
Петяша, отобедав, предаётся мечтательным размышлениям:
— Эх, напрасно не пошёл в ФЗУ на токаря. Давно бы выучился. Прохлопал времечко и попал в яму.
— Шарашкина контора! — вторит ему Андрей Константинович. — Уж такой пустяк — насос! — не могут наладить. Прислали бы слесаря. Но ни прорабу, ни главному инженеру ничего не нужно. Да!.. Рыба с головы гниёт, — подводит он итог.
Разумеется, этой фразе ни я, ни Валентин не придаём серьёзного значения. В то время до глубоких обобщающих выводов мы не доходили и считали наш строй самой прогрессивной общественно-экономической фармацией.
То же долдонил каждый печатный орган. Неполадки, всякая неразбериха, конечно, случаются, но тут уж виноваты местные власти. Всякий руководитель должен быть примером для подчинённых. В противном случае всё идёт кувырком. Вот как здесь, на балке «Черепахе».
Для нас, ярых марксистов, главной движущей силой общества являлся сознательный рабочий, болеющий за народные интересы. Но как на грех таковых в Дорожно-мостовом тресте не встречалось. Сплошь и рядом — заскорузлые типы, собственники, с цепкой крестьянской хваткой. Наверное, потому, что Дормост — захудалая организация. А вот на гигантских заводах, рассуждали мы, всё идёт по-иному. Хотя доподлинно не ведали, что там творится на этих предприятиях, так как лишь однажды побывали на Таганрог124
ском металлургическом заводе, да и то в роли экскурсантов. Но тем не менее стойко удерживались на своих теоретических позициях.
— Чувствую, — сетовал Валентин, — чего-то мне не хватает, чтобы знать марксизм так, как ты. Очень хочется глубоко вникнуть в эту науку наук. А у меня до сих пор одни вершки — порхающий! Завидую: от тебя прямо-таки пахнет марксизмом.
— Как от балки «Черепахи», — отшучиваюсь я.
На объекте много разглагольствовать было некогда. Но во дворе у Киценко, под виноградными лозами, мы давали волю красноречию — выковывали своё мировоззрение. Затем разговор неминуемо склонялся на щекотливую тему — об Ане Афоненко. Обстоятельства нас разлучили, но я был к ней не равнодушен. Ведь даже убеждённый марксист не может побороть опасную болезнь, которой подвержено всё человечество.
Нынче на месте Леонарда Кривоносова был самый близкий друг. А получилось это так. Афоненко поступила в Московский химико-технологический институт. Под Новый год оказалась в небольшой компании таганрожцев, среди которых был Киценко. Амур натянул тетиву лука и ранил Валентина.
— Теперь мы, кажется, соперники? — смеялся он. — Ведь я её люблю. Что ты мне сделаешь? Поломаешь кости? Ну смотри, ще поборемось!
Я отмалчивался. О, если бы Аня была рядом! Я обязательно отбил бы её, как тогда у Кривоносова, перед окончанием школы! Но Аня была недосягаема: училась в столице, а из Таганрога её отца перевели служить в Сталинград.
С нового учебного года я был зачислен на стационар и ещё теснее сблизился с Кочешковым. Часто бывал у него дома. Отец, неразговорчивый и угрюмый, казалось, всегда был чем-то недоволен. Быть может, над ним тяготели тайны госархива МВД? Мать, напротив, жизнерадостная, словоохотливая, потчевала нас бутербродами и кофейком.
Кстати, такая деталь. Мы начали изучать диалектологию, и в нашем лексиконе зазвучали областные словечки: «чайкю», «кофейкю». Анатолий с головой окунулся в сию науку, активничал в диалектологическом НОК’е (то бишь кружке), накапливал картотеку.
— Летом поедем в экспедицию, в Сальские степи, собирать говоры, — хвастливо заявлял он.
Кочешков заранее готовился к научному поприщу. То ли благодаря матери, вращавшейся в преподавательской сфере, то ли в силу личной пронырливости он был знаком почти со всеми языковедами как в университете, так и вне его. Пока что в пределах Ростова. На нашей кафедре, к сожалению, не осталось ни одного доктора наук. До недавнего времени был один — профессор Немировский, но он оказался жертвой эпохи. Верному последователю Н.Я. Мара, которого смешал с навозом И.В. Сталин в своей брошюре «Относительно марксизма в языкознании… », без лишнего шума указали на дверь.
125
Ещё в школе я чисто визуально познакомился с четырьмя светилами отечественной лингвистики: Александром Афанасьевичем Потебней, Алексеем Александровичем Шахматовым, Николаем Яковлевичем Марром и Степаном Григорьевичем Бархударовым. Они были изображены на оборотной стороне титульного листа учебника — грамматики русского языка. И вот один из них подвергся сокрушительному разгрому. Оставалось загадкой, почему вождь углубился в языковедение под конец жизни. Ведь, в противоположность ему, Ленин начал свою деятельность на посту председателя Совнаркома с декрета о русском языке ( по словам дяди Никиты, произвёл обрезание нашего алфавита).
Но вернёмся к опальному Немировскому, на квартире которого мне посчастливилось побывать вместе с Кочешковым. Он выполнял для профессора какое-то обиходное поручение. Увидев нас, старик, маленький и невзрачный, как воробушек, запорхал по комнате, в которой царил изумительный безпорядок.
— Роза, — обратился Немировский к своей флегматичной обрюзгшей жене, — это Кочешков. Надо заметить, способнейший студент. Ты его помнишь, Роза?
— Помню, — кратко ответствовала верная подруга жизни.
Немировский, увлёкшись, говорил скрипучим голосом, растягивая слова. Потом вдруг осёкся, и спохватился:
— А это кто пришёл с вами?
— Георгий!
— Какой это Ге-ор-гий?!
— Мой однокурсник, профессор.
— Ах, да… А я думал…
Вероятно, в его представлении возник образ победоносного полководца Жукова.
Несмотря на старость и болезнь (как на грех отказала правая рука!), Немировский не падал духом и постоянно работал.
— Вот левой рукой приходится писать, — жаловался он. — И память стала пошаливать. Но если мозг думает, память придёт сама. Так, кажется, изволил выразиться академик Несмеянов?! Вот и сейчас готовлю статью за рубеж.
К своему изгнанию из университета опальный учёный относился с горечью, окрашенной юмором:
— Не я ушёл, а меня ушли, — сказал он с расстановкой. Наступила неловкая пауза, после чего Немировский спросил у Кочешкова:
— А вы по-прежнему занимаетесь диалектами? Не охладели?
— Нет, что вы, профессор!
— Ну-ну. И под чьим же таким мудрым руководством, позвольте узнать?
— Есть у нас Магин…
— Ма-а-гин? Эт-то кто-нибудь из молодых?
126
— Да, кандидат наук.
— Кандидат? Ну это сейчас даже слишком легко. А чем увлекается ваш друг?
Зная моё пристрастие к происхождению слов, Кочешков решил причислить меня к сану языковедов и сказал, что я интересуюсь этимологией.
— Этимология?! — воскликнул Немировский. — Так ведь сие не что иное, как гадание на кофейной гуще!
— Вот-вот, именно этим и занимаюсь, — улыбнулся я. — Но простите, это шутка. Я больше тяготею к литературе, а к этимологии имею лишь косвенное отношение.
Профессор насторожился; видимо, подумал, что порядком наскучил нам своими лингвистическими излияниями. И, поспешив переменить тему разговора, рассказал презабавнейший эпизод. В двадцатых годах в Одесском зоопарке взбесился слон Ямбо. Выбежав в город, он поверг жителей в неописуемый ужас. Пришлось вызвать роту солдат. Но и она не смогла справиться с озверевшим чудовищем. Подкатили пушку. С первого выстрела убить слона не удалось. Совершенно обезумев, он помчался в сторону орудия. И только тогда охваченные смертельным страхом пушкари поразили Ямбо. Долго потом лежал он на городской площади. Но однажды раздался громоподобный выстрел. Сбежались падкие на сенсацию обыватели. Уж не бомбу ли сбросили?! Но оказалось, что лопнуло гигантское брюхо слона.
Увлёкшись, старый лингвист поведал ещё что-то и, наконец, дошёл до того, как отдыхал с супругой на Черноморском побережье Кавказа.
— Роза, ты помнишь Адлер?
— Помню, — томно отвечала она, целиком погружённая в картины безвозвратно ушедшей молодости.
Знакомство с Немировским открыло для меня краешек неведомого доселе мира. И опять-таки благодаря Кочешкову… Пусть он педант (по мнению однокурсников), но для меня он подходящий напарник. Мы во многом дополняем друг друга.
Хотя у Анатолия и были увлечения, к которым я относился хладнокровно. На досуге катался на велосипеде и регулярно посещал автомотокружок при спецкафедре. Его вёл некий проныра Рубэн Джаваирджи, известный своей коронной фразой:
— На «Победах» ездят те, кто их имеет. А вы пока что погоняйте полуторку, — и разражался при этом дьявольским смехом.
Ходили слухи, что Рубэн, как паук, запутал в свои махинации даже полковников спецкафедры. Да и кружковцы перенимали от него не только технические навыки и мастерство вождения, но и приспособленчиские привычки. Недаром среди автолюбителей встречались выдающиеся в своём роде индивидуумы. Гарри Гонтаренко прославился тем, что ухаживал за личной машиной заведующего спецкафедрой полковника Караваева.
127
Жокей Жека Корсуновская — та самая, что оставила у меня на пальце кровавый след, — плавно вписалась в среду автомобилистов. Порою посещала лекции на стационаре. Случалось, мы сидели рядом. Я чувствовал, что нравлюсь ей. Она же меня ничуть не привлекала. Это приводило в ярость её настырную натуру. Женя не выдержала и сама пошла в наступление:
— Возьми меня замуж — жалеть не будешь!
Я отказался. Тогда она сделала ход конем. И вскоре все узнали, что Корсуновская женила на себе доцента политэкономии Зигмунта Петровича Корженевского. Он был старше её лет на восемнадцать. Зато имел двухкомнатную квартиру, мотоцикл с коляской и при желании мог купить машину. Так что, в отличие от остальных кружковцев, Женя могла вплотную заняться практическим вождением на своем автомобиле.
Кочешкова тоже наряду с наукой привлекала деляческая стихия. Хотя он был сдержан и осторожен, всё равно ему не удалось уберечься от насмешек Багрянцева:
— В один прекрасный день, — кривил он тонкие губы, — Анатолий подкатит к университету на черной «Победе».
Багрянцев ревновал недаром: с Кочешковым я стал контачить всё теснее. Мне, одинокому в большом городе, было иногда приятно погреться около семейного очага. Анатолий, в свою очередь, нуждался в моей не только интеллектуальной, но и физической помощи. Кочешковы имели дачу. Или, как скромно называли в те годы, приусадебный участок. Земле всегда требуются сильные рабочие руки. Мать Анатолия, доцент пединститута, сроду не знала тяжёлого труда. Кочешковы (мужчины) были квёлыми и чахлыми. Вся нагрузка падала на меня, прошедшего школу землекопа. Когда мы копали ямки под саженцы, Анатолий выглядел очень уж жалким. А я рыл с таким остервенением, точно готовил себе окоп перед танковой атакой.
За водой ходили к огромному металлическому резервуару. Бывало, воду всю разбирали. Тогда нам предстоял далёкий маршрут. Мы отправлялись с вёдрами за пределы садовых участков — к кринице и, утолив жажду, возвращались. Кочешков, как всегда, стонал, изнемогая под непосильной для него ношей, а я не без интереса разглядывал дачные халупки и беседки. Люди копошились, как муравьи. Кое-где виднелись капитальные кирпичные дома, у ворот стояли легковые машины…
Иногда удавалось искупаться. Здесь неподалеку протекал Северский Донец. Вода в нём, в отличие от Дона, была прозрачная и холодная. Какое же это счастье — быть наедине с природой, слиться с ней воедино и забыть обо всём на свете, мелочном и суетном!..
О, как хорошо в степи бабьим летом! Шевелится от легкого ветерка млечно-сизый ковыль. Вдоль дороги тянется цепью, величавится мальва с крупнолепестковыми чашечками: розовыми, жёлтыми, сиреневыми… Понизу в
128
прозелени трав мелькают белые шаровидные цветочки кашки — лакомство пчёл. И ненавязчиво встречает путника светло-фиолетовый безсмертник. Долго, как живой, пролежит он между страницами заветной книги и будет манить из душных сумрачных аудиторий в чудесную сказку — в необъятную донскую степь.
Каждый день по своему однообразию напоминал циферблат будильника, который дребезжал по утрам возле моей постели. Отсидишь восемь часов в университете и как угорелый бежишь на улицу. Но радость мимолетна. До общепита рукой подать. Там перекусишь наскоро и — снова в читальню. Обложишься книгами, конспектируешь — и так допоздна.
— От постоянного сидения аж задница преет, — жалуюсь Кочешкову.
— Терпи, казаче, пей чай горячий, — советует он.
Как спортсмен наращивает мышцы, так и я накачивал свою память идеями марксизма. Но теперь мне надлежало нести их в массы. Комитет комсомола утвердил меня агитатором среди населения.
Мои подопечные — на вверенном мне участке — жили неподалеку от университета в глухом переулке. Каждая семья имела свой дворик, домишко и сарай. Искреннего патриотизма в людях не замечалось. Но ко мне они относились сочувственно: дескать, прислали паренька, что поделаешь, придется посидеть, послушать. И они, и я чувствовали себя неловко. Советскую действительность старались не затрагивать, разговор переходил на международные темы. Под конец меня утешали:
— Вы не безпокойтесь, молодой человек. Голосовать все придём. Постараемся пораньше.
Татарин Кубзечев увиливал от бесед, говорил с ехидцей:
— Некогда, парень! Деньги надо зарабатывать, деньги!
Один — фамилию не помню — сказал:
— Я тоже агитирую, электролинию справляю.
Был и такой казус. Захожу к Титоровой. Женщина она ещё молодая, но с мужем разошлась. У неё квартировал художник подходящего возраста и комплекции. Дверь открыла дочка Титоровой, девочка лет восьми. Я зашёл в комнату: взрослых — никого.
— А где же мама?
— Подождите, пожалуйста, немного, она сейчас придёт.
Прошло минут пятнадцать. Я заёрзал на стуле, собрался уходить. Тогда девочка закричала:
— Мама, мама, выходи скорей! Дядя агитатор пришёл.
Спустя немного времени вылезла из мансарды и спустилась по лестнице в комнату Титорова. Простоволосая, босая, помятая. Она слушала меня тупо и равнодушно. Позже с Олимпа скатился художник и уставился на меня, как на идиота: надо же, сдёрнули на самом интересном месте, пришли агитировать за советскую власть.
129
Обычно в субботу, покинув крепостные стены университета, я отправлялся домой. Садился в пригородный поезд. Электричек тогда не было, и паровоз, тяжко надрываясь, тащился битых три часа до Таганрога.
Дорога монотонная — клонит ко сну… На одной из станций входит в вагон пожилой мужчина в стёганке, кирзовых сапогах, через плечо — потрёпанная гармошка. Пассажиры приободряются, мигом уступают место доморощенному музыканту. Долго просить его не приходится. Сыпятся частушки — одна хлестче другой:
Доктор списки перепутал,
Мужчин с девушками спутал.
Пишет: отпуск временный,
Иван Кузьмич беременный.
Но не только он оказался в интересном положении. Народ наш жил крайне скудно! В деревнях крестьяне отдавали государству почти всё дотла. А сами сидели на голодном пайке. За год колхозник должен был сдать свыше 40 килограммов мяса, от 50 до 200 штук яиц, до 16 килограммов топленого масла или до 350 литров молока. Там, где сажали картошку, надо было доставить на приёмный пункт не менее 300 килограммов. А что делать тому, у кого не было ни коровы, ни кур? Выход один: купи у соседа, но ясак отдай. И только почему-то Грузия (не Беларусия!), как наиболее пострадавшая от войны, была освобождена от налогов. А в городах государственный заём заставлял подтягивать пояски.
Когда же к руководству страной пришёл Маленков, крестьян освободили от кабальных налогов. Дышать стало легче. И запели по-иному… Бойко стучат по рельсам колёса. Гармонист залихватски растягивает меха, его голос полон оптимизма:
Нас в коммунизм без лишних слов
Ведёт товарищ Маленков,
А от собаки Берия
Остались пыль да перия.
Бытовала частушка и с подхалимским настроем:
Цветёт в Тбилиси алыча
Не для Лаврентья Палыча,
А для Климент Ефремыча
И Вячеслав Михалыча.
Я бережно заносил в записную книжку колоритные выражения. Всё надеялся: авось когда-нибудь засяду за письменный стол и создам что-нибудь стоющее.
А покуда времени не хватало. С утра до вечера торчал в университете, где нас нашпиговывали сухими, порой вовсе не нужными фактами. Мертвечина! Живыми были только примелькавшиеся лица однокурсников. Я все еще
130
считал, что многие из них неправедными путями пробрались в храм науки. И тут-то впервые проклюнулось моё сатирическое видение. Я раздавал клички направо и налево. Аналогии шли прежде всего по линии животного мира: болонка, ящерица, овца, мышонок, шимпанзе, сова, ослица… Иногда под обстрел попадали и преподаватели.
Прозвища сжато и точно — запрессованный образ! — определяли скрытую суть каждого.
Первым, кому я поведал о своих опытах, оказался Кочешков. Тот долго трясся от смеха. Он, как никто, мог оценить точность сходства. Ещё совсем недавно, штудируя старо-славянский, мы дня три безвылазно торчали в зоопарке, любуясь повадками того или иного зверя. А однокурсники сидели тут же, перед глазами.
— Ну и здорово, Юра! — не переставал восхищаться Кочешков. — Ты просто талант!
Вскоре о моём кличкотворчестве узнали все ребята курса. По сравнению с девчатами, их было всего несколько человек. Сверх ожидания они восприняли мои опыты безболезненно, как дружеский шарж.
На некоторых я составил портретные характеристики, своего рода маленькие досье. Вот они, извлечённые из старых записей:
Константин Курганский. Человек с бледным лицом, одетый во всё серое. Якобы поступил в училище КГБ. Но почему-то не стал там обучаться и появился в университете, как и я, спустя месяца два. Костю назначили старостой курса. Он не расставался с папкой и следил за посещаемостью. Часто улыбался, повторяя: «От дураки, от!» Его голова на тонкой вытянутой шее была покрыта белесым пушком. Он передвигался быстро, почти бегом, широко размахивая конечностями. Отсюда кличка — страус.
Владимир Савченко. На грубом обветренном лице остановились полусонные глаза. Меланхолически задумчив. Всегда что-то мурлычет под нос. Впалая грудь; шея с огромным кадыком едва выдерживает огромную голову. Прозвище: загнанная лошадь.
Владимир Калюжный. Его радость определяется количеством пищи, принятой желудком в единицу времени. Старателен и трудолюбив, как крот. Малообщителен. Смеётся изредка.
Все трое — деревенские парни. Курганский — из-под Батайска, из села Койсуг; Савченко — из Багаевского района (столица огурцов!); Калюжный — из станицы Егорлыкской (станция Атаман).
Зато Юрий Казаров — настоящий горожанин из солнечного Тбилиси. К нему вплотную подходит басня: лягушка пыжится раздуться до размеров вола. Гоняется за редкостными изданиями. Хотя его больше привлекают тиснёные золотом переплёты, пожелтевшая старинная бумага… Для бахвальства носит усы и тельняшку. Горит желанием казаться остроумным и страстным. Но остроумие оборачивается языкоблудием, страстность — подчёркнутым цинизмом.
131
И, наконец — Леонид Пестин. Участник войны. Человек с непомерно развитым самомнением и тщеславием. Гений, вознесшийся над нашим тусклым горизонтом. Он сказал о себе в стихах:
«В голове моей пятьсот романов,
Да и жизнь моя — сплошной роман».
Однако на деле у него всё сводилось к разглядыванию женских фигур и лиц. Излюбленное выражение Леонида: «Вот это женщина! Красивая, п-пышная, п-полная!».
Почти все представители сильного пола, включая уже известных читателю хитроумного Одиссея Багрянцева и Кочешкова по прозвищу «Верблюд», одобрили мои юмористические упражнения. Скептически отнеслись к ним лишь Пестин и Петя Ревенко, мой давний соперник ещё по заочному отделению. Да это и понятно: славолюбцы не терпят, когда в их присутствии хвалят других. И Петя в отместку безуспешно пытался продразнить меня Сомом. Силком клеил ярлык, но он так и не прижился.
Из поля моего зрения выпал лишь один однокашник — Анатолий Королёв: прозвища не заслужил. Да и грех было его давать. Ему, красавчику! Таких обычно изображают на открытках с надписью: «Люби меня, как я тебя».
Королёв жил неподалеку от университета в узком переулочке, в одном из дворов, расположенных напротив гвоздильного завода. Там безпрерывно ухали, стучали невидимые глазу чудовища, и земля содрогалась вокруг. Анатолий снимал угол в полуподвальном помещении у Трофимовны, не по годам бойкой бабки. Она прошла огни и воды. С юных лет надрывалась на табачной фабрике в Ростове-на-Дону, участвовала в забастовках. Но, измытаренная судьбой, не утратила живого интереса к людям и того простонародного юмора, который помогает противостоять любым испытаниям. Трофимовна курила, не прочь была стопочку махнуть, поддержать компанию. Муж хозяйки, Александр Иванович, — в прошлом шофер. Героическая личность! Самые будничные вещи он именовал высоким штилем: «Занять огневую позицию» означало на его языке обосноваться в нужнике. Сие деревянное строеньице было расположено почти в самом центре двора. Бывший водитель артиллерийского тягача, ныне почётный пенсионер, Александр Иванович подолгу просиживал там и пускал ветры. Соседи всё слышали, так как стены уборной почти вовсе были лишены изоляции. Когда звуки достигали наивысшей амплитуды колебаний, Александр Иванович издавал воинственный клич: «Смерть немецким оккупантам!».
Королёв, конечно же, бледнел в сравнении со своими хозяевами. Да и кто он? Единственный избалованный сынок Новошахтинского военкома. Анатолий давно мечтал сблизиться со мной. Человек ограниченных способностей, он не в состоянии был самостоятельно докопаться до сути в самих первоисточниках и надеялся изустно почерпнуть от меня крепкие для его зубов истины.
132
Он льстил, пытался очаровать меня, подобно сирене:
— Ты, Георгий, прямо-таки миссионер! Стараешься каждого окрестить.
Как луна, которая сама не светит, а только отражает свет солнца, да и то по ночам, Королёв старался сгруппировать вокруг себя более или менее выдающихся студентов.
Сюда, в ночлежку, частенько заглядывал Петя Ревенко, факультетский поэт. Володя Калюжный тоже втихаря кропал стишки. Савченко разрабатывал проблему: «Любовь и страсть». Курганский, хоть и не портил бумагу, но был старостой курса — нужный человек! Эти трое — из села, ничего против великого поэта революции не имели. Но обожали Есенина. Увлекался им и Анатолий.
Но когда в ночлежку к Трофимовне заявлялся Володя Тыртышный (он был старше нас на два курса), одноглазый, с чёрной повязкой (худой Потёмкин!), разговор неминуемо заходил о Маяковском. Тыртышный яро пропагандировал его. И заранее избрал тему диплома: «Маяковский и Бехер». Несмотря на хилую внешность, Володя басил, говорил с апломбом. В Тыртышном нас подкупал ясный критический взгляд на вещи и умение убедить в нём других. Чересчур неистовствовал он на дружеских попойках. Они были своего рода отдушиной. Однообразный университетский распорядок, из тисков которого хотелось вырваться на свободу, набил оскомину. Обычно мы покупали самую дешёвую водку и вино; на закуску — студень или «казы», конскую колбасу. Хлеба и горчицы в те годы можно было набрать безплатно в каждой столовой. И у изголодавшихся студентов начинался пир. Сначала для желудка, потом — для души. Точь-в-точь по Марксу!
Иногда с нами за стол садились Трофимовна и Александр Иванович, которые сдабривали глубокомысленные разговоры перлами своего неприхотливого юмора. От студентов дореволюционного поколения мы отличались близостью к народу. Да и сами были народ.
Хмель быстро сплачивал всех. Даже с Петей Ревенко, моим недоброжелателем, мы беседовали как закадычные приятели. Но алкогольный туман рассеивался, и на поверку выходило, что всё-таки настоящих друзей, которым можно было поведать нечто сокровенное, я не имел.
Они были далече. Изредка с Каспийского моря приходили от Васи Постникова короткие писульки. Пропитанные уставом корабельной службы, они все были на один лад: настроение бодрое, отличное. Лишь один раз Вася прислал фото: стоял на палубе в обнимку с матросом. Оба радостные. И, кажется, всем довольные. На обороте — надпись: «И пусть нам всегда улыбается шара». Шара на флотском жаргоне означало — удача, счастье.
Постоянно переписывался я с Валей Киценко. Он продолжал встречаться с Аней. При воспоминании о ней сердце сладостно-печально щемило. И, когда Валентин пригласил меня в Москву на зимние каникулы, я охотно согласился: авось хоть одним глазком взгляну на Аню.
133
В столицу отправился поездом. Сколько было впечатлений в пути! За окном вагона безконечно мелькали разнообразные пейзажи. На больших станциях я выходил на перрон. Продираясь на посадку сквозь толпу, спешили навьюченные, подобно верблюдам, пассажиры. Носильщики предлагали свои услуги. Паровозы, тяжко дыша, выбрасывали из-под колёс белоснежные клубы пара… Но вот раздавался призывный гудок — я вскакивал на подножку, и состав плавно катился дальше.
В Харькове я восторгался зданием вокзала. Великолепнейшее сооружение!
— А в Новосибирске ещё лучше! — заметил проводник.
Ночь прошла незаметно на верхней полке. А утром в Серпухове, в станционном буфете, я с удовольствием отведал свежих щей.
Скоро Москва!.. В первый раз, лет шесть назад, я подъезжал к ней так же с трепетом в сердце. Меня сопровождал дядюшка Иларион Степанович.
— Если не почистишь зубы и не умоешься, не пустят в столицу, — строго заявлял он, а его голубые глазки добродушно улыбались.
От посещения Москвы в моей отроческой памяти запечатлелись щедрое солнце, необычайно духовитый, свежайший запах французских булок (ведь только что отменили хлебные карточки!), частые гудки клаксонов, эскалаторы и голубые молниеносные электрички в метро, а также песенка из кинофильма «Небесный тихоход»:
«Потому, потому что мы пилоты,
Небо наш, небо наш родимый дом…»
Показал мне дядюшка Кремль и Красную площадь, мавзолей и зоопарк.
В музее Советской армии я воочию увидел простреленную шинель Ивана Даниловича Черняховского, дважды Героя Советского Союза, командующего войсками Западного и 3-го Белорусского фронтов, а также шашку и папаху Льва Михайловича Доватора, Героя Советского Союза, генерал-майора, возглавлявшего гвардейский кавалерийский корпус в битве под Москвой. Один был смертельно ранен, второй — погиб в бою.
С московскими родственниками я встречался в 1948 году. Дядя Афоня вернулся с фронта к своей любимой Тамаре с искалеченной ногой и двумя орденами Славы. Тётя Валя служила в инженерных войсках, вступила в партию. В экспедиции больше не ездила и занимала высокий пост в Министерстве геологии. Иларион Степанович был в преклонных годах; его оставили по брони главным бухгалтером оборонного предприятия. Проживал он вместе с супругой, Тамарой Карповной, и самой младшей сестрой Валей на Трубной площади в коммунальной квартире. Они ютились в двух крошечных, по четыре квадратных метра, комнатёнках, напоминающих бонбоньерки. Не то что наши крупномасштабные хоромы в Таганроге!
На сей раз, чтобы не обременять дражайших родственников, я остановился в общежитии у Вали Киценко. Аню увидать не удалось. После зимней сессии она укатила к родителям — в Сталинград.
134
Вскоре первоначальное огорчение несколько сгладилось. Москва властно брала в плен. Красную площадь, мастерски выложенную булыжником, я теперь, после работы с мостовщиками, оценивал профессиональным глазом. Лобное место, храм Василия Блаженного (то бишь Покровский собор) и, наконец, сам древний Кремль с его башнями и зубчатой стеной — всё пахло русской историей.
А вот и более позднее сооружение — мавзолей, похожий на осьминога. Сюда не попадёшь без очереди. Она тянется по белому снегу чёрной нескончаемой цепью. У входа неподвижно, подобно изваяниям, застыли часовые. Медленно и молча спускаемся по ступеням. Необыкновенная тишина нарушается лишь шарканьем подошв. Я видел Ленина ещё мальчишкой. Сейчас я уже взрослый. Однако волнение по-прежнему переполняет всё моё существо, когда я вглядываюсь в знакомые черты неутомимого вождя. Нынче он не один. Рядом с ним находится его строгий соратник в военной форме. И хоть глаза его прикрыты веками, но, кажется, устремлены кверху, в безконечную даль…
Позже, узнав о моём паломничестве к гробам вождей, мама и Агафья Евтихиевна недоуменно переглянулись. Последняя назидательно промолвила:
— Все люди, хоть царь, хоть раб, должны быть преданы земле. Сказано: «Земля бо еси и в землю отыдеши». Даже Иисуса Христа погребали… А вы всё в мавзолей торопитесь! Лучше б в церковь сходил. Небось, весь во грехах, как в репеях.
Между тем Москва не давала долго размышлять, неудержимо увлекала. Я не переставал восхищаться великолепными зданиями, мостами, музеями, театрами, сказочными станциями метро…
— Обычное место свиданий, — скупо пояснил Валентин.
С таким гидом, как он, я чувствовал себя, как у Христа за пазухой. Не надо было заботиться, как и куда проехать.
Однажды мы попали на встречу с писателями. Сначала, чтобы взбодрить публику, выступили юмористы Леонид Ленч и Борис Ласкин. А после — поэты Смирнов и Доризо, оба Коли. Я слушал их и думал, что тоже обязательно стану писателем. Путного ещё ничего не написал, зато тщеславия было хоть отбавляй.
Поздно вечером мы возвращались в общежитие элитного института. В комнате с Валентином жили албанцы. Из прослушанных лекций я знал, что их язык входит в состав индоевропейской группы. А представителей этого народа видел впервые. Их было трое: Ндречи Риза, Сократ Пляка и Мурат Ангони.
— Ты ещё не обалбанился? — спросил я, смеясь, у Валентина.
— Дай срок!
Сократ постоянно что-то напевал. Мурат, самый старший, жилистый, не135
многословный, сидел, уткнувшись в книгу. Ему пришлось много претерпеть: ушёл в партизаны, сражался с фашистами. Ндречи, в переводе на русский — Андрей, наш ровесник, с луновидным сияющим лицом, почти всегда улыбался.
Я начал было успешно осваивать албанский язык. Запомнил два слова: «шоку» — товарищ и «айда» — пойдём. Но каникулы подходили к концу, и я укатил восвояси. Спустя месяц Риза прислал в Ростов фотокарточку с надписью: «Дорогой Юрка! Прими большой привет от меня и мои товарищи. Ндречи».
В университете у нас на курсе мы ежедневно сталкивались с иностранцами — поляками. Их было человек десять. Ребята и девушки. Однако, вопреки устоявшемуся мнению, ни одной красавицы среди них я не нашёл. Сначала представители Польши выглядели убого: бледные, тощие; ходили чуть ли не в спецодежде. А уже через несколько месяцев произошла разительная перемена.
— Отъелись на наших харчах, — цедил сквозь зубы Петя Ревенко. — Гитлеру задницу лизали. А в России прибарахлились!
И правда: поди, им плохо! Все устроены в общежитии, стипендия — 800 рублей. У нас — 220 (да за угол сотню отдай!). Есть разница?! Вот поляки и смотрели на нас, аборигенов, свысока, с насмешкой. Некоторые — с нескрываемой ненавистью. Ни дать ни взять — недобитые фашисты. И по внешности, и по нутру. В отличие от нас, в них было что-то волчье.
Как-то Витольд Даевский увидел шагавших строем ремесленников и бросил фразу:
— Во, спецбанда идет!
И всё-таки кое с кем из них я общался — из чисто познавательных соображений. Марьям Хайнацкий — из крестьян! — написал по моей просьбе «Варшавянку» и шуточную песню «Весело было на моём погжебии*» на польском языке, а «Отче наш» — на латинском. Размеренно и торжественно звучали слова молитвы: «Pater noster, qui est in coelis…»**. Звуки росли, как бы поднимаясь под высокие своды костёла, уходили в небо…
Марьям преобразился — обычно измождённое лицо его стало вдохновенным.
— Видишь ли, Георгий, вера и политика — разные вещи, — заметил он. — У нас и коммунисты ходят в церковь. А у вас чуть что — к ногтю!
Я дипломатично помалкивал.
— Мы не любим вас за то, — продолжал Марьям, — что вы безбожники.
— Ну не все же. Я вот с детства верую.
— Добже, добже, — он заволновался и начал путать польские слова с русскими. — Жизнь без Бога — цо то ест? То ест липа!
* Погребении.
** «Отче наш, иже еси на небесех…»
136
Глава 4
ЗЛОПОЛУЧНАЯ ЛЮБОВЬ
К
ропотливо, точно пчела, собирал я повсюду словесный нектар — в надежде получить мёд поэзии. Сотами служили записные книжки. В них накапливались афоризмы, бойкие фразы, зарисовки. Но захватывающих сюжетов не попадалось. Всё вокруг казалось будничным, серым, недостойным внимания. Была лишь одна тема, которая болезненно затрагивала струны моей души. Прошло полтора года, однако я никак не мог одолеть моей разлуки с Аней Афоненко. Зато она была неприхотлива: кто рядом, кто приголубит, тому и раскроет сердце.
Внутреннее чутьё (вернее, чувство самосохранения) подсказывало, что мою кручину следует излить на бумаге.
Но как? Писать обычный рассказишко? Такие уже пробовал. Ощупью искал новую стезю. Найти её пока не удавалось. Наверное, прежде предстояло хорошенько разобраться в самом себе и окружающем.
Даже в животном мире встречаются примеры взаимопомощи. Удод, разрывая своим большим клювом землю, забирает себе крупных червяков, а мелких оставляет сидящей подле него синичке. Дружат и баклан с гагой. Он нырнёт, достанет рыбину и бросит её гаге. Она потом станет на неё и сушится.
А как обстоит дело в человеческом обществе? Намного сложнее. Далеко не каждый способен на благородные деяния, хотя у нас повсюду трезвонит-ся: «Человек человеку — друг, товарищ и брат!». Но жизнь не укладывается в рамки лозунга. Человек — двуединый продукт общества (социальное происхождение, профессия, занимаемая должность) и природы (географическая среда, национальность, темперамент, определённые дарования). Эти-то, так называемые законные родители и формируют, воспитывают личность. И если копнуть под самый корень, неудавшаяся любовь — драма. Её движущая сила — столкновение эгоизма корыстных особей с почитателями идеального мировоззрения. Последние почти всегда оказываются жертвами.
Однако продолжим повествование. В те годы стало модным разглагольствовать об эстетическом воспитании молодёжи. И, чтобы слова не расходились с делом, решили устроить для студентов прослушивание классической музыки. Вечером группа энтузиастов собралась в клубе университета. Сидели в пальто: было холодно, да и раздевалка работала лишь до определённого времени.
Но вскоре все обиходные неурядицы отошли на задний план: зазвучала Четвёртая симфония Чайковского. До этого я ознакомился с историей её создания. Композитор в письме к лучшему другу и покровительнице Надежде Филаретовне фон Мекк излагал в общих чертах содержание и значение своего произведения. И вот сейчас виртуозная вьюга звуков целиком пленила мое
137
воображение. Некий неодолимый рок вставал на пути к счастью. Это, по словам Петра Ильича, зерно всей симфонии. Оно заложено уже во вступлении (интродукции). Как же избавиться от ревниво стерегущей назойливой силы? Нельзя ли спрятаться от неё и погрузиться в заоблачные грезы?! Тогда станет легко и светло на душе! Мне самому хотелось отвлечься от навязшей в зубах повседневщины. С утра до вечера в течение восьми часов нам преподносили однообразную несъедобную жвачку, именуемую наукой. Не то что Грановских, на факультете не осталось ни одного даже заурядного профессора. Немировский, у которого я побывал в гостях, находился в опале вне стен alma mater. А те, кто преуспевал, не выдерживали критики.
В частности, русскую литературу восемнадцатого века вёл Александр Степанович Рессоров, полный, евнухообразный мужчина с выпученными глазами. Он привлекал внимание разве что изготовленными на одну колодку афоризмами. Это невольно настраивало аудиторию на юмористический лад.
— Его народность, — говорил он, отпыхиваясь, — если хотите, демократизм, если хотите, революционность…
Немного погодя из мутного потока слов можно было выловить новый перл:
— Его чувство, нежное, пылкое, если хотите, страсть, если хотите, любовь…
Преподаватель отечественной литературы девятнадцатого века Алексей Иванович Щаповский внешне напоминал испуганную, только что выловленную рыбу. Он, как старьёвщик, вытаскивал на свет Божий всякий мемуарный хлам и копался в бытовых подробностях писательских биографий…
И вновь раздаются фанфарные звуки судьбы. Чайковский творит свое дело, заставляет сосредоточиться. Жизнь утомила. Приятно отдохнуть и оглядеться. И грустно, и как-то сладко окунуться в прошлое...
Третья часть — шутливая, скерцо. Плясовые наигрыши. Под треньканье балалайки весело поют подкутившие мужички. Где-то неподалеку маршируют солдаты.
И, наконец, финал. Разворачивается картина праздничного народного гулянья. О, как все непосредственны и просты. И как счастливы! Мастерски варьируется тема «березоньки». Все мое существо трепещет от родного с детства напева. Однако порой он становится тревожным, мрачным — неутомимый фатум грозно напоминает о себе. Казалось бы, всё застывает. Но праздник возвращается. Всеобщее ликование заполняет все вокруг.
Таковы были мои ощущения. Да разве могли они исчерпать до конца всю глубину этого шедевра! Недаром Генрих Гейне тонко подметил: «Где кончаются слова, там начинается музыка».
Хотя полутемный зал клуба был чем-то похож по своему убогому убранству, в отличие от наших благолепных храмов, на протестантскую кирху, все равно в сердце царила всепобеждающая, всеобъемлющая гармония. Хотелось
138
плакать и молиться. С благодарностью вспоминался одноклассник Игорь Уваров. Он первым ввел меня в возвышенную сферу музыки, сроднил с ней. Игорь как-то сразу слился с образом главного героя будущего рассказа…
Расстановка действующих лиц наметилась сама собой: любовный треугольник по принципу третьего лишнего воспроизводил историю моей болезни, причиной которой была Аня Афоненко. Сюжет вырастал на почве знакомого города. Всё остро напоминало о себе. Вот у залива, у Каменной лестницы, дом с башней; здесь, в Таганроге, у своего брата Модеста останавливался Петр Ильич… Лёгкая, светлая улыбка русского гения должна была исподволь пронизывать всё моё произведение. Я разбил его на четыре главы по аналогии с композицией симфонии (вступление, анданте, скерцо, финал). В ее основу Чайковский положил мотив известной народной песни. Рассказ я назвал — «Четвёртая симфония».
Окончив его, вздохнул полной грудью, словно после темницы очутился в раздольной степи…
Ну и носился же я со своим детищем, как с писаной торбой. Показывал музыкантам, ища у них одобрения. К сожалению, ничего путного они не сказали. Новаторства (синтез рассказа с симфонией) не заметили. И отдал я столь дорогое моему сердцу сочинение на растерзание студенческой литгруппы.
Первым выступил общепризнанный университетский критик Владимир Тыртышный, участник наших холостяцких пирушек. Он прославился крылатым выражением: «Какова личность — таковы и её творения», а также стихотворным опусом:
Пойдём, поэт,
Под синий свет.
И там, под светом синим,
Стаканчик опрокинем.
Суждения Тыртышного всегда отличались резкой категоричностью.
— Я считаю, — сказал он, — что рассказ у Овечкина не получился. Привлекают отдельные места, фразы. Например: «Кто-то грубо вымазал дверь коричневой краской». Образно! Ничего не скажешь. Это свидетельствует о том, что автор умеет наблюдать. И всё-таки, — обрубил он, — рассказа как такового нет.
То был первый аккорд — обухом по голове. К своему удивлению, я встретил его благодушно. Почему-то мне стало жаль Тыртышного. Дитя войны, он вследствие необдуманной шалости получил увечье: лишился глаза, была исковеркана кисть правой руки. Позже подхватил открытую форму туберкулёза. Грозный критик часто покашливал и время от времени ходил в диспансер на поддувание. Кроме того, Тыртышного угораздило жениться на однокурснице Ольге Серопян. Судя по внешности, она была страстной женщиной (в её жилах горячая армянская кровь смешалась с напористой сибирской), а по139
ловые излишества, как известно, пагубно сказываются на здоровье лёгочных больных.
Восходящая поэтическая звезда Владимир Сидоров, златокудрый рубаха-парень, заметил:
— Хорошо, что автор умеет описывать. Да вся беда в том, что он рассказывает, а не показывает. Нет цельных живых характеров, которые раскрывались бы в действии.
Выступали и другие искатели словесных блох. А до истинной сути, что главы рассказа по композиции соответствуют частям симфонии, так никто и не дошёл.
Петя Ревенко и Анатолий Королёв, опасаясь выказать очередную глупость, предпочитали отмалчиваться. А ведь не кто иной, как Королёв, стал виновником написания этого рассказа. Тогда часть досуга я проводил с Анатолием. Легкомысленный и набалованный, он строил из себя завзятого донжуана. Прихорашивался перед зеркалом, бегал на свидания. В противоположность ему я, в силу подавленного морального состояния и бедственного материального положения, не мог этого себе позволить и продолжал вести уединённый образ жизни. Однако подспудный инстинкт настойчиво требовал своего. И, словно крик души, выплеснулся в последнем прозаическом опыте.
Неизвестно откуда, словно привидение, появился на нашем курсе Валентин Овчар-бей (корень сродни моей фамилии). Он смахивал на пикового валета из колоды атласных карт. Никто не знал, кто он: турок или татарин? Позже выяснилось: грек, родился в Афинах. Афины оказались не столицей Эллады, а греческим поселением на Украине, близ Жданова (ныне — Мариуполь).
Прожжённый сердцеед с щегольскими усиками Овчар-бей сразу сблизился с Королёвым. Тот падок был до всякого рода сенсаций. Валентин, между тем, точно бомбы, метал фразы, шокирующие окружающих:
— Я эгоист и живу только для себя!
Сколько раз мы скрещивали в спорах свои шпаги! Однажды я сказал ему:
— Ты упорно опровергаешь тезис Ленина: «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя».
— А я никогда не следовал и не буду следовать законам стада, — цинично ответил он.
Неприязнь друг к другу росла, и порою мой идейный противник применял недозволенные приёмы. Как-то мы вышли из столовой. Наше внимание привлекла молодая статная особа.
— Нравится она тебе? — интригующе спросил Овчар-бей.
— Да-а-а, — восторженно произнёс я.
— А что ты будешь с ней делать?
— Для начала проломлю твою чахлую грудную клетку, — парировал я.
И всё-таки Валентин попал в самое сердце. Я и впрямь жаждал общения
140
с женщинами. И поэтому очень обрадовался, когда мимоходом встретил на улице дочь нашей математички Валю. Она об Игоре Уварове ни словом не обмолвилась. Сообщила:
— Поступила в художественное училище. Живу с бабушкой. Помнишь Клавдию Антониевну? Заходи как-нибудь. Будем рады.
И я заглянул к ним на огонёк. В серый четырёхэтажный дом на Буденновском проспекте. Они встретили меня как самого дорогого гостя. Валя напрочь отошла от родителей. Отец оставил мать (та вступила в извращённую связь с завучем школы — Василиссой Ивановной Кухаренко), женился, а в этой квартире бывал крайне редко. Самолюбие не позволяло Вале просить у него помощи, и она подрабатывала на «Эмальпосуде» в горячем цеху. Клавдия Антониевна суетилась, с гордостью показывала тазик, принесённый внучкой с фабрики.
Порою я захаживал к ним. Валя исполняла на фортепиано Шопена, Бетховена, Чайковского. Показывала свои рисунки… А я прочёл им «Четвёртую симфонию». Отмеченные печатью разума и доброты, они с глубоким пониманием отнеслись к моему литературно-музыкальному опыту. С ними было легко. Они знали, что я не получил медаль, не прошёл по конкурсу в университет — и всё из-за того, что отец осуждён как политический и пилит лес на Урале.
Клавдия Антониевна привыкла ко мне и, видимо считала уже внучкиным женихом.
— Знаете, Юра, к нам иногда приходит Свет. Учится с Валечкой, — разоткровенничалась она, когда мы остались вдвоём. В словах, произносимых ею, зазвучал мягкий певучий акцент, виновником которого было синее небо Италии. — Он намного старше её. Души в ней не чает. Она же совсем равнодушна к нему. Он страшненький, лысый. Только Вале ничего не говорите, а то она рассердится.
«Ура! — подумал я, мысленно смеясь. — У меня появился соперник».
Непроизвольно зашла речь об «Обрыве» Гончарова. Желая выказать свою литературоведческую осведомленность, я сравнил его роман с переспелым арбузом.
— О, если бы уши писателя могли слышать это! — воскликнула Клавдия Антониевна. — Он бы, вероятно, очень обиделся за своё любимое детище.
— Что ж, он его слишком долго носил под ложечкой и переносил. Как беременная женщина.
— О, вы, оказывается, крупный специалист по этой части, и с вами чрезвычайно опасно связываться.
Хотя последнюю фразу Клавдия Антониевна произнесла шутя, но в интонации её голоса мне почудился скрытый намёк. Неужели она думает, что я могу искусить Валю и бросить её? Близости между нами не было. Мы беседовали о высоких материях. А ведь очень трудно перейти с дружеского ключа
'
'
'
'
'
141
на любовный. Лучше сразу начинать с последнего, не вдаваясь в словесные упражнения. Но тогда подобные платонические отношения меня устраивали. Важно было успокоить самого себя, что я встречаюсь с девушкой. На домогательства однокурсников отвечал односложно: «Хожу в гости к художнице».
Между тем Анатолий Королев наставлял меня:
— Сблизиться с женщиной не составляет труда, — глубокомысленно рассуждал он, предварительно плотно отобедав в общепите. — Лиха беда начало. Меня, например, ввёл в мир любви Клавдий. Он служил в военкомате у отца и обучил «урокам страсти нежной, которую воспел Назон».
Но и без мудроглагольствований Анатолия я видел, что в жизни порою всё происходило предельно просто. К Виталию Заре, студенту геофака, который снимал койку у Трофимовны, захаживала студентка с карими глазами и хищным вырезом ноздрей. И не только для того, чтобы любоваться друг на друга. Случилось, что мы с Королёвым застали их на самом кульминационном моменте. Они даже не соизволили набросить крючок на дверь. Виталик ничуть не смутился. Это был спокойный, совершенно непробиваемый здоровяк, который частенько отсыпался на досуге.
— Ну и дрыхнет! — восхищалась Трофимовна. — Его и кондратом не подымешь!
Под «кондратом» жена шофера подразумевала домкрат.
***
Утро было чудесное. После дождя ударил мороз, и всё засверкало на солнце, словно покрытое лаком. Обледенелые деревья раскинули ветки, увешанные сосульками. Точь-в-точь — старинные канделябры с хрустальными подвесками. В округе было тихо и торжественно, словно в храме.
Днём по расписанию выпало «окно» — два часа без занятий. Все разбрелись кто куда: в столовую, читальню. Мы с Королёвым коротали время в подвале у Трофимовны. Шла радиопередача: опера «Князь Игорь» Александра Порфирьевича Бородина. Горячая цветастая музыка рисовала в моём воображении выжженную солнцем Приазовскую степь с её дремлющими курганами, полными тайн… Стан половцев. Всхрапывают буйные кони. Слышится звон бубна. Печально плачет рожок. Поют и пляшут полонянки…
На лекциях — под впечатлением пережитого — я скользил взглядом по лицам однокурсниц. Яркие степнячки, попавшие в плен науки! Лена Бочарова — чем не кипчакская красавица?! Высокая, с величавой походкой. Огромные голубые глаза с поволокой под сенью длинных ресниц. Полные губы, словно созданные для поцелуев; пышные вьющиеся каштановые волосы… Навряд ли кто из представителей мужского пола мог бы остаться к ней равнодушен. Я долго, не отрываясь, смотрел на неё. Лена, видимо, почувствовала мою назойливость, густо покраснела и отвернулась. «Да у неё ещё и горячее сердце!» — подумал я и почувствовал
142
к ней сильное влечение. Сразу же тягучая монотонность будней приобрела для меня радостную окраску. Подумать только: Бочарова! Как это я раньше её не замечал?! И почему выбор пал именно на неё? Я не успел ещё оправиться от первой любви, как нагрянула вторая. Лена должна быть моей. Теперь я не промахнусь. Нет!
Бежали недели за неделями, до оскомины похожие в своём однообразии, а ничего не менялось. Я пожирал Лену глазами. Только и всего! На семинарах, в частности по диалектическому материализму и политэкономии, когда большинство студентов дрожало, как осиновые листья, я старался щегольнуть эрудицией перед отличницей Бочаровой. Но, очевидно, одной эрудиции недостаточно, чтобы завоевать сердце женщины.
И я стал предпринимать практические шаги. Наш факультет отправился в культпоход. В то время много шуму наделал индийский фильм «Бродяга». В зале я выбрал место рядом с Леной. Надеясь, пообщавшись, сблизиться с ней. Она тут же догадалась о моих намерениях и пересела подальше от меня.
Свет погас. Зажёгся экран. Зал огласился протяжным жалобным пением: «Бродяга я, — а-а-а-а! Куда ведёт судьба моя-а-а!» — сетовал знаменитый Радж Капур.
Фильм был созвучен моему душевному состоянию. «Сын вора всегда будет вором», — громогласно провозглашалось с экрана. А я думал о своём отце и повторял про себя: «Сын зэка всегда будет зэком».
Сейчас зима в самом разгаре. Каково там ему близ Уральского хребта на лесоповале?! Хорошо хоть жуткий срок поубавили с двадцати пяти лет до пятнадцати. Помогли-таки наши прошения к Н.М. Швернику (а скорее всего молитвы!). Да и время уже было не то. А всё-таки несладко ему там! И что значат мои камерные переживания по сравнению с его лагерными страданиями?!
Спустя несколько дней я пригласил Лену в кино — она отказалась. Один раз после занятий пошёл провожать, но перед самым домом она улизнула от меня.
Кое-что мне удалось выведать. Оказывается, в её жилах течёт необузданная горская кровь (мать — черкешенка). Существует мнение, что если родители принадлежат к разным национальностям, то у них, как правило, рождаются умные и красивые дети. Бочарова — тому пример. Она родом из Новороссийска. Как и я, провела юность у моря. Видно, потому глаза у неё — как водная стихия, часто меняют свой цвет. Как же было не воспеть её очи! Стихотворение, однако, получилось подражательным — в духе Кольцова.
Как раз тогда я пытался разработать тему: «Кольцов — Никитин — Есенин». Считал, что между ними существует единство и преемственность. Их платформа — крестьянско-христианская философия. Отсюда — и сходство поэтической формы.
Есенина даже после его смерти накрепко держали под спудом. А когда он
143
выпорхнул на свет Божий, то увлечение опальным поэтом превратилось в моду, как тельняшка или брюки клёш. Порой и не замечали, что за его раскованностью и разухабистостью таилась безпредельная любовь к родной природе и сельскому быту. Люди долго жили с закрытыми ртами, им надоели крикливые фразы, хотелось чего-то глубоко интимного. В те годы стали популярными исполнители душещипательных романсов (с налётом цыганщины!) Петр Лещенко и Вадим Козин.
Особняком стояла Русланова. Впервые я услышал ее на квартире у Ко-чешкова. Он с таинственным видом достал пластинку. «Вот она, голубушка, — сказал. — Лидия Андреевна! Исполняется «Липа вековая», — и поднял кверху указательный палец. Затем поставил пластинку на электропроигрыватель. Иголка заскрипела-зашипела, и — властное сильное пение разлилось по квартире, как бы раздвигая ее пределы:
Липа вековая-я-а
Над рекой шумит.
Песня удала-а-я-а
Вдалеке звучит…
— Контральто! Редкий дар, — педантично произнес Кочешков. — Да и диапазон голоса слишком уж широкий.
А у меня невольно вырвалось:
— Какая неизбывная печаль по сокровенно утраченному, какая сила и какой размах русской души!
Потому-то, подумалось, и постарались забросить ее на просторы Колымского края, поближе к стране восходящего солнца. Сведущие люди рассказывали, что она категорически отвергла просьбу давать концерт для лагерной элиты. «Птица в клетке не поет, — отмолвила. — Буду выступать только для народа», — заявила она. Отказалась от привилегий и отправилась работать в прачечную.
Все эти всплески свободолюбия были пощёчиной набившей оскомину официальной казёнщине.
Королёв никогда ни в чём не отставал от моды. Он кичился тем, что ему удалось прочесть редкую книгу — «Роман без вранья» Анатолия Мариенгофа, друга Есенина, и шпарил наизусть стихи из цикла «Москва кабацкая».
Закованная в цепи русская душа рвалась к безудержному разгулу. Увлечение запретным творчеством стало повальным, как поветрие. Не избежали его даже преподаватели. Неподалеку от университета жил Александр Дибров. Он вёл у нас сравнительную грамматику славянских языков. Мы с Королёвым частенько бегали к нему домой, и парторг факультета в экстазе наяривал нам на фортепиано «Леща» (так называли в народе Лещенко), напевая при этом:
Бэлочка, пойми же ты меня.
Бэлочка, не мучь меня.
144
Бэлочка, мне грустно бэз тебя,
Ведь ты любовь моя,
Радость моя!
Калюжный, Савченко, Курганский — сельские ребята — были без ума от Есенина. Если для меня, исконного горожанина, деревня оставалась книгой за семью печатями, то они с молоком матери впитали те понятия, звуки и запахи, которые так живописал рязанский поэт. И когда Костя Курганский предложил встречать Новый год в его родном селе Койсуг, близ Батайска, я с радостью согласился. Мы, ребята-однокурсники, ехали в грузовом такси и всю дорогу горланили песни.
Почему-то я сошёл раньше других — у переезда. Костя крикнул: «Иди смелей! Тебе каждый укажет нашу хату».
Я подошёл к плетню, около которого стояла старуха в телогрейке. Голова была повязана белым шерстяным платком.
— Скажите, Курганские здесь живут? — спросил я у неё.
Она открыла калитку, подбежала ко мне, бросилась на шею и запричитала:
— Ой, Господи, Боже ж ты мiй. Андрюшка приiхав!
И стала осыпать меня поцелуями. Когда же разобрались, оказалось, что это не Костино жилище и что семей с такой фамилией в Койсуге немало. Тем не менее меня приняли за родного. Внешне я был чересчур прост, походил на деревенского увальня и сразу вписывался в деревенский пейзаж.
У Курганских нас встретили радушно. Мать — типичная колхозница, замордованная жизнью. Отец своего рода сельский интеллигент, работник почты, возил на машине журналы, газеты и письма. Кроме Кости, у них было ещё три дочери и младший сынишка Сашко. Все как один белобрысые. Старшие сёстры здоровые, неуклюжие, а младшая Верочка лет семнадцати сразу мне приглянулась: она была поменьше их, побойчее, с ямочками на щеках.
Стол накрыли щедро. Самогон лился рекой. Еда не изысканная, зато навалом: сало, домашняя колбаса (видать, недавно закололи кабана), пироги, взвар…
— iишты, хлопцы, на здоровье, — приговаривала мать Курганского.
Мы ели и пили от пуза. Тут уж я показал своё удальство. И часто выбегал по нужде во двор — в сооружение из камыша, но без крыши. Хорошо, свежо, и яркие звёзды над головой!
Пировали до ночи. Пели народные песни. Верочка с интересом поглядывала на меня. Мой лексикон пополнился двумя свежими словами: «ерик» и «гребля». Костя не раз употреблял их в разговоре. Ерик — часть покинутого русла реки, куда весной заливается талая вода и надолго остаётся в яминах. Гребля — запруда или вал от воды.
Когда наша весёлая компания гурьбой вывалила на улицу, мы с Верочкой невзначай откололись. Бегали по ерику, докрасна натирали друг другу лица снегом, целовались…
'
145
Мне постелили на отдельной кровати, как барину, и я погрузился в пуховики. Верочка легла с сестрами в этой же комнате. При лунном свете в одних рубашках, они ничуть не стесняясь, шлёпали босиком по глиняному полу.
На другой день, когда мы уезжали, Верочка подбежала ко мне. Лицо у неё пылало.
— И когда же вы к нам опять приедете?
Я пожал плечами.
— Эх, вы! — и с упрёком: — Какой же вы несерьёзный человек!
В Койсуге я получил передышку от душевных мук. Однако кончились каникулы, и всё пошло по-старому. Лена постоянно находилась перед глазами.
Несмотря на внешнюю физическую развитость, я казался мальчишкой по сравнению с ней, уже повидавшей виды женщиной (она была на год старше меня). Приехала из Новороссийска, крупного портового города, где кишмя кишели моряки и смелые предприимчивые люди… И думалось: вряд ли её страстное сердце могло устоять перед соблазнами.
О моей злополучной любви узнал весь курс. Петя Ревенко подтрунивал надо мной, облекая свои ехидства в поэтическую форму. И только Кочешков, которого я забросил, путаясь с Королёвым, тем не менее высказал соболезнование. Но от его жалости сделалось ещё горше. Он слыл среди однокашников посмешищем, ходячим анекдотом. Однажды на занятиях по спецподготовке, будучи без головного убора, отдал честь полковнику Пасько. Тот взревел, как раненый зверь:
— Товарищ студент! К пустой голове руку не прикладывают. И потом, когда отдаёте честь, палец держите ровно.
— Товарищ полковник! Он у меня искалеченный.
— Ничего! Постарайтесь в другой раз его выпрямить.
Раздался дружный хохот.
Поскольку мы с Кочешковым были в дружеских отношениях, то заодно и я попал в разряд чудаков со своей несостоявшейся любовью. Королёв старался меня опекать и, как всегда, давал советы:
— Понимаешь, хуже всего что с Ленкой у тебя упущен момент. Спешить теперь нельзя. Нужно выбрать подходящую интимную обстановку и сделать признание.
Около ночлежки Трофимовны мы встретили смазливую деваху. Анатолий обрадовался, заулыбался:
— Валя, откуда ты свалилась? — спросил он.
— С гастролей…
Как выяснилось, она служила в передвижном цирке ассистентом у фокусника. Под глазами у неё — мешочки; голос прокуренный. Королев хлопнул её пониже спины:
— Ну, когда к тебе придти?
— Пусть лучше придёт твой друг!
146
«И далась мне эта Бочарова! — подумал я. — Свяжусь назло с Валькой — и баста». «Тоже мне кавалер с мелочью в кармане!» — тут же съязвил внутренний голос. — Нужны, брат, деньги!»
Да, но как их добыть в моём положении? Снова наняться грузчиком на станцию Нахичевань-Донская? Сейчас там не сезон. Там своим работягам делать нечего. Осенью и то смотрели на нас, как на людей, отнимающих кусок хлеба, сбивающих расценки. Да и где найти подходящих напарников? В прошлый раз из студентов, кроме меня и Пети Ревенко, никто не мог поднять корзины с картошкой в пятьдесят килограммов. Десятник рассердился:
— Эх, вы, слабаки! Давайте на цемент!
Зато при случае Анатолий любил подчеркнуть свою причастность к грузчикам и с видом знатока заявлял:
— Один половой акт равняется разгрузке двух вагонов.
«Что же, Королёв есть Королёв, — размышлял я. — Ему батяня-военком всегда денежку подкинет. А мне откуда взять?»
Способ представился неожиданно. В Нахичевани по соседству с моей хозяйкой, Анной Ивановной, проживали армяне — сапожники. Выяснилось, что когда-то, ещё в двадцатых годах, мою тётю Таню направили фельдшером в Большие Салы Мясниковского района и она снимала у них угол. Тётушка, конечно, не годилась для каких-либо переговоров, хотя и испытала тягости войны. Природным дипломатом была тётя Шура. Она-то и приехала в Ростов.
Сначала братья армяне удивились: человек учится в университете и хочет стать сапожником? Но тётя Шура такими красками расписала моё бедственное положение, что в их сердцах проснулась жалость и они дали согласие.
Учителем сапожного искусства стал хозяйский сын (лет на десять старше меня). Звали его Ким. Это не армянское имя, а дань советскому времени. Ким — аббревиатура, что означает: коммунистический интернационал молодёжи. Перед мастером лежали заготовки, инструмент, пахло клеем. Ким ловко орудовал ножом. Голый по пояс, в фартуке, с сильно развитой мускулатурой, он сидел на низенькой плетёной скамеечке и напоминал идола. Каждое его движение я копировал, как обезьяна.
Шили босоножки «Элита». Поначалу он поручал мне отдельные операции. Я натягивал пассатижами край заготовки на деревянную колодку.
— Смелей тяни и закрепляй гвоздями, — командовал он.
Постепенно я освоился и не считал себя обузой для Кима. Будучи подмастерьем, надеялся стать полноценным чеботарем. Разумеется, сапожничал урывками, порой — за счёт сна. В моём кошельке появились деньги. К весне я приобрёл костюм стального цвета и отдал круглую сумму маме.
Финансовая самостоятельность придала решительность моим действиям. Я разузнал, где жила Бочарова, купил торт и нагрянул, как снег на голову. Она растерялась. Впервые я одет был с иголочки, от меня резко пахло «Шипром».
147
Лена не ожидала такого стремительного натиска.
За чаем её подружка Аля Шилова не спускала с меня глаз и без умолку о чём-то тараторила. Лена воспользовалась моей временной занятостью и стала собираться.
— Ты куда? — растерянно спросила Аля.
— На свидание.
— Ты шутишь?
— Ничуть.
— Опять к нему?
— Да.
Меня убивала краткость и сдержанность её ответов. Значит, она не лгала. Мои уши запылали огнём.
Между тем Лена надела плащ, повязала цветастую косынку.
— Кстати, его подарок, — многозначительно подмигнула она Але.
Я вышел вместе с Леной в темноту. На улице был гололёд.
— Смотри не споткнись! — заметил я с тонким намёком.
Мы расстались. О, если бы навсегда или хотя бы надолго! Отнюдь — нет! Утром на лекциях я опять увижу её. Она, как навязчивая идея, преследовала меня. Недели две я держался, не подходил, старался не смотреть на неё. Чего мне это стоило! Силы иссякали. Я сознавал, что рано или поздно надо поставить точку.
Вот она, точка! Чёрненькая кнопочка звонка. Я с силой нажал её. Лена открыла дверь. Кровь бросилась ей в лицо. Наверное, вид у меня был слишком напористым.
— Мне надо с тобой поговорить! — резко выпалил я.
Несмотря на растерянность, в её глазах сверкнуло любопытство. Я не в состоянии был долго интриговать. И тут же, на лестничной площадке, без обиняков выложил всё: что давно её люблю, что жить без неё не могу, что мы должны встречаться, быть вместе, навсегда.
— Но почему ты избрал именно меня? У нас столько красивых девчат!
— Мне нужна только ты.
— Пойми: я занята. Давай будем друзьями, — и она протянула мне руку.
— Нет! Нет! — гордо отчеканил я и ушёл.
Всё, конец! Пути отрезаны. Полное крушение. Первое признание в любви, глупое и нелепое, точно бред. И, ступая по лужам, я дал слово: больше ни одной женщине не открываться в своих чувствах.
А жизнь вокруг текла обычным чередом: мчались троллейбусы, дребезжали трамваи, все куда-то торопились. Не спешили только влюблённые парочки…
Лена сказала правду: в самом деле у неё был друг сердца. Высокий, стройный, с чёрными усиками… Типичный грузин — Дима Гогадзе. Студент геофака. «А геологи…, — подумал я с усмешкой, — всегда копают глубоко».
148
Глава 5
МЁРТВАЯ ТОЧКА
К
ак-то, когда мы собрались у тёти Шуры, она обвела всех загадочным взглядом и усмехнулась:
— А ведь не только наш Ваня, — молвила, — парится в лагере. У моей сменщицы деверь тоже отбывает срок. И немалый.
Валя Киценко сообщил, что их соседа арестовали несколько лет тому назад. Он воевал, попал в плен, бежал, а смершевцы приклеили ему дело о шпионаже.
В Ростове студент института железнодорожного транспорта разоткровенничался со мной: «Мой отец сидит уже восьмой год как политический».
Подобные факты не были единичными. Просто родственники пострадавших стыдились, а скорее всего боялись распространяться о своём горе, дабы не навлечь на себя негативное отношение со стороны сослуживцев и знакомых, а тем более кадровиков, которые под разными предлогами могли не принять их на работу.
Один приятель отца заезжал к нам после амнистии и поведал под большим секретом, что концлагеря разбросаны по всей территории Советского Союза: Воркута, Мордовия, Север, Урал, Казахстан, Тайга, Колыма…
— Измученные за день, — вспоминал он, — валимся на нары. О побеге даже не помышляем. На вышках зорко бдят часовые. Рано утром нас строят в шеренги и в сопровождении конвоиров с карабинами и натренированных собак, движемся на каторжный труд. Вечером возвращаемся в плохо ота-пливаемые, сырые бараки. И так неделя за неделей — все ближе к могиле. А если кто сделает неосторожный шаг вправо или влево, уклон пресекается без предупреждения — выстрелом. Тогда смерть наступает мгновенно, и страдания прекращаются. Даже не верится, что я выжил и теперь на свободе. Какое счастье!
«Дай Бог, чтобы и отца отпустили, — подумал я. — С первого дня, как его забрали, молюсь и верю, что он вернётся». Последний раз мы посылали ходатайство на имя К.Е. Ворошилова — и немалый срок скостили с пятнадцати лет до восьми. После этого появилась надежда, что скоро всё изменится к лучшему.
Да и в атмосфере общественного мнения, несмотря на лютую непогодь, уже проклюнулись весенние запахи. После войны советские писатели повторяли, как попки, высочайшие решения партии, облекая их в художественную форму. И вдруг нашёлся один смельчак. Между прочим, таганрожец и мой однофамилец — Валентин Овечкин. Он опередил на два года сентябрьский Пленум ЦК КПСС 1953 года, написав очерки «Районные будни», в которых на примере Курской области затронул больные стороны колхозной деревни.
149
Конечно же, подобные всплески реального отображения действительности были крайне редкими. В целом же пропагандистская машина продолжала работать по инерции по принципу демагогии. Иногда партийные лидеры совали свой нос в различные отрасли науки и искусства. Так, если непреклонный и скрупулезный Сталин занялся под конец жизни вопросами языкознания, то мягкотелый Маленков не был охоч копать под корень и с первых же шагов вообразил себя литературоведом. Учёные подхалимы со всех амвонов и бугорков цитировали его определение типичности, претендовавшее на то, чтобы стать классическим. Типично не то, что часто встречается, утверждал Маленков, а то, что, хотя и редко встречается, но содержит в себе ростки нового. Не правда ли, ловкий способ уйти от жгучих вопросов современности?! И тот же великий теоретик призывал: «Нам нужны Щедрины и Гоголи, которые бы безпощадно бичевали в нашем сознании пережитки прошлого».
Суть фарисейского высказывания скрыть было трудно, и народ метко выразился по этому поводу:
Нам нужны Щедрины и Гоголи,
Которые бы нас не трогали.
Сатира зачахла на корню. Негласная политика сводилась к тому, чтобы искусно затушевать внутренние противоречия в стране. Даже юмор окончательно выцвел.
Стали появляться жалкие смехачи типа университетского Шпаковского. Оттолкнувшись от популярных арий, он на основе студенческой жизни состряпал поэтический винегрет «Комическую оперу». Её содержание почти улетучилось из моей памяти. Остались ничтожные обрывки. Вот как обы-грывалась известная ария из оперы Руджеро Леонкавалло. «Что ж, уходи, а я буду работать», — категорически заявлял своей любимой паяц, он же факультетский поэт Владимир Сидоров, и продолжал штудировать материалы очередного пленума ЦК партии. Знаменателен финал «Комической оперы». Преподаватели и студенты, наконец, примиряются: став в кружок и взявшись за руки, поют под щёлканье кастаньет в манере популярной тогда аргентинской актрисы Лолиты Торрес: «Вместе с деканом танцуем под луной…» Один острослов перефразировал эту строку: «Вместе с генсеком танцуем под луной».
Слишком идейные товарищи и сочинения Шпаковского, тихого серьёзного парня с выпуклым лбом, считали крамольными. Недолюбливал их и Петя Ревенко. Угловатый и ограниченный, он, точно конь, зажав удила, пёр напролом против всех мнений. Окромя Маяковского, ничего не читал. Подражая ему, зверски скорчив физиономию, декламировал свои стихи. После этого оставалось только пропеть: «Партия — наш рулевой!».
И когда приспело время, Ревенко заголосил именно в таком духе. Началась своего рода эпидемия. Даже на тех, кто стоял у мартеновской печи или рубил
150
уголь в шахте, перестали обращать особое внимание. Зато верхом романтического героизма считалось махнуть куда-нибудь в Сибирь или на целинные земли. По всей стране затрубили фанфары: «Целина! Целина! Целина! Даёшь хлеб Родине!»
«По зову партии» — так назвал Петя Ревенко свою новоиспечённую оду. Она посвящалась 10-му классу «Г» Ново-Шахтинской средней школы №1, в полном составе уезжавшему на строительство Братской ГЭС. Стихотворение опубликовали в университетской многотиражке «За советскую науку» вместе с портретом автора: грудь выпячена, губы сжаты, глаза готовы прожечь броню.
Поэт не чуял земли под ногами. К тому же, благодаря стараниям тётки, работающей в обкоме партии, он близко познакомился с новым ректором, Юрием Андреевичем Ждановым, кандидатом химических и философских наук. Маленький, юркий, внешне простой в обращении, он очень быстро завоевал симпатии у студентов.
Между тем университетский комитет комсомола развернул бурную деятельность. Шла подготовка к отправке студентов на целину. Был укомплектован отряд, назначены командир и комиссар. От нашего факультета в далёкий край уезжали либо карьеристы, либо романтики. В числе последних — Володя Сидоров и Петя Ревенко. К ним примазался Толя Королёв. Целинники пользовались определёнными льготами, им разрешалось раньше срока сдавать экзамены — поистине они были героями дня.
Королёв и Ревенко с презрением взирали на серую массу, остающуюся дома.
— Ты почему не едешь? — не без ехидства допытывались они у меня.
— Какая разница, где работать? На лето иду в Таганрогский порт. Нужны деньги. Надо помочь матери.
На самом деле я говорил не вполне искренно. Меня, как и других, привлекала романтика целинных степей (какой благодатный материал!) Но я боялся оставить больную мать. Она и так много перестрадала из-за меня. А тут бы совсем могла слечь, если бы я отправился куда-то слишком далеко.
Когда же факультетские ура-патриоты вернутся в ореоле славы, можно будет предъявить весомый аргумент: «Вот вы были на целине. Ну и что? А я вкалывал в порту. Там не всякий вытянет, того гляди, пупок развяжется».
Ни мама, ни родители Валентина Киценко вовсе не подозревали о нашем намерении оформиться грузчиками. Утром Валентин пришёл ко мне домой. Предложил:
— Давай пройдёмся!
Через парадное крыльцо вышли на Греческую улицу и, быстро минова её, очутились у Каменной лестницы. Спустились к морю и зашагали прямёхонько в порт.
Установленная у входа в него потемневшая табличка скромно сообщала: «Основан в 1698 году Петром I». Киценко начал фантазировать:
151
— Когда-нибудь повесят мемориальную доску: «Здесь, в Таганрогском порту, в 1956 году работал грузчиком талантливый русский писатель Георгий Овечкин».
— Не восхваляй меня без нужды, — пропел я в ответ на мотив романса.
Разыскали отдел кадров. Аккуратный серенький чиновник встретил нас без всяких эмоций:
— Грузчики? Нужны. Только прежде придётся пройти медосмотр, — и выдал направление в поликлинику водников.
Там, окинув взглядом телосложение Валентина, сделали квадратные глаза:
— А вы сможете? — спросили у него. — Там такие грузы! Чугун. О-о!
— Сможем, — решительно ответил я за двоих.
И нас признали физически годными.
В отделе кадров тот же чиновник, повертев в руках наши медицинские освидетельствования, объявил:
— С понедельника на работу. А сейчас — на инструктаж по технике безопасности. К Давыдову!
Давыдов, начальник ПСО (пожарно-сторожевой охраны), встретил нас скептически:
— Да что ви шутите, хлопцы? Да разве ви видержите? Чугунные заготовки по пятьдесят килограмм, чувалы с мукой — по восемьдесят. Вот вам пропуска — валяйте приглядывайтесь. Авось раздумаете. Ведь више себя не пригнешь!
Вид у него был важный, напыщенный: белый китель и фуражка с кокардой — «крабом»… Если бы не осоловелые смешливые глазки — они всё портили.
«Ишь, как балаболит! — размышлял я. — На Дону представителей такого диалекта принято дразнить: «Ми да ви, бики да корови».
Зато инструктор по пожарно-технической безопасности Царьков, лысеющий блондин, не стал долго церемониться. Сунул под нос истёртые лежалые листы: «Знакомьтесь!» — и куда-то убежал.
Правила гласили: «Под грузом не стой!», «Не поднимай больше 50 килограммов!», «На спину брать мешок не более 80 килограммов!». По инструкции разрешалось сгружать уголь и скатывать брёвна только с верха штабелей…
Минут через пятнадцать вбежал Царьков. И — сходу:
— Ну что, прочли? Вопросов нет? Распишитесь.
Отдав дань букве закона, мы стали бродить по территории порта. Нам открылась величественная панорама. Море, море, море — вплоть до самого горизонта. У причала — пароходы, баржи «Дуб-80», «Дуб-96». Вверху снуют стрелы портальных кранов. Высятся горы песка, штабеля брёвен и цементных мешков.
— Их-то ещё с грехом пополам подыму, — сетует Валентин. — А если с
152
ними день целый поняньчиться, бегая по узенькому трапу, — небось, небо с овчинку покажется.
Я постарался подбодрить своего друга:
— Не робей. Втянешься. Не одни же здесь богатыри орудуют.
Солнце поднялось в зенит. Раскалённый воздух обжигал носоглотку.
Навстречу двигался здоровяк, припудренный пылью. Под мышками держал два цементных мешка. Легко, как пуховые подушки, бросил их в кузов автомашины. Заметив нас, полюбопытствовал:
— Что, слесарями направили?
— Да нет, грузчиками.
— Ого, тяжело, ребятки! Да если ещё без навыка.
Подошёл жилистый, загорелый мужчина:
— На работу? — спросил. — Не потяните! Я уж на что профессионал, и то беру расчёт. Хватит! Все соки повыдавили. Особо на выгрузке чугуна. Каждая «чушка» — по полцентнера. Уронишь — ноги отшибёшь. Пока стоит баржа, шуруем без перекура. А не дай Бог попасть в трюм. Дышать нечем. Пекло! Адская работёнка. Вот так-то, милые! А до этого где вкалывали?
— В Дормосте, разнорабочими: камень, песок…
— Так то игрушки! И сколько? Шестьсот-семьсот? Для меня не годится — семья! Здесь тысяча триста выходит. Ну а вам поначалу рублей по восемьсот заплатят. Нет смысла корячиться.
Валентин ухватился за доводы тертого грузчика:
— Выходит, он прав? Как ты считаешь, Юра?
Я ответил не сразу. Очень уж заманчивым казалось испробовать свои силушки в порту, где когда-то ступала нога Петра Великого. Да и чем я теперь оправдаюсь перед Королёвым и Ревенко, овеянных славой целинников? Но я догадывался, что Валентину эта ломовая работа не по плечу и пойти сюда он согласился только из-за меня.
— Ну что ж, — успокоил я его, — похоже наша затея сорвалась. Поищем что-нибудь другое.
На обратном пути зашли в «Таганрогскую правду». Валентин попытался предложить свои услуги:
— Мы студенты-гуманитарии. Нельзя ли у вас подработать во время каникул? А это, — он указал на меня, — ваш коллега, пишет рассказы…
— Учтите, дорогие друзья, — строго оборвал его сотрудник прессы, — нам нужны очерки, корреспонденции, статьи, а не какие-то там вымыслы. Испробуйте свои силы. Но предупреждаю: у нас не мёд. Материал — в срок, по триста строк, — срифмовал он в заключение.
Когда мы покинули редакцию, Валентин заметил:
— Пожалуй, здесь тот же порт, только в области умственной.
— Тогда, — сказал я, — пойдём в Дормост.
153
Там нас оформили и уже через день направили в район Собачеевки, где прокладывала мостовые бригада Исаева, старейшего мастера. На брюках его были нашиты кожаные наколенники. Целый день, не разгибаясь, ползал он, не давая себе покоя!
— Вы бы хоть посидели, Николай Доримедонтович, — скажет, бывало, ему прораб Юрий Васильевич.
— Не могу. Привычка!
Изредка крикнет: «Ребята, подержите визирку!» Или: «Давайте шнурку натянем». Попросит камня или песку. И снова молча копошится, как муравей.
И только раз поведал о себе:
— Я с тринадцати лет сел на мостовую. За полвека столько камня уложил — не сосчитать! И отец и дед робили по этой же части. Мы не здешние, пришлые. Из Калужской губернии. Да прежде, почитай, все мастеровые были расейские люди.
Сидим. Так называемый перекур — из-за отсутствия материала. Транспорта не хватает. Песок и камень доставляют не только на самосвалах, но и на чалой лошади, такой же старой, как и её кучер дед Ефим Андрющенко, высохший и сморщенный, с одним клыком во рту.
На объекте — событие: пригнали грейдер и бульдозер. Подобная техника была нам в диковинку. Подойдя поближе, разглядывали её и даже любовно поглаживали руками. Хозяин бульдозера, разбитной парень лет двадцати восьми Коля Дмитриевич, рассказывал о себе:
— Был в Казахстане. Платят там хорошо. Но нету ни баб, ни водки. Да и здесь — тоска зелёная. Эх, рвану куда-нибудь подальше — на Братскую ГЭС!
В перерыв мы взбирались на бульдозер, и Коля Дмитриевич старался доходчиво объяснить устройство и назначение рычагов агрегата:
— Вот эти — для подъёма ножа. Реверсер — выключатель особого устройства. Так — вперёд, так — назад. Акселератор — педаль. Нажимаем и регулируем подачу горючей смеси. Она поступает из карбюратора в цилиндры двигателя внутреннего сгорания. Это позволяет менять скорость движения агрегата. Ну как, кумекаете? Хотите попробовать? Ладно, в другой раз.
Иногда после смены он подвозил нас в контору. Бульдозер грохотал и рычал. Встречные лошади испуганно шарахались в стороны под напором стального чудовища. Я держал лопату, словно древко знамени. И мы, скороспелые романтики, горланили что есть мочи:
Вьётся дорога длинная,
Здравствуй, земля целинная…
В душевой Дормоста поскорее скидывали потную одежду и бросались под холодную воду. Коля медленно стягивал свою пропитанную соляркой робу…
Однажды, помывшись, встретили сухопарого старика в тёмном костюме, в широкополой фетровой шляпе. Он оказался на редкость словоохотлив. Вы154
яснилось: отец Исаева — Доримедонт Николаевич; ему — девяносто три года; старый революционер, политкаторжанин.
— В Сибири, — рассказывал, — мы побывали раньше Ленина. Жизней не жалели ради своего идеала. Счастье хотели добыть для рабочего человека. А вышло не так. Сейчас что-то не то делается. Задумано было по-иному. Всё переиначено. Эх, да что там говорить — смотреть тошно.
Узнав, что мы студенты, Доримедонт Николаевич насторожился:
— Студенты? Студент нынче не тот. Прежде он боролся с нами заодно.
О многом мы тогда говорили. Благородный образ рабочего-революционера, его слова накрепко запали в наши юные, ещё не совсем испорченные души.
Уже в те годы нас будоражили вопросы, разрешения которых мы болезненно искали. Где же та точка опоры, могущая преобразовать весь мир? В частности, мы считали, что ключ к разгадке общественных явлений даёт политэкономия. В минувшую сессию я сдал её играючи. Правда, без пота не обошлось. Корпел над «Капиталом» Маркса, который был для меня в то время своего рода откровением. Мои однокурсники трепетали перед доцентом Зигизмунтом Петровичем Корженевским, человеком основательным и требовательным до жестокости. Многих студенток он доводил до слёз. Я, напротив, любил эту сложную запутанную дисциплину и того, кто её преподавал. По своей внешности и напористости Зигизмунт Петрович напоминал чем-то боксёра, которого хозяину очень трудно удержать на поводке. Супруга Корженевского имела твёрдую властную руку и могла обуздать не только собаку, но и чистокровного жеребца. Это была Женя Корсуновская, перворазрядница по конному спорту, которая некогда нахраписто предлагала мне жениться на ней.
Сейчас, работая в Дормосте, я с благодарностью вспоминал любимого доцента. По возможности пытался вникнуть в экономику строительства. На помощь пришла мама. Она сделала доступными такие непонятные для меня термины, как баланс, процентовка, сальдо…
И вдруг всё разом отошло на задний план. Как раскат грома среди ясного неба, долетела к нам ошеломляющая весть. Из далёких Уральских лагерей возвращался отец. Реальных предпосылок, что он вернётся оттуда живым, не было. Однако мои простенькие, но настойчивые молитвы, вероятно, дошли до Господа, и Он смилостивился — повернул к отцу Свое Лицо.
Дорога домой лежала через Москву, и батя остановился на недельку у родственников.
— Хорош, нечего сказать! — возмущалась мама. — Нет, чтобы к жене и сыну поспешать, так он с братьями и сестричками прохлаждается.
Тётушки Шура и Таня как могли успокаивали её.
Пришла телеграмма от отца. Мы отправились встречать его и, как на крыльях, отмахали пять километров до станции Марцево — в Таганрог поезда дальнего следования тогда не заходили.
155
Пути были сплошь загромождены товарными составами: чернопузые цистерны с нефтью, вагоны с цементом, платформы с недавно покрашенными самоходными комбайнами…
Из-за товарняков проглядывала степь. Вверху, на небе, — не взглянешь! — неумолимо сверкало яркое солнце.
Глаз семафора налился кровью. То и дело пел рожок и раздавался бас станционного диспетчера:
— Маневровый, — рычал он, — сойдите с пьятого пути.
По товарняку пробежала длинная судорога. Он расправил стальные суставы и медленно тронулся с места. Какую неведомую тайну увозил он с собой? Я всегда с любопытством смотрел вслед уходящим поездам.
Пуская пары, важно, как на праздник, подкатил пассажирский. Наш! Высыпали люди в полосатых пижамах, как зебры. Мы сломя голову бросились к одиннадцатому вагону. Стоянка — всего три минуты.
Издали узнал отца. Он сильно исхудал и вроде бы помолодел: видимо, в сердце его клокотала радостная энергия. Мы уже совсем рядом. Вихрь чувств! Поцелуи, объятия, восклицания, слёзы…
Дома, в спокойной обстановке, когда буря волнений улеглась, я попытался обстоятельно расспросить отца о лагерной жизни. Тётушки всякий раз осекали меня: не надо, мол, бередить старые раны. Да и сам отец увиливал от неприятной темы. Он сводил разговор к тому, как жарил картошку и готовил хлебный квас. Больше ничего не рассказывал. Видно, опасался, дав подписку о неразглашении. То и дело упоминал какого-то бурундука (я понял, что это лесной зверёк из семейства беличьих). Или выражался туманно: мол, там, на Урале, пришлось изучать географию без учебников.
Казалось, он был непробиваем. Но однажды — в ответ на мои домогания — неожиданно взорвался:
— Что было — лучше похоронить навсегда. Чудом вышел из ада преисподнего, — и запел сочным басом: «Христос воскресе из мертвых, воскресе, смертию смерть поправ, и сущим, и сущим, и сущим в лагерех живот даровав».
Отец преднамеренно заменял в Пасхальном тропаре слова «во гробех» на слова «в лагерех», приравнивая тем самым лагерь ко гробу. Больше я никогда не любопытничал.
Отца полностью реабилитировали. Открылись его заслуги перед Отечеством. Оказывается, он не самовольно остался на оккупированной территории, а по заданию председателя горисполкома Д.В. Медведева для подрывной работы среди немцев. Порою и сам участвовал в террористических актах против них. Передавал ценную информацию в подполье коммунистам и партизанам и многих спас от смерти и от угона в Германию.
Отец получил паспорт, прописался, снова стал стопроцентным советским человеком и получил должность мастера на номерном авиационном заводе.
156
Впервые за эти годы я вздохнул полной грудью. Не надо было таить от окружающих, что отец отбывает срок как изменник Родины.
Теперь я ходил с высоко поднятой головой. Меня одолевали радужные предчувствия. Казалось: что-то должно коренным образом измениться. Ведь дальше так продолжаться не может: всюду пустота безкрайняя, духовная засуха. Видимо, наступает критический момент — мёртвая точка!
157
Глава 6
ПИСЬМО
З
а последние месяцы на мою долю выпали радостные события. Чего только стоил долгожданный приезд отца! Но и письмо из Сталинграда оказалось приятной новостью. Его прислала Аня Афоненко. Я ведь любил её когда-то. Она жаловалась на безсердечие Валентина: «Отправила ему три письма и телеграмму — ответа никакого; тем более он, как и я, на каникулах — свободного времени навалом. Никогда за два года, — продолжала Аня, — у меня не было мысли, что мы расстанемся».
Она обращалась ко мне, как к самому близкому другу, ждала моего мнения, совета. Видимо, по-прежнему ценила и уважала. А может, в тайне надеялась возобновить и наши отношения?..
Что я мог ответить? Валентин взял академический отпуск — переутомился до предела (врачи определили истощение нервной системы и периодически лечили его методом расслабления до засыпания). Устроился со мною в Дормост, чтобы хоть немного физически окрепнуть. Да и в душе у него творилась какая-то сумятица: не мог разобраться, любит Аню или нет. Если — да, то почему снова встречается с Ларой Супруновой? Или чары чернобривой красавицы так неотразимы?! Валентин запутался окончательно. Его грызла совесть. Вот он и отмалчивался.
А мне теперь приходилось изворачиваться. Лгать не хотелось. И я отказался от письменного послания, воспользовался услугами телеграфа. Депеша была такого содержания: «Валентин впал прострацию тчк не поедет институт тчк выздоровлении напишет тчк Георгий».
В университете нам приготовили сюрприз: занятия отменяются до первого октября в связи с задержкой целинников. Остальных студентов должны были куда-то отправить. А посему велели захватить в дорогу спецодежду, личные вещи и на следующий день в девять ноль-ноль прибыть к зданию alma mater.
Вестибюль был забит до отказа. Часть студентов расположилась группками на улице.
Спустя минут двадцать кто-то уже мчался, прыгая по ступенькам вниз, и орал что есть мочи:
— Ур-ра-а! Едем в Крым!
Все приободрились. Неугомонное воображение рисовало скалистый берег, ослепительное солнце, лазурное море и тысячу удовольствий. Затренькала гитара. Два десятка звонких голосов грянули залихватскую:
По морям и океанам
Злая нас ведёт звезда.
Бродим мы по разным странам
И нигде не вьём гнезда.
158
Человечество проклянет
Наш пиратский чёрный стяг,
Ненавидеть оно станет
Нынешних морских бродяг.
Но вдруг, словно из небытия, возник секретарь парткома. На нём был тёмно-синий костюм в полосочку. Переносье оседлали очки в толстой роговой оправе.
— Товарищи! Что за шум? — возмутился он. — Прошу минутку внимания!
Водворилась тишина. Посыпались напыщенные казенные фразы. И в заключение оратор сообщил:
— Проследуем на автомашинах в колхоз. На уборку кукурузы!
— А как же Крым? — раздался робкий голос.
— Товарищи! Крым — это армянское село под Ростовом, в Мясниковском районе, — объяснил парткомовец.
Нас, точно десантников, выбросили прямо в степи. Грузовик уехал. Запахло пережженным бензином и пылью. Машина скрылась за горизонтом, и мы остались совсем одни.
Метрах в ста виднелся домик, крытый красной черепицей. Мы направились к нему. Дверь — без замка — была слегка приоткрыта. В одной из комнат устроили нары. В сенцах кто-то оставил керосиновую лампу. Порожнее ведро было опрокинуто. Поблизости, в лощине, отыскали криницу. Вода в ней оказалась на редкость вкусная.
Вдалеке от домика громоздились два стога сена и пустовало длинное каменное строение. Как выяснилось позже, заброшенная конюшня: лошадей заменила техника.
Весь день прошёл в томительном ожидании. Лишь к вечеру к нам сумел добраться парторг факультета Александр Дибров, преподаватель сравнительной грамматики славянских языков и любитель душещипательных романсов. Его назначили старшим над нашей группой.
— Сейчас только виделся с бригадиром, — сказал он. — Нам выделили участок. Завтра начнём трудиться и будем поставлены на довольствие. А сегодня, — парторг весело подмигнул, — взамен ужина попоём и попляшем. Я вижу, у кого-то есть аккордеон? Разрешите!
Его пальцы пробежали по клавишам — для пробы. И минуту спустя полилась стремительная искрометная мелодия танго. Тоскливо и сладостно сжималось сердце. Нет, я всё ещё не мог забыть Бочарову, эту половецкую полонянку. Да разве выкинешь её из сердца, когда она совсем близко, когда ветерок ласкает её каштановые вьющиеся волосы и загадочный свет луны отражается в её огромных глазах?!
Дибров играл без передышки. А когда устал, передал инструмент его владелице — Тамаре Воропановой. Её развитые женские формы так и выпирали из-под простенького платья.
159
Танцы продолжались допоздна. После каждый устраивался на ночлег, где мог. Я лёг на полу. Ворочался с боку на бок и сладко заснул лишь перед рассветом. А тут уж пора отправляться на полевой стан.
Километра три шли пешком. Наконец показалась МТС, весовая, ток, шалаши, обмазанные глиной. В них поселялись на тёплое время года семьями армянские колхозники. Здесь же рядом торчали своеобразные печки без труб. Это были угодья первой бригады колхоза имени Сталина. Её полевой стан располагался в двадцати километрах от села Крым, у развилки дорог, ведущих на Большие Салы.
Бригадир, плотный, смуглый мужчина, говорил почти без акцента:
— Студенты? Из университета? Ну и хорошо. Сначала позавтракайте, а потом — за работу.
На кухне было всего вдоволь: молоко во флягах, только что привезённое с фермы, сырые яйца, белый хлеб — высокий, домашний. Ели доотвала, не то что в столовых общепита.
Вокруг, насколько хватало глаз, раскинулось, словно море, кукурузное поле. В те годы Н.С. Хрущёв поднял эту культуру на уровень самой высокой политики. В народе бытовал такой анекдот. Эйзенхауэр спросил у Хрущёва:
— Чем ты, Никита Сергеевич, питаешься, что такой толстый? Открой секрет.
Хрущев дружески похлопал его по плечу:
— Используй, милый, кукурузку!
Встретились еще раз.
— Видно, не в коня корм, — печаловался американский президент. — Хотя бы на два килограмма поправился. Твоя кукуруза в зубах навязла. Может, я что не так делал?
— Известное дело, — бахвалился советский генсек. — Надобно не самому её хрумкать, а через курочку пропускать.
Плотно подзаправившись на колхозной кухне, мы смело гнули линию партии и кукурузные стебли. Выламывали початки и собирали их либо в мешки, либо в передники, а кое-кто прямо бросал их в арбу, запряжённую волами. Ими правила девушка, чем-то похожая на Лену Бочарову. Только несколько миниатюрнее.
— Цоб-цобэ, цобэ-цоб, — изредка покрикивала она.
Вот всё, что можно было услышать от молоденькой степнячки. Может быть, строгий обычай предков запрещал ей беседовать с инокровными мужчинами? Но и с девчатами она тоже не вступала ни в какие разговоры.
Не успели оглянуться, как подошло время обеда. Сидя за самодельным деревянным столом прямо под открытым небом, мы наворачивали духовитый борщ с уткой. На второе — опять утка, только с жареной картошкой.
Стояла золотая осень. Солнце пекло по-летнему. После сытного обеда всех
160
разморило. Одни отдыхали в тени посадок, другие прилегли прямо в кукурузном поле. Перерыв, как у всех колхозников, — два часа. А после — опять на уборку до заката.
Поплыли безоблачные безмятежные дни. «Работа посильная, пища обильная», — весело напевал я и вспоминал многоопытного Багрянцева: недаром он мечтает поселиться в деревне. Королёв сейчас далече — штурмует целину. И я вновь сблизился с Анатолием Кочешковым, который неотступно следует за мною, как телёнок за маткой.
Колхозники полюбили меня за общительность и физическую силу. Дюжий армянин учётчик Илюша всегда радовался, когда я приезжал на ток. Просил помочь:
— А, джан, привет! — кричал он. И — указывая на мешок с зерном: — Вот, бери этого Черчилля!
Кочешкову, когда я отсутствовал, приходилось туго. Однокурсники избрали его мишенью для насмешек. Однажды подсыпали в миску слабительное, и бедняга то и дело прятался в кукурузе.
Ребята спали отдельно, на нарах. Анатолию не досталось места, и он ютился на полу, среди представительниц прекрасного пола. Они явно не признавали в нём мужского достоинства. Некая злоязычница сочинила короткую сцену, в ходе которой ведущая вопрошала: «Кочешков, а Кочешков, не желаете ли получить удовольствие?» «Нет, нет! Я хочу остаться девственным!» — отвечали за него хором девчата.
Анатолий сбежал из домика и блаженствовал на стогу. Я перебрался туда же.
Ночи были пока ещё тёплыми. Сено благоухало несказанно. Внизу стрекотали сверчки… А мы угнездились наверху — поближе к луне и звёздам. Вокруг раскинулась необъятная степная ширь. На горизонте вспыхивало зарево: там всю ночь трактора поднимали зябь.
Анатолий сетовал на судьбу: втайне втюрился в Свету Чеботарёву.
— Гляди, не дай Бог, узнают, тогда тебя вовсе затюкают, — предупредил я.
И, чтобы как-то утешить приятеля, поведал ему о своём неудавшемся признании:
— Ленка отвергла меня. Но я всё равно люблю её. Об этом, брат, давно все знают, кроме тебя.
Наутро нас отправили на бахчу — убирать арбузы. После ночи они были холодными, точно из погреба. Время от времени мы облюбовывали наиболее подходящий для съедения плод из семейства тыквенных, срывали с огудины и с размаху бросали на землю. Он раскалывался, мы выбирали серёдку без косточек, остатки бросали в бурьян.
— Два несчастных влюблённых гасят жар сердца арбузным соком, — сказал я Кочешкову.
Он не замедлил откликнуться:
161
— Да, нам обоим поднесли по гарбузу. Так говорят хохлы. Когда вручают его жениху — это значит отказ, — щеголял он этнографическими познаниями.
Мы добрались до окраины бахчи. Дальше виднелись заросшие травой углубления.
— Огневые позиции! — воскликнул я.
— Наверное, здесь проходила линия фронта, — назидательно заметил Анатолий.
«А нынче всё быльём поросло, — подумал я. — Так затягиваются и раны душевные. И ничто не остановит силу цветения».
Да, я любил Лену. Но она оставалась для меня недосягаемой. А между тем плоть требовала своё, не давала покоя. Вокруг было столько степнячек с горячей кровью. Я то и дело заглядывался на них! Но не мог переступить запретную черту. О моей любви к Бочаровой знали все, и я боялся осквернить своё светлое чувство.
Однажды затеяли празднество. Отмечали чей-то день рождения. Словом, захотели выпить и повеселиться. Тамара Воропанова вынесла аккордеон. Начались танцы.
Бочарова молча сидела в сторонке. «Может, меня дожидается?» — мелькнула дерзкая мысль. И пригласил Лену на танго. Она отказалась.
Я вскипел. Бунтовал про себя: «Подумаешь, цаца! Да есть и получше тебя! Вон Тамара Воропанова. Сейчас играет на аккордеоне. Но как только Дибров заменит её, приглашу танцевать». Так я и поступил.
…Медленно, плавно плывём с Тамарой по кругу. Крепко держу её за талию. Ненароком она касается меня высокой грудью. Незаметно удаляемся от всех. Ещё несколько движений — и мы за домиком. Я чуть наклоняюсь и жадно целую её в оголённую ложбинку между грудей… От неожиданности Тамара отшатнулась, но я ещё сильнее прижал её к себе и несколько раз смачно приложился в то же самое место.
— Ух, какой настырный! — она сурово сдвинула брови, а сама улыбалась.
И всякий раз охотно шла со мной танцевать. Многие уже обратили на это внимание.
— А как же Леночка Бочарова? — с издевкой спросила Тамара.
— У неё грузин.
— Но ты же её любишь?
— Я устал от безответности.
С тех пор мы допоздна бродили по округе. Забирались на душистый стог сена, но заночевать там Тамара отказывалась.
— Почему же ты раньше не обращал на меня внимание?
— Всему своё время, — уклончиво ответил я.
Вечера становились прохладными. Мы прятались в заброшенной конюшне. Раз остались вдвоём — дневалить в домике. Я тискал её, боролся, но она
'
162
так и не далась. Приговаривала с опаской:
— Кто знает, будем ли мы вместе?
— А куда же я денусь.
— Кто знает, кто знает…
На Лену я смотрел теперь спокойнее. Недаром говорят: клин клином вышибают. Наверное, и любовь, как всё на свете, имеет начало и конец?!
* * *
Под звучный гром литавр возвратились целинники со сверкающими значками «За освоение новых земель». Расхаживали, гордо выставив груди. Ещё не остывшие от недавних впечатлений, захлёбываясь, не жалея красок, разрисовывали романтические будни Целины. А те, кто туда не поехал, внимали им с нескрываемой завистью. Но месяцев через пять и героев, и ничем не отличившихся студентов оглушило неожиданное известие. По факультету пронеслось указание: коммунистам и комсомольцам после занятий не расходиться.
Наш курс, как, впрочем, и остальные, представлял собою послушное комсомольское поголовье. Всех согнали в большую аудиторию. Староста Костя Курганский, коммунист, пояснил:
— Будут читать закрытое письмо. Речь Хрущёва.
Кто-то бросил реплику:
— Нам не привыкать. Официальщина в зубах навязла.
Костя повернул голову, покрытую светло-жёлтым пушком, молча косанул прищуренным взглядом.
За кафедрой тем временем появился тайный поклонник разухабистого певца Петра Лещенко, парторг курса Александр Дибров. Для начала призвал всех к порядку. Его звонкий тенор зазвучал, как поддужный колокольчик:
— Товарищи! Сейчас я вам оглашу документ величайшей важности. О культе личности и его последствиях. По данному вопросу 25 февраля нынешнего, 1956 года выступил с докладом на XX съезде партии Никита Сергеевич Хрущёв. Итак, попрошу вашего внимания.
Предупреждение оказалось напрасным. За два часа никто не шелохнулся, не кашлянул. Не скрипели, как обычно, сиденья. Свершилось невероятное: безпощадно развенчивался непререкаемый авторитет Сталина. Факты, может быть, не в том порядке, как их преподнёс Хрущёв, и пропущенные затем через призму восприятия однокашников, надолго засели в моей памяти.
Из Письма следовало, что Сталин, оказывается, оскорбил Крупскую. Сам Ленин (в записке) просил его извиниться перед ней. Но упрямый грузин не счёл нужным повиноваться элементарным нормам этикета.
— Каков нахал, а? — взвизгнула Инна Пронштейн, круглолицая, кучерявая шатенка.
163
— Ну, ты, Бронштейн! Осторожно на поворотах! — со злобой прошипел сидевший сбоку от неё Петя Ревенко.
— А ты не хами, лучше слушай. Вот…
В докладе далее сообщалось, что Ленин заранее предупреждал делегатов XIII съезда партии, чтобы они переместили Сталина с должности генсека (сумеет ли он достаточно осторожно пользоваться столь необъятной властью?!) и назначили бы на это место другого человека. Менее грубого, более терпимого, более лояльного, более вежливого, внимательного к товарищам, менее капризного… Однако Джугашвили всё-таки удалось удержаться на высоком партийном троне, и уж тут он дал волю своему деспотическому характеру. Пренебрегая принципом коллективного руководства, стирал с лица земли всех, кто был ему неугоден, кто был умнее и даровитее его.
Высказывалось предположение, что именно на Сталина падает тень в подлом убийстве Кирова. Да и о чём говорить, если этот тиран, стоящий во главе государства, уничтожил более половины делегатов XVII съезда партии и 70 процентов членов и кандидатов в члены ЦК, избранных этим съездом. Тем не менее он вошёл в историю как съезд победителей.
Раздался возглас Инны Пронштейн:
— Ирония судьбы! Спрашивается: кто кого победил?
Петя Ревенко съехидничал:
— Ну, конечно же, евреи. Они и в войну отличились. Заховались в тылах и штабах и понахватали орденов и медалей.
— Так ты антисемит?
— Нет — антитемнит.
Дибров прицыкнул:
— Тише вы там!
И так же бодро продолжил читать текст доклада. Сведения, всё более вопиющие, сгущались, как тучи. Нарушались, как выяснилось, принципы социалистической законности. В период с 1935 по 1938 годы внедрялась практика массовых репрессий. В мясорубку попали не только троцкисты, зиновьевцы и бухаринцы (а ведь со многими из них Ленин ладил, успешно сотрудничал!), но и сотни тысяч честных людей. Главным доказательством вины служило признание самого арестованного, которое добывалось с помощью изощрённых пыток.
Я слушал, а в голове вертелась назойливая мысль: «Вовек бы мне не видать батяню, если бы вождь не помер!» И рассуждал примерно по такой схеме (как, впрочем, и значительное большинство): «Сталин находился на вершине власти. И поэтому за все беззакония, которые творились в период его правления, в ответе был он!»
Дибров перевернул ещё несколько страниц «секретного» документа, и аудитория узнала, что по указанию Сталина накануне войны убрали таких вы164
дающихся стратегов, как Тухачевский, Блюхер, Якир и прочие, — их сочли заговорщиками и врагами государства. Помню, в школе мне выдали учебник истории, в котором их портретные изображения были крестообразно перечёркнуты. К тому же Письмо присовокупляло к вине Сталина и то, что он оголил многочисленные кадры армейских командиров. Бездарный полководец (каким якобы был Иосиф Виссарионович) самовластно вмешивался в разработку военных операций (а планировал их, как ни странно, по глобусу, а не по карте!), вследствие чего на полях сражений погибли миллионы наших солдат. «А как же те самые воины, — подумал я, — бросаясь в атаку, перед лицом смерти кричали: «За Родину! За Сталина!» Правда, ходили слухи, что сзади располагались заградотряды с пулемётами… Но так ли это было?»
Декламируя хрущёвскую речь, парторг заметно подустал. Часто утирал платком пот со лба. Инна Пронштейн налила в стакан воды и поставила на кафедру. Дибров благодарно кивнул и, не прерывая чтения, обрушился на манию величия Сталина. Для примера был приведён такой эпизод. Хрущев вспоминал, что в связи с конфликтом между СССР и Югославией Иосиф Виссарионович вроде бы небрежно бросил такую фразу:
— Вот шевельну мизинцем — и не будет Тито.
Отсюда делался вывод. Будучи крайне подозрительным, Сталин действовал именно таким образом: стоило ему шевельнуть мизинцем или чем он только мог — и исчезали Косиор и Постышев, Вознесенский и Кузнецов и многие другие. Тем не менее высокопоставленный деспот считал себя непогрешимым и самодовольно заявлял: «Вы слепцы, котята, что же будет без меня — погибнет страна, потому что вы не можете распознать врагов».
Информация лилась, как из рога изобилия. Петя Ревенко стал нервничать. Ёрзал в кресле. И, чтобы взбодрить себя, бормотал вполголоса ходячую агитку: «У бандита Тито будет морда бита».
— Да замолчи ты! — взбеленилась Инна Пронштейн. — Не мешай!
Под конец Дибров вовсе выдохся. Казалось, бросит сейчас постылое чтиво, махнёт рукой и скажет: «Всё, баста! «Ну что, хлопцы, давайте лучше прокрутим «Леща», а?»
И, правда, как скоро доклад был исчерпан, Королёв, словно интуитивно повинуясь влиянию эмоционального парторга, запел в разухабистом ключе:
Гони, ямщик, куда глаза глядят.
Хочу её в последний раз обнять.
Лошадки слушали и что-то поняли,
И зачастили по снегу-у-у…
Согласно настроению напрашивался почти построчный комментарий. Лошадки — это мы, серые, которые покорно слушали и что-то поняли из «закрытого» письма и вот сейчас помчимся, куда глаза глядят по снегу (а как раз стояла зима!). Из душной аудитории, распаренные, ошеломлённые, заспеши165
ли мы на свежий воздух. Спускаясь по лестничным ступеням, Петя Ревенко мигом выдал экспромт:
Без всяких околичностей
Свалили на культ личности.
Коммунист Багрянцев выдохнул тяжело:
— Ну и ну! Голова кругом идёт. На фронте всё ясно было. А тут попробуй разберись, кто враги, а кто герои. Ингуши и чеченцы с хлебом-солью встречали немцев и воевали против нас. Этих абреков надо было расстрелять как дезертиров и предателей. А их всего лишь выслали. Погодите, они ещё себя покажут!
— А из числа калмыков одного Оку Городовикова не тронули, — подключился к разговору Кочешков. — Как героя Гражданской войны.
— А ты-то почём знаешь? — удивился Багрянцев.
— Были поблизости. Говоры собирали. Один старик рассказывал.
Юра Казаров, жгучий брюнет, напыжился, разглаживая рыжие, под цвет глаз усы:
— Да-а! У нас, в Грузии, Сталина боготворили. И там, особенно в Тбилиси, могут начаться безпорядки.
А я ему — каламбуром:
— Какие там безпорядки?! Вырвут, как чеснок из грядки.
Наша мужская компания перешла через дорогу — в скверик напротив университета. Здесь было не так многолюдно. И Петя Ревенко ринулся в бой на невидимого супостата с открытым забралом:
— Выходит, врачей-вредителей не было, да? А кто же в сорок пятом угробил Щербакова? А Жданова чуть позже, в сорок восьмом году? Это я точно знаю. Тётка говорила. Да и Сталина тоже, небось, извели. Вот так-то. — И в заключение пропел:
Гоп-гоп, гречаники,
Все жиды — начальники!*
— Не горлань! Услышат! — глаза у Кости Курганского воровато забегали. — Давайте о главном. Правильно сказано: нельзя возвеличивать одну личность, возносить до небес, делать из неё чуть ли не Бога. Отсюда и столько преступных ошибок. Надо руководить коллегиально.
— Но в армии должен сохраняться принцип единоначалия, — вставил я. — Здесь один ум хорошо, а два — хуже.
Костя свёл глаза к переносью:
— Ты чего, насмехаешься?
* Примечание. Эту резкую частушку спустя лет двадцать я встретил в книге Андрея Дикого «Евреи в СССР». Значит, работники Ростовского обкома партии были знакомы с ней еще тогда, в пятидесятых годах.
166
— Да нет же! Это выдал на-гора Чапаев, лихой командир. А вообще политический климат заметно потеплел.
— Но когда среди зимы слякоть, люди болеют и умирают, — подытожил Багрянцев.
Круглолицый безпартийный фронтовик Пестин на собрании не был, но самоуверенно расписывал:
— Говорят, Берия обожал пышных блондинок. Заприметит где-либо — и сразу волокут к нему в кабинет. Даже на улицах хватали — и прямо в машину. Насладится вдоволь Лавруша, а после заметаются следы: жертвы сжигались в каустической соде.
— Это, Лёня, из области анекдотов, — оборвал его Багрянцев. — Да ты, брат, сам на дебелых бабах помешался.
Савченко, обычно молчавший, выгнул кадыкастую, длинную, как у лошади, шею, обвёл товарищей мутными глазами:
— Одно только знаю: в колхозе работали за палочки, а сажали — за колоски. Маленков был за нас, да и того скинули.
Но реплика, выражавшая мнение обездоленного крестьянства, повисла в воздухе. Помешал Володя Тыртышный.
— Ну что, витии, шумим?! — крикнул он вместо приветствия. — Спорим? В спорах, как известно, рождается истина. А может быть, и синяки? Впрочем, напрасная трата энергии. Римляне давно выразились по этому поводу: «О мёртвых следует говорить хорошо или ничего не говорить». А хотите ещё Киплинга?
Гиены и трусов и храбрецов
Жуют без лишних затей,
Но они не пятнают имён мертвецов —
Это дело людей.
— Стихотворение «Гиены», — уточнил Тыртышный. — Ну как?
Никто ничего не ответил. Все были взбудоражены. Для большинства, воспитанного в неведении, закрытое письмо, провозглашённое с высокой партийной трибуны, казалось документом потрясающей правдивости и смелости. Наконец-то можно было без оглядки и вволю порассуждать обо всём. Народ устал от безмолвия, от постоянного страха, когда за одно слово каждый мог очутиться там, куда Макар телят не гонял. Людей словно прорвало. Разговоры шли повсюду: в библиотеках между чтением книг и журналов, в столовых за кружкой пива, в скверах, в очередях, в троллейбусах. Это было в Ростове. А представляете, что творилось в Москве?!
Валентин меня подробно извещал. В столице постоянно идут словопрения. И вывод один: всему виной — неправильная оплата труда. Заработок рабочего (а что говорить о колхозниках?!) очень низок. Его едва хватает на жизнь. Зато вознаграждение за умственный труд баснословно завышено. За'
167
чем, скажем, академику или профессору десять — двадцать тысяч рублей в месяц? Это ведёт к излишествам и роскоши, порождает паразитизм и разврат.
Как получали рабочие, мы с Валентином постигли на собственном опыте — в сравнении. В Дормосте знакомый прораб Юрий Васильевич закрывал нам в месяц по 800 рублей. А на строительстве клуба, где Валентин трудился уже без меня, у него выходило за день по 20 рублей. Работа была нелёгкая. Раствор приходилось возить на тачках и носить вёдрами в подвал, где делали стяжку пола. Люди копошились лениво и вяло, без всякого энтузиазма. На объекте царили безпорядок, неразбериха… А что было на других предприятиях, мы пока не знали, но, желая искренне разобраться во всём, как геологи, старались добраться до нужного пласта.
В противоположность нам, искателям правды, как грибы после дождя, повылазили приспособленцы разных мастей, которые всяческими способами сколачивали политический капитал на трупе ниспровергнутого вождя. Наш новый ректор Юрий Андреевич Жданов, сын знаменитого секретаря ЦК партии, вскоре после чтения закрытого письма поспешил, не откладывая в долгий ящик, официально расторгнуть брак с женой Светланой, дочерью Сталина, преподававшей в Ростовском педагогическом институте.
Здание университета, хотя и с выцветшим фасадом, продолжало поражать своей архитектурной грандиозностью. А внутри царили косность и скука. И в без того насыщенную программу, повиликой вплетались история партии, политэкономия, диамат, истмат... Изо дня в день в продолжение шести — восьми часов мы, прикованные к сиденьям, словно к галерам, торчали в аудитории, где нас обильно потчевали различной научной требухой. А во внеурочное время — собрания, подготовка рефератов, общественные поручения. И студенты из-за нехватки времени вынуждены были брать на веру то, что им преподнесут с кафедры, зазубривать готовые постулаты. Да и к тому же почти все первоисточники, кроме официальных, были недоступны для простого смертного и ветшали в секретных фондах библиотек и архивов. И выпускались в свет, подобно серийным изделиям, специалисты-автоматы, готовые исполнить всё, что запрограммируют свыше.
Однако, несмотря ни на что, нас одолевали мысли непреходящие, рвущиеся к Истине. Они всё сильнее били подспудными ключами. Хотя стояла зима и Дон не взломал ещё свои оковы, но чувствовалось: лёд равнодушия и тупости уже тронулся.
168
Глава 7
ПРИЗРАК
М
ост высоко вознёсся над железнодорожными путями — в стороне от станции Ростов-главная и поближе к корпусам паровозоремонтного завода, знаменитого революционными выступлениями в начале двадцатого века. Окна одного из цехов выходили прямо на улицу. Сквозь запыленные стёкла, кое-где разбитые, смутно вырисовывался контур паровоза, раздавалось его прерывистое дыхание.
Заасфальтированный тротуар поднимался в гору, а я сворачивал направо — в тихую, отрезанную от суетного города Колодезную улицу. Шагал по дорожке, утрамбованной щебёнкой. К дому, где недавно поселился.
От седоглавой голубоглазой хозяйки Анны Ивановны Модестовой, у которой снимал угол в Нахичевани, пришлось уйти. Изменились обстоятельства. Её дочь Эмилия была замужем за уже известным вам хирургом Павлом Макаровичем Шорниковым. Когда я не прошёл по конкурсу в университет, он даже посулил устроить меня в мединститут. Сейчас Шорников усиленно штурмовал докторскую диссертацию. Его упорство и воля изумляли. После войны, демобилизовавшись, Павел, деревенский парень, закончил институт и в короткий срок получил кандидатскую степень и звание доцента медицинских наук. Эмилия родила второго ребёнка — мальчика. Старшая девочка уже училась в десятом классе. Павел Макарович жил со своей семьёй в доме матери в стесненных условиях. И Модестова пошла навстречу — взяла их к себе.
Вокруг маленького наследника постоянно хлопотали. По вечерам, когда начинался обряд купания, он обычно громко кричал и плакал. Я вынужден был заниматься в коридоре и предпочитал теперь задерживаться в читальне, дожидаясь Тамару Воропанову, с которой у нас завязалась дружба после поездки в колхоз. Провожал её до общежития. Миловались в укромных местах. Возвращался поздно, чем безпокоил Анну Ивановну. Она не подавала виду, но я чувствовал, что мы обоюдно мешали друг другу.
Так я очутился на Колодезной улице. Сюда меня определил отец к давнему товарищу — Ивану Даниловичу Кулагину, бывшему директору Таганрогского химпрома.
Со стороны улицы дом имел три окна, нарядное крыльцо и только что выкрашенные зелёные ворота. На калитке красовалась шаблонная надпись: «Во дворе злая собака».
Злым был сильный холёный кобель — восточно-европейская овчарка. Шерсть, как воротник шубы, лоснилась вокруг его шеи. Звали его Коралл. Когда я стучал в окно, он со свирепым лаем нёсся к воротам. Парадную дверь мне открывала Анна Васильевна, в прошлом, видимо, привлекательная женщина. Вслед за нею непременно появлялся, словно тень, её супруг, Иван Данилович.
169
Уже несколько лет, как он ушёл на пенсию, страдал сахарным диабетом в тяжёлой форме. Весь высох, особенно руки и ноги, что делало его похожим на общипанного петуха. От прежней солидности сохранился животик, а пижамные брюки и тельняшка подчёркивали комичность потерявшего силу большого начальника.
Интересуюсь:
— В каких войсках служили?
— Моряк Харьковского флота, — смеётся он.
На Колодезной я мог теперь в любое время лечь на кровать, расслабиться и забыться…
Хотя и здесь не обошлось без искушения. У Кулагиных квартировал некий Гена (учился на машиниста электровоза). Замучил, тараторя до полуночи:
— Скоро забросим паровозы-старикашки, — повторял он в который раз. — Их законсервируют. На случай войны. Электровозы помчатся почти по всей стране. Работа не пыльная, но заработная. Все девочки будут наши. Да они и сейчас наши, — хвастливо добавлял он и начинал цинично живописать свои любовные похождения. А стоило ему пропустить стакашек, делался невыносимо назойливым.
Иван Данилович всегда готов был поддержать компанию, да ещё если с горилкой. Диеты не придерживался, ел всё подряд.
— Один хрен подыхать! — кричал. — А зачем жить? Только небо коптить.
В комнате вместе со мной обосновались двое: «братья-станишники», с Кубани. Они учились в горно-строительном техникуме, ютились на одной койке и то и дело хлебали кипяток с хлебом и сахаром.
— Бедные хлопцы, — сетовал хозяин. — Вместо учёбы думают, как бы заморить червячка, — и украдкой от супруги подкармливал их, чем мог.
Из дому они получали неутешительные письма, в которых сообщалось, что «зараз дают на трудодень по килограмму пшеницы, по полкило кукурузы и по 15 грамм подсолнечного масла, а за деньги пока неизвестно, по сколько придётся».
Мой новый хозяин окончил всего два класса церковно-приходской школы, но был даровитым и начитанным. Многие факты и события оценивал со своей кочки зрения. Вот одно из его суждений:
— Бонапарт нёс России свободу от крепостного права. Крестьяне же видели в нём лютого врага и, не щадя жизни, проливали кровь за царя и отечество. А после господа-помещики, в благодарность за победу, драли с них три шкуры.
Как-то я прочёл Кулагину выдержку из книги по эстетике. Суть её была такова. Прекрасное — в самоотверженных поступках. Подвиг во имя спасения людей, даже если он кончается смертью, прекрасен.
'
170
Иван Данилович, наклонив полированный череп, слушал углублённо. Померкшие глаза его вдруг оживились и засверкали грозным блеском:
— Именно к этому всё и сводится. Отдай свою жизнь — вот и вся эстетика! А спрашивается, заслуживают ли те, кто учит этому, чтобы за них головы клали?
И, сделав передышку, пошёл в атаку:
— Как всегда, загубят пропасть народу, отсиживаясь в бункерах. А после ходят важно, грудь вперёд, вся в орденах и медалях — полный иконостас! Вот я участвовал в первой мировой, — продолжал Кулагин, — в революции, в гражданской войне. В партии с 1914 года. Занимал крупные хозяйственные посты. Затем — финская и Отечественная. Жизни не жалел и ничего не боялся. А кто мне спасибо сказал? Кому я теперь нужен? Да и вообще — к чему мы пришли? К тому же волчьему строю, только с другой окраской.
Мысль, высказанная твердокаменным большевиком, была прямо-таки ошеломляющей. Хотя, впрочем, она уже исподволь будоражила моё сознание.
Родных по духу людей в Ростове я не имел. Разве что по плоти?! Это — семья Дуси, материной племянницы, да ещё далёкие родственники, как говорится, — десятая вода на киселе. Но им, занятым житейскими хлопотами, было не до глубокомысленных разговоров. И на поверку выходило: с кем ещё пооткровенничаешь, окромя Ивана Даниловича?
Было только одно неудобство: дом его располагался слишком далеко от университета. Утром приходилось спешить — скользить по гололёдным улицам, ёжиться от холода в полупустом заиндевевшем трамвае, а после втискиваться в переполненные троллейбусы, которые следовали до заводов-гигантов — «Ростсельмаш» и «Красный Аксай».
Поначалу я тужил, что забрался сюда, на край света. Зато всё окупалось с лихвой, когда вечером вновь видел своего собеседника. Он тоже, казалось, поджидал меня. Осторожно входил в комнату, садился и поглаживал узенькую жёсткую полоску волос на верхней губе — под носом. «Соплячок», — ласково пояснял он.
Кулагин начинал обычно издалека:
— Знаешь в Таганроге около парка скверик? Руслан там с мечом стоит.Напротив скверика — дом. В нём после войны лётчики жили. Так вот этот дом принадлежал когда-то итальянцу Вольяно, контрабандисту. Орудовал он с размахом. Однажды к нему приходит кучер. Приносит туго набитый золотом кошелёк. «Господин, — говорит, — возьмите. Видать, вы в пролётке забыли». Вольяно раскрыл кошелёк, ехидно улыбнулся: «Честный ты человек. И за то тебе полагается великая награда. Возьми вот тридцать копеек». Возница вытаращил глаза, стал топтаться на месте. Вольяно резко прикрикнул на него: «Ну иди, иди! Чего стоишь? Купи верёвку. И вешайся. Больше тебе ничего не остаётся. Если бы ты не отдал кошелёк — стал бы человеком. Семья бы твоя в довольстве жила. А я бы от этой потери не пострадал».
171
После небольшой паузы Кулагин спросил в упор:
— А ты бы взял?
— Мама с детских лет долбила: «Не бери чужого».
— Правильно учила. Но богачи — и прежние, и теперешние — смеются над нами за нашу честность. Верно сказано: с трудов праведных не выстроишь палат каменных. А мы, дураки, всё за правду боремся! А где же она, эта правда, где?!
Так кто же ответит на сей кардинальный вопрос? Академик, профессор, студент? Или, паче чаяния, Анатолий Королёв, избалованный сынок военкома? В моём воображении возникала такая картина: Анатолий, щегольски одетый, полулежал на диване и мечтал о чём-то несбыточном. Его бледное лицо — под глазами мелкие морщинки — озарялось лучами догоравшего заката. Из окна кабинета виднелись тёмно-красная крыша коммунального дома, ярко-зелёные купола с позолоченными крестами, верхушки деревьев и палки антенн.
Как-то после обеда Королёв предложил мне зубочистку со словами:
— Надо учиться у Запада!
Я так и не понял, что он имел в виду.
Прочитав «Чайку» Чехова, Анатолий глубокомысленно заметил:
— Хочется пить вино. Не водку. Вино. И учить грамматические правила.
Его знаменитые афоризмы можно было со спокойной совестью занести в журнал по наблюдению за психбольными.
Водиться с Королёвым стало неинтересно.
Я часто думал, что общего между мною, молодым парнем, и больным, отрезанным от мира большевиком? Отгадка была найдена: тяга к размышлению. Ведь обычно охотники порассуждать — неудовлетворённые жизнью люди, а счастливые, не замечая ничего вокруг, полными пригоршнями хватают материальные блага и удовольствия. Конечно, такое счастье куцее, свинское…
Но вернёмся к Ивану Даниловичу. Физическая сила покинула его, он стал безпомощен, точно малое дитя. Анна Васильевна подкалывала его:
— Отсутствие всякого присутствия!
Он мужественно соглашался с такой оценкой. А жена между тем все так же почтительно относилась к своему супругу. Однако беда была в другом. У него, позаброшенного, не нужного нынче никому, отобрали самое дорогое — веру в идею, за которую он дрался горячо и лихо.
Кулагин образно рисовал революцию и то, что за ней последовало:
— Представь: на море разыгралась страшная буря. Самое ценное потонуло в пучине… А когда всё утихло, к берегу прибились водоросли, щепки и всякая дрянь…
Эта великая катастрофа незримо, исподволь отравляла всё и вся. Полный сил, я почему-то испытывал скованность и неудовлетворённость.
172
Огромные аквамариновые глаза Бочаровой, её малиновые сочные губы очаровывали, не давали покоя. Но я оставался инертным. Встречи с Тамарой Воропановой были несерьёзными, мимолётными. А как семьянин я ещё не определился.
Не устраивала и система обучения. Я сознавал, что пребывание в университете не даёт ожидаемых результатов. И вряд ли даст! Будущее представлялось туманным. Работать учителем, да ещё в захудалой деревне, я не собирался.
Мои прозаические опыты по своей направленности не находили признания даже в многотиражной газете «За советскую науку». Её ответственный секретарь Донсков обычно встречал каждого студента возгласом, полным пафоса:
— Молодой человек, вы хотите совершить подвиг?
Почти у всех, застигнутых врасплох таким маневром, ответная реакция была одинаковой:
— Ну да, конечно!
Неутомимый на выдумки работник прессы, склонившись над ухом заинтригованной жертвы, шёл в наступление:
— Тогда напишите, пожалуйста, заметку для нашей газеты.
Я принёс Донскову два рассказа. Прочитав их, он попытался меня обработать:
— Ну что ж, языком ты владеешь. А напечатать не сможем. Надо писать то, что скажут, а не то, что ты хочешь. Запомни, уважаемый, сколько ни хорохорься, а будешь также приспосабливаться и получать за это деньги.
— Ну это мы ещё посмотрим! — бросил я с вызовом.
Зато факультетский поэт Владимир Сидоров сразу приобрёл громкую популярность. Привёз с Целины целую пачку стихов и взахлёб читал их в Ростове на вечерах и литгруппах. Он дал себе волю показать, наконец, труд в его натуральном виде. Вместе со всеми я повторял его четверостишие, ставшее почти хрестоматийным:
Целина — это жизнь без бантиков,
Вся насквозь пропахшая потом.
Иностранное слово «романтика»
Здесь по-русски звучит как работа.
* * *
В этот день я вернулся с занятий раньше обычного и уже с порога преподнёс Ивану Даниловичу неожиданный вопрос:
— Отгадайте загадку. Каких вы знаете русских царей?
— Да их столько, разве всех упомнишь? Ну, Иван Грозный, Петр Великий, Николай Первый…
— Не из той оперы. Давайте-ка возьмём наших правителей, начиная с
173
семнадцатого года. Владимир Мудрый, Иосиф Жестокий. Этих знают даже дети. Далее: Георгий Неудачник — Маленков. Никита Первопочатник и Николай Миротворец — Булганин, ныне здравствующие.
Иван Данилович потёр от удовольствия сухие ладони:
— Ну надо же! Здорово придумали. А вообще все цари с причудами. Хочешь, расскажу такой эпизод. Когда Церковь обратилась к Петру Первому, чтобы он возместил стоимость колоколов, перелитых на пушки, знаешь, что он ответил? Предложил то, что у него в штанах. После смерти Петра, в царствование Елизаветы, ей пришло повторное прошение. Царица начертала такую резолюцию: «Батюшка обещал вам то, чего у меня нет. Так что увольте».
Прожженный циник и бунтарь, Кулагин тем не менее любил порассуждать о возвышенных предметах:
— Богатеи завсегда цеплялись за религию, — начинал, бывало, он свой рассказ. — Был в Таганроге еврей Поляков, крупнейший хлеботорговец. В честь него названа Поляковка. Дом отдыха, знаешь? Потом её переименовали в «Красный десант». Так вот какую штуку отмочил этот прохиндей. В Петербурге выстроил синагогу. А у нас в городе — православный храм! Задумка у него была простая: молитесь, евреи, молитесь, русские, только мне не мешайте. А я буду молиться капиталу.
Мы вышли во двор — подышать свежим воздухом. Коралл, повизгивая, подпрыгивал, обнимал передними лапами хозяина, норовя лизнуть лицо.
На небо выкатила полная луна. На ней отчётливо вырисовались какие-то непонятные фигуры.
— Чего глядишь? Хочешь разгадать? — спросил Иван Данилович. — Многие пытались. Говорят: это Каин Авеля грохнул.
Коралл тоже уставился на луну и завыл. Должно быть, в его сознании не укладывалось, как можно убить родного брата.
Словно читая собачьи мысли, Кулагин признался:
— А я в восемнадцатом году шлёпнул одного подлеца на месте. Да если бы и сейчас он воскрес из мёртвых, я бы угробил его. Меня тогда за самосуд на год исключили из партии.
— А кто он был?
— Гад! Таких надо рубить под корень. Вот мы свеликодушничали — помиловали Германию. А зря!
Кулагин говорил, лишь изредка делая короткие паузы. Его узковатое, удлинённое, с огромным, казалось, безпредельным лбом лицо, освещённое ядовитой усмешкой, очень уж напоминало физиономию Вольтера.
— Евангелие гласит: «Не убий!», — продолжал старый большевик. — Но одно дело разсуждать, другое дело — действовать, когда тебя припрут к стенке. Попы сами запутались в своих талмудах. Любого из них я положу на лопатки. В Библии противоречия встречаются на каждом шагу. То она, на174
пример, призывает к целомудрию, то воспевает «похоти ослиные, страсти жеребиные».
Я не перечил. Что толку спорить с фанатиком? «Горбатого могила исправит, — решил я, — Бог рассудит». И по давно укоренившейся привычке уходил молиться. Молился вечером и утром. А если не успевал, опаздывая на занятия, то всё равно, пробегая мимо паровозоремонтного завода, просил, чтобы Господь послал всем сродникам здоровья, а мне ума-разума — осилить премудрости науки.
У философов-классиков, какие имелись в наличии, я учился логическим приёмам, помогающим искусно вести беседу. Однажды с Королёвым зашёл разговор о форме и содержании.
— Они едины, неразрывны и не могут существовать друг без друга, — выпалил он готовую общеизвестную истину.
— А по-моему, — заметил я, — содержание определяет форму, вернее: выливается в определённую форму. Поэтому содержание — причина, а форма — следствие, при том неизбежном условии, что промежуток времени между причиной и следствием равен нулю.
Королёв застыл, выпучив глаза от изумления. Я, не давая ему опомниться, развивал следующий тезис о том, как должен подходить писатель к изображению жизни.
— Ругать дурные следствия, не вскрывая дурных причин, — всё равно что стрелять не по врагу, а по его тени.
На Колодезной разгорелся спор о Маяковском.
— Так то ж горлопан! — вскипел Кулагин. — Ну какой он поэт? Голый агитатор.
Я пытался убедить упрямого спорщика в обратном и доказать, что Маяковский, как никто, сумел ещё в зачатке распознать язвы советской действительности и видел их развитие на десятки лет вперёд.
— Он потому и застрелился, — подытожил я, — что его идеал оказался несостоятельным.
Иван Данилович стоял на своём:
— В политике он, может быть, и прав, но как писака никудышный. Грубятина!
Тогда, выбрав удобный момент, я прочёл вслух поэму «Владимир Ильич Ленин» (аж голос надорвал!). Кулагин, оказывается, и не слышал о её существовании и не переставал восхищаться:
— Ох, и сильно он его изобразил!
Ведь даже для него, неисправимого скептика, Ленин оставался безупречным авторитетом. А нестроения в государстве, считал он, оттого и возникли, что далеко не всё делалось и делается так, как завещал вождь.
Об этом вскоре громогласно заявил Михаил Дудинцев в романе «Не хле175
бом единым», напечатанном в журнале «Новый мир». Это было равносильно тому, что на улице среди толпы бросили бомбу. Все закричали, заахали, заохали. Потом пришли в себя и начали безудержно болтать.
Первым, от кого мы узнали о крамольном сочинении, был доцент Дрягин, рядившийся под парня-рубаху. В аудитории на лекции он восторженно доказывал, что Дудинцев создал правдивое произведение, которое ставит под сомнение принципы социалистического реализма. Более сдержанно отзывался о нашумевшем авторе молодой, но исключительно эрудированный Чапчахов, который вёл у нас литературу советского периода. Утончённые черты лица, нос с горбинкой, манера речи, очки с толстыми стёклами делали его похожим на типичного, по нашим представлениям, интеллигента.
Роман я проглотил, не отрываясь, на одном дыхании. По тем временам (да, пожалуй, и сейчас) он был настолько смел, что не укладывалось в голове, как его могли опубликовать. В нём рассказывалось о мытарствах неудачника-изобретателя, которого в конце-концов засадили в тюрьму.
Знаменателен финал романа. Идёт просмотр модели вновь изобретённой машины. Под ней автор символически подразумевает существующий государственный аппарат. «Машина устарела», — думает главный герой. Он настроен весьма воинственно. Как лейтмотив звучат слова старинного русского романса: «…и тайно к оружию рвётся рука». Герой открыто бросает в лицо представителям привилегированной кучки гневные слова: «С вами надо говорить боевым уставом пехоты».
Труден путь борца-одиночки. Но он терпеливо, как пророк, идёт от вехи к вехе по тернистой дороге. Ибо не хлебом единым жив человек. Само название произведения (фраза взята из Евангелия!) заключало в себе пощёчину тогдашним устоявшимся политическим канонам, когда духовное богатство общества, с санкции Н.С. Хрущёва, оценивалось центнерами взращённой кукурузы.
Сколько же было разговоров об этой книге! У нас на факультете ее прочли почти все. Никто не хотел оставаться в неведении. Бурно витийствовал одноглазый критик Володя Тыртышный. Силился оригинально высказаться Королёв. Кочешков предпочитал отмалчиваться. Поэт Петя Ревенко, любитель образов, обращал внимание на детали:
— Смотрите, как у него тонко подмечено. Бедные едят картошку, а богатые бросают в снег корки апельсинов. Два мазка — и вскрыта вся суть.
И вдруг словопрения прекратились. Сверху спустилась грозная директива. Роман признали вредным, порочащим советскую действительность. Дудинцева, как водится, смешали с навозом. Отношение к автору и его книге стало пробным камнем, благодаря которому оценивалась политическая благонадёжность каждого.
Дрягину, видимо, сделали соответствующую накачку. Он виновато оправ176
дывался перед нами, напоминая собаку, которой прищемили хвост. Чапчахов первоначальной осторожной оценкой Дудинцева как бы обеспечил себе надёжное алиби и вывернулся путём ловко построенных силлогизмов. Однако его хитрость была видна всем, и уважения к нему в студенческой массе поубавилось.
Не секрет, что до революции интеллигенция в поисках идеала бросалась из крайности в крайность. Колебалась из-за отсутствия твёрдости во взглядах. Знаменитый судебный деятель А.Ф. Кони тонко и кратко подметил суть её исканий: «Русская интеллигенция много желала, но не умела хотеть». Зато всегда была искренней.
А у советской, с позволения сказать, творческой интеллигенции, перемена воззрений зависела от страха перед начальством и органами госбезопасности. Открыть душу боялись даже близким знакомым. Мне тоже приходилось лавировать. Когда те, кто казался подозрительным, допытывались у меня: «Как ты относишься к роману Дудинцева?» — я отвечал примерно так:
— Книга написана в общем интересно. Неестественно показана любовь главного героя. Стиль произведения не всегда ровен. Порою встречаются целые абзацы, написанные газетным языком.
И, отвлекая внимание на второстепенное, старался стороной обойти мятежную суть автора.
Когда я рассказал Ивану Даниловичу о травле, которая велась против Дудинцева, пропагандист старого закала с безпощадной точностью охарактеризовал создавшийся конфликт:
— Сильные мира сего считают его виноватым. Потому что вор всегда кричит: «Держи вора!». А главный хищник — правящая верхушка.
У Кулагина в кладовой памяти хранилось немало любопытных афоризмов. Некоторые я запомнил навсегда.
— Скромных у нас не любят, — говаривал он. — У кого платье покороче, та и будет председательшей.
Иногда мы засиживались допоздна. Рядом, уши торчком, лежал Коралл и сосредоточенно глядел в одну точку. Случалось, порыкивал. Может быть, не соглашался с нашими суждениями?..
— И в драке, и в спорах, — поучал Иван Данилович, — бей врага наповал. До смерти! Иначе он опять воспрянет и ужалит тебя.
Коралл отряхнулся и утверждающе рявкнул:
— Р-р-раф!
Вошла Анна Васильевна, нахмурила брови, подбоченилась.
— Ну, будет, академик. Идём спать.
И безстрашный философ уходил послушно, словно ребёнок.
Я всегда считал Кулагина щирым украинцем. Ведь он родился в местечке Понуровка неподалеку от города Стародуб Черниговской губернии. Но од177
нажды он поведал такое: его предок — француз. Возможно — якобинец. Во время нашествия Наполеона попал в плен да так и осел на Украине. Фамилия его была Кулагэ, которая со временем легко преобразовалась в чисто русскую. Так что родословная Ивана Даниловича тянулась из Франции, откуда были занесены революция и сифилис.
Позже, когда мы расстались, Кулагин долго владел моим воображением. Вот он, прошедший огни и воды, самоотверженный и безкорыстный, превозмогая изсушающую болезнь, ходит по комнате, с жаром размахивая крючковатыми пальцами, и говорит, говорит — сеет своеобразные идеи. Сейчас, по истечении времени, он представляется мне призраком той бурной эпохи, когда люди, позабыв о Боге, попытались установить справедливое общество.
178
Глава 8
«СОЮЗ РЕВОЛЮЦИОННЫХ КОММУНИСТОВ»
В
нижнем ящике дубового гардероба, среди вещей, пропахших нафталином, хранилась моя кипенно-белая косоворотка. Воротник и подол были с любовью вышиты синим крестиком. Рубаху подарила Агафья Евтихиевна. В войну она жила у нас да и после нередко гостила и вместе с мамой учила меня молитвенным азам. А в студенческие годы поведала мне о земной жизни Иисуса Христа. В памяти остались главные вехи…
…В связи с повелением кесаря провести перепись населения отправилась Дева Мария со своим попечителем, престарелым Иосифом из Назарета, в родной город Вифлеем. Там скопилось много народа. В гостиницу устроиться они не смогли и разместились в пещере, в которую загоняли скот от непогоды. Здесь Пресвятая Дева родила воплотившегося от Духа Свята и от Нея Сына Божия, Она взяла сено, устроила ложе в яслях и, спеленав Богомладенца, положила Его туда.
Была ночь. Пастухи в поле пасли стадо. Вдруг в белоснежной одежде явился им Ангел: «Не пугайтесь, — сказал, — я возвещаю вам великую радостную весть. Ныне родился в Вифлееме Христос Спаситель. И вот вам знак: вы найдёте Его в пеленах, лежащего в яслях». Пастухи пошли, поклонились Ему и рассказали в округе об этом диве.
Когда Иисус родился, на небе появилась новая звезда. Она и привела с востока мудрецов-звездочётов. Они поднесли Младенцу ценные дары и земно поклонились Ему.
…В тридцать лет Христос начал своё служение. Он пришёл на реку Иордан креститься. И когда Он выходил из воды, отверзлись небеса, и Дух Божий в виде голубя сошёл на Него. И раздался голос с небес: «Сей есть Сын мой возлюбленный, Того послушайте». Такой же голос засвидетельствовали ближайшие ученики Спасителя на горе Фавор, где Он явил им Свою Божественную Славу. Он вдруг преобразился: лицо Его просияло, как солнце, а одежды сделались белыми, как снег, и блистающими…
За три года служения Иисус Христос исцелил множество больных: слепых, немых, прокаженных, глухих и хромых. Воскрешал из мертвых. Однако, несмотря на совершённые чудеса, иудеи из зависти осудили Его на распятие. Он добровольно принял узы, бичевание, оплевания, заушения и позорную крестную смерть. Но в третий день воскрес из мертвых и тем освободил людей от вечной погибели.
И вот что ещё особенно запомнилось. Христос очень любил детей. Когда апостолы не пускали их к Нему, Он сказал: «Не мешайте им приходить ко Мне. Потому что если сами не станете, как дети, не наследуете Царства Небесного». Оно, загадочное Царство, представлялось мне туманно, в виде все179
общего блага, чем-то похожим на коммунизм. Это слово постоянно пестрело в газетах, провозглашалось по радио и в аудиториях университета.
— Твой коммунизм — блажь, — отрезала мама.
— А социализм? Могут же люди планомерно вести производство в масштабе страны, как хозяин в своём дому?
— Дело в том, что хозяев почти не осталось, больше шалопаев. Они-то и разевают рот на чужой каравай.
В разговор вмешалась Агафья Евтихиевна:
— У нас, в станице, их называли шатунами. Пришлые, из кацапов. Они так и заявляли: «Поедем на Дон белые булки есть». Нанимались землю пахать. Развалятся у майдана, прямо на траве, и спят. А на босых ступнях напишут мелом: «3 рубля за десятину. Не сходишься с ценой — не буди».
— Вот на таких босяков, — продолжала мама, — и опирался твой Ленин. Он призвал: «Грабь награбленное!». А Господь, как известно, заповедал иное: не завидуй, не укради, не убий. Это должно укорениться в сердце каждого. Поэтому Спаситель наставляет: Царство Небесное внутри вас есть. Не какое-то там земное, рукотворное, а внутри, в душе. Понял?
Я не возражал. Да и трудно было совместить безпощадную напористость Ленина с его классовой борьбой за справедливое общество без бедных и богатых и столь по-младенчески смиренную, но всепобеждающую кротость Христа. На одной чаше весов — примелькавшиеся в нашем сознании ещё со школьной скамьи самоотверженные радетели о народном благоденствии: Радищев — декабристы — Герцен; Белинский — Чернышевский — Некрасов; народовольцы (политкаторжане) и, наконец, твёрдокаменные марксисты во главе с Владимиром Ильичём. Одна цепь!
На другой чаше — неизгладимые из юношеского сердца рассказы о чудесных деяниях Господа нашего Иисуса Христа: слепые прозревали; глухие слышали; прокаженные очищались; мертвые воскресали. И всё это было передано с глубокой верой самыми близкими на свете людьми — мамой и бабушкой Агафьей. А к ней Господь явно благоволил. Осколок снаряда пробил дверь в её доме, пронёсся сквозь проемы спинок железной кровати, где она почивала, даже не поцарапав, и ударился в стену.
А вот другой случай. На Пасху пригласила Агафью дворовая подруга.
— Садись, милка, выпьем за Великий Праздник.
На столе — куличи, крашеные яйца. Закуска. И чарки до верха наполнены.
— Зелье-то у тебя, небось, крепкое, Дарья Степановна?
— Известное дело: спирт!
— Ну тогда я водичкой разбавлю.
Выпили. Дарья Степановна сразу же отдала Богу душу. Оказалось, что она, заведомо зная, налила в стопки ацетону, желая вместе с подругой умереть в светлый день Христова Воскресения. Бабушку Агафью с трудом удалось мо180
локом отпоить. (С тех пор всё жаловалась, что желудок болит). Именно в этом году, по моей настойчивой просьбе, она сшила косоворотку. И поясок к ней сплела с кистями. Я примерил обнову.
— Ну, вылитый казак. Сокол ты мой ясный! — Агафья Евтихиевна поцеловала меня. — Носи на здоровье.
Когда я заявился на лекцию в русской рубахе, в аудитории раздались восторженные возгласы. Но кто-то ехидно хмыкнул.
Расправив грудь, я браво щеголял в косоворотке по улицам, желая хотя бы внешне бросить вызов общественному вкусу советских мещан и стиляг.
Стремление к собственности чувствовалось прежде всего в привилегированной среде. Майору Калиткину, с которым я учился на заочном, присвоили чин подполковника. И у него вдруг пробудилась тяга к земле. Он засадил всю дачу клубникой, а куколка-жена продавала её на базаре. Многие вполне реально мечтали о машинах.
Студенты, не говоря уже о студентках, пытались модно вырядиться или пошиковать в ресторане. Они давно подвели чёрно-жирную черту под благородными порывами. Да и зачем им, деревенским девчатам и парням, какие-то высокие идеалы? Главное — выбиться в люди, чтобы не месить грязь в глубинке и не крутить быкам хвосты. Нынче стали в диковинку самоотверженные мужи, у которых тяга к знаниям была настолько велика, что они совершали хождение за три моря или добирались пешком в столицу, чтобы двинуть вперёд русскую науку.
Раньше ради убеждений рисковали не только карьерой, но и жизнью. Находились отчаянные головы, готовые беззаветно служить на благо народа. А сейчас?!
За последнее время мысль о преобразованиях, которые бы вернули нас к истокам коммунистической идеи, витала в воздухе.
— Нужна очистительная буря, — как топором, рубил Петя Ревенко.
Он кичился тем, что его тётка работала в обкоме партии, где в кулуарах после Хрущёвского доклада «О культе личности» считалось модным порассуждать о том, что вот как все до этого было извращено, а сейчас несомненно пойдёт по истинному Ленинскому пути. Да и новоиспечённый ректор Юрий Андреевич Жданов в своих выступлениях перед студенческой аудиторией высказывал подобные мнения.
А я, если не считать откровенных бесед с Иваном Даниловичем, размышлял в одиночку. Зато более круто. И написал стихотворение, в котором, между прочим, была такая крамольная строфа:
Где ж студент, что за правду вставал
Против высших посулов и дутых
И радел о народных правах,
Не боясь, что забреют в рекруты?!
181
По простоте («А простота, — часто повторяла мама, — паче глупости») продекламировал его старосте курса Косте Курганскому. Вроде бы выпустил из виду, что он был некогда зачислен курсантом училища КГБ. От неожиданности тот остолбенел. Потом очнулся:
— Ну ты даёшь! Это что, призыв к забастовке? Тут контрреволюцией пахнет. Ты, брат, поосторожнее!
Несмотря на грозное предупреждение старосты (я инстинктивно чуял в нём осведомителя!), мятежный зуд охватил всё моё существо. Извечный вопрос, как установить на Земле справедливость, не давал покоя. На него отвечали по-разному.
«Бог не в силе, а в правде», — утверждала Агафья Евтихиевна.
Иван Данилович выражался грубо, цинично:
— А где она, правда? Под мышкой?!
— Ну это вы загнули.
— Я загнул? А ты загляни в нашу историю. Какова участь всех бунтов и переворотов? Какие титаны вставали, да и тех скрутили.
— А 17-й год? — возразил я.
— Пожалуй, это единственный случай, — согласился Иван Данилович. — Но увы! — неповторимый. Тогда временное правительство держалось на волоске. Теперь нынешняя власть, учитывая прежний опыт, этого не допустит.
В университете появился ещё один белорубашечник, историк с первого курса. Правда, он носил изделие несколько иного покроя: стоячий воротничок с боковой прорехой отсутствовал; зато темно-красная с узорами вышивка, точно у рушника, закрывала середину его широкой груди.
— Вася Твердов, — слегка толкнул меня локтем Кочешков. — Любопытный субъект! Хочешь познакомлю?
Внешне то был писаный красавец: высокий, жилистый; чёрные брови срослись на переносье. Разве что очки несколько портили его портрет. Родом он был из станицы Константиновской, донской казак. Нрава гулливого и бурливого.
Василий часто упоминал какой-то шатком. Это, как выяснилось, аббревиатура. Означала: шатающийся комитет. В него подбирались кряжистые выносливые станичники из студентов, чтобы подкалымить на каникулах на товарной станции или в порту.
На курсе ближе всех к Твердову примыкали загорелый битюг — молчун Иван Ермаков и кое-кто из такого же покроя. Что-то общее объединяло их. Каждый, несмотря на молодость, успел понюхать пороху. Это были новые люди, не похожие на поколение, пришедшее в университет со школьной скамьи. Твердов, в частности, работал сварщиком на Ростсельмаше, Ермаков — трактористом в колхозе. Их отличал повышенный интерес к причинам патологии общественных отношений, сложившихся в нашей стране. Требовалось
182
срочно найти метод лечения. Они взяли на вооружение то, что лежало под руками, — сочинения Маркса и Ленина. Труды остальных философов и экономистов пылились в спецхранах за семью печатями. Братья-историки, засучив рукава, принялись всерьёз штудировать творения вождей мирового пролетариата. Идейно поднакачавшись, любознательные студенты смело атаковывали незадачливых преподавателей, подсовывая им очередные каверзы: «Существует ли у нас прибавочная стоимость?», «Разделено ли наше общество на классы?» Большинство университетских наставников, будучи не в силах дать убедительный ответ, лезло в амбицию и отделывалось фразой: «Не задавайте провокационных вопросов!»
После первого знакомства Твердов спросил у меня:
— А каков у нас средний заработок рабочего?
Я замешкался.
— Ну всё-таки, как ты думаешь? Хотя бы приблизительно.
— Наверное, рублей девятьсот.
— А семьсот не хочешь. Потолок — тысяча двести. Но это для рабочей аристократии. Зато зарплата министров, высокопоставленных партийных чиновников, директоров достигает нескольких тысяч. Да помимо этого они, считай, на полном гособеспечении. И втихаря получают конверты с ассигнациями. Между народом и бюрократическим аппаратом — глубокая пропасть.
— А помнишь, Вася, ещё Ленин ссылался на заповедь Парижской Коммуны: «Заработок интеллигента или учёного не должен превышать заработка среднего рабочего».
— Да, но это всё было. А ты зри в корень: на то, что есть сейчас.
С Твердовым мы скоро сошлись. Дружбу закрепили, выпив на брудершафт. Порешили считаться двоюродными братьями. Я дал ему поносить косоворотку, а он мне — вышитую украинскую рубаху.
По факультету пополз слушок: историки первого курса группируются где-то на квартире. Обсуждают серьёзные политические вопросы, разрабатывают манифест…
Я не любопытствовал. А то ещё, чего доброго, подумают, что доносчик. На тайные собрания меня не приглашали. В голову лезла тщеславная аналогия: «Не впутывают. Жалеют. Как декабристы Пушкина».
— Ты разве ничего не знаешь? — удивился Королёв.
— Никак нет.
— Вот те на! Ведь Твердов, кажется, твой двоюродный братец?
— Ну и что? Брат за брата не отвечает.
— Смотри, Юра, не сносить тебе головы!
— А значит, и шапка мне не нужна, — отшутился я. — Да и зима уже миновала.
Мы отправились на Дон. Ледолом уже кончился. Тихая, спокойная река
183
широко разлилась вплоть до Батайска, затопила левый низкий берег. Деревья стояли по колено в воде, отражаясь в ней, как в зеркале.
Мимо пристани с напрягом продвигался допотопный пароход «Максим Горький», и тёмные матовые волны накатывались на бетонное основание парапета. Неуклюжее широкое судно, окрашенное до ватерлинии свинцовым суриком, чем-то походило на краба. Торчала труба, точно голенище сапога. От колёс, с шумом шлёпавших по воде, курчавилась сдвоенная белопенная дорожка. Почему-то подумалось: «А всё-таки большой писатель!»
Королёв, — словно угадывая мою мысль:
— Как, по-твоему, кто сейчас самая крупная фигура в нашей литературе?
— Ну, конечно же, Шолохов.
— Я тоже так считаю.
— Однако на поверку выходит, что он — живой труп: ведь за последнее время ничего не создал.
— Откуда ты знаешь?
— Пожалуй, и создал, да цензура не даст опубликовать. Вот и пирует с горя со своими станишниками. Трудно поверить, чтобы автор «Тихого Дона», вдруг исписался. А ты не задумывался, Толя, — продолжал я, — почему Михаил Александрович дал главному герою своей эпопеи фамилию Мелехов?
— Это выше моего разумения.
— Всё очень просто: Шолохов-Молохов. Молох — божество, которому приносились человеческие жертвы, чаще всего дети. В Гражданскую войну много чад России погибло не за понюх табака. Но это только намёк на участие Мелехова в братоубийственной бойне. И поэтому автор вместо имени мерзкого идола выбирает слово «мелех», перевернутое лемех — сошник, резец у плуга. Акцент делается на то, что Григорий прежде всего пахарь, труженик и кровушку русскую проливал не преднамеренно, а попадая в водоворот событий.
— Да, Мелехов — колоритная фигура, — только и мог заметить Королев.
Мы медленно шли по набережной. Здесь, у парапетов, часами просиживали рыболовы-любители. Закинут удочки и ждут с замиранием сердца. У многих для поплавков использовались пробки от шампанского. Голь на выдумки хитра! Но нынче все встревожены, сетуют: всю рыбу унесло на левый берег.
Как я завидовал их незатейливым заботам! А меня волновало совсем другое. Хотелось поделиться хоть с кем-нибудь, и я выложил Анатолию сокровенные задумки.
— Хочу написать книгу. Жизнь — как она есть, со всеми её потрохами. И пронизать всё неуловимой красотой, на которую люди подчас не обращают внимания. Вот эти нежные деревья, Дон, набережная, марш на отплывающем теплоходе, сердечные секреты…
Королёв слушал, казалось, внимательно, но в выражении его лица я заме184
тил едва уловимую иронию. Боже мой! Кому я открываю душу: завистникам и насмешникам?! И, сославшись на неотложные дела, поспешил с ним расстаться.
Когда катишься с горы, остановиться очень трудно. Вот и меня неодолимо влекло к Твердову со товарищи. На фоне повсеместной, как мне казалось, безпринципности и раболепия, ставших на протяжении многих лет нормой поведения руководящих работников из различных слоёв общества, студенты-историки, объединившиеся в подпольный кружок, выглядели отважными первопроходцами.
Душой тайного союза был Валерий Данилушкин. В прошлом офицер, сын генерал-лейтенанта, он сумел в короткий срок зажечь молодые буйные сердца.
Как уже упоминалось, оппозиционеры разработали и составили манифест. Но о его основных тезисах, да и то в общем виде, мне стало известно только сейчас. Страна давно следует не по Ленинскому пути. Члены партии превратились в жалких подхалимов и приспособленцев (в отличие от них, группа Данилушкина именовала себя революционными коммунистами). Советская власть выродилась. Возник новый эксплуататорский класс, прикрывающий свою сущность идеалами марксистко-ленинской теории. Ныне здравствующий бюрократический государственный аппарат неизмеримо далёк от народа. А посему неминуемо должен быть реорганизован.
Я симпатизировал благородным стремлениям подпольщиков. Хотя заранее предвидел, что их планы обречены на провал. И пытался урезонить Твердова:
— Вспомни, Василий. Умудрённый дипломатическим опытом Грибоедов не верил в успех декабристского восстания.
— Да, но тогда в России не было пролетариата.
— А думаешь, сейчас работяги поддержат вас и пойдут за вами. Дудки! Нынче они не в таком уж безвыходном положении, чтобы ввязываться в дело, пахнущее кровью. Люди только-только очухались от войны.
— Но ты согласен, Георгий, что студенты как наиболее мыслящая часть общества всегда были впереди и смело боролись за светлые идеалы?
— Согласен. «Студенчество, пока оно ещё не окунулось в житейское море и не заняло там определённого общественного положения, больше всего склонно к идеальным устремлениям, зовущим его к борьбе за свободу». Не подумай, что это я сочинил. Цитирую Иосифа Виссарионовича. Статья «Российская социал-демократическая партия и её ближайшие задачи», том первый, страница 24.
— Между прочим, тиран очень верно высказался.
— Да ещё если учесть слово «пока». Ведь с годами юношеские порывы охладевают. И часто самые самоотверженные свободолюбцы превращаются в махровых обывателей.
Когда я поведал Ивану Даниловичу о программе революционных комму185
нистов, он от их практических намерений не оставил камня на камне:
— Да их раздавят, как клопов! Они и пикнуть не успеют! — возопил он, размахивая руками. — В нашем государстве восстать — всё равно, что дунуть в пространство. Безполезно! Ничего не получится. Сотрут в порошок.
— Зато они подадут пример для грядущих поколений, оставят по себе светлую память в истории, — попытался возразить я, сам не веря в истинность своего высказывания.
— Нет уж! — не унимался Кулагин. — Их, голубчиков, так обгадят, что им вовек не отмыться. То раньше шли на каторгу в сиянии славы. В тюрьме можно было учиться, писать статьи и трактаты. Удрать из ссылки не составляло труда, не то, что сейчас! Да и бедному люду, — подытожил старый большевик, — было не так уж плохо. Зайдёшь, бывало, в обжорку, навернёшь полную миску жирнющего борща с мясом… Сколько стоит? Пятак! А ты выходишь из своей столовки вроде бы сытый, побродишь часок-другой и снова голодный. Вот и рассуди: царь-то царь, а жрать давал! Но не в желудке рождается безумие, а в голове. Все помешались, впали в соблазн жить по принципу: «Что хочу, то и ворочу». И пошло-поехало, сверху донизу. Возжелали свободы и равенства (я сам оказался в первых рядах правдолюбцев). В результате в стране произошла катастрофа, из которой мы с трудом выбрались. Народ за сорок лет измытарился: революции да войны стали поперёк горла. Ему теперь на всё наплевать. И не пойдёт он за вашими студентами-бузотёрами.
На днях Твердов сообщил мне по секрету: «Скоро нас посадят». Предполагалось, что подпольщиков выдал их же однокурсник Илья Калмыков, один из многочисленных потомков Иуды Искариота.
Я ходил по лезвию бритвы. И всё-таки не прерывал общения ни с Василием Твердовым, ни с Иваном Ермаковым. И по аналогии с их платформой даже меню в столовой называл программой-минимум.
Однажды Королёв, видимо, из ревности, что я покидаю его, бросил вдогонку подковыристую реплику:
— Ну что, сегодня портфели будете делить?
Я придал своей физиономии загадочное выражение.
— Нет, — ответил, — шкуру неубитого медведя.
Было ясно как белый день, что Данилушкин и его группа не в силах что-либо изменить, тем более в общегосударственном масштабе.
— Время ещё не приспело. Нужно, чтобы назрела революционная ситуация, — умствовал я, основываясь на ленинских позициях.
— И когда же она проклюнется? — напирал на меня Твердов.
— Бог весть. Да и чем заменить существующий строй? Это не так-то просто.
В последний вечер перед заключением под стражу оппозиционеры сидели в «Шашлычной» на Ворошиловском проспекте. Данилушкина не было. Да я его никогда и не видел. Кроме Твердова и Ермакова, собрались вовсе не зна186
комые мне члены «Союза». Среди них вполне мог быть осведомитель. Я поспешил на случай ареста оправдать себя. Безусловно, говорил я, наш социалистический строй, несмотря на отдельные отрицательные нюансы, — самый передовой. А потом следует учесть международную обстановку. В данный момент внутренняя заварушка неминуемо обернётся контрреволюцией. Этим восспользуются иностранные державы, чтобы начать интервенцию против нашей страны.
Заполучив таким образом своеобразное алиби, я спокойно беседовал на различные темы. Закрытое письмо Хрущёва всё ещё будоражило умы. Как всегда, речь зашла о культе личности Сталина. Кто-то заметил:
— Вот Горького, говорят, отравили. А как бы поступили с Маяковским, если бы он не застрелился?
Тут уж я не стерпел:
— В его самоубийстве — мужество бойца, не желающего сдаться в плен. Он пустил себе пулю в лоб, заведомо зная, что его так или иначе шлёпнут. Ведь о Сталине он не написал ни одной хвалебной строчки. Только упомянул его два раза в стихотворении «Домой» и в поэме «Хорошо».
Я оседлал любимого конька. К тому же мы ещё и подвыпили. Язык развязался. Было так заманчиво разглагольствовать в обстановке цивилизованного кабака. Твердову я растолковывал на свой лад скрытое значение отдельных фраз поэмы «Во весь голос»:
— Это предсмертное завещание поэта. «Над бандой поэтических рвачей и выжиг» произносится как «политических». А вот ещё: «Мой стих пройдёт через хребты веков и через головы поэтов и правительств». Значит, Маяковский считал: минует не один век, сменится не одно правительство, пока наступит долгожданное «коммунистическое далёко». Не сегодня, не завтра. И не через пятнадцать-двадцать лет. Но коммунизм будет, обязательно будет!
Я вошёл в раж. И только сейчас заметил, что к нам вплотную подсели: подслушивают. Я толкнул локтем Твердова. Тот подал знак остальным. Кафе пришлось покинуть.
На другой день забрали всех. Твердова и Ермакова взяли прямо с лекций. Данилушкина — на дому. Рассказывали, что он держался очень уж смело. «Коммунизм всё равно победит!» — говорил. А когда уводили, запел «Интернационал».
В университете начался переполох. Звонили из Комитета госбезопасности. У декана, парторга и некоторых преподавателей взгляд стал пронзительным и настороженным. Теперь они старались проявить чрезмерную бдительность. Почти всех подозревали в порочащих связях с революционными коммунистами.
Королёв подтрунивал:
— Ну, как поживает твой двоюродный братец?
187
Но я так и не признался, что Твердов не имеет со мной никаких родственных отношений.
Попал в опалу и Владимир Сидоров. Поначалу он снискал себе славу поэта Целины. А после под шум аплодисментов начал помещать в настенной университетской газете «Молодость» стихи, которые никак не лезли в прокрустово ложе социалистического реализма. Его идеологам в лице преподавателей не по нутру пришлась подобная поэзия. Они выискивали в ней неправомерные обобщения и пессимизм.
Но вопреки их высказываниям Володя продолжал витийствовать:
Что мир? Безумствующий, пропитый,
На откуп отданный войне,
От Севера до Южных тропиков
В крови он тонет и в вине.
Это строки из стихотворения «Осень последняя», посвящённого Сергею Есенину. А начиналось оно так:
Опять кабак. На дне стакана —
Глаза тоскливые, немного сонные…
И плачут скрипки, и кто-то пьяный
Бросает пикули в гарсона.
И алкоголики, и шлюхи,
И подлецы высоких рангов
Здесь, в дымном запахе сивухи,
Пьют водку и танцуют танго.
Сидоровский Есенин (впрочем, как это и было на самом деле) не видит выхода из создавшегося тупика. Наступает конец русской деревни, и поэт опускает чёрный занавес.
В ортодоксальных кругах университета «Осень последняя» вызвала бурю негодования. Раздавались вопли: «Возмутительно», «Не совместимо с обликом комсомольца!», «Да это кредо самого Сидорова!»
Его начали травить. Навешивали ярлыки: «Упадочный», «Антисоциальный». Упорно искали связь между его поэзией и «Союзом революционных коммунистов».
Я встретил Володю в одном из тихих переулков, близ университета. Мы смачно пожали друг другу руки. Почему-то он мне симпатизировал. Может, принимал за подпольщика?
— Как настроение? — спросил я.
— Бойкое, идём ко дну, — ответил он, смеясь. — Наверное, КГБ уже завело на меня досье. Ну что ж, пошлют туда, где девяносто девять плачут, а один смеётся, да и то потому, что сумасшедший.
Преподавательский состав при любом удобном случае старался уязвить Сидорова. Он попал на зуб к Герману Предвечному, инвалиду войны, пере188
двигавшемуся на протезе. Предвечный вёл курс исторического материализма и кружок марксистско-ленинской эстетики. Свой авторитет создал на умении говорить с апломбом и отпускать остроты в адрес неугодных студентов. Меня, в частности, он прозвал «дитя природы», а Володе посвятил такой афоризм: «С матерьялистической точки зрения вы знаете об этом ровно столько, сколько Сидоров о Сатурне».
В это смутное время находились под прицелом и резкий в суждениях, остроязычный Тыртышный, и секретарь факультетской комсомольской организации Губенко, близкий приятель Твердова. Поговаривали даже, якобы Губенко тайно состоял в крамольном «Союзе».
Исподтишка косились и на меня. Чтобы как-то отвлечь внимание, я рьяно окунулся в науку. После лекций подолгу засиживался в университетской библиотеке, что располагалась в бывшем доме хлеботорговца Парамонова. Для разминки выходил во двор, усаженный деревьями и кустарником. Буйное весеннее цветение наполняло душу восторгом. Но восторг был отравлен слежкой. Я ощущал её на себе почти физически. Вот слева, из-за соседнего столика, просвечивают, точно рентгеном. Взгляд делается нестерпимым, жжёт. Мысли путаются. Я покидаю зал и долго стою у входа в библиотеку на площадке между колоннами. Они напоминают стволы огромных деревьев. На мгновение успокаиваюсь, словно очутился в лесу.
Подходят знакомые. По привычке беседую с ними и вдруг — замечаю, что на широком подоконнике, точно в нише, притаилась женщина. Она полулежит, как сытая кошка, глаза зловеще сверкают, а ушки на макушке — вся превратилась в слух.
Здесь же, во дворе парамоновского дома, меня остановил красномордый вахтёр Лапидакис (верно, из греков!), удивительно похожий на вышибалу. Я не был с ним знаком. Однако он почему-то фамильярно похлопал меня по спине, ощупал мои бицепсы и процедил угрожающе-ласково: «У-у, волчонок!»
Всё это смахивало на галлюцинации, но, к сожалению, было явью. Я, вроде зайчишки, пытался запутать следы. И теперь, когда подпольщики оказались за решёткой, снова зачастил к Королёву.
Всякий раз, следуя в столовую, мы проходили мимо высокого дуба с мощным стволом, с огромной пышной кроной, в которой по вечерам роились звёзды. Красавцу было, наверное, свыше ста лет, а может, и все двести. Анатолий видел, как я любовался деревом-великаном, и произнёс как бы обиняком:
— Вот стоит столько времени. Кого только не пережил! И нет ему никакого дела до всяких там политических переворотов.
А между тем волна студенческого брожения прокатилась по всей стране, в том числе коснулась и столицы. В МГУ был создан союз, подобный Ростовскому, только более крупных масштабов. Там руководители тайной организации оказались поосторожнее. Начали с экономических требований: выступили за
189
повышение размера стипендий, за доброкачественное приготовление пищи в университетской столовой. Жалобы не возымели действия. Тогда в знак протеста студенты устроили бойкот. В столовую никого не пропускали, для чего выставили пикеты. Инициатором этой своеобразной забастовки явился Максим Линьков, наш школьный гений. Он учился сразу на двух факультетах: механико-математическом и философском. Ему улыбалась блестящая карьера учёного, но Линькова исключили из университета незадолго до его окончания. Расправились и с другими. Вызывали на Лубянку — на чашечку кофе. Вскоре была разоблачена и политическая программа действий союза. Его главари получили сроки до восьми лет, рядовые члены — до двух.
Когда над революционными коммунистами велось следствие, я, пребывая на свободе, тоже находился под неусыпным наблюдением. И ощущал это на своей шкуре. Пока что лапа КГБ только игриво щекотала. Неспроста меня чуть-чуть не провалили на экзамене по арт-стрелковой подготовке. Полковник Савицкий злобно, как бульдог, скалился на меня: чего проще госбезопасности договориться с вояками!
Хоть и с опозданием, я принял кое-какие меры предосторожности. Уничтожил компрометирующие заметки, из записных книжек выдрал листки с опасными мыслями. Вышитую рубаху Твердова, как вещественное доказательство близости к её владельцу, увёз в Таганрог, к тётушкам.
Иван Данилович, покачивая головой, журил меня по-отечески:
— Эх, хлопец, напрасно ты связался с этими соколиками! Путного ничего не сделал, а замарался. С эмгэбэшниками шутки плохи!
Должно быть, из-за нервного перевозбуждения у меня расстроился желудок. Избегая столовского меню, я зашёл в ресторан «Тихий Дон». Официант ещё не успел меня обслужить, как вошли три типа. Усевшись за соседний столик, нахально, в открытую стали ощупывать взглядами. Ну так и есть — агенты! Я спокойно, как ни в чём не бывало, выдерживал их молчаливую атаку. Не спеша ел бульон, голубцы, пил компот. И усмехался. Моё поведение их коробило.
Спустя дня два около университета меня остановил мужчина в штатском. С чемоданчиком в руке. Наверное, магнитофон. Стал расспрашивать об отце и матери, о ходе экзаменов. А под конец — совсем фамильярно:
— Хочешь, махнём в ресторан?
— Сейчас некогда: сессия!
Всё это действовало угнетающе.
Как-то поздно вечером я возвращался из библиотеки. Сойдя с троллейбуса на вокзальной площади, заметил, что за мной кто-то увязался. Я ускорил шаг. Преследователь не отставал. Вот я уже на мосту, у паровозоремонтного завода. В ночной тишине в такт моим звучно стучат враждебные шаги. Только бы не спасовать! Не обернуться! Ни малейшим движением не выказать страха.
190
Медленно-медленно взбираюсь в гору. Сердце бешено прыгает — вот-вот выскочит из груди. Лишь неподалеку от дома наваждение отстало. Слава Богу, пронесло!
Ну, конечно же, это оттуда. Высматривают, где живу. Так почему же сразу не схватят? Нет улик? Однако они всегда могут найтись. И тогда застенки, пытки… Нет, самое страшное другое. Если посадят, университета не видать как своих ушей. Про писательскую стезю придётся позабыть. Всё пойдёт кувырком. А как же Достоевский? Прогорбатил десять лет каторги в кандалах, а после успел создать столько фундаментальных романов. Да ещё и опубликовать. Но он жил в иную эпоху. А в нашей свободной стране будешь молчать, пожалуй, до самой смерти.
191
Глава 9
ТРУБА
Н
а станции Батайск нас загрузили в товарные вагоны. Дверь на роликах с грохотом задвинулась. Призывно закричал паровоз. Состав вздрогнул, сдвинулся с места и, набирая скорость, плавно покатился по рельсам.
В нашем телятнике разместились биологи, историки и филологи. Сверху, у потолка, сквозь единственное окошко едва пробивался свет. Кто-то мрачно пошутил:
— Камера на колёсах!
В соседних вагонах ехали студенты других факультетов: физики, геологи, юристы… Весь четвёртый курс — человек семьдесят — отправлялся в летние лагеря близ города Грозного. Ответственными за сборы были назначены полковники спецкафедры — Савицкий и Плотников. Первый преподавал арт-стрелковую подготовку, второй — тактику. В помощь себе они прихватили сухопарого лысого лаборанта, которого мы с Кочешковым продразнили Иудушкой. Он вёз буссоли, теодолиты, стереотрубы, приборы ночного видения, таблицы стрельбы и другой мелкий инвентарь.
Кроме Ростова, Краснодара и Москвы, я ещё нигде не успел побывать и ликовал, что скоро увижу Кавказ — неведомый мне край, воспетый с любовью Пушкиным и Лермонтовым. К тому же окажусь подальше от непрестанной слежки. Вполне возможно, университетские мятежники под нажимом следователей и меня замесили в общее дело. Тогда… Ну что ж, порезвимся месячишко вблизи гор, а там что Бог пошлёт.
Перед отъездом мама благословила и дала в дорогу переписанную от руки молитву «Живый в помощи Вышняго»… Листок аккуратно сложила прямоугольничком и вместе с медным крестиком зашила в полотняный лоскуток, прикрепив его булавкой в нагрудном кармане рубахи.
Стучат колёса, отбивают загадочный ритм. В телятнике и на душе сумрачно. Все возбуждены, веселятся, только я чувствую себя загнанным зверьком. После ареста подпольщиков замечаю, что Королёв и Курганский стали чуждаться меня: видно, боятся замарать свою репутацию. Я помалкиваю (в моём положении откровенничать нежелательно) и прижимаю руку к карману, где спрятана святыня.
На одной из станций — долгая стоянка. Таскаем душистое сено. Каждый поудобнее устраивает себе ложе. Протяжный настойчивый гудок паровоза — кто-то поспешно запрыгивает в вагон. Дверь захлопывается наглухо. И — снова в путь.
Среди ночи раздался возглас: «Горы, горы!» Все повскакивали с належанных мест. Сгрудились у махонького окошка, чтобы взглянуть на Кавказское чудо.
В Минводах паровоз отцепили. Заменили тепловозом. И он, обильно зачадив, потянул дальше наш товарняк.
192
На платформах встречались суровые, нелюдимые чечены в черкесках и папахах. Женщины, облачённые во всё чёрное, согнувшись, тащили на спинах тяжёлые ноши, а их мужья следовали сзади налегке.
Наконец, мы прибыли на захолустную станцию Самашки, расположенную в тридцати километрах от Грозного. Вокруг степь, нещадно палит солнце.
У платформы нас уже поджидала делегация: два старлея — белобрысый, крепко сбитый, как выяснилось позже, Веселов и поджарый, франтоватый Гонский, а также два сержанта — угрюмый Медведев и Пецоляк с гонором, бьющим через край. В сопровождении столь почётного эскорта мы строем направились в воинскую часть. В дороге изнывали от жары и жажды.
Прибыв в лагерь, принялись ставить палатки. В каждой разместилось восемь человек. Нам, филологам, повезло: мы попали в распоряжение рассудительного и уравновешенного сержанта Медведева. Он спал вместе с нами. Зато заковыристым юристам достался зацепистый Иван Пецоляк, которого назначили старшиной всех сборов.
Вскоре раздался его хрипловатый голос:
— Виходи строиться!
Немного погодя последовала команда:
— В колонну по три — становись!
Шли километра четыре лесом. В баню. Она оказалась необычной.
В такой я сроду не мылся. Вода либо лёд, либо кипяток. Других агрегатных состояний не имелось. Мыло — по крохотному кусочку. Полотенца — нарасхват.
Из купальни ребята выскакивали, как пробки, и сразу же бежали за обмундированием. Григорьянц, студент физмата, сын профессора, никак не мог подобрать сапоги: слишком толстые икры не пролазили в голенища. Юрист Чумаков, маленький и прыщавый, напялил галифе не по размеру и утонул в них. Раздался смех, посыпались шутки.
Я быстро приладил форму, спрятав в карман гимнастёрки молитву с крестиком. Только вот бляха попалась погнутая и заржавленная. Пришлось просить, чтобы Пецоляк заменил её. Я почувствовал себя стройным, подтянутым и напрочь отрезанным от гражданки. Королёв, потомственный вояка, корчил из себя этакого бравого солдата. Курганский прямо-таки слился с обмундированием, точно таскал его с рождения. Савченко и Кочешков выглядели комично: уж слишком у них были несуразные фигуры.
В ожидании остальных я отошёл в сторону, к горной речке, мелкой, но стремительной. Вода в ней была прозрачная, как слеза, и холодная. Аж зубы сводило. Присев на корточки, черпал её пригоршнями и пил, пил…
На обратном пути внезапно настиг дождь, как бы восполняя недостаток холодной воды в пресловутой бане. Ужинали за мокрыми столами, сидя на промокших скамьях, под открытым небом. Сверху обильно капало.
193
Вечером Иван Пецоляк выстроил нас в две шеренги перед палатками и по-хозяйски наставлял:
— От здесь будете жить. Сейчас получите простиня, наволочки, одеяла, полотенця. Подворотнички подшить. Пуговицы, сапоги почистить. У курилки — банка с дёгтем. Итак, — заключил грозный старшина, — гражданская жисть кончена. Вещи сдать в каптёрку. Ничего лишнего не оставлять. Вопросы есть?
— Аккордеон тоже сдавать? — раздался голос Королёва.
— Можно оставить. Ещё?
— А вы строгий? — донеслось откуда-то.
— Со стороны виднее. Усё? А теперь — вольно! Р-разойдись!
Но никакие жёсткие указания не в силах были разом пресечь повседневных привычек. После отбоя в палатках долго шушукались, раздавался сдержанный смех.
С гор сползала ночная прохлада. С непривычки мы зябко поёживались под тонкими байковыми одеялами.
Утром, ровно в шесть, заиграл горнист. Дневальный заорал истошным голосом: «Батарея, подъём! Подъё-ом!» Одеяла полетели кверху. Каждый спешил побыстрее натянуть обмундирование и встать в строй.
Всё подчинялось железному распорядку дня: коллективное посещение насквозь пропитанного аммиачной вонью туалета, зарядка, умывание, утренняя поверка…
В лагере появился незнакомый офицер с фигурой и повадками джигита, только что соскочившего с горячего коня.
— Познакомимся. Лейтенант Безпалов. Окончил Хабаровское артиллерийское училище. С отличием. Вот так, — отрапортовал он отрывистым голосом.
Кто-то хихикнул.
— Вы мне эти штучки бросьте, — азиатские глаза лейтенанта налились кровью. — До вас был тут один — Жуков. Ванька! Тоже выламывался. Сломали. Вот так. Лучше слушайте меня и не слушайте тех артистов, котор-рые гово-р-рят наобо-р-рот!
Безпалов выждал, сдержал вспышку гнева, и — уже ровно, спокойно:
— Приступаем к занятиям по военной топографии. Сегодня у нас хождение по азимуту.
И мы направились по заданному направлению, руководствуясь компасом и высчитанным углом. В лесу на просторной поляне сделали привал. Лейтенант, забыв о топографических премудростях, перешёл к анекдотам. Разумеется, далёким от политики. Суровость слетела с его лица… А в лагере все снова видели взыскательного командира.
Безпалов легко завоевал всеобщую симпатию. Даже у меня, прежде рав194
нодушного к военным дисциплинам, вдруг пробудилось к ним прилежание. Практические задачи по арт-стрелковой подготовке приходилось решать на винтполигоне. Это было своего рода стрельбище в миниатюре, где пристрелка и стрельба на поражение велись не снарядами из орудий, а пулями из наглухо установленных винтовочных стволов. Тем не менее всё полностью имитировало боевую обстановку. Благодаря педагогическому такту лейтенанта Безпалова, буссоль и стереотруба, бинокль и телефонный аппарат, карта и таблицы стрельбы становились предметами необычайного интереса. Сверх ожидания, я успешно поразил цель глазомерным переносом огня от пристреленного репера. С наслаждением звучным голосом подал заключительную команду:
— Стой, записать. Цель номер два, станковый пулемёт. Веер сосредоточенный.
— Молодец! — Безпалов доброжелательно улыбнулся.
Когда же на винтполигон приезжал полковник Савицкий, все сразу съёживались: он давил чрезмерной резкостью и академичностью.
— Стганное дело! — картавил он. — Мы што с вами в бигюльки сюда пгишли иггать?!
Но порой и наш лейтенант, несмотря на свои двадцать четыре года, делался не в меру колючим и замкнутым. Какие думы печалили его? Стало известно, что он участвовал в прошлом году в подавлении восстания в Венгрии, где погиб его закадычный друг.
Кто-то предупредил: «С Безпаловым держите ухо востро. В особом отделе служит». И правда, профессиональные замашки иногда проскальзывали в его выражениях.
— Перед вами карта данной местности, — говорил он, точно шашкой рубил. — Абсолютно секретна. За утерю карты — десять лет.
Вездесущий Госкомитет мерещился повсюду. Даже в образе кареглазого компанейского лейтенанта. И в памяти вырисовывалось серое здание госбезопасности, прилепившееся торцом к Ростовскому пединституту.
Некогда Лермонтов ещё надеялся укрыться в горных ущельях Кавказа от надзора Тайной канцелярии. В наше время подобные попытки тщетны. Доносчик всегда рядом с тобой — товарищ, с которым спишь в одной палатке.
И всё же в лагере было поспокойнее. Не беда, что следят, — взять пока что не могут! К тому же на сборах день заполнен доотказа. Так намаешься, что никакие дурные мысли в голову не полезут.
Вам когда-нибудь приходилось пробежать десять километров? Удивительно приятно! Бежишь, бежишь — язык на бок, а конца не видать. И одна только мысль в голове: когда же придёт это самое второе дыхание?
На штурмовой полосе — и того круче! Выскакиваешь из окопа с полной выкладкой — и бегом! Испарина на лбу. После ползёшь по-пластунски. Зато — если только что прошёл дождь! — принимаешь грязи в прямом смысле слова.
195
Одно удовольствие! И, наконец, пред тобой последнее препятствие — двухэтажная стена. Ты кидаешься на неё, как одержимый, — подтягиваешься, перелазишь через окно и прыгаешь вниз на мокрую землю, рискуя сломать себе шею. Не очень-то приятно! Да разве знаешь, где лучше?! Лучше там, куда не пошлют.
…За день нажаришься вдоволь на солнцепеке. Пить охота, хоть караул кричи. Одна фляжка на несколько человек. Глоток воды на вес золота. Как о несбыточном счастье мечтаешь о том, чтобы припасть устами к какому-нибудь ручью… А вместо этого уткнёшься, как баран, в карту, ищешь такой-то квадрат и реку Сунжу. А она, красавушка, рядом, с обрыва видать. Глядишь в её мутно-жёлтые воды, и тоска одолевает смертная. Полковник Плотников пытается втолковать: вот здесь проходит линия нашей обороны, вот здесь — противник… Какая-то игра. Как, впрочем, вся наша жизнь!
Однако есть и сносные занятия. Скажем, дневалить. Или получить наряд на кухню — чистить картошку. Наешься от пуза. К тому же и женщины имеются. Хоть и страшненькие, но в данной местности, по выражению лейтенанта Безпалова, сойдут за первый сорт.
Неподалеку от столовой — ружпарк (склад оружия и боеприпасов). Сюда послали меня в первый раз в караул. Ночь выдалась тёмная, хоть глаз выколи. Стою; карабин, как невесту, прижимаю, а сам к малейшему шороху прислушиваюсь. Тогда чечены начали прибывать из ссылки. Вернулись восвояси, а в их домах русские живут. Рассказывали: уже несколько семей целиком вырезали. Шарят повсюду. За огнестрельным оружием охотятся, прохвосты. Солдатам за карабин Симонова двести пятьдесят тысяч рублей предлагают. Вот и будь начеку! А то прикорнешь невзначай, и прыгнет на тебя с крыши этакая образина, пырнёт кинжалом и с желанной добычей — в горы!
Хрустнула ветка. Ещё! Кто-то крадется. Я наготове. Пусть только сунется. Инструкция разъясняет: первый выстрел — предупредительный, в воздух! Второй — по нарушителю. А что мне стоит сделать наоборот и отправить отчаянного абрека к аллаху?!
Ночью в горах много мнимых шорохов. Балуются ветры, шуршат в ветках деревьев, настораживают. Однако ещё час — и начнёт сереть. А после и вовсе развиднеется. Загорится небосклон. И вдали сквозь дымку станут просвечиваться цепи гор, над которыми величественно, как патриарх, возвышается седоглавый Казбек. В сутолоке армейских будней, когда всё рассчитано по минутам, даже этим великолепным чудом мало кто восторгался.
В сравнении с однокашниками я необременительно переносил тяготы лагерной жизни. Время катилось быстро. Среди однообразной вереницы дней в память врезался один.
На учения выехали на автомашинах ГАЗ-63 с боевыми орудиями (76-миллиметровые пушки), теодолитами, буссолями и прочим необходимым для
196
службы имуществом. Произвели топографическую привязку наблюдательного пункта и огневой позиции и с ходу начали инженерные работы, а попросту — пришлось рыть лопатами землю.
Солнце клонилось к закату, когда меня, двух однокурсников и студента с биофака, этакого тяжелоатлета, погнали налаживать связь. Мы навьючили на себя телефонные аппараты допотопного образца и катушки с кабелем.
Лейтенант Безпалов бросил беглый взгляд в нашу сторону:
— Загружайтесь в «газик». А то с этим снаряжением вы невесть когда доберётесь до места назначения. Да ещё и заплутаете в потёмках.
Он высадил нас у дороги.
— Вон, видите высотку? — показал рукой. — С тригонометрической вышкой? Двигайтесь туда. Овечкин и Савченко останутся дежурить у телефона. А Бирюков и Кочешков будут протягивать линию на КНП*, а оттуда — на ОП**. Приступайте к выполнению задания.
Мы побрели напрямик по вызревшему полю. Потомственный хлебороб Савченко глубоко вздыхал:
— Надо же, озимку топчем!
Бирюков и Кочешков, в направлении на запад, потянули кабель на КНП. Через два часа оттуда сообщили: «Полковник Савицкий безпокоится, хватит ли кабеля до ОП. Всё-таки пять километров. Подстрахуйте. Тяните связь на ОП от себя».
Над степью нависли тяжёлые тёмно-лиловые тучи. Стало угнетающе душно. Вдруг откуда-то вырвался слабый ветерок. Затем он заметно усилился.
Вдали, за горизонтом, порыкивал гром. Стало вовсе мрачно.
— Эге, брат, — сказал я Савченко. — Как бы нас ливень врасплох не застал. Шлёпай потом по грязи наощупь. Давай-ка, дружище, тащи провод, пока не поздно.
Спустя минут тридцать надо мной полыхнула молния и раздался потрясающий раскат грома. На пыльную траву упали первые крупные капли дождя. Я засунул пилотку в нагрудный карман, чтобы не промок листок с молитвой, и приготовился принять небесный душ. И вот — водяные потоки обрушились на меня с неистовой силой. Согнувшись в три погибели, я прикрывал телом телефонный аппарат. Вскоре бурная атака стихии миновала. И мелкий начал сеяться дождь. «Это надолго», — подумал я, окутанный мглой. Прошло ещё, наверное, около часа. Уже и дождик кончился, а никто не звонил и не появлялся.
Я промок до нитки. Но святыня в кармане, у сердца, осталась сухой. Вокруг всё преобразилось. Воздух, насыщенный запахом духовитых трав, опьянял. Сквозь облачка проглядывали звёзды.
*КНП — командный наблюдательный пункт. **ОП — огневая позиция.
197
С огневой позиции — отсюда рукой подать, около километра — доносились оживлённые голоса, перезвяк мисок и ложек. Раздалась ободряющая команда: «Батарея, приготовиться на ужин!»
Со стороны хлебного массива зашелестело, послышались обрывки речи. Стали вырисовываться контуры фигур. Две!
Бирюков и Кочешков пришли, одетые в шинели. Я удивился:
— Откуда обновки?
— С каптёрки вестимо, — застихословил Кочешков. — Старшина Пе-цоляк выдал. Нас с Валькой послали сюда — на замену. И покормили вне очереди.
— Ну и как?
— Баланда! — громыхнул Бирюков. — Пюре из сушёной картошки да ржавая селёдка.
— А я и этому рад!
— Так беги, пока всё не расхватали.
Я заспешил, ориентируясь в темноте по красному огоньку, который маячил на ОП.
Привал устроили на склонах холма. Спали в шинелях на сырой земле. Небо почти совсем очистилось. С недосягаемой высоты блистали холодные звёзды…
Походную ночь Безпалов коротал вместе с нами. Перед рассветом вскочил первым, подтянутый, порывистый. Приказал рыть какое-то укрытие. Грунт попался не из лёгких.
— Пошустрей, пошустрей, — подгонял Безпалов.
— А ты сам попробуй! — огрызнулся кто-то.
В жилах лейтенанта вскипела горячая кровь.
— Я не пробовал? Я? — и, выхватив из рук первого попавшегося сапёрную лопату, стал орудовать ею без передыха минут десять.
— Вот таким манером, — бросил резко. — А нытьё — отставить!
Над горизонтом вздыбился, повис багровый диск солнца. Попозже он стал похож на раскалённый в кузнице кусок металла. И вот сродни ему со свистом и воем стая за стаей пронеслись яркие огненные птицы.
— Катюши, — пояснил Безпалов. — Неподалеку проводятся учения. Мы тоже скоро начнём. А сейчас — по машинам!
Прибыли на командирский наблюдательный пункт. Ждали Савицкого. Он подъехал на «газике». И учебный спектакль начался.
— Вот здесь пгоходит наша линия обогоны. Пготивник наступает, — прокартавил он. — Вы все в голи командига батагеи. Ведём полную подготовку исходных данных для откгытия огня. Цель — пехота, — и включил секундомер.
Время мчится стремительно. Первая команда требует много усилий. Надо определить основное направление, выбрать прицел, заряд, учесть поправки на ветер, на деривацию…
198
Савицкий может вызвать любого. «Только бы не меня!» — молил каждый.
А тут ещё на КНП нагрянул генерал, начальник нашей спецкафедры. Напряжение усилилось.
И вот команду передали по телефону на огневую позицию. Все приникли к окулярам биноклей: ждут. В детстве, в войну, мне не раз доводилось воспринимать на слух траекторию полёта снаряда: бух-фью-ю-ю-ба-бах! Сейчас с секунды на секунду увижу разрыв. Ударило первое орудие, второе, третье… Фонтаны огня вперемешку с землёй!
Идёт стрельба на поражение. Раздаются команды: «Один снаряд, десять секунд, выстрел, огонь!», «Четыре снаряда, беглый!..»
Я вошёл во вкус. Расчёты веду быстро и легко. Меня так и подмывает подать команду. Но Савицкий даже не смотрит в мою сторону.
Всё шло непредвиденно гладко.
И вдруг — ЧП*! Разорвался снаряд рядом с командирским наблюдательным пунктом. Наш генерал стал крыть по телефону отборным матом. При случае он любил щегольнуть, что некогда был капитаном команды, играл в футбол. Однако же сейчас ужасно перетрусил. Оказалось, на огневой позиции поставили не тот прицел.
Тогда, во избежание летальных исходов, решили вести стрельбу только прямой наводкой. Лейтенант Безпалов спешно отбирал группу желающих. Я ринулся первым.
Прибыли на огневую позицию.
— Вот семидесятишестимиллиметровое орудие. Хлопает так, аж в ушах звенит, — предупредил лейтенант. — Для безопасности можете надеть шлемофоны.
Я занял место наводчика, у панорамы. Глазом впился в перекрестие: ловлю движущуюся мишень, макет танка из фанеры. Выстрел! Перелёт. Ещё раз выстрел — танк разлетается в щепы.
— Отлично! — кричит Безпалов.
Сверх ожидания, после безсонной ночи я расправлялся с подвижными и неподвижными целями почти с первого выстрела. Наш командир не скупился на похвалы, а я взирал на него преданными глазами. Случись какая передряга, наверное, грудью прикрыл бы его.
Сборы подходили к концу. В ленкомнате, в которой по вечерам забивали «козла», Безпалов на каждого из нас составлял характеристику. Ему помогали факультетские подхалимы.
Неподалеку от генеральской линейки у меня состоялся разговор с Курганским, своего рода дознание. Видимо, по наущению свыше. Вопросы ставились грубо, в лоб:
*ЧП — чрезвычайное происшествие.
199
— Что связывало тебя с этим Твердовым?
— Творческое любопытство.
— Как ты относишься к платформе революционных коммунистов?
— Отрицательно. Считаю, что в настоящее время революция принесёт вред. Этим воспользуются интервенты. А сие нежелательно. Родину нельзя отдать на поругание врагам.
Отвечая чисто поверхностно, не вдаваясь в подробности и тонкости, я ни в коем разе не противоречил своей совести, так как то же самое высказывал Твердову со товарищи. За фразой «в настоящее время» таился, разумеется, скрытый смысл. Но Курганский то ли по неопытности, то ли по рассеянности не обратил на неё внимания. Таким образом, я заполучил надёжное доказательство непричастности к злодеяниям крамольников.
Когда, составляя мою характеристику, коснулись пункта: «Политически надёжен», кто-то насмешливо фыркнул.
— Чего ухмыляетесь? — резко оборвал Безпалов. — Товарищ что надо. Службу любит, серьёзный и собранный. Обладает зычным командным голосом. А это очень важно для артиллериста.
К ужину возвращались в лагерь солдаты, напевая ладно и задорно:
Каждый воин — парень бравый,
Смотрит соколом в строю…
Слова песни сопровождались молодецким посвистом.
«Прощай, труба зовёт…», — с грустью вторил я им, так как уже успел прикипеть к воинской части (здесь, у полкового знамени давал присягу!), к отважному лейтенанту Безпалову и к занозистому старшине Ивану Пецоляку.
После учений в столовой он преподнёс мне полную миску с мясом:
— На, iиш! Цэ тобi за гарну стрiльбу!
Щедрым приношением я поделился с товарищами-одностоловчанами. Последний обед в лагере — завтра уезжаем. Прощайте, горы! Прощай, красавец Казбек! Что ждёт меня там, на тихом Дону?!
* * *
На обратном пути я остановился в Ростове. Прямо с вокзала зашёл на Колодезную. Хозяева были встревожены. Иван Данилович, понурив голову, молчал.
— Приходил Глеб, — сказала Анна Васильевна. — Спрашивал тебя. Просил какие-то конспекты.
— Я не знаю никакого Глеба.
— Ну как же! Он говорил, вместе учитесь, что твой друг. — В глазах её запрыгали лукавинки.
— А больше ничем не интересовался?
— Как же! Всё выведывал, где ты. Сказала: уехал в военные лагеря. Он
200
успокоился. Передавайте, говорит, ему привет. Мы с ним после увидимся.
«Так и есть: из госбезопасности! — решил я про себя. — Времени в обрез».
Эх, пока не заграбастали, натешиться бы вволю с какой-нибудь красавицей! Но с кем? Тамара Воропанова уехала на каникулы домой. Да с ней и не сваришь каши. Сколько можно тискать её по закоулкам? Только себя бередить. Она заявила твёрдо: «Вот когда женишься, тогда и…» А тут самого того и гляди заарканят. И останется Томочка — ни вдова, ни жена. Нет!
Давно у меня на прицеле Ася, кассирша университета. Ей лет двадцать восемь. Вся сбитая, крепкая, как орех! Ноги сильные, икрастые, мышцы так и играют. Не мешкая, я отправился к ней. На мгновение замялся у заветного окошка с надписью «Касса». Нет, не уйду! Постучал. Окошко отворилось. Выглянула широколицая, коротко подстриженная шатенка.
— Ася, можно вас на два слова.
Она вышла в коридор. И — строго:
— Зачем вы пришли?
— За деньгами. Впрочем, вы сами золото. — Я улыбнулся.
— Ну так уж. А вы загорели, — сказала она, смягчившись. — Свежо выглядите.
— Вы и того лучше.
— Что вы! Я для вас бабушка.
— Сердце не спрашивает возраста. Я всё время думаю о вас. Даже ночью нет мне покоя. Ася, умоляю, давайте встретимся сегодня вечером.
— К чему такая поспешность? А потом столько дел по дому. Вот если вас устраивает, могу в воскресенье.
Встречу назначили на пять часов вечера у кинотеатра «Комсомолец». Я поспешил в Таганрог. Узнав о судьбе Твердова и его сообщников, мама заволновалась: смотри, как бы и тебя не сцапали! Тётя Шура настаивала вернуть рубаху:
— Сейчас она для его матери больно уж дорога!
Здесь, с родными, было вроде бы безопаснее, чем в Ростове. Человек иногда рассуждает по логике страуса: спрячет голову и думает, что весь надёжно схоронился.
На сердце лежал тяжёлый камень. Гость из КГБ не выходил из головы. За мной следили и в Таганроге. В этом я убедился, когда сел в поезд на Ростов. В вагоне, на противоположном сиденье, умостилась молодая парочка. И он, и она в упор уставились на меня. Началось! Я делал вид, что читаю. Прикинулся спящим. Но они продолжали пялить на меня глаза. Тогда я тоже стал беззастенчиво озирать их с ног до головы. Обезкураженные, они заёрзали на своих местах. Безмолвный поединок длился на протяжении всего пути.
С вокзала я направился к дому, где снимал угол Твердов. И тут — сюрприз. Кроме хозяйки-старухи, здесь полноправно расхаживала в халате плотная
201
женщина, похожая на кошку. Я её сразу узнал. Некогда она подслушивала разговоры, спрятавшись в нише у входа в университетскую библиотеку. Большая кошка в образе женщины хищно оглядела меня. Ноздри, почуяв добычу, расширились.
«Засада!» — мелькнуло в воспалённом мозгу.
Отступать было некуда. Открыв походный чемоданчик, я неспеша вынул накрахмаленную отутюженную рубаху, бережно подал хозяйке.
— Вот. У Володи брал.
— Его нет, — она печально потупила голову.
— Знаю. Передайте, пожалуйста, его матери.
Хищница самодовольно воскликнула:
— Вы знаете, был суд?!
— И сколько же им дали?
— Главарю Данилушкину — восемь лет. Твердову и Ермакову — по два года. Остальным — по году.
Я переступил с ноги на ногу:
— Что ж, прощайте.
— До свидания, — прищурясь, промяукала женщина.
Хозяйка проводила до порога, напутствуя:
— Храни тебя Господь, сынок!
Без пяти пять Ася в светло-сиреневом декольтированном платье подошла к кинотеатру. От неё сильно пахло парикмахерской — наверное, только что сделала завивку.
Я говорил без умолку и никого не замечал, кроме Аси. А слежка не прекращалась. Это выяснилось позже. В фойе в толпе мелькнула знакомая парочка, с которой я имел удовольствие ехать в вагоне. Она — невзрачная, чёрненькая, он — кареглазый, с прилизанной причёской. Они ни на миг не выпускали меня из поля зрения. Ну и пусть таращатся! Я — с дамой. Что же тут криминального? Однако следователи утверждают: ни одно преступление не обходится без женщины.
Чтобы хоть как-то утолить внутренний жар, я купил мороженое. Глядь: неподалеку опять прилизанный вьётся. Ах, негодяй!
И всё-таки они выбили меня из равновесия. Когда в зале погас свет, я взял Асю за руку — то стискивал до боли, то нежно поглаживал.
— Перестань, не дури! Что с тобой? Успокойся.
После сеанса спустились на набережную. Прижались к парапету. Поддувал ветерок. Дон слегка рябило. Не имея возможности рассказать о своём внутреннем состоянии, я пытался передать его через слова песни, исполняя её надрывным тоном:
Под чёрным бушлатом не видно души,
Под чёрным бушлатом всё скрыто.
202
Смеются и шутят всегда моряки,
А сердце тоскою облито.
Ася покосилась в мою сторону, вероятно, решила: «Мальчишка ещё, что с него взять!» Зябко передёрнула плечами. Я снял пиджак, набросил ей на плечи. Крепко прижал к своей груди, поцеловал.
— Сумасшедший! Тут же люди ходят, — и беззлобно ударила меня.
На руке её мелькнул шрам от сведённой наколки. «Ого, — подумалось, — да она, видать, стреляная!»
С трудом удалось отыскать укромное местечко — лавочку в кустах. Теперь мы целовались без опаски.
— Ася, нет сил терпеть. Пойдём к тебе домой, — шептал я.
— Юра, миленький! Нельзя сейчас. У нас это бывает.
От набережной медленно взбирались по крутому подъёму. А потом допоздна ворковали около Асиного дома.
Вдруг от стены отделился какой-то тип. Подошёл поближе и чуть не в рот стал заглядывать. Только шпик может опустится до такой низости! Хотелось крикнуть: «Эй, болван! Гляди, сейчас я ей в трусы шифровку запрячу».
* * *
Каникулы были на исходе. Рано утром отец отправился на завод. Я только что помолился. Мама в соседней комнате готовила завтрак.
В окно постучали. Выглянул — никого! Выбежал на парадное крыльцо, выходящее на улицу Третьего Интернационала (бывшая Греческая). Стоит незнакомец, этакий детина. Лицо красное. Глаза большущие, навыкате.
— Вы Овечкин? Георгий Иванович?
— Да.
Он показал красное удостоверение:
— Капитан госбезопасности Петров. Глеб Александрович. Будем знакомы.
— Очень приятно, — ответил я стандартной фразой, а сам — про себя: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Труба дело!»
— На улице неудобно маячить, — сказал он между тем.
Вошли в парк культуры (благо, здесь рукой подать!). Он всё ещё не утратил своей первозданной красоты, хотя его порядком подпортили оккупанты, боясь замёрзнуть, по их словам, в проклятой Богом России. Мы устроились на лавочке под сенью деревьев в глухой аллее. Первым в разговор вступил Петров:
— А я заходил к вам в Ростове.
— Хозяйка говорила об этом.
— Ну и как прошли сборы? Понравилось в армии?
— Служил с удовольствием.
— Значит, будете офицером?
203
— Да, буду, — коротко, но твёрдо ответил я.
Представитель страшных застенков показался не таким уж грозным.
— Скоро начнутся занятия, — продолжал он. — Когда поедете?
— Тридцать первого августа.
— Превосходно. Вот мой телефон. Позвоните, и мы условимся о встрече. А пока — до свидания.
Появление гэбэшного капитана было более чем загадочным. Я ломал голову: почему он не забрал меня сразу? А если не забрал, зачем я ему понадобился?
С Петровым мы встретились на станции Ростов-главная. Прошли чёрными ходами. И попали в какой-то кабинет. Капитан запер дверь на ключ. «Ну вот, сейчас начнётся допрос. Будет выспрашивать о Твердове, о Данилушкине… Постарается пришить дело…» — мысли безпорядочно запрыгали. Но я напряг свою волю, приготовился дать убедительный отпор. Капитан Петров огорошил вопросом:
— Вы случаем не испугались?
— Пусть трясутся те, у кого совесть нечиста.
— Верно, Георгий! Я не сомневался, что вы прямой и честный парень. Да это и неудивительно. Вы ведь родственник Евдокии Марковны Акоповой?
— Да.
— Как она вам доводится?
— Племянница моей матери.
— А мужа её, Ивана Каспаровича, знали?
— Как же! Я жил у них на квартире.
— А мой отец служил вместе с ним. Простой был и скромный. Но ближе к делу. Я встретился с вами, чтобы предостеречь от неприятных последствий. Товарищ из нашего отдела занимается вашими коллегами. Вы что-нибудь слышали о так называемых «революционных коммунистах»?
— Не только слышал, но и знал кое-кого из них.
— Вот на вас и падает тень, что вы их сообщник.
— Ну это слишком!
— Да, но где гарантия, что вас тоже не заметут?
Я молчал. Тогда Петров спросил:
— Вы знакомы с их уставом и программой?
— Нет.
— На собраниях «союза» присутствовали?
— Нет.
— А в каких же отношениях вы с ними находились?
— Встречался, как и со всеми. Вместе выпивали.
— И всё?
— Да.
204
— Прекрасно. Тогда вам необходимо соблюсти маленькую формальность. Садитесь и напишите нечто вроде объяснительной записки. Примерно в таком плане. Я, дескать, такой-то такой-то, с уставом и программой так называемых «революционных коммунистов» не знаком, а потому не разделяю их убеждений. На сборищах вышеупомянутых элементов не присутствовал. А с некоторыми из них поддерживал чисто компанейские, застольные отношения.
Я собрался с мыслями и постарался сжато и четко изложить то, что от меня требовалось. Глеб Александрович прочёл написанное.
— Ладненько, — сказал он с удовлетворением. — Однако, Георгий, это вам урок. Впредь надо быть более бдительным. Знать, с кем водить дружбу. И следите за языком. Он у вас слишком остёр. Из-за этого можно запросто попасть в неловкое положение. Вы уже не мальчик. Пора на всё смотреть с государственной точки зрения. Вы ведь комсомолец?
— Да.
— Со временем вступите в партию?
— Это как Бог даст.
Глеб Александрович несколько смутился, однако виду не подал:
— Конечно, это дело будущего. Но если надо будет чем помочь, не стесяйтесь. Звоните, — и пожал мне руку.
После свидания с Петровым я почувствовал себя этаким бодрячком; чуть не строевым шагом двинулся к троллейбусной остановке. И, расправив грудь, запел:
…Прощай, труба зовёт
Солдата в поход.
Добрался до университета. Познакомился с планом учёбы. В деканате выяснилось: занятия отменяются на месяц, с 5 сентября студенты едут в колхоз на уборку кукурузы. А не встретиться ли с Асей? Соблазн был крайне велик. Но тогда бы я застрял здесь безповоротно. А мне надо было срочно вернуться в Таганрог, чтобы сообщить: опасность миновала.
Мама очень обрадовалась, но поспешила охладить мой пыл:
— Что ты всё долдонишь про какую-то там трубу? Вот, когда глас архангельский раздастся и труба Божия возгремит, тогда сойдёт Иисус Христос с неба. И воскреснут все мертвые, а оставшиеся в живых будут призваны вместе с ними на Страшный суд. И сядет Господь на престоле славы Своей. И отделит одних от других, как отделяет пастырь овец от козлов. И поставит одних по правую сторону, а других — по левую. И будут судимы все по делам и по грехам своим. И пойдут грешники в муку вечную, а праведники — в жизнь вечную… Вот о чём надо помнить, трезвиться, а не пребывать в пустых мечтаниях и развлечениях. Ведь ты уже взрослый. Скоро, чай, жениться будешь?! Или вы нынче без расписки блудите?
205
Я призадумался. Как всегда, мама во всём была права. Недаром в гимназии изучала Закон Божий. Вот я удачно избежал земного суда. Опять же не без помощи свыше. И рад-радёшенек. А впереди — Страшный суд. От него никто не уйдёт. И невольно вспомнились слова Лермонтова:
Но есть и Божий Суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд — он ждёт;
Он недоступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд!
206
Глава 10
РЯДОМ С ХРАМОМ
Т
ёплым сентябрьским вечером перед отправкой в колхоз Королёв, Курганский и я прогуливались по левому берегу Дона. Рыбаки, используя погожие деньки, конопатили и красили лодки.
Дон плавно нёс свои воды. В воздухе пахло свежей рыбой. На бакенах загадочно помигивали огоньки. Время от времени мимо нас скользили светящиеся махины теплоходов, доносилась музыка…
Казалось, всё было так далеко от политики! Но мои однокашники забрасывали меня каверзными вопросами — все вертелось вокруг деятельности генсека Н.С. Хрущёва. Я давал вполне благонамеренные ответы: нутром чуял, что мне устроили дружеский допрос на лоне природы. Не исключено, что по спецзаданию.
Речь зашла о нашумевшей повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Её напечатали в том же журнале «Новый мир», в котором ранее был опубликован роман Михаила Дудинцева «Не хлебом единым». Сейчас кажется загадкой, как могли в условиях жесточайшей цензуры увидеть свет столь взрывоопасные сочинения. Конечно же, не только благодаря попечению главного редактора журнала Александра Трифоновича Твардовского. Он лишь воспользовался удобным моментом — просветом в тучах.
Однако вернёмся к повести Солженицына. Тогда отношение к ней стало своего рода лакмусовой бумажкой для проверки лояльности. Автор с безпо-щадной правдивостью, достойной русских классиков, нарисовал неприглядную картину концлагеря пятидесятых годов. Книга создавала такое впечатление, что вся страна — сплошная зона, обнесенная колючей проволокой и зорко охраняемая конвоирами и собаками.
Я вовремя навострил уши. Зачем доверяться так называемым друзьям, готовым продать тебя за тридцать сребренников? К чему раскрывать им свою, сокровенную точку зрения? Не лучше ли, лавируя, заострить внимание на второстепенном или на отдельных деталях?!
— Солженицын не оригинален, — заметил я. — Эту тему поднял Достоевский в «Записках из мёртвого дома». Сходство явное. Примечательно, что в обоих произведениях выведен образ надзирателя из татар. Есть и различие. Достоевский подаёт материал несколько бегло, очерково. Все герои у него как-то равноценны. Напротив, Солженицын всё действие повести разворачивает вокруг одного действующего лица — Шухова. Он подан выпукло и рельефно. И ещё. Мне кажется, автор напрасно ввёл в повесть фонетически завуалированный мат. Русские писатели избегали подобных словечек.
Таким маневром я отвлёк внимание любопытствующих товарищей от сути вопроса и повернул разговор в чисто формальное, художественное русло…
207
Они, по-видимому, были рады такому повороту: я — в их лагере, стучать на меня нет надобности. Всё-таки доносительство, что ни говори, пресквернейшая миссия!
Возвращались поздно. Небо было усеяно звёздами. И среди них — Большая Медведица, словно заброшенная телега без одной оглобли. Одно сравнение потянуло за собой другое. «Чем-то напоминает наш государственный аппарат, — подумал я. — Приделать бы недостающую оглоблю, впрячь бы сытого коня, посадить бы на облучок бывалого кучера, тогда, пожалуй, этот рыдван сдвинулся бы с места».
А ведь только что я разглагольствовал перед однокурсниками о том, что линия Хрущёва, без сомнения, правильная, что он ведёт страну по верному, Ленинскому пути…
Но что поделаешь, если мои воззрения не укладывались в прокрустово ложе узаконенных представлений? Приходилось жить двойной жизнью. Неотвязно преследовала мысль: «Две параллельные прямые никогда не пересекутся».
Болезненное криводушие, типичное для нашего времени, поразило не только меня. Сидоров и Ревенко в своих необнародованных стихах вступали в бой с общепринятыми мнениями. Тыртышный, который из-за обострения туберкулёза вынужден был задержаться ещё на один год в университете, посверливал окружающих единственным глазом и в кулуарах среди близких приятелей краснобайствовал на щекотливые политические темы, щедро сдабривая речь солью и перцем. И даже правоверный Курганский поспешил спрятаться за спину безобидной эстетики.
После расправы над революционными коммунистами в альма матер были задавлены последние отголоски свободы. В клубе состоялось комсомольское собрание. Резко критиковалась газета «Молодость», орган литературной группы нашего факультета, а наипаче «упаднические» стихи Сидорова. Выступил ректор Жданов и снова лягнул революционных коммунистов:
— Подобные молодчики думают, что они знают жизнь. Мы знаем её лучше них. В нашей стране больше хороших людей, чем плохих. Это наглядно показала война.
* * *
Атмосфера была гнетущая. Требовалась отдушина. Мужчины-филологи нашего курса, исключая Кочешкова, Багрянцева и Пестина, объединилась в кружок любителей Маяковского, безобидный по содержанию, но конспиративный по форме. Нас привлекала игра в подпольщину. Мы тайно собирались у Казарова в роскошной квартире его тётки. (После смерти мужа, литератора, у неё осталась богатейшая библиотека). На явки приходили не скопом, а поодиночке. В дверь стучали, согласно договоренности, три раза.
208
Каждый выбрал приглянувшуюся ему тему. К нам примкнул Володя Тыртышный, известный знаток поэта. Мы спорили, вели смелые беседы в пределах дозволенного, иногда выпивали.
Тем не менее даже наша невинная группировка вскоре оказалась под прицелом: сведения каким-то путем просочились в деканат. Парторг факультета всполошился, подозревая ужасную крамолу:
— Что это за новая ассоциация? Хватит с нас «революционных коммунистов»!
Насилу мы успокоили его. А перед Октябрьскими праздниками поехали в школу, где по соседству проживал Петя Ревенко. Я вышел на сцену и, работая голосом под диктора Левитана, торжественно произнёс:
— Наши выступления мы посвящаем Великому Октябрю. Они необычны. Мы связываем их с именем талантливого пролетарского поэта Владимира Маяковского.
После доклада школьники засыпали нас вопросами. И довольно каверзными. К примеру: «Почему Маяковский застрелился?» Эрудит Тыртышный, выпятив чахлую грудь, ловко отбивался от всякого рода подковырок. Затем Петя Ревенко встал в воинственную позу оратора; по-волчьи, исподлобья оглядывая аудиторию, читал свои опусы. Неожиданно на сцену выскочил изнеженный юноша — длинные волосы растрёпаны, шея повязана шарфом. В противовес дубовым стихам Ревенко и набившей оскомину официальщине он лихорадочно продекламировал свою оду «Свобода» в манере девятнадцатого века.
Любовь к Маяковскому теснее сплотила нас, кружковцев. На лекциях сидели в одном ряду. Вместе посещали столовую в мединституте. Там повсюду, как полноправные хозяева, стаями носились вороны. Чуя запах мертвечины (неподалеку — морг!), оглашали пространство зловещим граем.
Их назойливое карканье напомнило литературный вечер, где ростовский поэт Вениамин Жак делился впечатлениями о встречах с Маяковским. После в кулуарах бойко шушукались. Кто-то вспомнил, что с Жаком приключился нелепый случай. В клубе выступал Маяковский, а Вениамин послал ему злопыхательскую записочку. Маяковский обратился к аудитории: «Кто написал?» Ответа не последовало. Тогда грозный поэт революции подошёл вплотную к плюгавенькому Жаку и прогремел: «Бойтесь вот таких лысеньких и в очках». И Вениамин съёжился от стыда и втянул голову в плечи.
Тогда, во времена правления Хрущёва, в народе бытовал аналогичный анекдот. На двадцатом съезде партии, когда разоблачали культ личности Сталина, Никита Сергеевич получил записку: «А где были вы?» Хрущёв спросил: «Кто написал?» Все молчали. «Я спрашиваю, кто написал?» И опять никто не откликнулся. «Вот там и я был, где вы сейчас», — подытожил Никита Сергеевич.
209
При горкоме комсомола местная власть неспроста организовала клуб молодых литераторов — КМЛ. Аббревиатура созвучна слову «комолый», то есть безрогий. Чтоб не бодались. У городского начальства был правильный расчёт. Пусть лучше здесь, на глазах общественности, собираются горячие головы, вольнодумцы, нежели где-то скрытно, на задворках. Пошумят, перебесятся — и делу конец. Хитро! Задумано по принципу предохранительного клапана.
Порою Ревенко, Сидоров и я забредали туда на огонёк, но интересного там было мало. Да и защита диплома была не за горами. Приходилось допоздна засиживаться в университетской библиотеке. Вахтёр Лапидакис, который вёл себя нагловато в период следствия над революционными коммунистами, вдруг заметно ко мне подобрел. По-отечески поглаживал меня по спине своими лапищами, приговаривал:
— Давай в баньку сходим, попаримся. Я тебе спинку потру. А летом по Дону покатаемся. У меня своя моторная лодка. Рыбку половим.
Недоверчиво внимая его медоточивым речам, я соображал на свой лад: «Благодетель! Тебе бы в тюремных подвалах кости ломать!»
Зато без оглядки водил дружбу со старпомом Геннадием Новечихиным. (С ним мы учились на заочном, а проживал он вблизи от библиотеки — через дорогу). Человек бывалый, плавал на дизельэлектроходе с многозначительным названием «Восход». Когда Геннадий заговаривал о своём судне, в его чистых голубых глазах загорался саркастический восторг:
— Мой кэп — Иван в кубе. Иванов Иван Иванович. Тупой и недалекий. Натуральный дуб. Ему так к лицу флотская фуражка. С кокардой, из дубовых листьев. А все трясутся перед ним. Чуть что — он в кадры капает. Одна кокша его не боится. Станет, руки в боки: «Мне плевать, что ты капитан. Я навалю тебе в миску навозу. Ты поешь да ещё и похвалишь!» Взаимоотношения в экипаже неважнецкие. Поговорить и то не с кем. Не все матросы училище закончили. Приходится набирать ребят со стороны. Слава Богу, хоть они чётко научились выполнять команды: «Отдать концы!» — «Принять концы!» Ну ещё палубу подметут. Да и то друг друга подталкивают: пойди, мол, сделай ты.
— Интересно, а сколько они получают?
— Ну, вычтут за питание. Остаётся — триста двадцать рублей.
Этот вопрос я задал не случайно. После университета нас ожидало неопределённое будущее. И я заранее старался выбрать себе подходящее поприще. Перспектива сельского учителя в захолустье не радовала. Я и от Тамары Воропановой отошёл, боясь, что придётся на ней жениться и ехать в глубинку.
Вот если бы на её месте оказалась Лена Бочарова, тогда другое дело. С ней хоть на край света! Да что попусту бередить старую рану!.. Лена замужем и скоро подарит грузину красавчика-сына. И без того полные её губы стали ещё пышнее. А сама располнела и несколько подурнела.
Ни разу не встретился я больше и с кассиршей Асей. С того вечера, как
210
сыщики следовали за нами по пятам, всё разом оборвалось. События стремительно закрутились… Мои прежние пассии потускнели: их напрочь вытеснила Валя Швецова, моя будущая жена. Но об этом пойдёт речь в следующей части повествования.
* * *
Когда я возвращался поздно, хозяева выражали недовольство. Анна Васильевна вставала с угретой постели и шла в холодный коридор открывать дверь. Иван Данилович ревновал, ему не с кем было вести философские беседы: я появлялся, как ясное солнышко. Словом, всё шло к тому, чтобы перейти на иное место жительства.
На счастье, попался Володя Сидоров. Его великодушие, смешанное с мужицким плутовством, всегда вызывало во мне симпатию. Я сказал, что намереваюсь снять где-либо угол. Мы не спеша побрели по университетскому переулку. Невзрачное казённое здание школы почти впритык придвинулось к церкви, огороженной железным заборчиком.
— Отделена от государства, — пошутил я.
— Невелика препона, — замысловато выразился Сидоров.
Мы свернули в маленький переулок, напоминающий аппендикс. Володя открыл калитку. Чтобы не удариться темечком, нам пришлось сгибаться в три погибели. Сидоров толкнул плечом забухшую дверь деревянного дома, и мы оказались в полутемных сенцах. Я зачерпнул из огромного бака полный корчик воды и по-богатырски, с прикряком выпил. Володя последовал моему примеру. Ему нравились мои рабоче-крестьянские манеры.
В комнате, в углу, висела икона, убранная рушником с ажурной вышивкой по краям. Перед иконой теплилась лампадка. Неподалеку красовалась кровать с пирамидой подушек.
— Здесь почивает хозяйка, — пояснил Сидоров. — А в той комнате — ребята. А я вот туточки.
Мы протиснулись в тесноватую каморку.
— Зато отдельно, с комфортом, — как бы успокаивал он сам себя.
О чем только мы не говорили! Володя читал новые стихи. Вдруг в дверь осторожно постучали. Вошла старуха, все ещё красивая, с большими карими глазами.
— Володечка, тебе письмо, — пропела она ласково.
— Спасибо, Мария Федотовна. Дай Бог вам здоровья. Кстати, нового квартиранта не возьмете? Парень что надо.
Хозяйка помолчала.
— Ну что ж, миленький, я не против. Только прежде следует с папочкой посоветоваться.
211
Пришёл «папочка», её муж, лет под восемьдесят, но достаточно крепкий, в потёртой стёганке. Пытливо оглядел меня, объявил:
— Я согласен, молодой человек. Живите. С Господом!
На другой же день я перебрался в новое жильё. Адрес непонятный, вроде шарады: Греческая улица имени Волос, дом 8. Соседи по комнате, Толька с юрфака и литератор Вадим Белопольский, помогли перетащить мои пожитки. Вечером пришёл Володя Сидоров, и мы устроили студенческую пирушку.
Вадима Белопольского я знал по Таганрогской школе. Ещё тогда он зарекомендовал себя как блистательный литературный критик. Однако поступил в Москве в технический вуз. По истечении года бросил его. Страсть к словесности взяла верх — и вот он у нас, на филологическом факультете. Вадим отстал от меня на один курс, хотя был старше на два года. Перефразируя название работы Ленина «Шаг вперед — два шага назад», я подтрунивал над Вадимом: «Год назад — два года вперёд».
В комнате обычно было тихо. Толька лежал на койке на животе, задрав кверху грязные пятки, и то и дело поправлял сползавшие с носа очки, углубляясь в хитросплетения юриспруденции. Вадим Белопольский упивался беллетристикой. Изредка вычитывал вслух понравившиеся строчки, отпускал реплики и остроты.
Университет и библиотека были, считай, под боком. Теперь я частенько, даже среди дня, ложился на кровать, не раздеваясь, поверх покрывала. Вытягивал ноги и погружался в «небытие» — в сладостный глубокий сон. И просибаритствовал так целую неделю, пока Вадим не взял меня на мушку.
— Тише, тише! — говорил он полушёпотом. — Не мешайте. Георгий вылеживает роман.
Но валять дурака было некогда. До защиты дипломной работы оставалось не так уж много времени. Круг вопросов, освещаемых в ней, требовал глубоких документальных раскопок. Мой руководитель Фёдор Аркадьевич Чапчахов, несмотря на обидную непоследовательность, проявленную по отношению к роману М. Дудинцева «Не хлебом единым», пользовался с моей стороны глубоким уважением за свою энциклопедичность и самобытность суждений. Я во что бы то ни стало хотел оправдать его доверие и старался сделать работу не компилятивной, а самостоятельной, исследовательской.
Разумеется, открыто высказывать сокровенные мысли было опасно. И я нашёл оригинальный способ. Так, в главе «По некоторым вопросам о роли народных масс в истории» завуалировано, почти сам с собой, вступил в полемику с общепринятым мнением. Да, несомненно, народ — творец всех благ, материальных и духовных. Другое дело — его участие в общественной жизни, тем более в политическом управлении. В данном случае, утверждал я, никоим образом нельзя подходить с одинаковой меркой ко всем периодам исторического развития. И тут же ссылался на непререкаемый авторитет Ленина, на
212
его статью «Главная задача наших дней» от 11 марта 1918 года. В ней утверждалось следующее: «Тогда, сто с лишним лет назад, историю творили горстки дворян и кучки буржуазных интеллигентов при сонных и спящих массах рабочих и крестьян».
Да, народ спал. «Спит он и сейчас!» — хотелось заорать во всё горло. Государством управляет не кухарка, как всенародно сулил вождь пролетариата, не серая рабоче–крестьянская масса, а избранная кучка. Но мой подспудный крик напоминал тот случай, когда кажут кукиш в кармане. На протяжении всей истории народ вел себя, как стадо, если не считать отдельных эпизодов. Как тут не вспомнить крылатое высказывание университетского философа Минасяна, который вгорячах, по-кавказски, обращался к студентам:
— Я научу вас мислит, бараны!
А некоторые не желали становиться в стойло. К их числу, в первую очередь, принадлежал Сидоров. Каждое утро из его комнаты, что за фанерной перегородкой, раздавался затяжной зев с завыванием. Это означало: Володя проснулся. Он резко вскакивал с кровати. Комната ходила ходуном, доносился металлический перезвяк гантелей.
День у него был насыщен до предела. В то время, как большинство студентов, отсидев на лекциях, предавались безмятежному отдыху, Сидоров добровольно взваливал на себя непосильную ношу физических и умственных перегрузок. Участвовал в современном многоборье: бегал на установленные дистанции, скакал на лошади с преодолением препятствий, плавал, стрелял из пистолета, сражался на шпагах. Или, обложившись штабелями книг, корпел над ними за столиком в университетской читальне.
«Сидоров здесь, Сидоров там, Сидоров здесь, Сидоров там, Сидоров, Сидоров, Сидоров…» — смеясь, пародировал он знаменитую арию Фигаро из «Севильского цирюльника». А в сумерках в его окошке мерцал огонёк. «Не шумите! Володинька пишет стихи», — предупреждала хозяйка Мария Федотовна. И тогда к нему никто не смел приблизиться, как говорится, на пушечный выстрел. Зато потом, когда Сидоров уже ничего не мог из себя выжать, он с удовольствием предавался болтовне на различные темы. К нему частенько захаживал филолог Алексей Микрюков, пьяница с тонкой душой потомственного артиста, и они много рассуждали о театре и об искусстве вообще.
Я тоже был постоянным собеседником Володи. Говорили обычно с глазу на глаз. В то время только с ним я мог позволить себе быть откровенным. И Сидоров не опасался меня, зная о моих дружеских связях с революционными коммунистами.
— Что такое КГБ? — с пафосом вопрошал он. — Это КБН — кабинет безопасности Никиты.
Володя недолюбливал сие заведение, считая, что там давно завели на него досье.
213
— И всё-таки Хрущёва не сравнить со Сталиным, — заметил я. — При Сталине лилась кровь лучших и невинных людей. Это была трагедия. А при Хрущёве совершается водевиль. Верно заметил старик Гегель: «История повторяется дважды: второй раз в виде фарса».
— Нэ кажи гоп! — возразил Сидоров.
— Всё равно Хрущёв намного лучше. Во-первых, он русский. И поддерживает простого мужика. Во-вторых, освободил из заключения старых большевиков. Да и не только их. И дал, наконец, хоть какую-то свободу слова. Иначе разве бы мы вот так балаболили?!
— С тобою вполне я согласен, Георгий, — продекламировал Володя, используя размер «Илиады».
А после прочёл отрывок из своей поэмы. Но я ничего не запомнил, кроме того, что Хрущёв рифмовался со словом «ещё».
Разгорячённые, мы вышли во двор. Вокруг было тихо, как в глухой деревне. И вдруг с высоты донёсся тревожный будоражащий крик.
Сидоров толкнул меня.
— Слышишь?
— Да. Это они.
В тёмном небе курлыкали журавли. Я всегда тяготел к бытовому реализму и заметил:
— Скрипят, как несмазанная телега или ворот колодца.
Романтически настроенный Володя возмутился:
— Нет, нет! То звук горна. Призыв! Торжество весны!
Какие мы были с ним разные, как небо и земля! Перед сном я любил поразмышлять в деревянной уборной. Дверь всегда была полураспахнута. Отсюда виднелось трёхэтажное кирпичное здание. В торце его, наверху, светилось окошко. Оно давно привлекало меня. Что там происходит? Может быть, такой же, как и я, мечтатель сидит в туалете, а может, нежданно-негаданно разбивается чьё-то счастье?..
Все мы, обитатели дома на Греческой улице имени Волос, взахлёб читали тогда книгу Огюста Фореля «Половой вопрос». Сидоров усерднее всех перелопачивал эту щекотливую тему, изображая из себя прожжённого сердцееда. Как-то он привёл в свою каморку накрашенную девицу. Толька, юрист, подал сигнал к молчанию. Мы притаились. Из-за фанерной перегородки был слышен любой шорох. Они распили вино, после чего Володя начал усиленно вести теоретическую подготовку. Дескать, любовь должна быть свободной, наша жизнь скоротечна, и прочее... Битый час он уламывал свою приятельницу, однако остался с носом.
А я бегал на свидания, возвращался ночью. Дверь была закрыта. Все спали. Осторожно, точно кот, лез в открытое окно. Случалось, будил ребят — тогда в меня запускали ботинком. Улыбаясь, я безшумно укладывался на своём ложе.
214
В этом доме меня всё устраивало. А более всего — хозяева, люди богомольные. Он — человек прежней закалки, работал монтёром ещё при царе. Сейчас был оформлен электриком в храме и пел на клиросе. Мария Федотовна с утра до вечера пребывала в будничных хлопотах. Друг дружку они величали ласково: «Папочка», «Мамочка». Никогда не кричали, не спорили, ни с кем не ругались. Но соседи их недолюбливали, окрестили куркулями. Толька и Вадим Белопольский, пользуясь глухотой стариков, то и дело отпускали в их адрес плоские шуточки:
«Доброго вам здоровья, Божьи одуванчики!»
«Большой вы эрудиции, бабушка»…
Люто ненавидела их бывшая невестка Соня. Хозяйский сын, человек степенный, вынужден был с ней развестись. Соня осталась во флигеле. Вела жизнь безпутную. Хозяин молчал, всецело полагаясь на волю Всевышнего. А Мария Федотовна нет-нет да и урезонит ее:
— Ты бы хоть людей постыдилась. У тебя чуть не каждый день новый клиент!
— А тебе какое дело, старая ведьма?! — Сонька пересыпает речь отборной нецензурщиной. — Водила и буду водить. Приведу сто кобелей, а сто первый будет мой!
— Остепенись! Побойся Бога, блудница!
— Чихать я хотела на вашего Бога! — в исступлении кричит она, и изо рта её брызжет не то слюна, не то пена.
* * *
Весна в разгаре. Скоро Пасха. А за неделю, по рассказам мамы, бывает праздник — Вход Господа во Иерусалим. На всенощной освящаются веточки вербы. Ими (существует такой обычай) хлещут по икрам девушек и молодых женщин. И приговаривают: «Верба хлёст, бей до слёз». Якобы, как говорила мама, для повышения способности к деторождению.
У Марии Федотовны в эти дни, как, впрочем, и у всех верующих, дел невпроворот. Надо постирать, вымыть окна, навести чистоту и порядок в доме. Испечь куличи, покрасить яйца… Хозяин хлопочет по двору, подметает, сгребает в кучки перепревшие за зиму листья. Часто отлучается, наведывается в церковь — налаживает там праздничное освещение.
А вокруг — куда ни глянь! — одни безбожники. Я по инерции тайно ото всех молюсь утром и вечером. Это напоминает привычку, привитую с детства,— например, умываться, чистить зубы… и носит корыстный оттенок: всё чего-то прошу у Бога.
Я возвращался домой в полночь. В темноте по соседству с нашим местом жительства светился храм. За оградой толпился народ. Какая-то сила неодолимо потянула меня туда. В церкви я не был с самого детства. Поначалу ско215
вал ложный стыд: а вдруг там кто из студентов или преподавателей? Но я сразу же отыскал оправдание: писатель должен вникать во всё. И, перекрестившись, вошёл.
Народу было битком, почти все — старухи да женщины. Большинство — в платках. Иные — в шляпках. Пожилых мужчин — наперечёт. Молодёжи вовсе не было. Зато на клиросе я заприметил отрока с золотистыми кудрями, удивительно похожего на ангела.
Я попытался протиснуться вперёд. На меня стали бросать косые взгляды. Кто-то злобно процедил сквозь зубы: «Шляются тут всякие!» Я молча оборонился, осенив себя крестным знамением. Больше на меня не обращали внимания.
Крестный ход уже совершили. Шла пасхальная утреня. Хор пел радостно, словно весело играя и скача. Долетали отдельные фразы: «Воскресения день… Господня Пасха… от смерти бо к жизни, и от земли к небеси, Христос Бог нас приведе…»
Невысокий, сухощавый священник преклонных лет в красном облачении с кадилом и трёхсвечником в руках шустро выбегал на амвон и торжественно провозглашал: «Христос воскресе!» Стоящие в храме одним духом ответствовали: «Воистину воскресе!» И, объятый всеобщим порывом, я присоединял к ним свой голос.
Потом батюшка внятно читал Огласительное Слово Иоанна Златоустого. Заключительные патетические вопросы приводили в трепет: «Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа?»
Царские врата всё время оставались отверстыми. Пели пасхальные часы. Я с любопытством оглядывал убранство храма. Он весь был пронизан несказанным ладанным благоуханием. Лики святых сияли. Перед иконами ровным пламенем горели свечи. Таинственно мерцали огоньки лампад. На иконостасе светились две большие буквы Х и В, составленные из электрических лампочек. «Мой хозяин соорудил», — с гордостью подумал я.
Началась обедня. Священник кадил вокруг престола, тихо, умиленно напевая: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…» Врази — это враги. Обыкновенное чередование согласных. Такое звучание сохранилось и в украинском языке (в песне «Ой, развився в полi, при дорозi та дуб зелененький»). А кто такие враги? Были фашисты. Промчались, как саранча, по нашей земле. А нынче — американцы. Хоть они и за океаном, а раздувают холодную войну. Есть ещё и враги Отечества. Но главный зачинщик всех козней, противоборец — диавол! «Так це ж вражина!»— часто повторяла краснодарская баба Галя. Пусть же исчезнет злочестивец со своими присными, яко дым. И в подтверждение этого гремит боевой призыв — припев: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав».
216
Пусть погибнут грешники (те, которые преступили закон) от лица Божия, а праведники, живущие нравственно и справедливо, да возвеселятся.
Господь сотворил новый, доселе небывалый день — воскресение. Попрал своею смертию смерть. Вспоминается Гегель: отрицание отрицания! Но что значит сие отвлеченное умствование по сравнению с тем, что Христос даровал людям жизнь вечную?!. Такого всепобеждающего оптимизма я никогда и нигде не встречал.
Когда выходили из церкви, уже развиднелось. День обещал быть светозарным.
В окнах нашего дома почему-то горел свет. Дверь не запирали. В красном углу перед иконой была возжена лампада. Хозяева отсутствовали. Наверное, батюшка пригласил их на общую трапезу.
В соседней комнате царил хаос. Стол был раздвинут. На нём торчали пустые бутылки. Валялись недоеденные огрызки сыра и колбасы…
Умиротворённый и легковесный, душой я ещё находился в храме. И во мне всё ликовало и пело: «Воскрес Иисус от гроба, якоже прорече, даде нам живот вечный и велию милость».
Но вот в дом ввалилась веселая компания: Володя Сидоров и Серёга-медик с девицами сомнительного поведения.
— Ха-ха-ха! А мы только что с левого берега Дона, — зачем-то доложили они.
Раскрыли три бутылки вина.
— Так за что же мы выпьем? — спросил Серёга-медик.
— Христос воскресе! — громко произнёс я.
Лишь один Володя ответствовал:
— Воистинну воскресе!
Остальные засмущались, пролепетали: «Христос воскрес! Христос воскрес!»
— Погоди, — сказал Сидоров. — Там в моей каморке два крашеных яйца. Мария Федотовна нас поздравила с Пасхой. Давай разговеемся.
Мы взяли яйца в руки. Я ударил первым. И разбил Володино яйцо.
— «Ты победил, Галилеянин!» — торжественно процитировал он.
Вдруг кто-то спохватился:
— А где же Микрюков?
Однако никто не знал, куда девался Микрюков. И о нём тут же забыли.
Девицы опьянели. Пытались острить, несли всякую околесицу. Серёга-медик махнул рукой:
— Эх, дозрели окончательно! — поставил он и без того очевидный диагноз. — Пора отправить их домой.
Я вышел во двор подышать свежим воздухом. На крыльце флигеля сидели в обнимку бывшая невестка хозяев Соня и пьяный в стельку Лёша Микрюков.
217
Заметив меня, она демонстративно сказала ему прокуренным голосом:
— Пойдём, красавчик, ко мне домой, потешимся! Ну давай, давай, скорей в постельку.
И вдруг обернулась в мою сторону:
— А ты чего зенки вылупил? Завидно? Хочешь, и тебя завлеку? Меня на всех хватит.
Я молча поспешил, как в укрытие, в дом своих благочестивых хозяев, чтобы не омрачать окрыляюшего Пасхального настроя.
218
219
СЕМЕЙНЫЕ
РАДОСТИ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
220
ГЛАВА 1
КОНВЕРТ
В
есной, обычно после Пасхи, пробуждается вся природа. Щедро пригревает солнышко. На деревьях набухают почки, готовые распуститься. Земля украшается зелёным покровом. Неугомонно верещат и хлопочут птицы. В прудах и яминах, заполненных после половодья, резвятся лягушки, испуская заливистые трели — объяснения в любви. В хлевах и на фермах призывно ревут бычки. Чуют: скоро их вы гонят на выпаса — на свободу.
Моя весна пришла ко мне осенью.
Анатолий Кочешков полюбопытствовал невзначай:
— Ты где думаешь встречать седьмое? Хочешь, пойдём в одну компанию? Девочки будут. Симпатичные! — он подмигнул. — Вальку Бирюкова возьмём. Ты его знаешь, с биофака.
— Ещё бы, мой сосед!
Валентин снимал угол в доме через дорогу, наискось от меня, в том же закоулке за церковью, неподалеку от университета. Бирюков, добродушный здоровяк, чем-то смахивал на нацмена. Хотя сам — потомственный донской казак из Новочеркасска. Анатолий не отставал:
— Ну как, согласен?
Я молча кивнул.
— Ну вот и хорошо, — он облегчённо вздохнул, точно ему удалось, наконец, заключить выгодную сделку. — Соберёмся у Таньки Худяковой. Это рядом с нашей пятиэтажкой. Только ты к Таньке не приставай. У них с Вовкой уже всё на мази. Должны пожениться.
В назначенный день мы отправились на вечеринку. Все трое — в белых накрахмаленных рубахах, при галстуках, в широких, модных в те годы, брюках. Смешной, нескладный Кочешков и бравый, словно гвардеец, Бирюков — две явные противоположности.
К Худяковой заявились самыми первыми. В квартире была Татьяна со своим ухажёром. Лупоглазая, не в меру болтливая. Почему-то напрашивался скоропалительный вывод: «Обычно из таких впоследствии получаются типичные самки». Анатолий между тем хвастливо сообщил полушёпотом:
— Наши матери — доценты, близко знакомы. По пединституту.
И куда-то удалился.
Мы с Бирюковым удобно устроились на диване, терпеливо дожидаясь, когда начнётся застолье.
Задребезжал звонок. Вошли три девицы и, гордо задрав головы, продефилировали мимо нас, как манекенщицы. Две из них были высокие и поджарые. Третья — среднего роста, упитанная, светловолосая. После, знакомясь, они небрежно, с оттенком высокомерия протянули нам руки.
Валентин недовольно фыркнул:
221
— Подумаешь, фифы! Ты хоть запомнил, как их зовут?
— А ты что, в трёх соснах заблудился? Две Вали. Одна носатая, другая, на голову ниже неё,— светленькая, круглолицая. Третья — манерная, сухопарая, с недовольной физиономией — Нелли.
Бирюков махнул рукой:
— Да все они на одну колодку — задаваки! Только хвалиться-то нечем: товар не ахти какой!
— Ну а кандидатуру ты себе наметил?
— Пока ещё нет, — нехотя протянул Валентин. — По нашему обычаю, надо прежде как следует подзаправиться.
В знак согласия я крепко пожал ему руку.
Праздничный стол был почти готов. Уже расставляли закуски. И вдруг погас свет. Раздался всеобщий неодобрительный возглас: какое же веселье в потёмках да ещё без музыки?!
— Это надолго. Отрубили во всём доме. Пойдемте к Кочешковым, — предложила Таня Худякова. — У них, должно быть, не отключили. Да и посвободнее. Не то, что у нас — одна комната.
Анатолий тотчас же отозвался:
— Давайте к нам. Там пусто: все уехали в гости.
Уложив в сумки бутылки, закуску (кое-что прямо в тарелках!), направились через двор к корпусу Кочешковых. Там почти во всех окнах горел свет.
У Анатолия я бывал не раз. Здесь всё было знакомо до мелочей. Только почему-то отсутствовала древняя бабуля из Владимирской губернии со своим окающим говорком.
— Где же она?
Кочешков — туманно:
— Далече… — и пояснил: — Уже год, как отдала Богу душу.
Зато сибирский кот Касьян, распушив хвост, бросился ко мне. Стал ласково тереться об ноги, признал давнего знакомого. В трёхкомнатной с кухней и балконом квартире было гораздо просторнее, чем у Худяковых.
Девчата принялись накрывать на стол. Ребята достали проигрыватель, щекотали пальцем адаптер — проверяли звук, подбирали пластинки…
А я не спускал глаз с Вали, той, что поменьше. Что ж, она недурна собою: золотистые кудряшки до плеч; серо-голубые глаза широко расставлены, и стройные ножки — в чёрных лакированных лодочках.
Начались танцы. В тот вечер меня точно подменили. Движения были лёгкими, плавными. Я уже несколько раз успел пригласить Валю на танец. И всякий раз она охотно соглашалась. Мы медленно плыли по комнате, вплотную прижавшись друг к другу.
Улучив минуту, я с пылающим лицом подскочил к своим приятелям.
— Вот эту, светлоглазенькую, не трожьте — она моя! — предупредил я то222
ном, не терпящим возражений. Предостережение касалось Бирюкова, Кочешков был не в счёт. Тем не менее они дружно пропели дуэтом:
— Не безпокойся, Юра! И не подойдём!
Сели за стол. Пропустили по несколько стопок. Незаметно хмель ударил в головы, языки развязались. Дошли до политических анекдотов. Но я держался настороже. Мне почему-то не нравились эти набалованные детки привилегированных, как выяснилось, родителей, и я не испытывал ни малейшего желания откровенничать с ними.
Кочешков катастрофически захмелел и начал нести несусветную околесицу. Бирюков понурил голову. О чём он печалился? Видать, о том, что за столом нехватка для него зелена вина и снеди… Эх, разве так пируют в станицах! Да и позабавиться не с кем — ни одна деваха ему не приглянулась… Зато я ни на шаг не отлучался от своей избранницы.
Снова начались танцы. Незаметно я увлёк Валю в соседнюю комнату, где никого не было. Мы остались одни. Валя была в красном платье с глубоким вырезом, заманчиво раскрывавшем бисквитную грудь. Наклонившись, я стал жадно покрывать её поцелуями. Валя заахала. Но я чувствовал, что её покорила моя смелость, граничащая с наглостью.
Теперь между нами возникла тайна. А тайна связывает. Мы не столько танцевали, сколько медленно передвигались, прильнув друг к другу, стараясь спрятаться от посторонних глаз.
По натуре я был не очень-то разговорчив. Однако в тот вечер трещал без умолку и даже шутил. Валя от души хохотала. Смех у неё был открытый, жизнерадостный.
А под конец она вдруг приуныла. Подошла Нелли, тощая и надменная, как англичанка:
— Ну что, скучаем?
Валя передёрнула плечами:
— Ничего не поделаешь!
Тогда Нелли назидательно погрозила мне пальчиком:
— Мужчины не должны этого допускать.
И удалилась, двусмысленно улыбнувшись.
Я насторожился: не мог понять, отчего у Вали так разительно переменилось настроение? Вечеринка была на исходе, и может статься, что мы расстанемся навсегда. И я, как мог, пытался развлечь свою напарницу. Нежно поглаживая её волнистые волосы, напевал:
Три года ты мне снилась,
А встретилась вчера…
— Не вчера, а сегодня, — педантично поправила Валя.
Я понял, что время шуток кончилось. Не то она уплывёт от меня безвозвратно. И шепнул:
223
— Я провожу вас.
— Не надо. Здесь совсем рядом.
Я не отступал. Как подобает истинному кавалеру, помог ей надеть лёгкое розовое пальто. Мы вышли на улицу.
— Зачем вы меня провожаете? — спросила Валя.
Я не растерялся:
— Вы мне сразу понравились. Надеюсь, будем встречаться.
— Это исключено. У меня есть обстоятельство…
— Вы замужем?
— Нет.
— С кем-нибудь дружите?
— Тоже не угадали.
— Так в чём дело?! Давайте увидимся завтра.
— Нет, — сказала она изменившимся голосом, — только после праздников. Одиннадцатого мы учимся. Приезжайте после занятий к финансовому институту. Это рядом с книжным магазином, на Ворошиловском. Знаете?
— Конечно. А когда?
— К пяти часам. А ещё лучше — позвоните. Если к тому времени охота не пропадёт.
— Валя, ну что вы в самом деле…
— Хорошо, хорошо. Вот мой телефон: 19-79, Швецова. У вас есть на чём записать?
— Не безпокойтесь, у меня память разведчика,— хвастливо заявил я.
Расстались у серого четырёхэтажного дома. Я не стал её целовать, лишь на прощанье пожал, попридержав, её руку.
* * *
Ночевать вернулся к Кочешкову. Когда улеглись, он поинтересовался:
— Ну как, уже?
— Что «уже»?
— Она твоя?
— Быстро ты хочешь! Что я собака — по подъездам любовь крутить?!
— Да они такие девчонки — доступные. Нелли, например, с четырнадцати лет живёт с мужчинами. А сейчас совращает подростков.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Да я с ними в школе учился.
— И за ноги держал?
— За ноги не держал, — осёкся Кочешков.
— Ну тогда и не наговаривай.
— А я и не наговариваю. За что купил, за то и продаю.
Кочешков ворочался с боку на бок — никак не мог угомониться:
224
— Ну, а целовал?
— Да, — с трудом выдавил я из себя.
— У-у, казак! — с завистью воскликнул он. — Тебе хорошо, ты казак. Тебя женщины любят.
— Перестань хныкать. Давай-ка лучше спать.
И всё-таки Кочешков заронил зернышко сомнения. Да, пожалуй, она такая, ветреная… Но какая красивая! И я с нетерпением стал ждать с ней свидания.
В назначенный день уже без четверти пять мерил шагами тротуар около финансово-экономического института. Полной уверенности, что она придёт, не было. Одолевало сомнение: а что если она согласилась встретиться со мной, чтобы я поскорее в тот вечер отвязался от неё? А номер телефона? Можно придумать любой!
И тут же, как волна, накатывалась другая мысль: «Ничего, сейчас явится твоя Валя-краля!» Куда же с ней пойти? В ресторан? Я не располагал для этого достаточными средствами. Разве что в кино — напротив, через дорогу, в «Буревестник»? А на улице долго не продержишься. За полчаса я весь иззяб — до костей. При плюсовой температуре было так холодно, как это бывает только в Ростове с его пронизывающими ветрами.
Пока я рассуждал, массивная дверь института приоткрылась и с высокого порога на тротуар спрыгнула Валя — всё в том же розовом пальто и в зелёном в красную клетку платке. Она показалась, в отличие от первой встречи, слишком уж простенькой.
— Куда же мы, Юра, направимся?
Я ответил не сразу.
— Решайте. Вы же мужчина, — заметила она с оттенком неудовольствия.
Я предложил пойти в кино.
— Нет, поехали лучше к нам. Смотрите, как разбушевалась погода!
Я наотрез отказался: дескать, неудобно родителей стеснять. На самом же деле боялся прослыть женихом: к этой роли был ещё не подготовлен.
После кино проводил Валю до её дома. Присели на лавочку за торцом здания, с безветренной стороны. Я прижал Валю к себе, стараясь отогреть. Однако холод скоро загнал нас в подъезд. Там, прильнув к тёплой батарее, долго млели, любуясь друг другом. Я целовал её волосы, глаза, уши… А губы она плотно сжимала. Может, брезговала?
В такой неуютной обстановке провели несколько встреч, пока Валя силком не затащила меня в свою квартиру.
— Чего ты упираешься? Мои родители хорошие, добрые. Вот увидишь!
С первого взгляда они мне не понравились. Отец, Павел Иванович, поморгал воспаленными веками. Потоптался, потоптался и ушёл вразвалку, как селезень, в другую комнату. Мать, Елена Ивановна, состроила приветливую улыбку. Губы тонкие, как ниточка, сжались. Она осталась тут же, в гостиной,
225
и, сев к нам спиной, продолжала вязать шерстяной носок. Как только она отвернулась, я обнял Валю и поцеловал.
В любой момент мать могла обернуться. Но риск придавал лобзаниям особую сладость. Немного погодя Елена Ивановна оставила нас вдвоём. Тут уж мы натешились вдоволь. Теперь, в отличие от того, когда мы ютились в подъездах, Валя целовалась с удовольствием.
Трёхкомнатная комфортабельная квартира Швецовых пришлась мне по вкусу. С малых лет я привык жить без удобств, а позже скитался по углам и каморкам. А тут такая роскошь и великолепие! Зато, приглядевшись к Вале, нашёл изъяны в её фигуре. Валя показалась несколько неуклюжей и толстоватой. Как бы читая мои мысли, она поспешила оправдаться:
— Располнела. После воспаления лёгких.
Я продолжал наведываться к ней через день. И спустя некоторое время до того привязался, что не замечал больше в ней никаких недостатков.
— А Бирюков встретился два раза с Осетровой и как в воду канул, — укоризненно сказала Валя.
— Ну что ж, это их дело!
Обычно мы уединялись в маленькой комнатке — шестиметровке — и не столько говорили, сколько ласкались. Когда я попытался было закрыть дверь на задвижку, Валя предупредила мои намерения:
— Не надо, они и так не войдут!
Время летело быстро. Я засиживался допоздна. И если б можно было, остался бы до утра. Валя провожала до входной двери, подавала мой шарфик, предварительно щедро смочив его духами. И когда я, съёжившись, ехал в застуженном трамвае, этот запах веял рядом и согревал.
Кочешков не переставал допытываться:
— Ну как, ты уже живёшь с ней?
— Нет.
— Врёшь, казак, врёшь!
— Ты как турок, ей Богу! Пристал с ножом к горлу.
— А вы скоро поженитесь?
— Тебе-то какая забота?
Кочешков стал переминаться с ноги на ногу.
— Знаешь, Юра, наша прежняя компания хотела бы снова собраться. Только вот предлога нету.
— За поводом дело не станет, — успокоил я Анатолия. — Скажем, что двадцать третьего ноября у меня день рождения. А соберёмся, возможно, у Вали.
Она с радостью приняла это предложение. Тем более что её родители собирались ехать в Белую Калитву.
Валя приготовила мне сюрприз. Подарила жёлтый бархатный альбом. Слева вверху была приклеена штампованная железка, на которой изображалась
226
Спасская башня Московского Кремля. Справа внизу — ромбик. На нём некий гравёр начертал незатейливые слова: «Юре в день рождения».
Но самое неожиданное оказалось внутри альбома — листок со стихами, которые сочинила Валя:
Двадцать третье ноября —
Не красный день календаря.
Будний день, без пышных оргий—
Родился тогда Георгий.
Не великий, не известный,
А простой филолог местный.
Впрочем, может быть, и он
Будет с гением сравнён.
Или что-нибудь такое
В педагогике откроет,
Что гордиться будем им,
Современником своим.
И сегодня, в день рожденья,
Прими, Юра, поздравленья.
Счастья без конца и края
От души тебе желаю.
Словом, полный перечень моих достоинств в посредственном изложении. Но тогда эти строки были мне крайне дороги.
На вечеринке мы выглядели, как жених и невеста — подстать Володе и Тане Худяковой.
Бирюков встревожился:
— Ты что и впрямь собираешься вступить с ней в брак?
— Да нет, это бутафория, — солгал я.
Валентин, убеждённый холостяк, приударял теперь за армянкой Анаидой, подружкой Вали, а с Осетровой у него роман уже закончился.
Когда все разошлись, я прикинулся пьяным, повалил Валю на кровать. Еще не будучи мужем, поспешил воспользоваться его правами. Валя ловко вывернулась из моих объятий и, поправляя платье, — строго:
— Если так будешь себя вести, больше здесь не появляйся.
— Прости, Валюша, я не хотел тебя обидеть.
Нахмурив брови, она холодно попрощалась со мной.
«Характерец будь здоров!» — подумал я. А когда показал её фото своему отцу, тот коротко подытожил:
— Красивая. Но хитрая…
Мама, увидев бархатный альбом, подарок Вали, заволновалась:
— Добротная вещь. Только говорят: жёлтое — к разлуке. А врать грех. Я тебя этому не учила. Устроили сборище. Да ещё в такой день, когда велико227
мученика Георгия предали мучительной казни, ломая кости колесом. А ты, блудник, небось, со своей барышней лобызался?
Я потупил голову.
Кулагиным я тоже показал фотографию. Иван Данилович, ревниво относившийся к тому, что я теперь редко посещал их, сравнил Валю с рысью. Анна Васильевна заметила:
— Такой палец в рот не клади. Она тебя живо окрутит. Попомни моё слово.
И стала рассказывать, что женщины идут на всё: привораживают, присушивают, а иногда берут несколько менструальных капель, и — в чаёк с вареньицем.
Я тут же с ужасом вспомнил, что меня уже не раз потчевали у Швецовых компотом или томатным соком. Тошнота мигом подступила к горлу. Ведь поначалу Валя не так уж мне нравилась. А после я стал от неё без ума. Но подозрения одолевали недолго. Я отогнал их и, очарованный, всё глубже погружался в сладостный омут.
Однажды мы по обычаю миловались в Валиной комнате при включённом приёмнике — передавали «Лунную сонату» Бетховена. Однозвучно падали каплями плавные звуки, звали в безконечность, настраивали на размышление о смысле нашего земного бытия… Я переживал вместе с композитором и, фантазируя, следовал своей тропинкой. Она привела меня в барскую усадьбу. Тихая летняя ночь. Пруд, на зеркальной поверхности которого отражается серебряный свет луны. В беседке воркуют влюблённые. Шепот, поцелуи… И в эту безмятежную идиллию врываются вдруг, словно горные потоки, бурные стремительные аккорды. Различные чувства, переплетаясь, сменяют друг друга: печаль и надежда, страсть и сомнение, ревность и нежная любовь… Сиюминутное счастье быстротечно и, как туго натянутая струна, может мгновенно оборваться.
Память воскрешала скромную квартиру с фортепьяно, где обитали добрая итальянка Клавдия Антониевна и её внучка Валя Мищенко, девушка с настойчиво сдвинутыми бровями и крепкой маленькой рукой — рукой труженика и художника. Да, вот кто мог бы стать истинным другом, с которым можно смело шествовать по тернистой дороге жизни! Поздно — минувшего не воротить. Я слишком жаждал тогда плотских наслаждений… Прощальная слеза сверкнула в уголке глаза…
Валя недолюбливала симфоническую музыку и видела меня в таком состоянии впервые. Она встревожилась, обняла за плечи:
— Что с тобой? Ты плачешь? Наверное, вспомнил прежнюю любовь, да?
Что я мог ей ответить?
* * *
Постепенно Валя властно вторгалась в мой внутренний мир и вытесняла из него влечение к политике и высоким материям. Лишь порой я захаживал к
'
228
бывшим хозяевам на Колодезную. Иван Данилович тщетно пытался заманить меня своими рассказами. Их магнетизм теперь утратил былую силу.
— Когда-то за погоны к стенке ставили, а сейчас сами носим! — с жаром восклицал старый большевик. — Да и офицерские чины царской армии соответствуют нонешним. Прежде были подпоручик, поручик, штабс-капитан, капитан. А сейчас — младший лейтенант, лейтенант, старший лейтенант, капитан. Как видишь, вернулись на круги своя. Только названия поменялись.
Тут в комнату ворвался Коралл и гавкнул.
— Ну вот и он удостоверяет. Значит, точно. — Кулагин, погладив свой полированный череп, продолжал: — Самый первый в офицерстве чин был прапорщик. Его удостаивались люди низших сословий. Прапорщика уже величали «ваше благородие».
Анна Васильевна находилась неподалеку и тут же пропела частушку:
Раньше был дворник,
Звать его Володя,
А теперь на фронте —
«Ваше благородие!»
— Не слышал? — обратилась она ко мне. — А вот ещё:
Раньше была прачка,
Звать её Лукерья.
А теперь на фронте —
Сестра милосердья.
Между тем Иван Данилович вопрошал:
— А знаешь, какая самая высокая награда была? — и поднял кверху указательный палец: — Георгиевский Крест! У кого было четыре креста, считался полным Георгиевским кавалером. Два золотых креста и два серебряных. И к ним четыре таких же медали. Иконостас! — повторил он своё излюбленное словечко. — Только редко кто дотягивал до такой награды. Большинство выслуживало деревянные кресты.
Я слушал Ивана Даниловича, однако прежнего интереса к его рассказам у меня не было: все мысли кружились вокруг Вали.
Сколько раз мы бродили с ней по здешним заснеженным тротуарам. «Вот эта улица, вот этот дом», — напевал я. Она взглядом туриста разглядывала допотопное, с её точки зрения, жилище Кулагиных. Кровля из оцинкованного железа. Из трубы вьётся дымок. Между оконными рамами проложена вата, на ней стограммовые гранёные стопки с солью. Высокое парадное крыльцо. Зелёные ворота. На калитке — табличка: «Во дворе злая собака». Из глубины двора доносился грозный голос Коралла.
А мы поспешали в близлежаший кинотеатр, усаживались на последний ряд, в угол, и с нетерпением ждали, когда погаснет свет, чтобы без стеснения начать целоваться. На экране что-то мелькало, двигалось, пели про волосы, улыбку и семиструнную гитару…
229
Не только угревшись в кинозале, но и на морозе, в заснувшем на зиму скверике близ Ростов-Горы, на заиндевевшей скамейке мы испытывали непреодолимое обоюдное тяготение. А дома у Вали, в её шестиметровке, точно в каюте, по нескольку часов проводили в полушёпотном ворковании.
Очевидно, от перевозбуждения, у неё зябли руки, и она отогревала их у меня под рубашкой, поглаживая шерстку на груди.
— Ох, и люблю волосатых мужчин, — в её глазах сверкали игривые огоньки. И — уже совсем ласково: — Ах, ты, мой медведюшко!
От Вали возвращаюсь поздно вечером. Долго стою на остановке. Вот, наконец, мчится по рельсам «утюг». Так называет Валя трамвай чешского производства. Он плавно катится; в нём тёплые мягкие сиденья. На улице Горького приходится пересаживаться на наш, отечественный. Он трясётся, дребезжит; стёкла заиндевели, отовсюду дует; двери, закрываясь и открываясь, хлопают, подобно выстрелам, так, что пассажиры невольно вздрагивают.
Мороз заметно крепчает. И, согнувшись от холода, я бреду восвояси.
Наши отношения с Валей дошли до той грани, что окружающим казалось: между нами существует самая близкая близость. Именно так и подумали мои однокурсники, когда я заглянул с Валей на университетский вечер. Девчата сникли: вместе со мной кое для кого уплывала надежда выйти замуж. Тамара Воропанова зарделась: в ней взыграло оскорблённое самолюбие. И без того огромные глаза Лены Бочаровой расширились до отказа: неужели это тот самый неуклюжий парень, который неумело объяснялся ей в любви на лестничной площадке? И с такой привлекательной девушкой? По всему видно, что не только он её любит, но и она отвечает ему полной взаимностью. Однако что теперь Лена? Жена грузина. Раздобрела, губы, казалось, стали ещё толще; по лицу пошли пигментные пятна.
Забезпокоился не только слабый пол. Кочешков то и дело назойливо допытывался:
— Ну скоро вы поженитесь?
А Валентин Бирюков очень уж тревожился:
— Неужто ты возьмёшь её замуж? Не вздумай отмочить такую глупость!
Валентин, основываясь на одной интуиции, считал Валю девицей лёгкого поведения. Воспитанный в суровых казацких традициях, полагал, что с такими, как она, можно в лучшем случае весело провести время, но попробуй взять их в законные супруги — всполошится вся родня.
После поздних свиданий я частенько сталкивался с Бирюковым на нашей глухой улочке — Греческой имени Волос.
— От неё? — спрашивал Валентин.
— От неё, — с гордостью отвечал я.
— Гляди, друже, не влипни.
— За кого ты меня принимаешь? — хорохорился я, хотя уже давно не мыслил без Вали своего существования.
230
Швецовы привыкли ко мне и считали чуть ли не зятем. Кстати, не такие уж они простые. Как говорится, не лыком шиты. Коммунисты со времен гражданской войны. Мать с пикой верхом на коне скакала. Отец много лет сряду был председателем исполкома, как раз в том Октябрьском районе, где они проживали. Мать работала в секторе учета райкома партии. Оба ушли на пенсию (отец получал персональную), а прежние связи остались. Дом у них всегда был полная чаша.
И мать Вали старалась ублажить изысканными блюдами меня, изголодавшегося за пять лет студента. Потчевала паюсной икрой или уткой, плавающей в жиру, с подрумяненной горячей картошкой.
В Ростове от нестерпимого зноя многоэтажные дома раскалялись за день, как печи. Плавился асфальт, даже вечером нечем было дышать. Гуляя с Валей, я то и дело приникал губами к водопроводному крану. Пил и не напивался. Спасал холодильник. Мы доставали из морозилки судок с решёткой и высыпали в кружки кубики льда. Не мешало бы и душ принять для полного удовольствия. Да совестно было просить об этом Валю. Впрочем, всё ещё впереди…
Мне следует во что бы то ни стало бросить якорь в Ростове. На завод, на стройку, в гущу рабочего класса — только не в глухомань учителишкой!
А Сидоров уже сейчас мечтает рвануть в неведомые дали: куда-нибудь в Сибирь или на Целину. Правда, ему учиться ещё целый год. А мы уже стояли на пороге так называемого распределения. Историкам нашего курса, точно в насмешку, предоставили Ростов и Харьков. Все знали, что никаких вакансий в этих городах не имеется.
Нам, филологам, «повезло». Мы получили широкое право выбора: целых две солнечных республики — Таджикистан и Узбекистан. Географические понятия, без указания конкретных пунктов. Заманчиво, не правда ли? Поезжайте, голубчики, не мозольте глаза, а там, на месте, решат, куда вас засунуть.
Мама встревожилась не на шутку: как, её единственного сына пошлют невесть куда — к каким-то азиатам! Ни за что!
— Ваня! — категорическим тоном обратилась она к моему отцу. — Разве ты не можешь что-нибудь предпринять? Все могут, а ты не можешь? Какой же ты отец!
Отец стал действовать. Бегал с портфелем под мышкой по городу. Узнавал, вынюхивал. Наконец, встретился знакомый снабженец. Его родственник Виктор Трофимов занимал пост секретаря горкома комсомола. Учился в нашей Чеховской школе. Я помню его. Этакий богатырь! И шагает семимильными шагами… по лестнице карьеры.
В приёмной у него было полно народу. Работа кипела. Трофимов, деловой идейный товарищ с упитанной физиономией, несмотря на занятость, принял нас вне очереди, по-свойски.
231
— Ситуация ясна. Хочешь работать? — Я кивнул. — Есть подходящее место. Замполит в профтехучилище. Справишься?
— Постараюсь.
— Тогда поезжай. Вот адрес.
Я поехал. Училище располагалось в районе комбайнового завода. В вестибюле меня чуть не сшибли с ног. И этих-то одержимых проказников мне придётся воспитывать?! От них всего жди. Чего доброго, и ножичком пырнут! Но отступать было поздно, и я вошёл в кабинет директора. Он предложил мне сесть, и тут в голове моей родилась заманчивая идея. Она сразу же окрылила меня.
— От товарища Трофимова, — бодро произнёс я и кратко обрисовал сложившуюся обстановку: университет не имеет возможности предоставить место по специальности, поэтому горком комсомола направляет меня сюда, в профтехучилище.
Директор выслушал внимательно.
— Да, но работа у нас того… сами понимаете, — предуведомил он. — Ребята молодые, кровь кипит.
— Знаю. Я не из робких.
— Что ж, тогда вам и карты в руки. Хотя зарплата у нас, — он замялся, — всего шестьсот рублей.
— А лучше — скитаться без дела? Или трудиться не по профилю?
— Разумеется, нет. В таком случае мы договорились.
— Конечно. Только вы должны соблюсти маленькую формальность.
И попросил его написать в университет ходатайство о моём самоопределении в связи с тем, что профтехучилище предоставляет мне работу по специальности.
Директор расписался, поставил печать. Я бережно взял бумагу.
Мама забезпокоилась.
— Смотри, ещё прирежут тебя эти фэзэушники!
— Не волнуйся. Получу самоопределение, а там я вольная птица.
И на радостях обнял её и завальсировал с ней по старинному паркету. Благо, по площади наша квартира почти равнялась танцевальному залу.
Распределения ждали с трепетом. А проходило оно формально. Вызывали каждого студента. Для блезиру спрашивали: «Куда желаете поехать?». Хотя выбора не было: всё те же географические понятия — Таджикистан и Узбекистан. Многие, в том числе и я, взяли свободные дипломы. Комиссия не препятствовала, так как ничего конкретного не могла предложить.
Пора учёбы закончилась — начиналась борьба за существование. На поверку оказалось, что вовсе не были важны знания и отличные оценки. Каждый, как мог, подыскивал себе подходящее место. А перед теми, кто не сумел найти, открывались заманчивые просторы Средней Азии.
232
Костю Курганского как коммуниста направили в Новочеркасскую газету. О Королёве позаботился его собственный отец, новошахтинский военком. Он пристроил сыночка в местную газету. Анатолий бегал по университету, спешно собирал рекомендации для вступления в партию.
— Вот увидишь, — цинично заявлял он, — я займу высокий пост. — Люди разделяются на тех, кто призван руководить, и на тех, кто должен работать.
У меня такой чёткой программы не было. Как-то мы крепенько подвыпили у себя, на Греческой. Разговор зашёл о Королёве.
— Это слизняк! — резко определил Сидоров. — Во всей прелести он раскрылся на целине. Поносник несчастный! — И, обращаясь ко мне, поставил вопрос ребром: — А ты, Юра, думаешь вступать в партию?
Белопольский ехидно процедил:
— А что, для карьеры стоит!
Я дипломатично промолчал. Сидоров расценил это как отказ. Хотя в то время я думал как раз наоборот. В партию меня влекли не корысть, а побуждения идейного порядка.
Валя примирила меня с действительностью: теперь она представлялась в несколько приукрашенном виде. Я все меньше заострял внимание на конфликтных ситуациях и, расслабившись, пребывал в состоянии успокоительного самодовольства. Дьявол застил мне глаза, явившись в образе обольстительной женщины.
На майские праздники Швецовы уехали в гости за пределы Ростова. И я снова сделал неудачную попытку овладеть Валей. Неподалеку из окна кричала радиола. Крутили пластинки. Какой-то чех жаловался: «Мила мне сегодня отказала…»
Да, моя милая мне тоже отказала. И мы разругались.
Наутро я приехал к ней. Она встретила сухо и холодно. Задушевной, как прежде, беседы не получалось. Я сидел в гостиной, она подметала пол.
Потом мы всё-таки примирились. Я обещал больше не приставать к ней. Сидели рядом на диване. Я не трогал её, едва сдерживая свои любосластные порывы.
Валя довела меня в тот день до того, что я сделал ей нечто вроде предложения: «Хочу всегда быть с тобой».
— Как это быть? — спросила она.
— Ну жить.
— Ах, вот оно что, — Валя усмехнулась.
Я продолжал лавировать:
— Мы никогда не расстанемся с тобой.
Однако это тоже её не удовлетворяло. Ведь я не говорил напрямик: «Будь моей женой». А она, как будущий бухгалтер, требовала точных формулировок.
'
233
— Не расстанемся? — переспросила, и лицо её стало печальным. — А помнишь, я когда-то говорила тебе об одном обстоятельстве?
Я состроил недоуменную мину и не стал вдаваться в подробности. Чувствовал: в наши отношения вкралась невидимая глазу трещинка.
Все студенты пятого курса отправлялись в военные лагеря на месячную стажировку в Майкоп. После сборов им должны были присвоить звание младших лейтенантов и вручить дипломы (или, как их называли, «корочки»).
Я зашёл попрощаться с Валей. На улице стояла несносная жара. Всё было раскалено до предела, казалось, даже сам воздух. Мы сидели на балконе с теневой стороны и пили воду со льдом. Истекали последние минуты.
Мы обнялись, поцеловались.
— А это вот тебе, — и Валя вручила светло-зелёный конверт.
Конверт был без марки.
234
Глава 2
ПО ЗАМКНУТОМУ КРУГУ
П
оначалу я намеревался вскрыть письмо ещё в трамвае, по пути на вокзал. Но передумал. Вот тронется поезд, и стану, смакуя, наслаждаться сюрпризом.
В отличие от прошлого года, когда нас запихнули в товарный вагон, в этот раз на стажировку в Майкоп мы ехали в плацкартном. Я забрался на верхнюю полку и распечатал загадочный конверт. Там оказался сложенный вчетверо листок бумаги — Валина записка. Прочёл её залпом:
«Юрасик! Я частенько упоминала об обстоятельстве. Дело в том, что я когда-то поверила красивым словам одного молодого человека, а после осталась, как покрытка, на бобах. Не вдова, не жена. Ты говорил, что мы всегда будем вместе. Теперь уже ты этого не скажешь. Прощай. В. Ш .
P.S. Книги как-нибудь передам через Толика Кочешкова».
Известие ошеломило меня. Наш пассажирский набирал скорость, вагон раскачивало, и я чувствовал себя неуверенно и зыбко, как на палубе тонущего корабля, когда трещит обшивка, а злые волны угрожающе вздымаются, точно драконы. Образ Вали, созданный мною, померк. Предостережения Бирюкова оправдались. Валя оказалась не такой уж непорочной. Но я слишком прикипел к ней, и трудно было оторваться от нее.
Поезд мчался, казалось, куда-то в неизвестность… А мои однокашники у раскрытого окна пели о сиреневом тумане, о полнощной звезде, горящей над тамбуром, и о кондукторе, который не спешит и понимает, что кто-то навсегда прощается с любимой девушкой… Эти слова в сочетании с грустной мелодией били прямо в цель — в мое сердце. Я долго ворочался на полке и не мог уснуть.
Наконец-таки вагонная жизнь закончилась, и, не дав опомниться, сразу же захлестнули новые впечатления. Высадились на станции Белореченской. Вокруг — куда ни глянь — горы, поросшие плодовыми деревьями. Бежит-спешит река Белая, быстрая, будто водопад. Неподалеку город Майкоп — центр автономной области. Уже здесь, на станции, попадаются кавказские типы: шустро снуют адыгейцы в черкесках; важно расхаживают дородные каза- ки — кубанцы, мои земляки.
От Белореченской в военный городок нас доставили в крытой машине.
Всё началось, как водится, с бани и выдачи обмундирования. И сходу — бултых в быстрину армейского русла.
В воинской части орудовал старшина, боевой здоровяк с цепкой хозяйской хваткой. Хохол! На сборах в прошлом году — тоже. Ну прямо-таки примелькавшийся тип — мечта классицистов «низкого жанра». Чем же отличился тутошний герой? Напротив казармы асфальтировали дорогу. Гудрон варили в
'
235
котлах. Для их растопки старшина приказал использовать скаты, вышедшие из употребления (предварительно их распиливали солдаты). Новшество, которого не встретишь ни в одном дорожно-мостовом тресте. Но и такого чада нигде не увидишь — разве что в аду.
В служебной сутолоке незаметно промелькнула неделя. Марш-броски, стрельба на полигоне из пушек и личного оружия, тактические занятия с картой на местности, жара и жажда…
Лично я с легкостью нес уставное бремя. Днем огорчительное послание отодвигалось на задний план. А после отбоя скорбь снова неотвязно докучала. Больно было сознавать, что я перестану встречаться с Валей. Тем не менее доверие к ней порядком пошатнулось.
О, если бы о моих метаниях узнал Валентин Бирюков ( он находился рядом, на сборах!). Представляю, какие бы громы и молнии метал в мой адрес потомок доблестных новочеркасских атаманов. «Я же предупреждал! — забасил бы он, потрясая кулаками. — Оставь ты эту потаскушку. Забудь! Мужчина ты или портянка? Казак ты или баба?»
И я предпочёл поведать наболевшую тайну уравновешенному Анатолию Кочешкову. Он немедля посоветовал:
— Прояви великодушие. Ты должен ее простить. Успокой: мол, что было в прошлом, пусть будет забыто, а я всё равно останусь с тобою.
После недолгих колебаний я отправил Вале небольшое посланьице и с нетерпением стал ждать ответа.
Насыщенный распорядок дня помогал отвлечься от назойливых мыслей. Чтобы избавиться от них вечером, я перед отбоем отправлялся с Анатолием к горячему источнику. На нас обрушивался сноп воды. В нос резко ударял запах тухлых яиц. И всё-таки купание ободряло. На пути встречалось озерко, по краям заросшее осокой, затянутое тиной. Светила луна. Наперебой квакали лягушки, объясняясь в любви. Я подражал земноводным кавалерам. На мой зов откликнулся сначала один, затем — другой… И вот уже всё их царство, охваченное неистовой истомой страсти, вторило мне хором.
— Замечательно! — удивился Кочешков. — И где это ты ухитрился освоить столь редкое вокальное искусство?
— Давняя история, — уклончиво ответил я.
Не хотелось рассказывать, что ещё в школе изъясняться на лягушачьем языке меня обучил Золотов Анатолий, демонстративно переименовавшийся в Адольфа с приходом немцев. Напрашивалась любопытная аналогия. Мой одноклассник умел всколыхнуть обитателей болотной местности, привести их в состояние экстаза. Ни дать ни взять, как тот Адольф, зарвавшийся фюрер, что выпестовал полчища зелёномундирных тварей, одержимых жаждой захватничества. Правда, здесь был слишком большой замах…
В настороженной тишине настойчиво раздаются похотливые трели четве236
роногих прыгунов. Квакают, содрогаясь всем телом, желая укорениться, оставить в мире свою особь, хоть это будет и земноводное, а не представитель так называемой высшей расы.
Я тоже послал Вале письменный призыв. И ждал, когда же донесётся оттуда одобрительное кваканье. Ни слуху ни духу. Стал очень рассеянным. Товарищи поглядывали на меня с недоумением. Лишь один Кочешков понимал, сочувствовал.
На днях в нашей воинской части под открытым небом прокручивали киноленту «Возвращение Максима». Борис Чирков удачно сыграл этакого разбитного парня, рабочего-подпольщика в русской рубахе. Вспомнилась моя косоворотка, вышитая синим крестиком, «революционные коммунисты» из университета, Твердов со товарищи. Кажется, это было вчера. А где они сейчас?.. Нет, игра в революционность не может сделать человека счастливым. Где эта улица, где этот дом, где эта девушка… Да, где она? Далеко от меня. Да разве расстояние — помеха?! Хуже другое. Какая-то невидимая связующая нить оборвалась между нами…
Наконец пришла весточка от Вали. В обычном конверте. С изображением советского павильона на всемирной выставке в Брюсселе. Валя благодарила за «письмишку» и была очень рада, что я не принял во внимание обстоятельство, которое так тяготило её. Хвалила нашумевший в то время фильм «Разбитые мечты», где матрос не прощает измены своей любимой. По сравнению с ним я выглядел настоящим рыцарем. «Хорошая картина, французская, — комментировала Валя, — и потому не воспитательного характера. Не подумай, что я обожаю идейные фильмы. Просто странно, почему наше правительство покупает такие».
«Для дохода», — мысленно ответил я.
Ещё сообщала, что не бывает на пляже, не загорает и все упрекают её за бледность. И жалостно вопрошала: «А как я пойду без тебя?».
Письмо меня обрадовало. Дни покатились веселее. Тех из нас, кто помогал асфальтировать дорогу, старшина поощрял, отпускал в Белореченскую, где мы на склонах гор вдоволь объедались яблоками сорта «белый налив». Но прежде надо было перейти вброд стремительную реку Белую. От холода каменело тело, быстрым течением срывало трусы, а обмундирование приходилось тащить на поднятых руках. Сторож, старый казак в фуражке с красным околышем, был снисходителен к нам, служивым. Насытившись дарами Кубанской земли, мы, желая угостить своих товарищей, набивали яблоками гимнастёрки, сделав из них подобие мешков. Несмотря на столь романтические похождения, я не чаял, когда снова увижу Валю.
Как часто мы торопим время, подчас не замечая, что каждое мгновение счастливо по-своему! Я так стремился в Ростов. Приехал — и вдруг неожиданность: оказывается, Валя гостила на хуторе где-то около Белой Калитвы,
237
у родственников матери. А ведь писала, что ждет не дождется моего возвращения. Я пожалел её, а она, видимо, почувствовала себя оскорблённой — из гордости начала чудить.
Ну что ж, уехала — Бог с ней! Вплотную займусь своим трудоустройством. Но прежде в Таганрог — навестить родителей.
Спустя дня два отец спросил:
— Ты хочешь быть писателем?
— Да, — без колебаний подтвердил я.
— Так вот. Встретил сегодня своего бывшего ученика. Ивана Ивановича Бондаренко. Он теперь в вашей школе музеем Чехова заведует. Бондаренко выложил напрямик: «Писателем может быть человек любой специальности. Чехов, к примеру, был врачом. А Горький, Куприн, Гиляровский — кем только ни работали!». Так что не волнуйся.
— И не думаю. Устроюсь на завод.
Тётя Шура высказалась трезво и напористо:
— Опять где-то по углам скитаться? Давай-ка лучше ко мне — токарем.
Мама запротестовала:
— Стоило для этого кончать университет?!
Однако дальше семейных перемолвок дело не пошло. А тут ещё вернулся с Каспия наш общий с Киценко друг Василий — в чине старшины первой статьи, просолённый волнами и продубленный ветрами.
Как всегда, у него не обошлось без юмора. Демобилизоваться Василий должен был ещё в мае. И вдруг как в воду канул. Родители чуть ума не лишились. В розыск собирались подавать. И вдруг телеграмма: «Задерживаюсь серьезным обстоятельствам тчк Скоро буду тчк Вася тчк»
— Никак жениться задумал непутёвый! — всплеснула руками мать.
Она не ошиблась. Сын заявился с молодой красавицей! Только уж очень она оказалась тоща. Шея кривая, рот перекошен, глаза в разные стороны глядят. Где только такую выкопал?!
— Она как ступила на порог, — рассказывал после Васин отец, — сердце моё так и оборвалось. — Баба Яга да и только.
А наш друг души в ней не чаял. Как тень, следовал за нею по пятам и был невозмутим, словно олимпиец. Новое словечко объявилось у него в лексиконе: «Спокойно!»
Всё так же он не заходил в море глубже, чем по горло.
Валентин подтрунивал:
— Расскажи, Вася, как ты на Каспии тонул?
— Спокойно, салаги! Настоящий матрос должен всем сердцем прикипеть к кораблю, а не бултыхаться за бортом.
Тема была исчерпана. Василий, противник заумных рассуждений, заявил:
— Иду купаться!
238
Я с Валентином остался на берегу. Наш морской волк долго не вылезал из воды. За это время у нас родились три основополагающих тезиса:
1. Война оживила частнособственнические инстинкты.
2. Время — искусный хирург, отсекающий пережитки прошлого.
3. Точно нельзя предугадать, в каком году будет построен коммунизм. Прежде следует создать для этого необходимые условия.
Истинный философ мог бы заметить по этому поводу: «Не стоит слишком долго перегреваться на солнце!»
* * *
На прощанье мама перекрестила, напутствуя:
— Попробуй-ка обратиться к Володе.
Уже известный вам Владимир Георгиевич Варламов, наш дальний родственник, по-прежнему занимал в Ростове пост начальника Обллита, главного цензора области. Без его санкции не могла выйти в свет ни единая печатная строчка. Разумеется, ему бы не составило никакого труда пристроить меня в самую незначительную редакцию самым маленьким литработником.
Но прежде, чем идти на поклон к Варламову, надо было побезпокоиться о прописке. Прямо с вокзала я направился на Греческою улицу близ университета.
— А, Егорий! — засуетилась моя хозяйка, Мария Федотовна. — Здравствуйте, здравствуйте! Как поживаете! Как мамочка?
— Слава Богу! Она передает вам поклон.
Уезжая на стажировку, я оплатил жильё за весь летний период. Так что хотя бы на первое время у меня имелась крыша над головой.
До начала учебного года оставалось несколько дней. Квартиранты ещё не приехали. Комнаты пустовали. Лишь в каморке за фанерной перегородкой вёл затворническую жизнь Володя Сидоров.
Я поведал ему, что хочу осесть в Ростове — оформиться на завод.
— А как у тебя с той светленькой, широколицей? Встречаешься?
— Я только сегодня приехал. Она гостила у родичей на хуторе. Вечером зайду. Сейчас важнее всего прописка. Ты бы поговорил с Марией Федотовной. Она тебя уважает. Пусть хоть временно пропишет. А там подыщу угол — уйду.
Мария Федотовна, к моему огорчению, наотрез отказала:
— Не могу, Егорий. Не могу. Я, ить, только студентов беру. Пожить — поживите. Не жалко.
Я пытался объяснить, что без прописки меня не примут на работу, что мне нужно лишь на первых порах где-нибудь зацепиться. И под конец добавил, что, наверное, скоро женюсь на ростовчанке.
Мария Федотовна, хоть и была добрая, богомольная женщина, слушать ничего не хотела.
239
— Что вы, Егорий, что вы! — отмахивалась она от меня, как от назойливой мухи.— Хватит с нас Вальки! Нашей бывшей невестки. Окаянная распутница! Почитай, полдома отобрала. Попробуй её выкурить!
Напрасно я умолял хозяйку, ссылаясь на своё честное слово и на незапятнанный в её глазах авторитет моих родителей, она оставалась непреклонной.
После Белой Калитвы Валя подзагорела, заметно осунулась. Показала любительское фото: она в белом платочке, повязанном по-деревенски, пытается с лодки удить рыбу. Рядом какой-то мужчина лет тридцати двух, некрасивый, замордованный жизнью. Мелькнула ревнивая мысль: «А может, она спуталась с ним? Предалась грубой чувственности, чтобы там, в глухомани, заглушить душевную рану?..»
Я знал, что Валя очень горда: никак не может успокоиться, что простил её. Видно, эту черту она унаследовала от родительницы. Валя как-то рассказывала: «Моя мамочка была очень красивая. На отца и смотреть не хотела. А он, неотступный, — добился-таки своего, и она вышла за него замуж». Елена Ивановна и сейчас, несмотря на преклонные годы, сохранила важную осанку, да и властность всё ещё проскальзывала в её взоре.
Моя мама частенько повторяла такое присловье: «Сатана гордился — с неба свалился. Фараон гордился — в море утопился. Мы гордимся — куда покатимся?»
За ужином у Швецовых Валя демонстративно объявила:
— Георгия можно поздравить. Он получил диплом.
Отец — Павел Иванович — молча сопел над тарелкой, а мать — Елена Ивановна — загадочно улыбнулась:
— Ты, наверное, поедешь к родителям?
— Нет, хочу остаться в Ростове.
— И уже подыскал место?
— Оно давно подыскано, — с вызовом ответил я. — Для начала пойду на завод.
От неожиданности они оторопели. Затем тень усмешки скользнула по лицам. Павел Иванович оторвался от буженины и, прожевав кусок, важно промолвил:
— Что ж, намерение правильное — влиться в ряды рабочего класса. Я, например, свою автобиографию начал с кровельщика. Так что не теряйся.
— А я и не теряюсь. Только надо прописаться и найти угол.
— Попробуй поищи, — сурово произнёс бывший председатель райисполкома.
За окном стало темнеть. Мы вышли с Валей на улицу и направились к скверику, что у Ростов-горы. Отыскав заветную скамейку, сели. Валя зябко повела плечами. Я обнял её. Поцеловались. Но это был какой-то обязывающий поцелуй.
Между нами исчезла прежняя близость. А может, мы отвыкли друг от дру'
240
га? Как бы то ни было, но Валя казалась мне теперь жалкой и униженной. Вроде бы с наступлением осени потускнела её красота.
Так почему же я стремился зацепиться в Ростове? В тот момент я не мог дать определённого ответа. Знал только, что по инерции буду встречаться с Валей. Чем же ещё привлекал меня огромный индустриальный город на тихом Дону? Почти всегда ветреный: летом — невыносимо жаркий, зимой — часто безснежный и гололёдный? Чем же манил меня Ростов? Желанием утвердиться на литературном поприще.
* * *
В те годы в Ростове троллейбусы ходили по двум маршрутам. Первый: вокзал — Ростсельмаш; второй: вокзал — «Красный Аксай». Я знал, что оба завода — исполины, имеют всесоюзное значение. На одном выпускаются комбайны, на другом — культиваторы. Однако во всём остальном они в равной мере были для меня землей неизведанной. За всю жизнь мне лишь единожды, когда учился в школе, удалось побывать на большом предприятии — Таганрогском металлургическом заводе. Он оставил в моей памяти яркие, но отрывочные впечатления: расплавленный, ослепительный, как солнце, металл, огнедышащий воздух, лязг и грохот механизмов и постоянная настороженность — как бы куда-нибудь не вляпаться.
С юных лет воспитанный на поклонении рабочему классу, я мечтал слиться с заводом воедино, а не проскользнуть по нему, подобно экскурсанту.
Доехав до конечной остановки — там, где троллейбус делает круг, — и пройдя через тоннель, по которому грохотал товарняк с новёхонькими комбайнами, я очутился у проходной завода «Ростсельмаш». Через турникет то и дело сновали люди.
Зачем меня сюда занесло? Поступать на работу? Нечего было и надеяться. Ростовская прописка отсутствовала, зато имелся такой балласт, как диплом университета! Я отирался здесь с другой целью. Прослышал, что рядом с «Ростсельмашем» находится посёлок, где могут предоставить угол и прописать. Я побрёл мимо сельмашевского бетонного забора, из-за которого виднелись высокие деревья. «Не завод, а настоящая роща», — отметил я про себя.
На посёлке имелись частные дома, да, к сожалению, никто не пускал даже на порог.
— Попробуйте разузнать на Чкаловском посёлке. Отсюдова недалеко, — посоветовал кто-то.
Но и там не повезло. Хозяева добротных каменных строений отказывали в один голос, вздыхали: «Вот если бы вы были студентом…»
Отчаявшись, я поискал помощи в Нахичевани, у Анны Ивановны, и на Братском — у Дуси Акоповой, племянницы матери. Они искренне мне посочувствовали и пообещали навести справки среди знакомых…
241
Только теперь я вспомнил о Варламове. Влиятельнейший человек! Воткнёт куда-нибудь в редакцию, а там и прописать помогут. Сверх ожидания Владимир Георгиевич встретил холодно и надменно:
— А почему, позволь тебя спросить, ты не захотел ехать по распределению?
— У нас фактически его не было, а потому мне с радостью дали самоопределение.
— Так-так. Значит, учителем быть не желаешь. И решил, что в газете тебя ждут с распростёртыми объятиями. А что ты опубликовал? Какой-нибудь очерк или серьёзную корреспонденцию?
Я ответил, что печатался в университетской многотиражке.
— Вот видишь! А надо было смелее выходить на страницы городской прессы. Или ты думаешь — что кого-то надо выгнать, а тебя принять?! Так, что ли?! За какие заслуги?! А я ведь свою карьеру начинал слесарем на Сельмаше, был рабкором «Молота».
В это время в кабинет вошла жена Варламова, Зинаида Фёдоровна. Разговор продолжал катиться по официальным рельсам. Я стал догадываться, почему с самого начала взял такой грозный аккорд Владимир Георгиевич. Он был осведомлён о пятне в моей биографии (судимости отца!) и боялся, как бы самому не замараться. Владимир Георгиевич спохватился, понял, что чересчур перегнул палку: я же обратился к нему как к родственнику, а не как к чиновнику. Для приличия стал расспрашивать о моей личной жизни.
— Ростов влечёт тебя неспроста. Наверное, ты задумал жениться, а? — пошутил он.
— Всё может статься.
— А кто она, если не секрет?
Я пояснил вкратце.
— Постой, постой, Швецовы, — оживился Варламов. — А это не дочь ли бывшего председателя Октябрьского райисполкома?
— Она самая.
— Я его давно знаю, — включилась в разговор Зинаида Фёдоровна. — Павел Иванович часто берёт у меня подписные издания.
Владимир Георгиевич поспешил посоветовать:
— А ты не пробовал обратиться к нему за помощью?
— Нет. А собственно, кто он мне?
— Ну всё-таки…
Вмешалась Зинаида Фёдоровна:
— А я думаю, Володя, не сходить ли нам в «Комсомолец». К Коноваленко. Это мой давний знакомый.
Коноваленко имел серую, плохо запоминающуюся внешность. Он лишь слегка оживился, когда Зинаида Фёдоровна отрекомендовала меня как своего племянника, получившего диплом с отличием.
242
— Ну что ж, попробуем, — заметил он благосклонно. — Не боги горшки обжигают. У нас есть рубрика: «Подарки — юбилею комсомола».
«Это что ещё за фокусы?» — с недоумением подумал я, глядя на него, как на человека с другой планеты. Но он продолжал, нимало не смутясь:
— Для начала возьмите комбинат «Рабочий». Нет, лучше баянную фабрику. Легче будет сделать интересный поворот.
Я весь обратился в слух, стараясь запомнить новые, неудобоваримые словосочетания: экономия материала, сменные задания... Наверное, самый сильный огонь вдохновения не смог бы их переплавить в золото художественной прозы.
Впервые в жизни отправился я, как говорят газетчики, брать материал. Перед воротами фабрики меня объял трепет. Как построить беседу, какие задавать вопросы?.. Ведь я абсолютный профан! Может, лучше повернуть оглобли? Нет, нет! Я поставлю в неудобное положение Зинаиду Фёдоровну. Она так старалась, хлопотала за меня.
Я разыскал секретаря комитета комсомола Лину Копач, стройненькую девушку в телогрейке. Мы прохаживались по цехам. Я присматривался, как изготавливаются отдельные детали баяна. Делая умное лицо, задавал вопросы. Рабочие переглядывались: дескать, что за тип?!
С фабрики вышел, как из парилки. В записной книжке было лихорадочно исписано несколько страничек. Сразу взяться за перо не мог. Материал должен был отлежаться. А пока я отправился в читальню университета, взял Большую Советскую энциклопедию, разыскал слово «баян». Авось, пригодится для корреспонденции! Потом долго изучал подшивку «Комсомольца» — хотел поскорее поднабраться опыта. Однако опыт, по словам мудрых людей, приходит с годами.
К счастью, повстречал Александра Воробьёва (наше знакомство завязалось в клубе молодых литераторов). Он был примерно моих лет, среднего роста, с большими руками и ногами. Головастый, с выдающимся кадыком. То и дело поправлял зачёсанные назад тёмно-русые волосы. Говорил быстро, слегка заикаясь.
Жизнь его не баловала. Служил на флоте. Рубил уголёк под землёй. А нынче вкалывал на заводе «Красный Аксай» и заочно учился в РГУ. Он уже вовсю пробовал себя в журналистике и сразу взбодрил меня:
— Не робей, друже! Это плёвое дело. В газете может работать любая бездарь. Готовые формы, стандартные фразы. Скажем: «ловкие, уверенные движения», «успешно трудятся такие-то комсомольцы — на них равняются остальные»... Корреспонденцию украсишь зарисовочкой. Это ты сумеешь.
Я хватался за его советы, как утопающий за соломинку. Затем собрался с духом и с грехом пополам слепил заметку. Показал ее Воробьёву. Он сделал кое-какие поправки:
243
— Ничего, — сказал, — пойдёт!
Я понёс свой опус на суд Коноваленко. Он не оставил от него камня на камне. Стал учить газетным хитростям, всевозможным экономическим выкладкам. И уже — в приказном порядке:
— Поезжайте снова на фабрику. Уточните то, что я вам порекомендовал. Переделайте все заново и — снова ко мне.
В кабинете, кроме Коноваленко, корпели за столами знакомые университетские ребята: тощий измученный Саша Минаев и краснощёкий здоровяк Лёша Большаков. Тонкая усмешка скользнула по их лицам. Минаев между тем не преминул укорить меня:
— Что же, братец? Надо было раньше испытать свои силы. А ты относился к журналистике, как к нелюбимой жене.
Большаков между тем кивнул на двухпудовку, стоящую в углу:
— Попробуй-ка лучше вот это!
Я без особых усилий выжал гирю три раза.
— Браво, маэстро! — Большаков захлопал в ладоши. — Право, не ожидал. Месяца через два я отправляюсь в кругосветное путешествие. На шхуне. Матросом. Давай, старик, махнём вместе. Накатаем по книге, а?
Однако ждать, когда судно поднимет паруса и отправится в рейс, я не имел возможности. И снова возобновил поиски работы, жилья и прописки. Анна Ивановна и Дуся ничем не обрадовали, но выяснили одно обстоятельство. Все хозяева трепетали: а вдруг я стану претендовать на жилплощадь? На предприятиях, в отделе кадров, завидев мой диплом, подозрительно косились. Вежливо отказывали, ссылаясь на то, что у меня нет прописки. А прописать не могли потому, что нигде не работал. Я делал отчаянные попытки привязаться, как выражаются топографы, к данной местности.
Как-то повстречал Кочешкова. Его оформили в Таганроге научным сотрудником краеведческого музея. Узнав о моих мытарствах, он воскликнул:
— Да женись ты на ней! Чего тянешь? Они тебя пропишут. А тестюшка куда-нибудь пристроит. Всё встанет на свои места.
Тем не менее я не спешил связывать себя брачными узами да еще ради корыстных целей. И продолжал движение по замкнутому кругу.
Как вдруг блеснула надежда: вызвался помочь подполковник Фёдор Калиткин, с которым я водил дружбу, учась на заочном отделении университета. У Фёдора был приятель, который, служа в снабжении Северо—Кавказского военного округа, имел немалый вес.
— Есть вакансия, — сказал Калиткин. — Будешь на полувоенном положении. Согласен?
— Конечно.
— Ну так вот. Пойдёшь на склад боеприпасов. Прописку сделают. Поживёшь пока в гарнизоне. Питание и обмундирование безплатные. Улавливаешь? Я поручусь за тебя. Ну и ты, само собой, не подведи. Идёт?
244
Ударили по рукам.
Я уже строил далеко идущие планы, но нечаянно проболтался жене Калиткина, что поведал о наметившейся вакансии Вале Швецовой. Жена подполковника неожиданно вскипела:
— Как можно?! Это же совершенно секретно! А ты готов открыться каждому встречному. Валя тебе ещё никто! Ты шибко слаб на язык. А значит, тебе не место в такой организации.
Калиткин поддался подзуживанию супруги — из предосторожности отказал в трудоустройстве.
То был последний удар. Силы иссякли. И я отважился обратиться к капитану Петрову из госбезопасности. Ведь он обещал в нужный момент оказать услугу. К тому же не требовал взамен душу, как Мефистофель. Глеб Александрович выслушал внимательно.
— Ну что ж, — сказал, — найди добрую старушку, чтобы согласилась взять тебя на квартиру. А прописку уладим. И работать пойдёшь на наше оборонное предприятие. Там и чисто, и платят хорошо. Одним словом, звони по ходу дела.
Я брёл через скверик ( близ университета), где возвышался памятник Кирову. Трибун революции, пышущий неиссякаемым оптимизмом и неукротимой энергией, казалось, готов был воскликнуть: «И так хочется жить, чёрт возьми!»
Однако крылатая фраза повисала в воздухе — неотвязно преследовала другая: «Как зацепиться в Ростове?» И, чтобы не впасть в уныние, я составил пародию на модную в то время песню:
О, где найти такую бабку,
Чтоб согласилась прописать?!
Схватил бы бабку я в охапку
И стал на радостях плясать.
Только промурлыкал, глядь: поодаль замаячил Стас Колебатовский. Помню, он с присвистом читал стихи в КМЛ — клубе молодых литераторов: «Если б был я над миром начальство, то велел бы срыть горы!». «Ну и дурак!» — буркнул кто-то осипшим голосом.
Стас тоже меня заприметил, и мы поспешили навстречу друг другу. Он произнёс своё знаменитое:
— О-о-о!!!
— А ты что здесь делаешь? — удивился я.
— Живу неподалеку. Вкалываю токарем на механическом заводе. Устаю дико. Прихожу со смены — и валюсь. Ничего не пишу. Наверное, вернусь домой — в Минводы. Буду у отца в ателье брюки шить.
В свою очередь я поведал ему о своих неурядицах.
— Дело поправимое, — успокоил он. — Хочешь, вместе будем жить? Хозяйка — мировецкая старуха! Мигом всё обтяпает. Айда!
245
Колебатовский был небольшого роста, щупленький, с колючим взглядом. Но в своих стихах поневоле заставлял обращать на себя внимание. День у него был симфоничный, глаза — лунные, говорил он членисто-раздельно и взрывался ураганом любви… Тем не менее эти словесные выкрутасы воспринимались желторотыми поэтами КМЛ с восторгом, как протест против тупой пропагандистской жвачки. Меня, закоренелого реалиста, Колебатовский принимал сначала за стукача. Подозрительно посверливал глазками-буравчиками. Зато потом резко потеплел после моего коротенького монолога:
— Университет? А что он даёт? Тем более творческому человеку. Ровным счётом — ничего! Вот окончу — и на завод!
Стас между тем завёл меня в захолустный двор, расположенный напротив завода «Эмальпосуда», — через дорогу. На предприятии висели огромные круглые часы. И в лучах заката сияли, как солнце. Было шесть часов вечера.
Хозяйка оказалась бойкой. Звали её Михайловна. Она шустро ходила по комнате, переваливаясь с ноги на ногу, как утка.
Выслушав Стаса, немного подумала:
— Хорошо, — сказала, — переходи. Будете спать вместе, вон в той тёмной комнате. Но учтите, девок не водить, душа с вас вон!
На другой день я пошёл с ней к управдому. Он вручил мне бланки.
— Заполни, — сказал.— Вот этот — заявление на имя начальника городского отделения милиции. Разрешит прописать — твоё счастье, нет — не прогневайся.
Сияя от радости, я бросился к телефонной будке и связался с капитаном Петровым. «Подходи к пединституту. Прихвати свои бумаги», — обнадёживающе прозвучал в трубке его голос.
Дня через два Глеб Александрович передал документ с визой начальника милиции. Меня прописали, и колесо завертелось.
С лёгкой руки капитана Петрова я отправился на военный завод — почтовый ящик номер 114. Мой благодетель дал краткое указание:
— Пойдёшь в отдел кадров к Перелыгину. Скажешь: от Глеба Александровича. В прошлом он наш работник, майор. Думаю, всё устроит.
Уверенный в успехе, я терпеливо ожидал своей очереди. Молодая женщина, сидевшая рядом, очень нервничала, допытывалась:
— А вы по какой специальности?
— По личному вопросу.
Наконец и я вошёл в кабинет. За столом сидел коренастый мужчина в новёхоньком кителе — видно, не так давно снял погоны. Взгляд твёрдый, немигающий. Перелыгин выслушал меня. И — резко:
— Что ж, давайте документы. Паспорт? Военный билет? Трудовая книжка?
— Трудовой нет. Вот диплом. Я только что окончил университет.
— Вас посылали куда-нибудь по распределению? — в голосе майора прозвучали стальные нотки.
246
— Конкретных мест не было, и я взял самоопределение.
— Весёленькое дельце, ничего не скажешь! — На мгновение он задумался. — Нет, принять вас не смогу, уж извините.
В ответ я что-то промямлил: дескать, в редакциях всё забито, а мне надо где-то работать, что я собираюсь жениться, что Глеб Александрович очень просил…
— Ну что ж, пусть он и устраивает, — заключил кадровик.
Ошеломлённый таким поворотом дела, я сразу же позвонил Петрову. «Ничего, не волнуйся, — раздалось в трубке. — Я постараюсь его уговорить». Дня через два я снова попал к Перелыгину. Увидев меня, он даже встал из-за стола и заходил по кабинету:
— Я же говорил вам, что не могу. — Тут он сорвался на крик: — Нет, нет, нет!
Я ушёл, несолоно хлебавши. Тогда Петров утешил: «Ну и хрен с ним! Не хочет — найдём другое место».
Вечером поехал к Вале. Узнав, что я прописался и определился с жильём (что было равносильно невозможному!), она и в особенности её родители стали относиться ко мне с уважением. Павел Иванович, выслушав мой рассказ о неудачных визитах на 114-й, взволновался, словно родной отец.
— Перелыгин?! Да это мой давний приятель. Чего же ты раньше не сказал? Он для меня сделает всё, что угодно. Поезжай к нему от моего имени.
И я в третий раз направился к настырному майору.
Уже успела нагрянуть суровая осень. Лужи подёрнулись ледком.
Когда я появился в кабинете, Перелыгин, как ужаленный, сорвался с места и ринулся прямо ко мне:
— Вы?! Опять?!
— Да. Теперь от Павла Ивановича Швецова.
— От Павла Ивановича? — удивился кадровик. — От Швецова?! — голос его как-то сразу охрип. — Ну хорошо. Я ничего не имею против. Пойдёмте к Лубкову, директору завода. Как он решит, так и будет.
Через несколько минут нас вызвали. Лубков беседовал со мной мягко и сердечно, как с другом. Он всячески пытался внушить, что мне следует трудиться по специальности. Вот что значит, подумалось, хорошее обхождение: можно даже отказать человеку, и он будет доволен.
Под конец дотошный майор не утерпел, спросил:
— А откуда вы знаете Глеба Александровича?
Петров успел предупредить: «На всякий случай: если Перелыгин будет интересоваться, скажи, что знаешь меня через своих родственников». Я так и ответил. Тогда он передал ему большой привет.
После неудавшегося паломничества к Перелыгину Глеб Александрович отправил меня на почтовый ящик номер 113. Я заведомо знал, что это предпри247
ятие выпускает вертолёты: там работал клепальщиком зять Дуси Акоповой Коля Латашко.
Меня принял начальник отдела кадров Голицын. Сухощавый холёный мужчина в очках с золотой оправой, он сидел за столом, обихаживая пилочкой ногти. Бросив на меня беглый взгляд, спросил:
— Так вас прислал Петров?
— Да.
— Вы окончили университет и теперь желаете к нам?
— Хочу стать рабочим, — твердо заявил я.
—Замечательно, замечательно,— в голосе его прозвучали иронические нотки. — И кем же, позвольте спросить?
Не задумываясь, я брякнул:
— Токарем.
— Вы хотите сказать, учеником токаря? Что ж, ваша просьба будет удовлетворена. Зайдите в кадры за анкетой. Желаю успеха!
За его обходительностью чувствовалась жёсткость: такой поопаснее экспансивного Перелыгина! У меня было двоякое ощущение: с одной стороны, окончились мои мытарства, я при деле; с другой стороны, как-то боязно было окунуться в неведомый мир, точно в холодное тёмное море.
Позвонил Петрову. Услышал его бодрый голос. Я периодически информировал Глеба Александровича, словно моё трудоустройство являлось делом государственной важности.
Весть о том, что я буду токарем, Швецовы встретили не очень-то благосклонно. Хотя не подали виду. Павел Иванович нахмурился. По натуре он был откровеннее, чем его супруга.
— Знаешь что, — сказал, — завтра обязательно приезжай к нам. Попробую переговорить с одним влиятельным человеком.
Вечером Павел Иванович поджидал меня с нетерпением:
— Могу поздравить. — сказал, улыбаясь, — Выгорело. Поедешь в областное управление культуры к Владимиру Ивановичу Баранову. Заместитель начальника. Мой хороший знакомый. Он тебе во всём поможет. Вот я и анкету захватил. Давай заполним, а? И автобиографию напишем?
— Нет, нет, уж лучше дома!
Я насторожился: а вдруг что-то придётся упоминать об отце? Но, слава Богу, в анкете компрометирующих пунктов не оказалось. И я спокойно отправился на приём к Баранову. Этакий дородный вельможа, он для проформы напутственно побеседовал со мной. И дал согласие.
Оставалось доложить Глебу Александровичу по телефону:
— Передумал. Нашлось место по специальности. Областной отдел культуры.
— Ну что ж, может, это и к лучшему. Будем территориально ближе друг другу,— пошутил он.
248
ГЛАВА 3
ФИРМА С ГРОМКИМ НАЗВАНИЕМ
Р
остовское областное управление культуры соприкасалось бок о бок с книжным магазином, расположенным на углу центральной улицы Энгельса. Её пересекал Таганрогский, ныне Будённовский проспект. Этим магазином-гигантом заведовала жена Владимира Георгиевича Варламова, Зинаида Фёдоровна, безуспешно пытавшаяся пристроить меня в редакцию газеты «Комсомолец». Впрочем, я ныне стал сотрудником не менее значимого учреждения.
Уже в вестибюле воображение посетителей изумляла широкая парадная лестница с длинными маршами, с массивными ступенями из добротного мрамора. А на третьем этаже, на самом верху, словно на Олимпе, восседал в кабинете за двумя дверьми начальник управления. По соседству располагался зам — вельможа Баранов в очках с золотой оправой, с которым мне довелось познакомиться.
Я делал робкие шаги на незнакомом поприще — в отделе культпросветработы. Он находился внизу, поближе к подвалам. Попасть в него можно было, достигнув высот третьего этажа, а затем — с чёрного хода спуститься на второй по узкой лестнице с неосвещёнными площадками.
При отделе существовал так называемый методический кабинет, где занимались обобщением передового опыта сельских клубов и библиотек по пропаганде решений партии и правительства. Всё, как правило, высасывалось из пальца. Методисты призваны были делать из мухи слона, в чём я убедился позднее на собственном опыте. А пока, не искушённый в украшательстве действительности, скромно трудился под началом сорокапятилетней Елизаветы Ивановны Сальниковой. Много о ней не скажешь. Закоренелая старая дева, ограниченная и недалёкая, однако с большим самомнением. С первой же встречи я почувствовал с её стороны неприязнь к себе.
— Университет университетом, — назидательно произнесла она, — а вам следует начинать с азов.
Заведующая методкабинетом Сальникова в командировки по районам области (их насчитывалось более шестидесяти) меня не посылала. Считала, что не справлюсь. И я сидел на приколе, был своего рода мальчиком на побегушках. Раскладывал постранично размноженные на ротаторе материалы, засовывал в конверты, надписывал на них адреса, наклеивал марки и тащил на почту.
Случалось, выпадали многотиражные отправки. Тогда приходилось выполнять роль упаковщика. Я установил связь с библиотечным коллектором, что размещался на втором этаже, в том же здании управления культуры. Весёлые девчата безвозмездно снабжали меня упаковочной бумагой и шпагатом. Да и как они могли отказать? Ведь здесь бугхателтерствовала Алла Жданова,
249
приятельница Сальниковой. Я всё ломал голову, что объединяло их, таких непохожих. Алла — великолепная женщина лет тридцати двух с озорными зеленоватыми глазами, на которую частенько заглядывались представители сильного пола. Сальникова, напротив, могла произвести лишь отталкивающее впечатление. И тем не менее было же между ними что-то общее!?
Как-то Алла зашла в наш отдел. Я сорвался с места и подал ей стул.
— О! — воскликнула она. — Какой обходительный мужчина!
— Да-да! Уж очень обходительный, — почему-то потупив взор, ответствовала Сальникова. И, — сделав паузу: — Алла, познакомьтесь. Это — Георгий Иванович!
— А мы уже знакомы, по упаковке.
В кабинете никого больше не было. Очевидно, подружки желали посудачить, поведать друг другу нечто сокровенное. А я торчал тут, как бельмо на глазу.
И Сальникова решила меня сплавить:
— Георгий Иванович! Вот плакат. Надо сходить в обком партии, в сектор печати. Пусть посмотрят. Может, будут замечания? Паспорт с вами? Ну и прекрасно. Закажете пропуск.
Я охотно брался за подобные поручения. По пути можно было зайти в кафе «Золотой колос» или в ГУМ, где работала теперь кассиром Дуся Акопова. Она выдала замуж обеих дочерей и успела дважды стать бабушкой. Рядом с ГУМом находился спецдом. Его занимали номенклатурные работники. В вестибюле сидел вахтёр. А я мог безпрепятственно забежать сюда на чашку чая — к родителям Кочешкова.
Обком партии — величественное, с балконами, здание, окрашенное в жёлтый цвет, — занимал целый квартал. Просто так сюда не прникнешь. Подавай партбилет или пропуск. Милиционер, удостоверившись в подлинности документа, вежливо пробасит: «Пожалуйте! Такой-то этаж, такая-то комната». И пойдёшь по роскошной лестнице, по коврам, по натертому до блеска паркету во святилище власти народной…
Гораздо чаще приходилось бывать в Обллите, у цензоров, которые сидели в редакции областной газеты «Молот». Без их высочайшей визы: «В свет разрешается» — нельзя было размножить на ротаторе даже крохотный — в полстранички — методический материал. Не говоря уже о больших разработках или плакатах. Цензоры дотошно приглядывались к каждой буковке, неусыпно искали во всём крамолу, а я сидел, пребывая в сладостной дрёме. Раз столкнулся с Варламовым. Он удивился:
— А ты что здесь делаешь?
Я объяснил.
Цензоры с уважением посмотрели на меня, серого чиновника, с которым запанибрата беседовал их грозный начальник.
250
— Значит в культуре? — продолжал он весело. — Доволен?
Тогда принято было отвечать оптимистически. Он обрадовался моему тону:
— Вот видишь, а ты хотел на завод. Ну что ж, заходи, звони. Привет родственникам!
Сальникова продолжала держать меня на положении упаковщика и рассыльного. Хоть это выглядело несколько унизительным, но я рад был вырваться лишний раз на свежий воздух, чтобы не корпеть над очередной плановой абракадаброй.
В методкабинете, небольшом по площади, громоздились допотопные столы и шкафы, заваленные пожелтевшими бумагами и всяким хламом. Да и работников было предостаточно.
Прямо напротив Сальниковой размещался старший методист Виктор Евгеньевич Малыш, брюнет с голубыми, почти белесыми глазами. На переносье его залегли две глубокие складочки. Слегка наклонив голову, он быстро испещрял бумагу размашистыми строчками.
Методист Геннадий Фёдорович Бузунов был явной противоположностью Малыша: лысеющий болезненный мужчина с похотливым взглядом, под глазами — мешки. Посидев минут десять за столом, он вскакивал и куда-то убегал. Вернувшись, долго калякал по телефону. Затем принимался курить.
— Геннадий Фёдорович! — возмущалась Елизавета Ивановна. — Сколько раз я просила — не чадите здесь.
Бузунов тут же срывался с места.
— Извините, Елизавета Ивановна, извините. Ухожу, ухожу, ухожу…
Вскоре из коридора доносился его артистический голос:
— Я жить хочу. Налейте мне шампанского бокал!
Сальникова приходила в ужас:
— Геннадий Фёдорович, вы же в серьёзном учреждении! Как можно так себя вести? Позор! Да кстати, когда вы сдадите свой отчёт о поездке в Семикаракоры?
— Сию минуту примусь за дело. К вечеру будет готов.
— Свежо предание, но верится с трудом. Вы уже третий день говорите одно и то же. Постыдились бы!
Бузунов невозмутимо усаживался за стол, раскладывал бумагу, доставал авторучку. На его высокое чело набегали морщины. Он тщетно пытался мыслить. Единственный избалованный сын профессора не был приучен к многотрудным действиям. В тридцать пять лет Бузунова нелегко было изменить. Недаром о нём говорили: «С лысинкой родился, с лысинкой и помрёт».
И, наконец, в штате числился ещё один сотрудник — молодая женщина.
Вернувшись из командировки, она прямо в кабинете бросилась ко мне на шею.
251
— Юра, как ты здесь очутился?
— А ты как?
Сальникова попыталась возмутиться:
— Евгения Борисовна, что это за фамильярность?!
— Ах, оставьте, Елизавета Ивановна, мы вместе учились!
Это была та самая Евгения Борисовна Корсуновская, отчаянный спортсмен, жокей, которая когда-то страстно в меня влюбилась. А я отверг её, и она скоропалительно вышла замуж за доцента госуниверситета.
Корсуновская старалась ввести меня в курс методических премудростей. Сальникова решила, что такое шефство пойдёт на пользу. Но, закоренелая эгоистка, она не верила в искренность человеческих отношений и предосудительно косилась на нас.
— Не обращай на Лизу внимания, — успокаивала Женя. — Что с неё возьмёшь: старая дева!
Сальникова из зависти стала спешно претворять в жизнь римский принцип: «Разделяй и властвуй!» И нападки посыпались прежде всего на Корсуновскую:
— Евгения Борисовна, что вы всё прохлаждаетесь, ходите из угла в угол. Пора и честь знать.
— А вы велите поставить около моего стула горшок, тогда я и с места не сдвинусь, — цинично заявила Женя.
— Конечно, Евгения Борисовна, хамить проще, нежели работать. За последнее время вы не сдали ни одной разработки! Это инспектора могут ограничиться отчётами. А вы методист! Вот нам с Виктором Евгеньевичем и приходится отдуваться за всех.
Малыш утвердительно кивнул головой. Он давно окидывал Женю плотоядным взглядом, но она презирала его как мужчину (за голос скопца!), что болезненно задевало гордого белоруса. Наши чисто приятельские отношения с Корсуновской он расценивал с точки зрения собаковода-любителя: «Ишь, снюхались!».
Зато с Бузуновым, несмотря на его кажущуюся спесь, мы были накоротке.
— Ну что скажешь, бывший князь, ныне методист Областного управления культуры? — обычно обращался я к нему.
— После бурной ночи наступило затишье, — отвечал он, сладко позёвывая.
Мы шутили, рассказывали анекдоты, безцеремонно похлопывали друг друга по плечу. Женя влилась в нашу мужскую компанию. Низшие чины объединились против высших.
Негласно к нам примыкали инспекторы, ютившиеся в комнате за стеной методкабинета. Здесь всегда было шумно и накурено. В отличие от нас, методистов, пустопорожней писаниной они почти не занимались. И подчинялись непосредственно начальнику отдела культпросветработы Николаю Владими252
ровичу Колупаеву. Внушительный на вид, с массивной головой, напоминающей колено, он на деле был мягкотел, нестрог и часто отсутствовал. Ещё в первой половине дня инспекторы копошились, составляли служебные письма и циркуляры. А после обеда наступал полнейший спад. Женоподобный Тузин, прищурившись сквозь толстые стёкла очков, откладывал на счётах оставшиеся минуты мучительно истекающего рабочего дня. Тощий Тучкин, бывший лётчик, капитан запаса, безпрерывно курил. Курчавый Арчилов, развалившись в кресле в кабинете Колупаева, заболевшего экземой, уже два часа висел на телефоне. Инспектор Лепещенко, шлёпая сандалиями, с умным видом слонялся по коридорам и назидательно заявлял первому встречному:
— Ничего нельзя разрушать и уничтожать. Надо уметь из всего делать памятники.
Однако порой после продолжительного штиля вдруг надвигался своего рода шторм. Словно невидимый боцман издавал властный клич: «Свистать всех наверх!» По лестничным маршам раздавался топот ног. И, как матросы на палубу корабля, работники управления почти бегом поспешали в кабинет начальника.
Так вот он какой! Красивый и холёный; густой чёрный волос мелко вьётся. Осанка важная. Я его сразу узнал: Игорь Иванович Андреев был у нас в университете секретарём парткома. Теперь понятно, как Женя проникла сюда. Корженевскому, завкафедрой политэкономии, проще всего было договориться с Андреевым. Зато на меня он уставился, недоумевая, как это я попал сюда без его ведома. Хотя ничего загадочного тут не было: на работу меня оформили при Баранове, когда Игорь Иванович был в отпуске. Андреев поинтересовался:
— Где-то я тебя видел?
— Наверное, в университете.
— Ах, да, — и сразу потеплел: — Давай трудись, старайся!
Сотрудники расселись. Здесь были и скорые на ногу легкомысленные инспекторы, и замордованные нелепой писаниной методисты, и величественные начальники отделов (наш гигант Колупаев, Татевосян с большим армянским носом, ведающий искусством, и бог кино Евстратов). Инспектор по кадрам Анастасия Петровна Буланова, очаровательная шатенка, похожая на Артемиду, секретарь партийной организации, восседала по правую руку от начальника управления.
Андреев окинул всех собравшихся пристальным взглядом. Его указания должны были касаться каждого.
— Вы знаете, — сказал он, — не за горами двадцать первый съезд партии. Нам необходимо выяснить, как учреждения культуры помогают труженикам села справиться с обязательствами, взятыми в честь этого знаменательного события. Сидя на месте, мы ничего не узнаем. Поэтому, как говорится, сразу
253
же берите быка за рога. Поезжайте в районы. Под лежачий камень вода не течёт.
Андреев был весьма озабочен. И неудивительно: наша фирма действовала под эгидой обкома партии и облисполкома.
Однако Елизавета Ивановна никуда меня не откомандировала. Опасалась: «Затратишь средства, а он вернётся ни с чем. Уж лучше пусть находится при месте». И я сидел. Обрастал, как пень, мхом.
После набившего оскомину служебного дня приятно было забыться и отдохнуть в полутемной комнате в доме Михайловны, а после порассуждать со Стасом о заоблачных предметах.
Жили мы безбедно. На зиму запасли килограммов двести картошки, и хозяйка каждый день жарила её по целой чугунной сковородке.
— Эй, вы, гуси лапчатые, вставайте! — кричала. — Будя дрыхнуть. Ужин поспел. Да оставьте немного картошки на утро. А то вчерась всю слопали!
В управление культуры захаживал Александр Воробьёв. Сетуя на скуку и однообразие, я выдал ему экспромтом двустишие:
Среди бумаг и пыли
Мы всё такие же, как были.
— Что, не нравится? Тогда давай к нам, на «Аксай». В общагу. В одной комнате будем жить.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Я на своей шкуре испытал, что это за груз — диплом университета. Попробуй-ка с ним куда-нибудь воткнуться.
— Это правда, — соглашался Александр и начинал философствовать: — Да, трудно предугадать превратности судьбы… Был у нас мастер. Ну и нудный! Все ходил и причитал: «Вы ж не колобродничайте, а? Работайте честно, а? Баб почём зря не щупайте, а?» А после доакался, проворовался и на партсобрании каялся: «Да как же это, а? У меня жена и дети, а?»
Поначалу Воробьёв производил отталкивающее впечатление: лицо в прыщах, заикается, изо рта слюни брызжут. Он во всём мне завидовал: моей внешности, якобы лёгкой доле, тому, что встречаюсь с красавицей Валей, что служу в фирме с громким титулом в чистоте и тепле… Но я почему-то жалел Сашку и был с ним откровенен.
А со Стасом вёл разговоры как-то исподволь, с оглядкой. Да и то на отвлеченные темы, чтобы нельзя было прицепиться. Блюл наказ капитана Петрова.
Но однажды речь зашла о народе — творце истории. Этому вопросу я уделил достаточное внимание в дипломной работе. И теперь сел на любимого конька. Ссылаясь на Ленина, осторожно заметил, что народ вершит историю не во все периоды. Бывают моменты, когда он спит, а политической судьбой страны правит определённая кучка, стоящая у власти.
— Точь-в-точь, как в настоящее время, — неожиданно быстро отреагировал Стас. — Руководящие партийцы зажрались. Нужна новая революция.
254
— Нет, пока рановато, — попытался я сгладить острые углы. — Международная обстановка мешает. Уж очень напряжённая.
— Ну хотя бы Хрущёва надо убрать.
— Каким же это образом? Уж не путём ли террора?
— Все способы хороши, когда идут на пользу дела.
— И ты бы решился?
— Может быть, и да…
— Это игра с огнём. И полетит тогда твоя поэзия в тартарары.
— Ну и пусть! — со злобой ответил он.
Я насторожился. Может быть, это провокация? И набросил на себя личину балагура.
«Ничего нет у Колебатовского, у Стаса,
Окромя пустой бутылки из-под кваса», —
напевал я на мотив модной в то время песенки о Главсметане.
* * *
В доме у Михайловны произошли перемены. Стас поспешно взял расчёт с механического завода и собрался домой, в Минводы. Я помог ему сдать вещи в багаж, посадил в поезд, так что мы, несмотря на недавнюю крамольную беседу, расстались друзьями.
Ещё и неделя не минула, как кровать Стаса занял Коля, сын Михайловны, горбун. Прибыл с Тамбовщины, из деревни. Жена его бросила, и он заливал своё горе горькой. Мы с Михайловной порой составляли ему компанию.
— Ах вы, душемотатели! — притворно вздыхала она. Но я-то знал, что она завсегда не прочь выпить.
Бывало, раскраснеется, руки в боки и — пойдёт отплясывать. С её острого языка, как горох, сыпятся частушки:
Ох, ты, дядя Митрофан,
Купи Любке сарафан.
Останутся деньги —
Купи Любке серьги.
Останутся пятаки —
Купи Любке башмаки.
— Уф! — передохнёт Михайловна. — Уморилась. А, ить, наши-то частушки, танбомвские.
— Ещё, ещё! — напористо прошу я.
— Ну вот тебе нонешняя, партейная:
Милый ходит, милый бродит —
Сказать не решается.
Словно спутник, целый год
Вкруг меня вращается.
255
Коля тем временем уже дошёл до точки.
— Лоб твёрдый, — бубнил, — значит, наелся. — И прямо в ботинках заваливался на кровать.
Горбун возил на лошади продукты для столовой мединститута.
— Н-н-о-о, милая! — ласково покрикивал он, натягивая вожжи.
Из ноздрей любимицы валил пар, она весело пофыркивала. С верхушек акаций срывались, как чёрные хлопья, вороны и летели куда-то с тревожным граем. Ветер доносил смешанные запахи борща, конского навоза и едкий — формалина, из морга. Я наведывался сюда, в кузницу врачебных кадров, к старому знакомому — Павлу Макаровичу Шорникову: на маму навалился ещё один недуг, у неё обнаружили сахарный диабет.
— Болезнь неизлечимая, — отсек Шорников с категоричностью хирурга. — Впрочем, заходи. Может, что-нибудь придумаем.
Но маститому медику было недосуг. Он весь погряз в научных заботах, готовился к защите докторской.
На помощь пришёл мой коллега из методического кабинета Геннадий Фёдорович Бузунов. К тому времени мы сблизились. Я бывал у него дома.
— Спроси у моей матери, — посоветовал он. — У неё огромные связи.
В квартире Бузуновых царил хаос. Стёкла старинных книжных шкафов, забитых книгами, покрылись давней пылью. На столе стояла немытая посуда с остатками пищи. Воздух был тяжёлый, спёртый. По комнатам, цокая по полу коготками, важно расхаживала рыжая колли, похожая на большую лису.
— Наша Джина так похудела, так похудела, — манерно пропела мать Бузунова. — Геночка, выведи её погулять. Мне это не под силу.
— Мамочка, сейчас некогда. Я тороплюсь.
— Ну вот видите, — жаловалась она, — какой у меня заботливый сыночек!
Жена безвременно умершего профессора биологии была всегда чем-то недовольна. А тут еще я обременял ее своей просьбой. Тем не менее мать Бузунова слово сдержала — дала адрес профессора Иванова.
— Это видный терапевт. По крайней мере, в Ростове, — отрекомендовала она его.— С моим мужем был в дружбе. Сошлитесь на меня.
С большим трудом удалось договориться с Ивановым о встрече.
Он, светило советской медицины, принял нас в своем просторном кабинете с оттенком пренебрежения. Бегло просмотрев мамины анализы, изрек:
— Ну что ж, диабет болезнь не смертельная. Просто организм перестаёт вырабатывать инсулин. Следовательно, надо ему помочь. Средство простое. Вам необходимо регулярно делать инъекции инсулина. И вы можете прожить с вашим диабетом до ста лет.
За доброе пожелание мама дала знаменитому профессору сотенную. Поначалу он брезгливо отмахивался. Потом взял купюру, бросил в ящик письменного стола, и маму незамедлительно определили в больницу.
256
У Михайловны стало и теснее и шумнее. С Тамбовщины приехала погостить десятилетняя дочка Коли, Танечка, очень похожая на бабушку. Кроме того, шустрая не по годам хозяйка взяла на квартиру двух студентов-юристов. Я жил теперь с новичками в одной комнате, и моя кровать располагалась неподалеку от входной двери. Словно меня, старожила, готовили на выброс. С девяти утра работал только я. Остальные вставали очень рано, безпрестанно сновали мимо меня, задевая за спинку кровати и распахивая двери. Я с возмущением высказал свои претензии Михайловне.
— Подумаешь, барин! — грубо заявила она.
Готовя завтрак, нарочито громко гремела посудой. Мстила за то, что поздно прихожу домой и ей приходится выныривать из тёплой постели в холодные сенцы. Да и, наверное, догадывалась, что я собрался навострить лыжи.
Швецовы привечали меня, и я чуть не до полуночи засиживался у Вали, в её уютной каморке. И всё-таки до самой крайней близости мы не доходили. Её родители, похоже, с нетерпением ждали, когда же я поставлю точку над i. При каждом удобном случае усаживали за стол, памятуя, что наикратчайший путь к сердцу холостяка лежит через его желудок.
Елена Ивановна, узнав, что мама лежит в больнице, стала навещать её, таскала гостинцы. А когда выписывали, забрала к себе домой. Валя изо всех сил старалась показать себя искусной хозяйкой. Накрывала на стол, испекла пирог по новейшему рецепту, шила и рукодельничала. Лишь Павел Иванович нелюдимо сидел в стороне, уткнувшись в книгу.
Мама прожила у Швецовых несколько дней и осталась от них в восторге. А я по-прежнему упорно молчал и не делал Вале предложения.
Под Новый год Швецовы уехали на несколько дней к своим приятелям. Валя осталась одна, и мы решили провести праздник с моим тёзкой Юрой Харламовым и его супругой Аней. Казалось, они вовсе друг другу не пара. Он — красавчик, в кожаном пальто, да ещё наделённый сочинительским даром. Она — уже потрёпанная женщина с узким кругозором. Тем не менее жили дружно.
Харламов, слесарь ткацкой артели «20 лет Октября», являлся завсегдатаем клуба молодых литераторов. Писал увлекательные новеллы. Как раз этого-то у меня и не получалось. В жизни я не видел острых конфликтов. И считал тогда, что механикой захватывающего сюжета владеют лишь избранные классики.
Сам я пока что ничем себя не проявил. Несмотря на это, Харламов относился ко мне с симпатией — за мою простоту, рассказы о дорожниках и меткие каламбуры.
Чета Харламовых прибыла, когда мы украшали елку. Аня с завистью взирала на роскошную квартиру и обстановку, на Валю — она была неотразимо хороша собою. Я расхаживал с видом хозяина, давая понять, что мы уже давно на деле муж и жена.
257
Стол готовили сообща. Выпивки и закуски было предостаточно. Много пили и танцевали. Разошлись уже далеко за полночь. Харламовым постелили в гостиной на диване, а сами укрылись в Валиной комнатушке — на её кровати. Легли, не раздеваясь.
— Сейчас ты со мной разделаешься, как повар с картошкой, — прошептала Валя.
Настал благоприятный момент. И вот тут-то из знойного любовника я превратился в немощного слабака. Валя была оскорблена, задета за живое. И повернулась ко мне спиной. Я пребывал в кошмарной полудрёме.
А утром неумело разыгрывал перед гостями роль человека, уставшего от ночной ласки. Хотя сам напоминал себе побитую собаку.
Харламовы, опохмелившись, ушли. Мы остались одни, но интимная нить оборвалась между нами. Валя, подсмеиваясь, подкладывала салат:
— Ешь, ешь! Тебе надо употреблять витамины!
По инерции я продолжал встречаться с Валей. В отсутствие её родителей сделал несколько дерзких попыток — они увенчались неудачей. Моя мужская гордость была окончательно уязвлена. Утопающий хватается за соломинку, а я взялся за гантели.
Наши отношения с Валей напоминали тускло горящий каганец. Я плыл, как говорится, по воле волн. С отчаяния отправился на приём к частному врачу. Седой уролог осмотрел меня и нашёл вполне здоровым:
— Это не импотенция, а своего рода шок. Он бывает у многих. Не вы первый, не вы последний. Со временем всё пройдёт. Успокойтесь и забудьте о случившемся. Я уверен, она будет счастлива с вами.
«Дай-то Бог», — подумал я и с благодарностью вручил доктору двадцать пять рублей.
Как снег на голову, свалилась жена Коли. Она приехала с Тамбовщины. И не одна, а с подругой. Михайловна приняла их радушно (ведь харчей понавезли немало!) и даже уступила гостям своё ложе. А сама легла прямо на полу, на старом тулупе.
Сноха Михайловны Тоня, привлекательная на вид, с блудливым взором, была ещё довольно молода. Она откровенно косила в мою сторону, а Коля, перехватывая её взгляд, бурчал: «У-у, шлюха!» — и с горя напивался до изнеможения. Случалось: приплетётся весь в грязи, под глазом синяк.
— Ох, скула болит, — жалуется.
— Где же тебя так угораздило?
— Да нёс мешок с кулаками, — отмахивается шуткой.
Коля за словом в карман не полезет. Неглупый мужик, работяга! Да судьба не милует его с самого детства: то горб нажил, упав с дерева, а после потаскуха-жена, как мельничный жернов, повисла на шее. И спознался с сивухой — околдовала его вконец.
258
В субботу, рано утром, все ушли из дому: студенты — в университет; Тоня с дочуркой и подругой — по магазинам; Коля поехал на лошади за продуктами. И даже Михайловна отправилась торговать на толкучий рынок. К счастью, я остался один. Эх, хоть раз высплюсь досыта!
Только задремал, в окно постучали. Открываю; Тоня!
— Ты чего это вернулась? А как же Танюшка?
— Она с подружкой у знакомых. Часа через два к ним подойду. А я чего-то занедужила, — в глазах её запрыгали бесенята.
Я укрылся одеялом. Тоня, между тем, скинула пальто, ботики, оставшись в одних тонких чулках, и села на табуретку рядом со мной.
— Ох, ноги озябли! Можно погреться? — и тут же, не спросясь, сунула их мне под бок.
Я обнял её за колени и попытался завалить на кровать.
— Ой, не надо, я сейчас, — и Тоня, заперев дверь на крючок, с ловкостью змеи юркнула ко мне в постель.
Через полчаса быстро оделась.
— Вот бумажка, — сказала. — Здесь адрес. Завтра в полдень подойдёшь. А я выздоровела, — она засмеялась.
Прощаясь, обняла меня, шепнула: «Сладенький мой!». И, поцеловав, исчезла, как привидение.
Мы встречались недели две. Я успел к ней привязаться.
— Ты меня долго будешь помнить, — повторяла она.
Поистине Тоня обладала дьявольским уменьем обольщать. И была ловкачкой не только в постели. У себя в райцентре заправляла крупным магазином. Словно сетью, опутала всё начальство. Даже секретари райкома заигрывали с ней. Но зачем понадобился ей я, бедный посредственный служащий?! Правда, парень я был видный, высокого роста, с развитой мускулатурой, брюнет с голубыми глазами.
— А Коля наглец, — жаловалась Тоня. — Ведь он урод. А хочет, чтобы я, красавица, принадлежала только ему. Ну и нахалюга!
По-своему она была права.
Вскоре Тоня уехала домой. И слава Богу! Ведь если бы наши свидания не прервались, тамбовская чародейка навсегда вытеснила бы Валю из моего сердца.
259
ГЛАВА 4
ПОСЛЕ СВАДЬБЫ
Т
оня утвердила веру в мой мужской потенциал. После конфуза в ново-годнюю ночь исчезла скованность в отношениях с Валей. Она недоумевала, в чём причина столь разительной перемены. Но разгадывать психологическую шараду ей оказалось недосуг. Я получил повестку из военкомата. Как выяснилось, с первого февраля усылали на сборы — на два месяца. Валя забезпокоилась: а что если после длительного отсутствия где-то далеко, на стороне, я навсегда скроюсь с горизонта?! На её лице появилась обиженная гримаса:
— Юра! Мне неудобно говорить, а приходится. Ты упорно молчишь. Надо немедленно подать заявление в ЗАГС. Я заходила туда, узнавала. Через две недели нас распишут. Не то, когда ты будешь в армии, у нас в институте начнётся распределение, меня загонят куда-нибудь к чёрту на кулички и мы больше никогда не увидимся.
Получилось, что Валя первая сделала предложение. Я попытался ускользнуть от прямого ответа: всё было слишком уж неожиданным. И выдвинул внушительный, по моему мнению, довод:
— Ты же знаешь, что я мало зарабатываю .
— Ну и что?! Мои родители не корыстные. Они на это не посмотрят.
Отступать было некуда. Оставалось чуть больше полумесяца. Я согласился. И мы отправились в учреждение, занимающееся регистрацией — записью актов гражданского состояния.
Здесь, как и везде, была очередь. Она медленно подвигалась к кабинету, где, наконец, обозначат день, который определит всю мою дальнейшую судьбу.
Мы приблизились к самой двери. Время как будто сжалось до предела. Сейчас установят срок, и уже ничего нельзя будет изменить. Разве что после, когда подадим заявление, куда-либо сбежать?! Валя мне очень нравилась. Однако ее порочное прошлое и то, что я как мужчина оконфузился перед нею в новогоднюю ночь, постоянно напоминали о себе… Тут роковая дверь кабинета должностного лица отворилась. Мы вошли. Эх, была не была! Бывает, что с такими словами человек, не умеющий плавать, впервые бросается в воду. К своему утешению, я вообразил, какие гримасы появились бы на лице Михайловны, если бы та узнала, какая мина подкладывается ей исподтишка.
Наглая старуха мне порядком досадила, и я не чаял, когда вырвусь из её покоев. И всё же преждевременно сниматься с якоря, терять ростовскую прописку, которая досталась с кровью, было неблагоразумно. Вот съезжу на сборы, рассуждал я, там видно будет. Вещи всегда успею забрать, а за квартиру заплачу за два месяца вперёд.
Дата нашей регистрации — 27 января 1959 года — совпадала со знамена260
тельным событием в стране: открывался двадцать первый съезд партии. Я напомнил об этом Вале, но она хладнокровно восприняла моё замечание.
На свадьбу стали съезжаться гости. Из-под Тихорецка, с Кубани, прибыл с супругой Ивлий Михайлович, земляк и друг Павла Ивановича. Он был намного проще и душевнее последнего, из которого так и выпирало чванство, приобретённое за долгие годы руководящей работы. Кубанцы привезли щедрый оковалок свежего хлебного сала и несколько кругов домашней украинской колбасы. Ведь только что миновало Рождество, а накануне в станицах почти на каждом дворе закалывали кабанов.
Из Таганрога приехали отец, мать и тетя Шура. Привезли всевозможные деликатесы: балык, паюсную икру, сладости; отрезы на платья и халаты; простыни и пододеяльники; серебряные ложки, два подстаканника и обручальное кольцо — почему-то только для Вали. Но Швецовы безучастно взирали на эти, по их мнению, малозначительные подарки.
В гостиной уже расставили стол во всю длину. Женщины суетились, подносили закуски.
Мы с Валей готовились к выходу. Долгожданную церемонию назначили на три часа пополудни. На мне был традиционный наряд: тёмно-синий лавсановый костюм, нейлоновая рубаха, цветастый галстук; из нагрудного кармана пиджака выглядывал краешек белого платочка. Валя, в зелёном декольтированном платье напрочь выбивалась из рамок свадебного ритуала.
— Ну ладно, пошли, — нетерпеливо сказала она.
От дома до казенного заведения было недалеко, всего две трамвайных остановки.
— Хоть бы машину догадался взять, — упрекнула Валя.
— А где её сейчас искать?
— Тоже мне жених!
Может быть, она была и права. В этот день ей хотелось особого шика. А всё было так серо и буднично. Тяжело нависало пасмурное небо, моросил дождик. И не чувствовалось никакой торжественности, точно направлялись покупать туфли в обувной магазин. Эх, туфли, лапти — не всё ли равно. «Жена — не лапоть, с ноги не сбросишь» — подхихикнул изнутри голосок.
— А как же свидетели? — спохватилась Валя.
— Здесь не суд: обойдёмся без них.
Она не нашлась даже, что ответить.
Процедура гражданского обряда прошла молниеносно. Нас официально поздравили и выдали соответствующий документ — свидетельство о браке. Зато дома встретили шумными возгласами. Валя с гордо поднятой головой прошла в гостиную. Павел Иванович поцеловал меня и почему-то всплакнул. Вытерла слёзы и моя мама. Под глазами у неё выступали большие тёмные круги. Подоспела и Елена Ивановна, раскрасневшаяся от газовой плиты. Мой отец, улыбаясь, скомандовал:
261
— Ну что ж, подставляйте бокалы! — и стал раскупоривать бутылку шампанского.
Пробка ударила в потолок, брызнула пена, как из огнетушителя. Зазвенели бокалы. Пили стоя, не садясь за стол.
Тётя Шура приколола мне и Вале по белой искусственной розе.
С четвёртого этажа припожаловали Ольга Георгиевна, женщина преклонных лет со следами былой аристократической красоты, и её супруг Сергей Карпович, невысокого роста симпатичный армянин. Их дочь была замужем за Лёней, старшим Валиным братом.
— Скорее, скорее! Ждём! — радушным жестом пригласила Елена Ивановна припоздавших сватов.
Наконец все уселись за стол, и пир начался. Последовали тосты, пожелания. Гости разгорячились, подобрели, почувствовали себя свободнее. Женщины без умолку тараторили друг с другом. Мужчины налегали на изысканную снедь. Павел Иванович усердствовал, точно крестьянин вилами.
Кто-то охрипшим голосом крикнул: «Горько!» Его возглас дружно подхватили остальные. Нам ничего не оставалось, как встать и поцеловаться. Потом всё было так же, как и на других свадьбах. Танцевали и пели. Затем пили. И снова танцевали и пели.
Мой отец, несмотря на заметную грузность, появившуюся у него за последние годы после лагеря, лихо отплясывал гопак. А по просьбе Сергея Карповича даже станцевал лезгинку, прикрикивая при этом: «Асса, асса!».
После долгих упрашиваний Валя села за фортепиано и, поиграв немного, встала.
Было уже поздно. Гости заметно устали. Перед сном мама поцеловала меня и украдкой перекрестила. В Валиной комнате приготовили брачную постель. В углу, на письменном столике, мерцал ночник, создавая вокруг таинственный полумрак. На кровати лежала Валя в розовой прозрачной комбинации. Золотистые волосы её разметались по округлым плечам. Она ждала…
Я прилёг рядом. Сочные губы её зовуще приблизились, и мы замерли в долгом поцелуе. Непреодолимое желание овладело мною. Валя впустила раскалённую часть моей плоти в свой сокровенный уголок, и наши тела мгновенно слились. Потом по желобку моей спины пробежал сладостный озноб, и мы захлебнулись в обоюдном восторге… Я не спешил покидать интимное пристанище и осыпал поцелуями Валины ресницы, губы, плечи…
После той оскорбительной новогодней ночи она не рассчитывала встретить с моей стороны столь стремительный натиск и, млея от счастья, ворковала: «Юрасик, родненький!».
Блаженствуя, я не изменял первоначальной позиции, вновь набирал силу. На этот раз атака была более яростной. Чтобы передохнуть, я перевернулся на спину, а Валя положила голову на мою грудь.
262
— Юра, давай попробуем уснуть, — посоветовала она.
Но шлагбаум страсти поднялся опять. Тщетно ворочался я с боку на бок, не зная, куда спрятать свой пылающий тюльпан. Валя шутя отталкивала его от себя рукой — от этого он вздымался ещё больше.
Во избежание излишнего шума перекочевали на пол. Тут я тоже не мог успокоиться. Лишь под утро удалось немного вздремнуть.
Едва продрав глаза, снова потянулся к желанной супруге…
Уже совсем рассвело. После любвеобильной ночи глаза у Вали стали томными, бездонными.
Встали поздно. Стол был накрыт. Я с удовольствием пил и закусывал. Мама улучила удобную минуту и — полушёпотом: «Ну как?» — «Нормально», — бодро ответил я и вместе с Валей поспешил в военкомат, надеясь, что с меня снимут бремя двухмесячных сборов (как-никак начался разгар медового месяца!). Но старший лейтенант с рассеянным взором отделался стандартной фразой:
— Мы не компетентны решить этот вопрос. — И посоветовал: — Обратитесь в Облвоенкомат.
К сожалению, там нас не утешили. Дебелый полковник слегка усмехнулся:
— Прямо-таки из ряда вон выходящий случай! Ну чего ж вы раньше не обратились?! А сейчас поздно. Группы уже укомплектованы. Придётся поехать на сборы. Да вы не отчаивайтесь: если любит, подождёт.
Нам ничего не оставалось, как пойти в фотоателье и запечатлеть на плёнке свои разочарованные физиономии. В запасе было всего две ночи. Они пролетели так же бурно, как и первая. Тем тяжелее было расставанье.
Валя понуро стояла на перроне, сгорбившись от холода и напевала:
Зябнут руки, зябнут ноги,
А тебя всё нет и нет.
Сердце постанывало от жалости, хотелось согреть своим дыханием её продрогшее до костей тело. И оттого, что я не могу этого сделать, так как поезд отойдёт с минуты на минуту, Валя становилась ещё желаннее.
— Ты хоть пиши, Юрасик, почаще. Не ленись, — просила она.
* * *
У человека есть спасительное свойство приспосабливаемости. Ведь еще месяц назад невообразимо было предположить, что я расстанусь с Валей. Да еще на столь долгий срок. Но прошла неделя. Я попривык к новому месту и начал замечать его прелести.
Наш военный городок располагался неподалеку от Гори (родина Сталина), в долине, где постоянно свирепствовал ветер. Куда ни глянь: горы, увенчанные ледяными шапками. Под ранними лучами солнца величественно розове263
ли снежные громады Главного Кавказского хребта. Порою даже невозможно было различить, что маячит на горизонте: горы или облака?
Механизм военных будней действовал чётко и размеренно. С утра — физзарядка под открытым небом. Затем возвращались в казарму, заправляли койки и не спеша брели по глубокому снегу в столовую.
В отличие от солдат сводной роты и отдельного дивизиона, строем нас не водили. Как-никак офицеры! Хоть и носили форму, бывшую в употреблении, именуемую в армии «б.у.». На погонах тускло мерцали одна, изредка две-три звёздочки. За столиками сидели по четыре человека. Ели из тарелок. Меню было сносное: в рационе всегда присутствовали сливочное масло и компот. А солдаты в своей столовой рассаживались на скамьях за длинными столами. На каждом — стоял бачок с «разводящим» (половником). В дюралюминиевые миски изо дня в день наливался борщ, накладывалась навязшая в зубах перловая каша или сушёный картофель; компот выдавался по большим праздникам. Тем не менее физические нагрузки по сравнению с нашими, курсантскими, были обратно пропорциональны пищевому рациону.
Зато нас одолевали иные тяготы: с утра до вечера приходилось торчать на занятиях, где вдалбливались премудрости арт-стрелковой и тактической подготовок. В класс входил полковник. Старший по курсам подавал команду: «Товарищи офицеры!» Мы вставали с мест. После небольшой паузы он снова возглашал: «Товарищи офицеры!» — и все молча садились.
Время текло медленно и нудно. Наконец день угасал. Казалось бы, нас должны были оставить в покое. Ан, нет! После ужина извольте поторапливаться на самоподготовку, в классы, под неусыпное око одного из полковников. Эффективность подобных упражнений равнялась нулю. Мы, глубокомысленно уткнув носы в правила стрельбы или уставы, млели над каким-нибудь параграфом. Прочитанное почти не доходило до сознания. Кое-кто слегка посапывал. У ребят завязывался жирок. Неспроста эти вечерние занятия прозвали салоподготовкой.
Перед отбоем в просторной казарме было людно и шумно. Отчаянно резались в «козла». Некоторые ломали голову над шахматной доской. Иные, не раздеваясь, заваливались на койки и читали. Остальные грелись группками по углам около железных под самый потолок печек, похожих на башни, и тешились забористыми анекдотами.
На закавказские межокружные курсы переподготовки офицеров запаса съехались из разных концов страны: с Волги, с Донбасса, из Краснодара, из Орджоникидзе… Каждый вносил свою долю в общее веселье. И долго ещё, когда свет уже был погашен, расходившиеся курсанты не могли угомониться.
Жизнь текла мерно, тупая и беззаботная, по принципу: «Солдат спит — служба идёт». А я в мыслях кружился вокруг Вали. С нетерпением ждал от неё писем, чтобы узнать хотя бы некоторые подробности. По моей просьбе она
264
ходила к Михайловне за вещами. Один раз поцеловала замок. В другой посчастливилось: Валя взяла всё, согласно тому реестру, который я послал. Квартиранты передавали мне привет и наказывали, чтобы ел как следует, а то, мол, истощаю и жена меня бросит. «Но это, солнышко моё, — пишет Валя, — они так говорят, а я ещё подумаю».
Ездила она и в методкабинет за зарплатой. Доверенность заверял Бузунов. Елизавета Ивановна стала придираться: «Следовало бы оформить в отделе кадров. Ну да ладно уж!» И все-таки Сальникова произвела на Валю впечатление мягкой и добродушной женщины, а вот Бузунов окончательно заморочил ей голову. Пристал с ножом к горлу: «Познакомь с кем-нибудь».
Валя показала ему две фотографии: свою подругу соседку Галю Осетрову и её сестру Лору. Лора ему сразу не понравилась.
— А вот это очень хорошенькая девочка, — сказал Геннадий. — Но девочка, и в куклы с ней я играть не собираюсь.
И откровенно развернул перед Валей программу своих запросов. Я представляю, с каким цинизмом проделал он это. Вдоволь порисовавшись, Бузунов, наконец согласился познакомиться с Галей Осетровой.
— Пойдёмте вместе в кино, — предложил он. — Наше управление намерено посетить по коллективной заявке «Голубую стрелу». Ну как, согласна? Тогда давай деньги. А за неё я сам заплачу.
И вышли на улицу. Это было в обеденный перерыв.
После совместной прогулки Геннадий отказался знакомиться с Осетровой, и Валя пришла в кино одна, без подруги. Получилось: вроде бы на свидание.
Во мне зашевелился червячок ревности. Бузунов был искусным волокитой, и в его сети попадала не одна женщина, особенно с порочными наклонностями. Но неужели Валя после того, что было между нами, могла так стремительно броситься к нему в объятия, неужели она могла так низко пасть?
Я переживал своего рода приливы и отливы чувств. Когда письма приходили вовремя, парил на крыльях; нежная любовь снова переполняла всё моё существо. Но стоило почте задержаться на несколько дней, ревность опять грызла меня; воображение рисовало непристойные сцены, участниками которых были Бузунов и моя супруга.
Сейчас, судя по весточкам из Ростова, Валя регулярно ездит на завод, где проходит практику от института. А дома выпиливает лобзиком рамочку и уплетает пирожки и блинчики. Так что я спокоен и счастлив. Внимательно и даже с удовольствием слушаю полковников и крепко сплю в казарме, которая стала почти вторым домом.
Я сдружился с двумя «земляками». Оба более чем на десять лет старше меня, люди тёртые, видавшие виды. Один — Степанов Александр Иванович из Батайска, с ремонтно-механического завода, проныра и плут с лисьим лицом. Другой — Ивченко Иван Иванович, сдержанный и добросердечный,
265
учитель из Самарского района. Он мне гораздо ближе, и не только потому, что наши койки стоят рядом. Ведь я потенциально его коллега. Хотя от одной мысли, что когда-нибудь буду преподавать в школе, меня бросает в жар. Да разве откроешься в этом Ивану Ивановичу, закоренелому педагогу?! По возможности я старался не откровенничать и не выпячиваться, а быть похожим на всех, как наша общая униформа, бывшая в употреблении.
По воскресеньям делаем вылазки в Гори, где значительно теплее: ветер не так проказничает, как на территории нашего подразделения. Здесь, в городе, очень много частных домов, почти все двухэтажные. Улицы, даже центральные, грязные, захламленные, повсюду валяются окурки. Женщин, особенно молодых, не увидишь. Так что мне нелегко ответить на вопрос Вали: «Кто лучше: грузинки или хохлушки?» Разгуливают одни мужчины. Они всегда навеселе. Да и что тут удивительного, если вино в этом солнечном крае льётся рекой!
Нам, залётным, есть где позабавиться. Винные погребки долго искать не приходится. Только войдёшь на порог, хозяин уже кричит из-за стойки:
— Генацвале! Дарагой! Заходы, нэ стесняйся.
— Вино хорошее?
— Вино? Замечательный вино! Нэ веришь? Папробуй. Первий банка бэзплатно. Панравится, пей ещё, сколько влезет. На здоровье!
Плутоватое лицо Степанова вытягивается, он мигом строит заключение:
— Этак можно нажраться на дурницу до помутнения!
— Стоит ли, Саша, размениваться по мелочам? Ведь сюда мы заглянем ещё не раз, — урезонивает его благоразумный Ивченко.
Вино и вправду на редкость вкусное и недорогое. За десять рублей опрокинешь пять пол-литровых банок (стаканов в употреблении не было), и всё вокруг предстанет в розовом свете.
Однако кое-кто из усатых аборигенов сурово и подозрительно взирал на русских, а на военных тем более. Совсем недавно, в связи с тем, что Хрущёв выкинул Сталина из мавзолея, в Грузии началась заварушка, которая была безпощадно подавлена. По мостовым Тбилиси громыхали танки. Пролилась кровь. Близ Гори на всякий пожарный случай разместили сводную роту и артдивизион. Здесь же организовали межокружные курсы, где постоянно сменялись партии офицеров запаса.
Несмотря на то, что Сталина окончательно развенчали и он стал для всей страны низвергнутым кумиром (памятники порушили; портреты сняли, сочинения изъяли — кое-где по усердию сожгли!), здесь, на родине, его по-прежнему обожали. Зайдём, бывало, в кинотеатр, а на нас с экрана глядит бывший великий вождь. Грузины все как один вскакивают с мест, хлопают в ладоши и кричат «Ура!»
По вечерам в центре города, на самом возвышенном месте, светятся крас266
ные неоновые буквы. Грузинские. Их смысл пришельцу вовек не понять. А для местных жителей он дорог и свят. Призыв гласит: «Да здравствует великий Сталин!».
Убогая хижина, где родился и вырос Иосиф Джугашвили, огорожена стеной из естественного красноватого мрамора. Широкая величественная лестница ведёт в залы самого музея. Поражает контраст между бедностью и незначительностью экспонатов, представленных в нём, и необыкновенной роскошью обрамления. Поговаривали, что сие сооружение обошлось государству в копеечку — в миллионы рублей.
Но нам ли, мелким сошкам, рассуждать о таких масштабах цен, когда мы деньги отсчитываем рублями и десятками?! Завернём, бывало, на рынок, возьмём килограмма два яблок (белый налив!), наскребём на бутылку грузинской водки. А уж на тканые гобелены, те, что по сто восемьдесят рублей, взираем с опаской. От местных продавцов, что называется, отбоя нет, так и вьются вокруг тебя мелким бесом — и рад не купить, да купишь. Это не то, что в России. Стоит в магазине этакая фифа — из неё слова клещами не вытянешь; разрисованную физиономию в сторону воротит. «Не нравится, — скажет, —ищите в другом месте!»
В Грузии всё поставлено на широкую ногу. Торговаться или требовать сдачу считается чуть ли не оскорблением. Горячий горец может крикнуть в сердцах: «Тогда — на, бэри бэзплатно!»
Здесь, кажется, сам воздух напоен вином, фруктами и чачей. Чача — самогон из отжимков винограда. Продают его из-под полы. Наши ребята приладились, завели надёжные связи, попивают вволю. А иные и вовсе обнаглели, ударились в загул.
Слухи дошли до командира батареи майора Соколова. Он так и пышет здоровьем: такой и бурдюк чачи выпьет — не зашатается.
После обеда обычно все были в сборе. Кто спал, прикрыв лицо шапкой-ушанкой или газетой, а кто, сражаясь в «козла», яростно стучал костяшками. Вдруг прозвучала команда старшины:
— Командирам взводов — строить взвода! В казарме!
По рядам пронеслось, словно ветер прошуршал по листве: «Соколов будет говорить!»
Могучий майор окинул всех лукавым взглядом:
— Так вот, товарищи офицеры, — сказал он зычным голосом. — Я хочу прочитать вам лекцию о вреде пьянства. Слушайте внимательно. Вообще пить нельзя. А если уж выпил, не шуми, спеши в казарму, ложись и спи, чтоб духу твоего не слыхали. Если идти не можешь, ползи. Ползи, сукин сын, коли нализался! Если ползти не можешь — падай. Падай, но головой по направлению к казарме. Вот так. А вообще пить нельзя! Надеюсь, вы меня поняли?
— Поняли! — дружно рявкнули ему в ответ.
267
Все знали, что Соколов на ветер слова не бросает. У большинства рыльце было в пушку. Некоторые даже завели себе «марфушек», на ночь исчезали из казармы и едва поспевали к утренней поверке.
В Гори проживало много русских женщин. В одном общежитии текстилькомбината насчитывалось около пяти тысяч. Большинство из центральной России; приехали на работу после ремесленного училища да так здесь и застряли. Вели разгульный образ жизни, опустились и больше не нашли сил выбраться из ямы. В народе общежитие так и называли «мясокомбинатом». Сюда, в поисках жареного, с шиком подъезжали на машинах грузины.
Иногда нас посылали патрулировать в этот городок разврата: может, кто из курсантов невзначай тут заблудился? Женщины открывали форточки, окна, кричали прокуренными и пропитыми голосами: «Землячки, служивые! Зайдите на огонёк! Красавчики!»
Да и в других районах нас зазывали прямо-таки из подворотни. Одна дебелая молодуха крикнула:
— Милаи, давайте на пельмешки!
Степанов уже было развесил уши. Мы с Ивченко насилу оторвали его от лакомого куска.
А после она появилась в офицерском клубе на танцах. Степанов сразу же прилип к ней. Тогда подошёл капитан и вежливо попросил её удалиться.
— Как же, — жаловался он потом, — в прошлом году эта особа не одного нашего курсанта сифилисом наградила!
Степанов стал поосторожнее.
— Надо переключиться на работников общепита, — решил. — Они регулярно медкомиссию проходят.
* * *
А что творилось в Ростове? Из писем Вали я узнал, что она ездила за деньгами в «нетоткабинет». Переделала колечко, купила сумку, собирается приобрести фотоаппарат. И каждый вечер, чтобы как-то убить время, смотрит телевизор у родственников, а то и у соседей.
«Юрасик! Не знаю, как ты, а я очень соскучилась по тебе, — признавалась Валя. — До конца сборов ещё далеко, а мне не терпится спросить: как ты смотришь на то, чтобы стать папой? Своим родителям я пока ничего не говорила. И ты своим не пиши. Подружки меня успокаивают: ничего страшного, мол, нет, и не стоит переживать. А я всё равно переживаю и реву ежедневно. Очень плохо, что тебя нет рядом, — не с кем посоветоваться. Если хочешь знать моё мнение, то я почти уже примирилась с этим. Но не знаю, что ты скажешь?»
Новость была неожиданной, и я поделился с казарменными приятелями. Степанов, не задумываясь, рубанул с плеча:
— А может, она без тебя его нагуляла? Ты был с нею три дня, а она без
268
тебя — почти два месяца. И будешь за такое удовольствие всю жизнь чужого ребёнка воспитывать. Вот радость!
Мягкий Ивченко, напротив, рассуждал обстоятельно, как подобает педагогу:
— Нет, братцы, ребёнок нужен обязательно. А то она первый аборт сделает и рожать больше не сможет. Потом ты захочешь мальца, да ничего не получится. И станешь её упрекать. Пойдут суды да пересуды, пока вовсе не разойдётесь. А дитя вас сроднит, и будет настоящая семья.
Из этих двух противоположных мнений я должен был сам сделать выбор. С одной стороны, Степанов зародил подозрение: ведь Валя уже до меня потеряла девственность, и где гарантия, что в мое отсутствие она не наставила мне рога? Побывала же она с Бузуновым в кино. С другой стороны, наши чувства в последние дни перед расставанием были так непосредственны и горячи, что сомнения отпадали. Хотя об отцовских обязанностях у меня было смутное представление, но Валю я очень любил и желал иметь от нее ребенка. И написал ей: «Не бойся! Все рожали, а ты ничуть не слабее других. Бог даст, все будет хорошо!»
Дней через десять от Вали пришло письмо. Она сообщала, что ходила в консультацию и предположения оправдались. Врач сказала: «У вас полтора месяца беременности. — И добавила: — Не волнуйтесь, голубушка! Не успеете оглянуться, как младенцу в вашей утробе станет настолько тесно, что он начнет брыкаться, стучать ручками и ножками, стремясь поскорее появиться на свет Божий».
Побывала Валя вместе с матерью и в Таганроге. Мои тётушки высказали Елене Ивановне свои предположения — дескать, подозревают кое—что.
— Она с таким удовольствием, — подметили они, — кушает лимоны и солёные помидоры!
— Это ей не впервой, она всегда без ума от острого, — ничуть не смутившись, ответила моя тёща.
Дни на сборах покатились под откос после того, как мы побывали на стрельбах на полигоне в местечке Алазань, неподалеку от Тбилиси. Добирались на артиллерийских тягачах — крытых грузовиках ГАЗ-63, тащивших за собой 76-миллиметровые пушки. В пути попадались такие крутые подъёмы, что даже мощные автомашины с двумя ведущими мостами с трудом преодолевали их. Порою — не без нашей помощи. Мы соскакивали с насиженных мест, отцепляли орудие и толкали тягач в гору. В дороге ветер назойливо проникал под тент, добирался до костей, ноги стыли в кирзовых сапогах.
Обратный маршрут лежал через Тбилиси. В дороге — куда ни глянь — безпрестанно попадались запорошенные снегом холмы. Напоминали девичьи груди. Столицу Грузии проскочили наскоком. Поговаривали, что там есть древние храмы. Но офицерам туда путь был заказан.
Сборы подходили к концу. Курсанты суетились, отлучались на досуге в го269
род за покупками. Почти все приобретали гобелены. Даже я при моих скромных возможностях взял два ковра. Один выслал маме в Таганрог, другой — припрятал под матрасом.
Степанов по привычке балагурил:
— Выше, выше нос! Скоро увидишь свою Валю. Ты ей покажешь, что такое беглый и методический огонь.
И вот я ступил на перрон Ростовского вокзала. Просто не верилось, что через каких-нибудь тридцать минут увижу Валю.
В подъезд влетел вихрем и, перепрыгивая через две—три ступеньки, мигом очутился на третьем этаже.
Дверь открыла Валя. Мы кинулись друг другу в объятия да так и замерли.
— Соскучилась?
— Да. А ты, небось, не очень. Ведь у тебя были друзья, которые меня заменяли. Я таковых не имела, — с легкой обидой в голосе заметила она.
— А Бузунов?
— Ну-ну, — Валя погрозила пальчиком. — Ты брось эти шуточки!
В квартире мы были одни: родители уехали. Я овладел Валей с поспешностью военного человека, но аппетит разгорелся с новой силой. Мы пренебрегли неудобной одинарной кроватью и заняли огневую позицию на полу.
— Ну вот, наконец, у нас началась половая жизнь. В прямом и переносном смысле, — скаламбурил я.
Глаза у Вали сияли от счастья.
— Лапусенька, — она крепко прижималась ко мне. — Я ужасно истосковалась без тебя. Письма и телефонные разговорчики всё не то. А вот личный контакт — и лучше всего самый близкий — это да…
— Конечно, конечно, — соглашался я, продолжая ласкать её.
Поднялись лишь под вечер, пошатываясь, точно пьяные. Валю подташнивало. Возможно, оттого, что она была беременна…
Только теперь, выйдя во двор мы могли с ней по настоящему поговорить. Голые деревья пошевеливали ветвями, мечтая о скором приходе весны. За углом дома стояла скамейка — свидетельница наших пылких свиданий.
Валя засыпала меня новостями:
— Ездила в «нетоткабинет» за деньгами. Нужно было расписаться в ведомости — Лиза забыла её дома. Попросила зайти к ней на следующий день. А я заболела и позвонила, чтобы она сама расписалась за меня. Куда там! Она так раскричалась, так расходилась. «Ни в коем случае! В другой раз вообще вам денег не выдам!»
— Ну и змея! Не знаю, что с ней дальше будет, если она не выйдет замуж?!
— Так вот, — продолжала Валя, — прислали с ведомостью Женю Кор-суновскую. «Лиза ещё тот фрукт», — заметила она.
Тут я подумал, что Женя, видимо, ещё не совсем охладела ко мне и её распирало от любопытства: кого же я выбрал?
270
Валя не могла наговориться:
— А Кочешков твой — самый настоящий верблюд. Товарищ называется. Не мог меня вовремя поздравить. А ведь он бывает в Ростове! Хотя бы позвонил! Я его случайно встретила на улице. Он, узнав что ты скоро вернёшься, говорил: «Мы отметим приезд Юрасика». И очень сожалел, что ему нельзя употреблять алкогольные напитки. Оказывается, его бешеная собака укусила. И он может сойти с ума. А мне кажется, что он и до этого был чокнутым. Обними меня, Юрасинька, а то мне холодно.
— Может, домой пойдём?
— Нет, нет, на улице так хорошо! Да, чуть не забыла. Танька Худякова и Вовка поженились. Я была у них на свадьбе и подарила большого плюшевого щенка с бантом. От нас с тобой. Танька была так рада! Свадьба прошла неинтересно: человек тридцать стариков, а молодёжи мало. А самое обидное, что я была без тебя. Они вдвоём, а я — нет. Вот теперь пусть нам завидуют.
— Ох, Валюша, ты поосторожнее. Зависть, она вещь коварная. Из зависти Сальери отравил Моцарта. Из зависти иудеи распяли Христа.
— Юрасик! Да тебе только попом быть. А у нас все неверующие. Я и брат Лёня — некрещёные. Родители — старые большевики и считают церковные обряды отсталыми, для тёмных людей.
— А академик Павлов?
— Это всё в прошлом. Сейчас — другая эпоха. Давай, Юрасик, потолкуем вот о чём. Мои институтские и дворовые подруги настаивают, чтобы мы устроили «вторичную» свадьбу. Но свадьба бывает один раз. Искреннего веселья не получится. Мне гораздо приятнее лишний вечер побыть с тобой, чем со всей этой шумной оравой. А потом столько хлопот! Да и деньги нужны.
Из уст Вали это слово вылетело впервые и неприятно резануло слух. Может, то был скрытый намёк? Ведь в «нетоткабинете» я получал не ахти какую сумму — всего шестьсот рублей в месяц. Недаром жена Валиного брата писала из Хабаровска: «Очень рады за тебя, что муж у тебя хороший. А насчёт зарплаты? Всё постепенно уладится. Вообще вам следовало бы поехать на Север, куда-нибудь вроде города Норильска и пожить самостоятельно».
Между тем Валя даже не мыслила покидать Ростов. Недавно у неё в институте распределяли места, и она, ссылаясь на семейное положение, взяла самоопределение. Её родственники уповали на то, что я, способный и напористый, сделаю блистательную карьеру. Недаром Павел Иванович, сурово насупившись, заявил:
— Вот пройдёт год, и сразу подавай заявление в партию!
Елена Ивановна, скривив тонкие губы, медоточиво напутствовала:
— К начальству надо иметь подход. Ты не стесняйся, побольше спрашивай. Это любят. Так постепенно и пойдёшь в гору. Я работала на строительстве до271
роги, киркой била грунт. Все руки были в кровавых мозолях — хоть криком кричи! А потом меня заметили и взяли в контору.
— Да, но тогда грамотные были наперечёт. А сейчас полно — хоть пруд пруди. У нас, в методкабинете, потолок — шестьсот девяносто рублей. Так Сальникову оттуда пушкой не сгонишь.
— Ну ничего, ты не отчаивайся, — успокаивала тёща. — Работа — она везде работа. К примеру, наш знакомый Глеб, из госбезопасности. Не знаю, сейчас там он или нет. Случалось, идёшь: ветер свищет, снег валит… А он торчит на углу. Здоровенный, лицо красное, а мёрзнет, как собачонка. Таких офицеришков называли топтунами. «Стоишь?» — говорю. «Что поделаешь, — отвечает, — служба!»
Мой мозг пронзила мысль: не тот ли это Глеб, капитан Петров, знакомый Акоповых, который выручил меня из беды?! Имя — редкое, да и портрет схож, как две капли воды. Какое же отношение имели к нему мои вновь испечённые родичи? Тёща знала Петрова. Он посылал меня на почтовый ящик к кадровику майору Перелыгину. А с ним водил дружбу мой тесть. Выходит, все связаны одной верёвочкой?
***
В «нетоткабинете» была всё та же безплодная сутолочная обстановка. Однако подспудно назревали изменения. Отношения между Сальниковой и Женей Корсуновской сильно обострились. Всё чаще недовольно пофыркивал Бузунов. Малыш, непосредственный конкурент заведующей, молча поблескивал белесыми глазами.
Однажды все ушли на обед, а мы с ним остались вдвоём.
— Ну что, пойдём кормиться? — спросил он бабьим голосом.
Я кивнул. Мы зашли в закусочную, неподалеку от пединститута, и пропустили по стаканчику вина.
Малыш слегка тронул меня за плечо.
— Я слышал, ты протеже Баранова? Ладно, не бойся, я тебя не выдам. У меня с ним отличные отношения. Так вот. Хватит тебе быть на побегушках у Сальниковой. Ты так всю жизнь прокорпишь у неё под каблуком. Пора пробовать себя в настоящих материалах. Если надо, помогу. Просись в районы, на свежий воздух. Узнавай жизнь. Дерзай, друг.
И пожал мне руку. Подсознательно я догадывался, что Малыш не тот человек, за которого себя выдаёт. Нет, это не жалкий чиновничек методкабинета. У него огромные связи с обкомом партии, с облисполкомом, с радиокомитетом. Видно, был когда-то большим начальником, да погорел и временно осел в тихой заводи. Неспроста он носит шикарное кожаное пальто, обмундирование крупных партийцев.
Раз он спросил: какой у нас сейчас самый крупный писатель?
272
— Шолохов, разумеется.
— Верно. А как ты думаешь, почему он ничего не пишет?
— Может, и пишет, да не печатается. По цензурным соображениям.
Малыш кашлянул:
— Возможно.
Тёща предупредила:
— Держи с ним ухо востро. Он тебя щупает, на крючок ловит.
А я подумал: «Все вы одним миром мазаны! Но сколько ни хитри, а правды не перехитришь!»
273
ГЛАВА 5
ПОБЛИЖЕ К ДЕЛУ
– А
что бы ты сделал, если бы вдруг узнал, что я шпионка? — Валя выжидательно прищурила рысьи глаза.
Я перешёл на игривый лад:
— Спать бы с тобой не перестал. Не побрезговал! А сообщил бы куда следует. Сразу бы тебя не взяли, дабы не спугнуть тех, кто связан с тобою.
— Да, я подозревала, что ты патриот! — и вроде бы обиделась.
Меня между тем стали одолевать тревожные размышления: «А может, Валя и впрямь сексотка того учреждения, которое расположено в сером здании на улице Энгельса рядом с пединститутом?» Уж очень всё согласованно сплеталось за последние полтора года! Появился непрошенный благодетель капитан Петров Глеб Александрович — и вскоре неожиданное знакомство с Валей. Встретился Стас Колебатовский — и я, словно по щучьему велению, прописался в доме Михайловны (опять же не без помощи Петрова). Тёща упоминала про какого-то знакомого следопыта-топтуна Глеба. Майор Перелыгин был приятелем тестя и служил с капитаном Петровым… Круг замыкался.
Разумеется, нормальному человеку подобные рассуждения показалась бы бредом. Однако для того, кто привык жить в атмосфере слежки, такое стечение обстоятельств выглядело закономерным.
Но был ли смысл наблюдать за мною, настроенным вполне лояльно? Я одобрял миротворческую политику нашего правительства. Ведь люди слишком настрадались от ужасов войны. Им, как воздух, нужна тишина. Так перекуём же мечи на орала! И вот неутомимый Хрущёв разъезжает по белу свету, со всеми за руку здоровается, целуется. Матёрых капиталистов — и тех не гнушается. С размахом принимает гостей. Щедро, словно царь, жалует кому отборную пшеницу, кому — заводик, кому — дворец, а кому — пароход… Не так уж велик урон для могучей державы ! Зато повсюду друзья (Джавахарлал Неру в порыве благодарности подарил Никите Сергеевичу даже слона). Во главу угла положен непоколебимый тезис Маркса: «Бытие определяет сознание». Наш генсек пытается реально взглянуть на вещи. Что всем необходимо в первую очередь? Хлеб насущный. А его надо выращивать, о нём надо заботиться. Слава и честь тому, кто это делает. Слава труженику вообще! Хрущев возводит его на небывалый пьедестал.
Все должны получать по труду, а дармоедов — прижать к ногтю! Сколько их засело в институтах и в различных учреждениях! А где отдача? Да и воякам-отставникам следует поурезать пенсии... К таким распоряженим я относился тогда с нескрываемой симпатией.
Зато в народе о Хрущёве укоренились нелестные мнения. Зять Дуси Акоповой, Коля Латашко, работал клепальщиком на вертолётном заводе. От постоянной вибрации он стал глуховат и часто переходил в разговоре на крик:
274
— Никита — болван! Кукурузник несчастный, — рубил он сплеча. — Слыхал о нём частушку? Нет? Послушай:
Як умру, тай поховайтэ
Менэ в кукурузi.
Нэ забудьте написати
Химию на пузi.
— Правда, здорово, а? — восхищался Коля. — Попомни моё слово, он погорит. Его уберут с треском.
— Тише ты! Услышат! — одергивал я его и, как мог, старался защитить прославленного премьера.
Однако Колю непросто было переубедить. Пёр напролом, подобно вепрю. И в жизни действовал точно так же. Ещё до армии безуспешно прихлёстывал за Аллой, моей племянницей - егозой. Перед тем, как явиться на сборный пункт на станцию Гниловская (где призывники исписали все заборы!), пешком отправился в пионерлагерь в Ливенцовку. Объяснился Алле в любви, попытался поцеловать на прощание, но получил звонкую пощечину. «Всё равно ты будешь моей!» — заявил он и ушёл не солоно хлебавши.
Вернувшись из армии, Коля не оставил своего намерения. Хотя знал, что Алла встречается с красавцем Серёжей из соседнего двора. Коля, первый забияка на улице, честно предупредил его: «Если появишься здесь ещё раз, спущу с лестницы». Сережа не отважился ему перечить. Латашко часто навещал Аллу, постепенно завоевывая доверие ее матери. Как-то Алла пошла с ним в кино. И с тех пор не смогла вырваться из его железных объятий. У неё оставалась одна зацепка:
— Вот если бросишь пить, пойду за тебя замуж.
Она была уверена, что ему не под силу такое условие.
Каково же было удивление окружающих, когда Коля стал являться трезвым, как стёклышко. Своенравная Алла сдалась. Латашко взял крепость что называется измором.
Представляете, как трудно было его в чём-либо переспорить. Когда же затрагивались мои убеждения, я тоже оставался непреклонным. В те годы авторитет Хрущёва казался для меня незыблемым. В какой-то мере это отразилось на моих взглядах: материальное стало преобладать над духовным.
Я с наслаждением купался в мутном потоке личного счастья. Мозги заплывали жиром. Тёща готовила так, что всё кипело и плавало в масле. Я привыкал к комфорту: паровое отопление, ванная, два балкона, холодильник… Недавно появился телевизор, и отпала необходимость ходить на четвёртый этаж к родственникам. Пополнялся книжный шкаф. Пользуясь связями, тесть запасался подписными изданиями, а также таскал домой паюсную икру, балык и другие деликатесы.
«Мой снабженец», — ласково называла его Елена Ивановна.
275
Благоустроенный быт засасывал, как трясина.
Вернувшись со сборов, я встал на военный учёт, прописался — всё обретало твёрдые нормы. Окружающий мир сузился до пределов методкабинета, домашнего очага и постели. Спали на полу: вели половую жизнь в прямом и переносном смысле. Тогда секс становился своего рода спортом. В ходу была поговорка: «Поближе к телу!»
Валя, прижимаясь ко мне, шептала, откровенничала:
— Миленький Юрасик! Если бы не ты, я, наверное, пошла бы по рукам.
Как-то сосед-еврей, старик, дедушка Арика Тирского, фотографа-любителя, испытующе глядя на меня, спросил:
— Ну как живёте, молодой человек?
— У нас пора семейных радостей.
— Семейные гадости? — картавя, произнёс он. — Это хогошо, но слишком куцо. — Лёгкая усмешка скользнула по его умудрённому лицу.
— Нет, вы не смейтесь, я, правда, счастлив. Очень счастлив!
— Ну-ну, дай-то Бог.
Лишь порой моё безмятежное существование нарушалось. Тесть назойливо напоминал: дескать, пора продвигаться по служебной лестнице. И главный упор делал на вступление в партию. Я пробовал отнекиваться:
— Вот пройдёт год, тогда…
Он не отступал:
— Всё равно готовь почву.
В нашем управлении секретарём парторганизации была Буланова, инспектор по кадрам. Разговор с ней происходил в коридоре, у окна. Я стоял перед ней, видной красавицей с роскошной причёской, и что-то мямлил.
А её мысли витали где-то далеко. Наконец, Буланова прорекла примерно то же, что я незадолго тестю:
— Поработайте с годик. Посмотрим на ваше поведение. Тогда видно будет.
Такой ответ, естественно, не удовлетворил Павла Ивановича. Он продолжал брюзжать:
— Вы какие-то, ей Богу, не боевые! Я от простого кровельщика дошёл до председателя райисполкома. А вы спите на ходу.
Я слушал его с неприязнью, думая: «Хорошо тебе, друг любезный, рассуждать, с чистенькой биографией!»
А из «нетоткабинета», из этого болота, куда вынырнешь?! Пребывая в роли стажёра, я занимался с Женей Корсуновской отправкой методических материалов.
После ротатора мы тащили на себе кипы никому не нужной продукции. Разбирали её постранично, тщательно вычитывали. Когда корректорская деятельность кончалась — приступали к упаковке. Для изготовления бандеролей использовались крафт-бумага, клей, шпагат, подушечка для штампов
276
и розетка с губкой, в которую обмакивали пальцы. И, наконец, — заключительная операция: надо было надписать адреса, наклеить марки и составить подробный реестр. После чего идеологическую поклажу доставляли на почту. Отсюда наши цидулки расходились по городам и районным центрам Ростовской области. Их насчитывалось около семидесяти. Однако ни в одном из них мне так и не удалось побывать. Елизавета Ивановна в командировки не отпускала, всячески препятствовала. Остальные настоятельно советовали ездить по районам.
— Чем на стуле штаны протирать, уж лучше пошляться на просторе — говаривал Бузунов. — Да и командировочные платят. Выгодно съездить в так называемые трёхпроцентные районы, посёлки рабочего типа. Да Лиза их зажимает. Всё норовит пихнуть в полуторапроцентные.
Малыш выражался языком бывшего майора:
— Тебе немедля надо получить боевое крещение!
Корсуновская пеклась о творческой стороне дела:
— Юра, ты не представляешь, как у тебя расширится кругозор, — восклицала она. — Материалу наберёшь вагон. Ты же будущий писатель!
Но подчас её пафос сменялся растерянностью:
— Вот мы здесь киснем, а наши однокашники в люди выбиваются. Костя Курганский в Новочеркасской газете, Казаров — тоже в редакции, в Александровском районе. Савченко в Казахстане преуспел — инспектор районо. А Королёв-то каков?! Пробаклушничал месяца два в Ново-Шахтинской газете. Не справился. Так отец, военком, постарался его выдвинуть. Представляешь: избрали секретарём комитета комсомола какого-то крупного завода. А мы с этой Лизой — так и будем гнить до скончания века. Тошно, ох, как тошно! Смотри, никому не говори, наверное, я скоро смотаю отсюда удочки.
В дополнение к сведениям Жени о бывших однокурсниках стало известно: Володя Калюжный устроился в редакцию газеты на своей родине, в станице Егорлыкской, что на станции Атаман, если ехать из Ростова по железной дороге. Так что в случае нужды может выхлопотать транспорт. Малыш не зря рекомендовал поддерживать связь с местными органами печати. Там зачастую можно раздобыть ценные факты, использовать их для методических разработок.
Виктор Евгеньевич отличался практичностью. Чувствовалась хватка поднаторелого журналиста и бывшего руководящего работника. Неспроста его друзья были под стать ему: Алферов — из облисполкома, Зимогоров — из обкома партии, Шетилов — из телевидения. Немалые величины областного масштаба! Малыш запросто переговаривался с ними по телефону, оперируя излюбленной фразой: «Я вас категорически приветствую!», выпивал с ними в тесной компании, ездил на вездеходе ГАЗ-69 на Чёрные земли — охотиться за сайгаками и за корреспонденциями.
277
Нынче Виктор Евгеньевич вынужденно прозябал на должности старшего методиста. Но это было ни больше ни меньше как тактическое отступление. Он втайне намеревался стать заведующим, хотя при этом в зарплате не выгадывал ни рубля. Зато — власть, своя печать, свой счёт, свой сейф. Есть возможность проворачивать разные делишки.
Из опостылевших стен методкабинета я рвался на свободу, заранее облюбовав Егорлыкский район. Елизавета Ивановна охотно согласилась. Место полуторапроцентное, дешёвое. Сальникова была наверняка уверена, что я вернусь не с пустыми руками. И напутствовала:
— Обязательно заезжайте в Ильинский дом культуры. Там очень сильный директор Нина Кушнир.
Мне выписали командировочное удостоверение. Выдали деньги. Елизавета Ивановна предупредила:
— Билеты туда и обратно сохраняйте. Присовокупите к авансовому отчёту.
Впервые я столкнулся с понятиями: «суточные, квартирные». Приобрёл кирзовые сапоги: не исключено, что придётся месить липучую чернозёмную грязь.
О селе я имел туманное представление. В бытность мою в университете с месячишко убирал кукурузу в колхозе под Ростовом, залётывал к Косте Курганскому в Койсуг.
До станицы Егорлыкской добрался шутя. Из Ростова выехал поздно вечером — не с главного вокзала, а из тупика. Посадка напоминала чем-то штурм крепости. Хотя вместо лестниц со множеством перекладин, приставляемых к стенам, здесь приходилось иметь дело с несколькими ступеньками. Зато как трудно было их преодолеть. Дверца в вагоне узенькая. А пёрли напролом с мешками и корзинами отовсюду. Мне пролезть было гораздо легче с небольшим спортивным чемоданчиком. Не раздумывая, я захватил вторую полку, где безпробудно проспал до утра.
Сойдя с поезда на станции Атаман, без труда отыскал отдел культуры. Там бросили беглый взгляд на моё потёртое демисезонное пальто, на грубые сапоги и не больно-то испугались. Я поведал о своих намерениях:
— Мы выпускаем плакат об опыте Ильинского дома культуры. Необходимо собрать фотографии…
На лице заведующего появилась улыбка. Он, верно, подумал: «Ага, слава Богу, не с проверкой!» И меня поспешно определили в местный отель.
В надежде увидеть Володю Калюжного я заглянул в редакцию. Его там не оказалось: заезжал, объяснили, отдал стихи, а после и след простыл. Спросили:
— А вы что, вместе учились?
— Да.
— Ну так приезжайте к нам.
— Нет, спасибо. В Ростове у меня семья. Да и работа по душе, — слукавил я.
278
— А где вы изволите трудиться?
Я назвал свою фирму.
— И сколько же вам платят?
Я замялся:
— Шестьсот рублей.
— Жидковато! — ответили лаконично, с издевкой.
Зашёл в столовую. Там висела больших размеров традиционная картина: охотники на привале похваляются своей добычей. Обстановка была уютная. Я, не торопясь, похлебал гороховый суп с мясом (точнее, с кусочком сала!), съел шницель, запил компотом из сухофруктов (по-казацки — взваром). Готовили здесь сносно, лучше чем в Ростове: среднее между домашней кухней и городским общепитом. Да, ничего так не успокаивает командировочного, как вкусно приготовленная пища!
Погода стояла чудесная. На Дону выдалась ранняя тёплая весна. Я отправился побродить по станице. А утром явился в отдел культуры, попросил чтобы помогли добраться в Ильинку.
Машину добыли не сразу. Как представителю из области, предложили место в кабине, а я уступил его престарелой женщине, чем вызвал одобряющие взгляды сидящих в кузове. Просёлочные дороги высохли, и видавшая виды полуторка бойко тарахтела по ним. Я старался изобразить из себя деревенского человека, выставляя напоказ запыленные сапоги.
Меня высадили около Дома культуры. Кто-то побежал за «дилехтором». Я мерял шагами землю. В одном из окон стекло было разбито. Я заглянул в неосвещённое фойе.
Замечтавшись, не заметил, как подъехала на велосипеде сухопарая женщина в сером плаще. Это что ещё за колхозница? Почему так пристально смотрит?
— Это вы из области?
Я представился по всей форме.
— Нина Кушнир, — она по-мужски пожала руку.
Я пояснил цель своего приезда.
— Ну что ж, — сказала она, — фотографии можно сделать. Только придётся пожить у нас несколько дней. Я вас пристрою тут у одной бабуси. А сейчас пойдёмте обедать, небось проголодались?
Ели просто, но обильно. После чего направились в клуб. Нина отперла висячий амбарный замок:
— Вот знакомьтесь с моим заведением.
Я бегло осмотрел зрительный зал, не помню на сколько мест.
— Когда кино крутят, кружковцы не могут заниматься, — жаловалась Кушнир.— Но план есть план.
Она занялась своими делами, а я расхаживал по клубу и заносил в книжеч279
ку описание наглядной агитации, накапливал материал для отчёта. Полностью переписал социалистические обязательства колхоза на 1959 год: сколько должны сдать зерна, мяса, молока, шерсти…
Вы спросите: «А зачем?» Тогда, после сентябрьского пленума ЦК партии, такой подход к делу считался актуальным. Вся идеологическая работа была целиком поставлена на хозяйственные рельсы. Марксистский тезис о надстройке и базисе изо всех сил тужились применить на практике. Случались прямо-таки парадоксальные вещи. Ежели колхоз произвёл, к примеру, много мяса, молока, яиц, значит, клуб и библиотека тоже сработали хорошо. Даже если они палец о палец не ударили. А бывало и так. Работники культуры из кожи вон лезли. И так и этак старались. А если производственные показатели были незавидными, выходило, что и культпросветчикам грош цена.
Нина предложила:
— Давайте я вас определю на квартиру. А сама подготовлю фотоаппарат и заряжу его. Завтра сходим на молочную ферму. Там я проведу беседу. И заодно сделаю снимки. Идёт?
На том и порешили.
Ужинали во дворе, за столом, сколоченным из досок. Хозяева потчевали чем Бог послал. Весело догорал закат. Деревья стояли настороженные. Почки набухли, готовые вот-вот распуститься…
Меня поместили в отдельной комнате на пуховой перине (подушка такая же огромная), на хрустящих накрахмаленных простынях. Спал вволю.
К завтраку старая хозяйка подала борщ. Затем я отправился к Дому культуры. Он оказался заперт. Кушнир ещё не приходила. Все взрослые в селе поднялись спозаранку и ушли на работу. Один я — не при деле. Время бежит, а чем я буду отчитываться перед Лизой?
Наконец появилась Кушнир: через плечо — фотоаппарат, в руках — пачка газет.
— Пойдёмте на ближайшую ферму, я проведу беседу по материалам двадцать первого съезда партии.
Ветерок доносил острый винный запах силоса. Раздавалось глухое мычание. Утренняя дойка закончилась. Доярки чувствовали себя посвободнее. Окружили Нину.
— Ты что политику будешь толкать?
— А это кого нам привела, жениха?
— Тебе, баба Груня! Как раз подстать!
Подбежала бойкая девица лет девятнадцати, зубы жемчугами сверкают:
— Чего вы тут спорите? Он мой сосед. У тёти Фроси остановился. Так что вы в наши дела не встревайте. Мы как-нибудь сами разберёмся.
— Ну раз Таня Рыбась пошла в атаку — куда нам деваться?
Нина Кушнир прицыкнула:
280
— Ладно, товарищи, пошутили — хватит. Это представитель из области. А то он невесть что о нас подумает.
Но доярок трудно было угомонить:
— О, да-к вот в чём секрет! Таня Рыбась в начальницы метит.
Вечером, после ужина, я сидел на крыльце хаты и читал. Вдруг меня кто-то окликнул:
— Дядя, а дядя?
Я повернул голову: у плетня — Таня Рыбась. Смотрит пристально:
— Пойдёмте в клуб, поспиваем.
— Некогда, у меня дела.
— Какие могут быть дела на ночь глядя? Давайте лучше вместе звёзды считать.
— В другой раз.
— Ну, хорошо, — она передёрнула плечами, — подожду. Я терпеливая. — И ушла.
Утопая в пуховиках, я долго не мог заснуть. За околицей пели девчата, возвращаясь из клуба…
Отдел культуры напрочь избавился от меня, услав в Ильинку. Отпадала назойливая необходимость возить по району дотошного методиста, показывать ему захудалые клубы и библиотеки. Пусть лучше возится с ним прославленный директор Дома культуры! Почувствовав ее безотказность, я настойчиво потребовал, чтобы Нина устроила тематический вечер. Сказать просто, а попробуй его организовать в этакой непролазной глуши, где никому ни до чего нет дела.
И всё-таки Кушнир согласилась. Наметили провести вечер передовиков сельского хозяйства. Я позвонил в район и попросил, чтобы прислали докладчика. Художественную часть взяла на себя Нина. Оставалось подготовить выступающих: доярку, механизатора и телятницу. Вот тут-то и была загвоздка. Все отмахивались от трибуны, как нечистый от ладана. Публичные высказывания расценивались как трепология и подхалимство. Положение было безвыходное, и я обратился к Тане Рыбась. Знал: не откажет.
Она, сверкая ослепительно белыми зубами, засмеялась:
— Вы так просто от меня не отделаетесь. За то, что я выступлю, будете со мной танцевать.
Я пообещал.
С механизатором договорились за бутылку водки. Телятницу так и не удалось сагитировать. Колхозники шли на вечер с потугами. Кому—то далеко было добираться, а кто и вовсе не хотел. В клубе повсюду напоказ была развешена кричащая наглядная агитация. Прибыл докладчик, подходили участники самодеятельности. Я достал блокнот — приготовился записывать. Совсем как заправский журналист. Ждали, ждали, а народу собралось негусто. И решили начать, уповая на то, что остальные подойдут.
281
Они подошли (одна молодёжь!), когда в клубе уже вовсю гремели танцы. Помня наш уговор, я пригласил Таню. Топая тяжелыми сапогами, старался избегать вальсов, зато не пропускал ни одного танго. Таня раскраснелась, её волосы касались моего лица.
— А вы, наверное, женаты? — спросила она.
— Да.
Таня сразу сникла. А под конец, когда танцевали белое танго, вдруг чмокнула меня в щёку и, зардевшись, выбежала на воздух.
Я бы мог её догнать, отплатить сторицей… При желании — продлить командировку ещё дня на два. Но зачем? Дома ждёт любимая женщина, в скором мать моего ребёнка.
Сальникова, как я и предполагал, выразила сомнение в том, все ли десять дней я пробыл в Егорлыке; мелочно, до копеек придиралась к моему авансовому отчёту и недовольно крутила носом, разглядывая фотографии для плаката.
— Ладно, напишите поподробнее о своей поездке. Посмотрим, что у вас получится. Постарайтесь сдать материал завтра к концу дня.
После командировки я почувствовал себя увереннее. Сквозь туманную завесу культпросветских лозунгов и нереальных выдумок мне приоткрылся краешек степного, привольного мира…
Тесть засыпал вопросами:
— Ну как там колхознички?
— Живут, как и жили.
— А настроение?
— А что я по хаткам ходил?!
— Ты же областной инспектор — должен знать, чем дышат люди.
— Известно, чем — воздухом. А у меня и своей работы хватало.
Наступило неловкое молчание. Павел Иванович нахмурился, стал покашливать. Спросил:
— А сев начали в районе?
Я опять не знал. Тут матёрый партийный работник вовсе разочаровался, запричитал.
На помощь пришла тёща:
— Ну что ты к человеку пристал?
С Еленой Ивановной разговаривать было проще, поинтереснее. Она нет-нет да поведает что-либо юмористическое:
— Я тогда в райкоме работала. Один пришёл становиться на партучёт. Уж очень у него фамилия чудная — Курицын. Так он решил замаскироваться — ударение переставил. «Я, говорит, не Курицын, а Курицын». После его вызвали на беседу к секретарю: «Проходите, пожалуйста, товарищ Курицын!» Он в ам'
282
бицию полез: «Извините, я, говорит, не Курицын, а Курицын». А ему — спокойно: «Всё равно проходите, товарищ Курицын. Вас ждут».
Тёща хохотала до слёз (хотя особо смешного тут ничего не было!). Тесть повеселел. Я подхихикивал ради приличия.
— Был у нас секретарём райкома Зашибаев, — продолжала Елена Ивановна. — К нему частенько заглядывал прокурор Заверняев. Бывало, зайдёт и скажет: «Здравствуйте, товарищ Зашибайлов!» А тот — в тон ему: «Ну здравствуйте, товарищ Заверняйлов!». Кстати, Паша, — тут Елена Ивановна делает паузу, — а где сейчас Зашибаев, не знаешь?
Тесть встрепенулся и — с апломбом:
— Отчего же не знаю? В горисполкоме свирепствует. Заместителем председателя.
На время они забывают обо мне и начинают перебирать: где нынче тот, а где этот? Слушаешь их, и кажется, что они поглощены чтением занимательного романа под названием «Служебная лестница».
Я скрываюсь в убежище, в нашу комнатку, под бочок к Вале. Хотя кое-кому и эта книга супружеских наслаждений тоже может показаться слишком однообразной. Поэтому некоторые семейные люди делают иногда разрядку: рыбачат, путешествуют, ходят налево.… У нас, слава Богу, пока до этого не дошло.
— Юрасик. — Валя сияет от радости, словно собирается сделать сюрприз. — Сегодня идём к тёте Зине, маминой сестре. Помнишь, чёрненькая такая, она у нас на свадьбе была.
— Конечно, помню.
— Они только что помирились с мамой. Размолвка длилась несколько месяцев. Заодно увидишь моих двоюродных сестричек: Таню и Наташу. Есть у них и брат — Боря. Офицер. Служит на Черноморском флоте.
— А в честь чего нас зовут?
— Видишь ли, к тёте Зине приехал её бывший муж Андрей Власович. Между прочим умнейший человек. Закончил истфак и Тимирязевскую академию. С ним интересно. Вот увидишь! Но бывают заскоки. У него тихое помешательство.
Андрей Власович Алексеев, как выяснилось, оказался человеком незаурядным. Говорил спокойно и складно. Я слушал его и никак не мог понять, почему он вдруг угодил в психиатричку.
Причины выяснились позднее. Андрей Власович всю войну прослужил в особом отделе. Начал крепко закладывать за воротник. Отгремели бои, погасли пожарища, а тяга к спиртному осталась. С годами привычка превратилась во вторую натуру. Семейная жизнь стала невыносимой. Андрей Власович ревновал жену к каждому столбу. Устраивал дебоши, угрожал пристрелить. В страхе она убегала и пряталась у Швецовых. Подгулявший особист смело направлялся туда, бил сапогами в дверь, кричал в бешенстве:
'
283
— Отворите! Идёт майор Алексеев. Она здесь! Я знаю. Отворите! Считаю до трёх.
Разумеется, никто не открывал. Тогда Андрей Власович выхватывал из кобуры пистолет и всаживал в дверь всю обойму. Приезжала скорая помощь и отвозила его в соответствующие палаты.
Тёща, вспоминая эти эпизоды задним числом, похвалялась с нескрываемым садизмом:
— Он только одну меня боялся. Бывало, разбушуется. А я его схвачу за воротник да головой об стенку, об стенку!
Почему то не верилось, что Андрей Власович когда-то буйствовал. Он был сейчас тихий-тихий. Мирно коротал дни во Владимире, где когда-то жили Швецовы и где родилась моя Валя. Алексеев рассуждал здраво и практично. Убедительно советовал мне стать корреспондентом.
— Я, например, пишу почти во все газеты.
И, смакуя, детально рассказывал, как он это делает.
* * *
Валя каждый день появлялась в перерыв около нашей фирмы, приносила полную сумку еды. Чтобы беременность не бросалась в глаза, сшила широкий в поясе сарафан.
— Ну зачем ты, Валюша, себя мучаешь? Лучше я в столовую схожу.
— Мне сейчас, Юрасик, полезно ходить.
Работники «нетоткабинета» с завистью взирали на обильные обедопри-ношения. Реакции были разные. Сальникова молчала с упорством старой девы. Бузунов облизывался, как голодная собака. Малыш подмигивал и вроде бы дружески подталкивал под бок:
— Вон твоя уже пришла. Иди кормиться. Видно, хорошо стараешься.
Корсуновская заявляла с оттенком ревности:
— Скажи, пусть даром ноги не бьёт. Давай хоть иногда сходим с тобой в кафе. Ну пусть за мой счёт.
— А что я могу поделать, — восклицал я с наигранной наивностью, — если ей это приятно?!
Подобный ответ ещё пуще разжигал низменные страсти. Мы с Валей раздражали окружающих своим сытым благополучием. Даже Валентин Киценко, мой лучший друг, хоть и безсознательно, а завидовал. Пусть то была белая зависть, как поют в современных песнях, но всё равно это была зависть. У Валентина ничего путного ни с кем не сладилось. Как идеал осталась в воспоминаниях Лара Супрунова, гарная дивчина. С Аней Афоненко вышла пошлая неразбериха. Жестокая необходимость подступила с ножом к горлу: «Женись!»
Валентин, как вы знаете, учился в институте международных отношений.
284
Диплом был не за горами. Будущая карьера непосредственно зависела от того, останется ли он холост или наденет на себя бремя супружества. Выбрать пришлось последнее. Иначе не пошлют за границу. А что это за дипломатический работник, который служит только в Союзе?! Жалкий затворник, серый чиновничишко!
Валентин бросил жребий. Он пал на родную сестру Васи Постникова, Лору, скромную девушку. Она была своя, надёжная. Когда Лора сидела за свадебным столом на летней веранде в усадьбе Киценко, на неё жалко было смотреть: худенькая, бледная, молчаливая…
А Вася вынужден был расстаться со своей каспийской сиреной… И теперь, этакий богатырь, коротал время один, без женщин.
Все взоры, порою зложелательные, обращались на нас, счастливых молодожёнов: на меня, чубастого здоровяка, и на мою красавицу Валю. Будучи на пятом месяце беременности, она слишком раздобрела и, чтобы скрыть полноту, носила ситцевую распашонку. Главная причина завистливых взглядов крылась в том, что все замечали нашу ненасытную тягу друг к другу.
Когда в семье лад, то и на работу бежишь с радостью. Даже в наш опостылевший методкабинет. Правда, появилась и отдушина: я сблизился с соседями — инспекторами. Они были посвободнее нас, методистов, отягчённых постоянной писаниной и мелочной суетой, и, маясь от безделья, отличались исключительной словоохотливостью. А более всех — Николай Ермолаевич Тузин. Да ещё если садился на своего любимого конька. Казак по происхождению, он страстно любил лошадей. Хотя по виду мало смахивал на своих лихих предков. Скорее — на типичного гнилого интеллигента, ставшего штампом в советских кинофильмах: слегка лысеющий, в очках, с одутловатым лицом. Чтобы показать физическую силу, Тузин, здороваясь, больно сжимал руку приветствуемого большим пальцем и цепко держал, не выпуская из своей. Он очень гордился своей дородной женой и глубоким знанием культпросвета в масштабах области.
Над ним частенько подтрунивали.
— Николай Ермолаевич, у тебя, говорят, дед казак?
— Да, — он выпячивал грудь, не предвидя каверзы.
— А отец, стало быть, сын казачий?
— Конечно
— Ну а ты хвост телячий! — с восхищением объявлял шутник под дружный хохот собравшихся.
Когда разговор заходил о культе личности Сталина, Тузин прямо-таки преображался, обретая ораторский дар речи. Он с упоением поносил низвергнутого вождя, обзывая его деспотом, извергом, иродом… Эпитетов у него не хватало, словарный запас был скудным.
Бывший лётчик Тучкин пробовал его разубедить:
285
— Это Берия во всём виноват.
— Ха-ха, Берия! А где же Ёська был? Тогда, выходит, он сам слепой котёнок, да?
Отдышавшись, Николай Ермолаевич приступал к следующей сумбурной тираде:
— Сталин позволил себя возвеличить до такой степени, что докатился до полного идиотизма. Да и кто он был? Жалкий сын сапожника, семинарист-недоучка. Труды за него писались. А если что и сам удосужился сочинить, то опять-таки основные мысли позаимствовал у Ленина. Оригинального ничего нет, одни цитаты. А как вознёсся! До какой наглости дошёл — завещал положить себя в мавзолей рядом с Ильичем. Это надо же!
Я слушал молча, не участвуя в подобных разглагольствованиях. И к анекдотам относился настороженно. Тем более если они касались Н.С. Хрущёва. Хотя сам он разоткровенничался перед всей страной: знаю, мол, рассказывают обо мне байки; ну да чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
Поднахватавшись культпросветских вершков, я теперь чаще делал вылазки в районы. Особенно полюбился мне Неклиновский. Двухэтажное здание райкома партии возвышалось на площади в центре села Покровского. Я заходил туда с сознанием возложенной на меня важной миссии. Всё-таки как-никак представитель области, жаль, что безпартийный.
Во время командировок я пользовался услугами дома колхозника, где было по-домашнему уютно, а при возможности наведывался в гости к родителям, в Таганрог, расположенный неподалеку от Неклиновского райцентра.
Отдел культуры, возглавляемый Николаем Степановичем Остроговым, находился на задворках, в незавидном помещении. Острогов, по образованию учитель русского языка, мой коллега, относился ко мне благосклонно и возил меня на вездеходике « ГАЗ-69» по району, показывая без стеснения и хорошее, и плохое. А сам попутно проверял киноточки.
Когда с транспортом получалась неувязка, я разъезжал на мотоцикле со старшим киномехаником Володей Трескуном. Он чем-то смахивал на университетского поэта Владимира Сидорова. Однако был побойчее и понахальнее последнего. Чувствовал, хитрец, поддержку брата, секретаря райкома комсомола. Трескун строил дом и без опаски прихватывал необходимые материалы — всё, что понадобится.
Мы с ним основательно сдружились. Ему нравились моя простота и откровенность. Я всегда садился за стол, не отказывался от чарки. Пил наравных. Это располагало. Да и не только его, а почти всех представителей хлеборобского племени.
Как-то мы с Трескуном заскочили в Малую Неклиновку. В клубе — ремонт, безпорядок, а вечерами пластинки крутят. Девки узнали, кто я, и ну с вопросами. А сами глазами стреляют.
286
— Дяденька, а когда у нас Дворец культуры откроется?
— Строится в селе Покровском. Работы ведутся.
Володя между тем, улыбаясь, спрашивает:
— Вы доярки?
— Да.
— То-то, чую, от вас молоком пахнет.
— Ах ты, озорник этакий!
Трескун не теряется, хватает их, тискает. Они визжат!
Порою на поверхность выплывали любопытные факты. В хозмаге в селе Отрадном к потолку тазик привязан. «Отчего бы это?» — спрашиваю. — «Крыша протекает».
В одном клубе уборщица ругала кружковцев: «Чего свет палите, тунеядцы! Вот председатель узнает, он вам задаст!»
Трескун осекает её:
— Тише, тётя! С нами инспектор из области!
— Ничего, и твоему испектору достанется.
Пока что эти картинки заносились в записную книжку и хранились, как пересыпанные нафталином вещи в старинном кованом сундуке. Но я рассчитывал: авось, пригодятся. Хрущев осваивал целину, а я вторгался в окружающий мир, точно плугом подымая его пласты. Тогда со всех высоких трибун раздавался модный призыв: «Поближе к жизни!», хотя мало кто задумывался, что это такое.
Некогда Марьям Хайнацкий, поляк, мой однокурсник, выразился так: «Жизнь без Бога — то ест липа». Липа — значит подделка под Истину, нереальность, бездуховное существование белковых (по Энгельсу) тел, нагромождение нелепых случайностей. Они-то и захлёстывали, словно назойливые волны.
287
ГЛАВА 6
В ПОИСКЕ
В
дверь постучали. «Да-да, войдите», — сказала Елизавета Ивановна.
На пороге появился мужчина лет шестидесяти, в очках, но выправка — строевая. В руках — корзина. Прогундосил:
— Это методкабинет?
— Не тот, не тот, — засмеялась Женя Корсуновская.
— Евгения Борисовна, бросьте ваши шуточки, — осекла её Сальникова. — Всему есть своё время. Вы что хотели, товарищ ?
— Видите ли, я переплётчик. У вас есть работёнка?
— Найдётся. А каковы ваши условия?
— Деньги наличными. Я беру недорого — двенадцать рублей за книгу.
Елизавета Ивановна поморщилась. Но куда деваться? Дела у нас были в крайне запущенном состоянии.
— Ну что ж, — нехотя согласилась она. — А когда вы приступите?
— Да хоть сейчас. Выделите место, и начну.
Он расположился за столом Бузунова (тот как раз был в командировке), достал шило, форму (ящичек, куда кладут переплетаемые бумаги), нитки, коленкор, тряпки, старые газеты.
Увидев наше удивление, пояснил:
— Всё идёт под левую ногу, что попадётся! Даже женские рейтузы. По заводам хожу, по учреждениям, — раздавался его скрипучий голосок. — По районам езжу. По всей стране… Инструмент, как видите, нехитрый. Но без инструменту и блохи не убьёшь.
Я наблюдал за ним, думая: незатейливое ремесло, а подработать при удобном случае можно. Не то что корпеть над никому не нужными методразработками.
Я полюбопытствовал:
— А вы давно по этой части промышляете?
— Сразу после войны. Сам я подполковник. Тридцать один год в армии отбарабанил. А переплётному делу меня обучил один приятель по танковому Полтавскому училищу.
Сальникова тем временем вышла.
— Другой бы на моём месте на печи лежал, — продолжал переплётчик. — Пенсия у меня тысяча четыреста двадцать рублей. Да сын присылает полторы каждый месяц. Он у меня в посольстве служит, в Норвегии. Я официально оформлен на пивзаводе с окладом в шестьсот рубликов. А выдастся свободное время, не могу сидеть сложа руки. Да и пожить люблю на широкую ногу. Ни в чём себе не отказываю.
— «Московская» всегда на столе, — подсказал Малыш.
288
— Отчего же только «Московская»? — обиделся бывалый служака. — Мы в состоянии и коньячок-с!
Он достал банку с клеем — какого-то неопределённого цвета.
Я насторожился, спросил:
— Чего это он у вас с прозеленью?
— Видите ли, я его варю на муке и добавляю купорос. Чтобы в книгах клопы и прочие насекомые не завелись. Радикальное, между прочим, средство.
Я стал проситься к нему в подмастерья, посулил:
— Рассчитываться буду через кафе.
Переплётчик охотно согласился и оставил свои координаты.
Малыш пожурил:
— И чего тебе переплетать? Неужто накопил чемоданы рукописей? Прежде надо иметь перо. Куприн, Горький, Шолохов — и те не гнушались газеты. А ты всё гультайничаешь!*
Я призадумался. Ещё на свадьбе у Валентина Киценко познакомился с его двоюродным братом Фёдором Ивановичем Задорожным (заведовал отделом агитации и пропаганды Туапсинского горкома партии). Тощий, болезненный, он тем не менее обладал железной волей фанатика. Его идеал — Николай Островский — светил ему, как маяк в бурном море.
— Приезжай в гости, — посоветовал Задорожный. — Испробуешь свои силы в редакции. Понравится — останешься.
Его приглашение пришлось как нельзя кстати. У нас с Валюшей половая жизнь закончилась: с полу перебрались на кровать. Осторожничали: до родов оставалось месяца полтора.
В октябре я взял отпуск и, не раздумывая, отправился в Туапсе. В поезде проснулся от размеренного шума. Шум заполнял всё вокруг. Ненароком глянул в окно. Боже мой, море! Чёрное! Я видел его впервые. На всём пространстве вздымались волны с белыми гребнями — стихийное ополчение! — надвигались нескончаемыми рядами и с размаху разбивались о берег, усеянный галькой…
Федора Ивановича я разыскал легко, и мы сразу же отправились к редактору — Алексею Петровичу Малинину. Чернявый, юркий, он метнул сквозь очки беглый взгляд в мою сторону.
— Это Георгий из Ростова, — пояснил Задорожный. — Помните, я говорил.
— Как же, как же, помню.
Последовала серия стандартных вопросов, после чего ответственные партработники многозначительно переглянулись.
— Юра, что там у тебя с отцом? — спросил Задорожный и — желая успокоить: — Не стесняйся. Здесь свои.
* Бездельничаешь.
289
Я выложил всё, не скрывая подробностей.
— А теперь он реабилитирован? — допытывался Малинин.
— Да.
— Ну и слава Богу! Молодец, что не утаили, — одобрил он. — Всё это не имеет никакого значения. Так, для порядка. Я вас оформлю временно на месяц с окладом в шестьсот рублей. Плюс гонорар — сколько заработаете. И когда же вы возьметесь за перо?
— Пожалуй, завтра.
— Ну и отлично.
По дороге домой Федор Иванович оправдывался:
— Ты извини, что тебе учинили допрос. Иначе нельзя. Город у нас закрытый, пограничный. Да и сам Малинин служил в этих войсках. И любит покопаться в анкетных данных.
Поначалу я сиднем торчал за столом, правил письма, старался из ничего сделать конфетку. Редактору нравилось, а Задорожный ворчал:
— Просиживать брюки ты мог бы и в своём методкабинете. Нечего тогда было тащиться из Ростова в такую даль. На днях еду в командировку по району. Отправимся вместе. И наберёшь там кучу материала. Идёт?
Утром мы поехали в комфортабельном автобусе. Дороги здесь были прямо-таки остросюжетные: богатые крутыми подъёмами, частыми спусками и поворотами.
— Юра, приготовься, — сказал Федор Иванович. — Скоро начнётся отрезок пути, извилистый и длинный. Его обозвали в народе «тёщин язык».
Мимо окна проплывали горы, склоны которых были объяты пламенем осенней листвы деревьев и кустарников.
Часа через два вышли в Джубге. Она встретила нас солнцем. Кое-кто даже загорал. Перекусили в просторной столовой. Задорожный походя разделался с текущими делами. В ожидании машины, которая должна была добросить нас до Шепси, прогуливались по посёлку. Остановились у обрыва. Внизу протекала речка, впадающая в море. Из воды, изогнувшись, высунула голову змейка, озираясь по сторонам. У причала на приколе стояли лодки.
До Шепси добрались часов в пять вечера. Кстати, что означает это короткое нерусское шипящее и сипящее слово? Федор Иванович не замедлил внести ясность:
— Шепси по-черкесски — трава у воды. А Туапсе — две воды.
В отличие от Джубги, здесь стояла холодная, пасмурная погода. Небо затянули тяжёлые тучи. Моросил дождик. И само собой напрашивалось начало для корреспонденции, если воспользоваться методом контраста: «А настроение у отдыхающих было бодрое». Они спешили не в ресторан, где имелся широкий выбор алкогольных напитков, а в зимний клуб на лекцию «Жизнь — подвиг Николая Островского», с которой должен был выступить мой заботливый
290
гид Фёдор Иванович Задорожный. Человек неиссякаемой энергии, он находился в тесном контакте с сестрой писателя-большевика Екатериной Алексеевной, накопил редкие сведения о нём и на основании этого материала успел прочитать свыше шестисот лекций.
— Пользуйся моментом, — говорил он. — Навести его сестру. Она неподалеку — в Сочи. Заведует музеем.
Редактор одобрил мою корреспонденцию о Шепсинском доме отдыха. Похвалил:
— Ваша первая ласточка!
Теперь я, не робея, отправлялся на предприятия. В моём поведении стали даже прослеживаться черты профессиональной заносчивости.
В то время повсюду проходили собрания, посвящённые поездке Н.С. Хрущёва в США. Митинг состоялся и на судоремонтном заводе. Я с радостью поторопился на производственный объект, который в моём воображении был окутан таинственной дымкой: море, корабли — одним словом, романтика. Но, сверх ожидания, секретарь парткома Уткин вдруг повелительно спросил:
— А у вас имеется удостоверение?
Я вытащил бланк с грифом: редакция газеты «Ленинский путь». Уткин с пренебрежением помусолил пальцами, поросшими рыжей щетинкой, вручённую мною бумагу — она ему не внушала доверия.
— Нужна книжечка, постоянное удостоверение штатного сотрудника. А это что? Дано временно. Ведь у нас не проходной двор, а предприятие государственной важности. Да я вас, если хотите, могу и задержать.
Наглость секретаря парткома выходила за всякие границы.
— А не много ли вы на себя берёте? — прикрикнул я на него. — Звоните в таком случае Малинину! Я пришёл по его личному указанию.
Уткин несколько пообмяк:
— Звонить не буду, но и пустить на завод не имею права.
Я понял, наконец, что плетью обуха не перешибёшь. А уходить ни с чем не хотелось.
— Но вы можете хотя бы назвать выступивших на собрании? — не отступал я. — Надеюсь, это не военная тайна?
— Отчего же, можно. Доклад сделал первый секретарь горкома партии Иванихин, затем выступил директор завода Чернов, бригадир окирковщиков докового цеха Власенко, лаборантка Ватрушина…
— А инициалы?
— Ну уж увольте! Что я обязан помнить? Если вам нужно, звоните в отдел кадров.
От зарвавшегося бюрократа я примчался, запыхавшись, к Алексею Петровичу Малинину. Он улыбнулся:
— Узнаю Уткина! Да вы не расстраивайтесь. Сделайте короткую информа291
цию. И — в набор. А вообще не обращайте внимания на уткиных,— продолжал наставлять редактор. — Журналист, как дипломат, должен быть готов к любому приёму. Завтра вечером отправимся с вами в гости к одному субъекту. Этот попривередливей секретаря парткома.
Мы взбирались с Малининым по крутым тропинкам в гору. Алексей Петрович остановился, достал блокнотик и, спешно листая его, прищурился сквозь очки.
— Кажется, здесь.
Подошли к добротному дому, огороженному забором. Малинин, не задумываясь, юркнул во двор. Я предупредил его вопросом:
— А вы не боитесь собак?
— Их не может быть — сюда многие ходят.
Дверь открыл сам хозяин, сухопарый, с белой окладистой бородой. Алексей Петрович представился и повёл с ним беседу, задавал вопросы. Я присел в стороне. Старик оказался баптистом, в его квартире бывали сборища: молились, пели. Приходила и молодёжь. Хозяин отвечал с достоинством. Даже когда Малинин приготовил ему такую каверзу: «Вы получаете литературу из-за границы?» — тот лишь скривился, как от зубной боли, и отрицательно замотал головой.
Но стоило редактору неосторожно затронуть Господа, старик закипел, борода его затряслась.
— Вы, товарищ хороший, святое не трожьте и в душу к нам не суйтесь! — прикрикнул он. — Говорить говорите, а богохульствовать в моём доме нечего. А ещё образованный! Интеллигент!
Втайне я поддерживал благообразного хозяина: чего лезть в Божьи дела?! Нам ничего не оставалось, как поспешно ретироваться. По дороге Алексей Петрович бубнил, уподобясь деду:
— Ишь, хрыч поганый! Зашипел, точно змея, того гляди, ужалит. С ними, с сектантами, надо держать ухо востро. Тем более здесь пограничная зона. А они порасплодились, растут, как грибы после дождя! И что им надо? Верить? Так верьте на здоровье! Без веры никак нельзя. Мы тоже верим, только не в сверхъестественные силы, а в человека, в его руки и разум, которые создают всё прекрасное на земле.
Произнося свою тираду, он то и дело с надеждой поглядывал на меня, комсомольца, ближайшего единомышленника. Однако я предпочитал отмалчиваться. Редактора наверняка бы хватил удар, если бы ему удалось узнать, что я верую в Бога.
Малинин, погруженный в текучку суматошных газетных будней, пожалуй, никак не мог уразуметь, что только человек с незамутненным ребяческим оком может созерцать сокровенную гармонию мироздания и, замирая от восторга, благодарить его Создателя. А здесь, в Туапсе, — синее небо, яркое
292
солнце, горы, покрытые редколесьем, и море, всегда изменчивое и неповторимое в своей красоте… Сколько раз я неторопливо бродил здесь по галечному берегу. Волны непрестанно накатывались на него с шумом и плеском, и эта неутомимая мелодия уводила от суетных мыслей, омывала душу.
На свидание с морем хотелось приходить одному. Когда я бывал тут с Ниной, женой Задорожного, она постоянно плакалась — под рокот волн — на свою неудачную долю: «Фёдора почти не вижу. Он вечно занят. Что это за жизнь? Зачем было жениться, если мы ему не нужны? Даже сына своего назвал Николаем — в честь Островского!»
Но кто ей мог пособить?! Кто? Разве только Господь?!! И то, если бы жена идейного горкомовца соизволила обратиться к Нему!
Был конец октября. Море бушевало, вставало на дыбы и казалось взаправду черным и зловещим. Теперь шутить с ним было опасно. Вот недавно в районе села Небуг почти наполовину залило мотобот «Сарган». Сумерки сгущались. Дул сильный норд-ост и всё дальше гнал в открытое море судно, на котором находилось семь рыбаков. Они были на краю гибели. Капитан дежурного буксира «МБ—48», получив из порта срочную радиограмму, спустя полчаса обнаружил их на траверзе Казачьей щели. Потерпевшие, находясь в полушоковом состоянии, безсвязно лепетали слова молитв и благодарности.
* * *
В субботу вечером Задорожный вручил конверт:
— Это для Екатерины Алексеевны Островской. Передай большой привет. Пусть не сердится, что давно не был. Поезжай завтра. Думаю, за день обернёшься. Тянуть резину некогда. Времени остаётся в обрез.
В Сочи я выехал ранней электричкой. По дороге купил букет цветов и — прямо в музей. Екатерина Алексеевна, женщина с большими серыми глазами, встретила меня, как родного. Расспрашивала о Задорожном.
— Замечательный человек! Таких нынче мало, — с грустью заметила она. — А вы чем-то похожи на Колю. В пору его молодости. Вот, посмотрите.
И показала открытку с фотографией Николая Алексеевича. Ему там девятнадцать лет. Он в галифе, в сапогах, к поясу пристёгнута кобура. Вид решительный, отчаянный.
На прощание Екатерина Алексеевна подарила книгу о своём брате с собственноручной надписью.
Зато сам город Сочи не понравился: пыльный, жаркий, сутолочный. Я попытался укрыться от назойливой толпы в дендрарии. Старательно записывал названия экзотических деревьев и кустарников, но в памяти осталось одно: декоративно, красиво и зелено.
В Туапсе вернулся поздно. А утром Малинин срочно отправил меня в совхоз. Там я впервые наблюдал, как вялится табак. Из совхоза меня доста293
вили на машине к посёлку Агой (это где-то двадцать пять километров от Туапсе). По рассказам Задорожного, здесь учительствовала Мария Павловна, сестра Берии. Когда её брат был на вершине власти, она не просила у него помощи, перебивалась на скромную зарплату. Лаврентию Павловичу недосуг было позаботиться о нуждах сестры. После его прах развеяли по ветру, а Мария Павловна всё так же честно доживала свой век.
От посёлка Агой пришлось топать пешком. Я зашагал бодро, утешая себя тем, что по этим дорогам хаживал некогда Алексей Максимович Горький.
Моё пребывание в Туапсе близилось к концу. Я отважился зайти к Ма-линину, чтобы поставить точки над i. Алексей Петрович встретил ласково:
— Ну, что я могу сказать, Георгий?! Вы нам подходите. Грамотный, старательный. Да вот закавыка: у вас семья. Потребуете квартиру. У нас, к сожалению, строительство жилых домов ограничено. Потом вы не коммунист, а газета — орган горкома партии. Вступить вам будет трудно, начнут ворошить отца.
Картина прояснилась. Я сухо попрощался и вышел. На сердце остался неприятный осадок. Узнав о моей беседе с редактором, Задорожный, обычно сдержанный, взорвался:
— Ну и подлец! Жалкий перестраховщик. Но ты не отчаивайся, Георгий. Не на одних малининых стоит наша страна. Тебя примут в партию. Обязательно примут. И никто больше не будет корить за прошлое. Выше голову, дружище!
* * *
По моим подсчётам, Валя должна была вот-вот родить. А потому не переставала бомбить меня письмами: «скучно, приезжай, смотри не задерживайся». Сообщала, что мой отец уже заготовил люльку для Павлика. Для Павлика? Да! Мы заранее были уверены, что она принесёт сына. Я предлагал назвать его Иваном. Валя возражала:
— Слишком простое, деревенское имя! Вечно будут дразнить его «Ванька — дурак!»
— Ну тогда Павел, в честь твоего отца!
На том и порешили. Она положила голову мне на грудь и мечтательно произнесла:
— Хорошо, если бы он был похож на тебя!
— А я хочу, чтоб на тебя!
Соседки, родственницы и знакомые тщательно рассматривали Валю, её живот, строили догадки: мол, если округлый — родится девочка, а если остриём вперёд — мальчик. Но она твердила одно:
— Знаю, будет мальчик. Только мальчик. Чувствую, как он буянит у меня внутри.
В Ростов я вернулся вечером. Вали дома не оказалось.
294
— Где она? — встрепенулся я.
— Там, — многозначительно произнесла тёща. — Не волнуйся, она ушла сама. В десять часов утра. Хочешь, позвони, поинтересуйся.
Я опрометью бросился к телефону.
— Это муж Овечкиной. Как она себя чувствует?
— Нормально. Кричит, как и все. Правда, поменьше других. Позвоните попозже.
Как передали по телефону, Валя разрешилась от бремени уже в полдесятого, поближе к полуночи. Исходные данные Павлика были: рост — 53 сантиметра, вес — 4,5 килограмма.
В управлении культуры меня поздравляли все. А по чарке в честь знаменательного события я выпил только с Малышем.
Почти ежедневно навещал Валю. Она лежала в родильном отделении ЦГБ — центральной городской больницы. Это целый городок из серых, неприглядных корпусов, огороженных бетонным забором. Валя подходила к окну на третьем этаже в синем халате, махала рукой.
Через неделю её выписали. Я пришёл за ней в роддом с Еленой Ивановной. Валя нервничала, молвила в сердцах:
— Хоть бы такси догадался взять. То же мне, папа!
Я впопыхах побежал за машиной.
Валя первая вошла в нашу комнатёнку, положила свёрток на кровать, бережно развернула. Ребёнок был красный. Точно кусок мяса. Лицо страдальчески сморщилось. У меня появилась боязнь, что если возьму его в руки, то сломаю. Такое ощущение осталось надолго.
Павлика положили в коляску и поставили её в гостиной. Ночью он кричал — требовал, чтобы меняли пелёнки. Поочерёдно вставали тесть, тёща, Валя. Я крутился рядом, не зная, что делать с ребёнком.
Ежедневно совершалась церемония купания. В кухне зажигались газовые горелки. Для Павлика создавали искусственный микроклимат. На стол ставили детскую ванночку и тщательно измеряли температуру воды. По неопытности я выступал в роли стороннего наблюдателя. Разумеется, моё поведение возмущало Валю. Но как я мог переделать себя в одночасье?!
Домашняя обстановка, полная мелочных хлопот и детского плача, стала невыносимой. По сравнению с ней даже опостылевший методкабинет казался раем. Сальникова, конечно, оставалась по-прежнему нудной и зловредной. Да что можно ожидать от закоренелой старой девы?!
— Георгий Иванович, а как ваша «двухлетка культуры»? Подвигается? — голос ее звучал крайне педантично. — Учтите, она стоит в плане нынешнего года. Времени осталось очень мало. Поторапливайтесь!
И я отправился в обком комсомола. В апреле 1958 года молодым ленинцам Дона бросили клич: включаться в областной поход за культуру! Точно
295
её, культуру, можно собирать в лукошко, как ягоды или грибы. Речь шла о неопределённых туманностях: о дальнейшем подъёме общеобразовательного уровня и расширении культурного кругозора молодёжи, о повышении идейного содержания работы культпросветучреждений и укреплении их материальной базы.
Я листал отчёты и добросовестно заносил в блокнот факты — кирпичи, которые потребуются для кладки будущей методической разработки. Кстати, о кирпичах. Комсомольцы горячо взялись за возведение клубов, библиотек, кинотеатров. А где добыть стройматериалы? И молодёжь взяла шефство над строительством кирпичных заводов. А там, где их нет? Ну что ж: на нет и суда нет. Однако выход нашли. Организовали специальные бригады по выделке самана и обжигу кирпича полевым способом.
А мне с чего начать? С какого боку подойти к методразработке? Я маялся, ёрзал на стуле, безсмысленно бродил по коридорам.
Малыш следил за мною, словно коршун. Улучив момент, шепнул:
— Просись в командировку, заодно проветришься. А там Лиза в отпуск уйдёт. Я подсоблю состряпать твою двухлетку.
Мне удалось вырваться на несколько дней в Орловский район (станция Двойная). Проверять клубы и библиотеки почти не пришлось. Передо мной была поставлена актуальная задача: в сельском Доме культуры овцесовхоза «Красноармейский» провести тематический вечер «Жить и работать по-коммунистически». С лёгкой руки Н. С. Хрущёва сей лозунг вошёл в моду и витал во всех сферах деятельности. Необходимо было в пожарном порядке брать его на вооружение. Ведь коммунизм не за горами. Попозже Никита Сергеевич с высокой трибуны, подобно пророку, провозгласит, что светлая заря человечества взойдёт в 1978 году. «Нынешнее поколение советских людей, — категорически заявит он, — будет жить при коммунизме».
А пока что, засучив брюки и подолы, надо было догонять загнивающую Америку по производству мяса, молока и масла на душу населения. Именно об этом возвещал красочный стенд, установленный в зрительном зале клуба. В ожидании, когда откроется вечер, я расхаживал по фойе, делая заметки. После Туапсе у меня появилась газетная хватка. С директором Дома культуры Василием Ивановичем Марниченковым мне не пришлось потолковать: он бегал, как взмыленная лошадь, и с трепетом следил, когда появится секретарь райкома партии. Наконец тот зашёл, торжество началось. Секретарь сделал пространный доклад, напичканный цифрами и фактами. Но даже в нём, как в навозной куче, посчастливилось раскопать жемчужное зерно: бригады комтруда образно сравнивались с островками коммунизма. На беду жемчуг, как после оказалось, был фальшивым. В то время я плохо разбирался в истинных драгоценностях.
Хотелось романтики. К сожалению, она была не здесь, в полутёмном зале,
296
где произносилось много напыщенных ненужных фраз, а совсем недалеко отсюда, на знаменитых Чёрных землях, куда выезжал охотиться Малыш. Всю зиму, по его рассказам, пасутся там на подножном корму отары овец. Вокруг — ни души. Лишь чабан с герлыгой*. Минуешь одну отару, и только через двадцать пять километров покажется другая…
А я, находясь в совхозе, так и не увидал живой овцы, разве что после вечера, когда организовали пиршество, ел рагу из баранины.
Вернувшись из командировки, бойко разрисовал виденное мероприятие — на манер газетной корреспонденции. Сальникову она не удовлетворила:
— Описательно. Нет методического подхода. Вы уже год работаете и не написали ничего путного.
«Ну и язва!» — с горечью подумал я.
К счастью, Елизавета Ивановна ушла в отпуск. Кресло заведующего занял Малыш. При нём все методисты воспряли духом. Виктор Евгеньевич воспользовался отсутствием начальницы и начал исподволь вести подкоп под Сальникову. Однажды, когда подвыпили, он науськивал меня пойти к начальнику управления Андрееву:
— Ты знаешь его ещё по университету. Вот и поведай ему чистосердечно, что творится в отделе.
Игорь Иванович выслушал, погладил мелко вьющуюся шевелюру, голубые глаза его насторожились, потемнели:
— А почему вы, собственно, приходите ко мне с этим вопросом? Увольнять её не за что. Возникли трения? Как-нибудь выступите открыто перед всеми.
К собранию мы, методисты, готовились по заранее разработанному плану. Как к государственному перевороту. Каждый должен был бросить камень в Сальникову. Однако резкое слово молвили я да Женя Корсуновская. Бузунов что-то безпорядочно мямлил. А Малыш и вовсе остался в тени, предпочитая дипломатично отмалчиваться. Только тогда я понял, что он привык загребать жар чужими руками.
Елизавета Ивановна осталась на своём месте. Но её положение полновластной самодержицы пошатнулось. Поползли слухи, что она собирается увольняться.
Никто не знал, когда это случится. А я приобрёл репутацию ябедника, что было весьма некстати, так как назревала острая необходимость снова вести переговоры о вступлении в партию. Тесть неутомимо понукал:
— Прошло больше года, как ты работаешь. Поторапливай, бери за жабры.
Он возлагал огромные надежды на мою партийность. И прямо-таки недоумевал, отчего я медлю. О, если бы он знал, в чём крылась подлинная причина!
Как же теперь, задним числом, спустя столько времени, возвращаться к
* Посох овчара с деревянным крюком на конце для ловли овец за заднюю ногу.
297
болезненному для меня разговору — ковырять зарубцевавшуюся рану? Сразу возникал вопрос: «Почему скрыл от нас?»
Я с неприязнью поглядывал на хмурое лицо Павла Ивановича, и у меня отпадала охота раскрывать ему тайну. Нет, начну не с него. Всё-таки он чужой человек, а вот Валя — ближе, роднее.
Если и она не поймёт, то и перед тестем нечего исповедоваться.
Мы лежали в постели. Валя ничуть не удивилась, когда я посулил ей сообщить нечто сокровенное. Она только крепче прижалась ко мне:
— Не стесняйся. Знаю, о чём хочешь сказать. Ты был женат? Я давно подозревала…
Я чуть было не рассмеялся, но приободрился:
— Что ты, речь пойдёт совсем о другом. О моем отце.
— А какое мне дело до твоего отца?
— Ну как же, он сидел.
— Какая ерунда! Многие сидели.
— Да, но как политический.
Я назвал срок, статью, однако никаких эмоций не последовало.
— Выбрось всё из головы, — сказала Валя, — и понапрасну не расстраивайся.
Первый тур признания закончился. Теперь, глядишь, легче будет раскрываться перед Павлом Ивановичем. Однако я ошибался. С трудом удалось выдавить из себя:
— Мне надо вам кое-что сказать.
И тут передо мной вырос незримый барьер. Язык не хотел слушаться. Я ходил за тестем по гостиной вокруг стола и молчал. А он, заинтригованный, нетерпеливо понукал:
— Ну говори же, говори.
Наконец я собрался с духом и выпалил всё залпом. Стало легче. Павел Иванович внешне не изменился, но призадумался.
— И всё-таки не робей, — посоветовал он. — Пойди к начальнику управления и выложи всё начистоту.
Мне предстояло обнажить душу в третий раз, перед вовсе посторонним человеком.
В кабинете Андреева, сидя у его стола, сплошь заваленного бумагами, я чувствовал себя во всём виноватым. В том, что отнимаю драгоценное время у такого маститого вельможи, что на мне потёртый немодный пиджак, что отец мой в прошлом политзаключённый, а я к тому же ещё имею наглость просить, чтобы меня приняли в партию. На холёном лице Игоря Ивановича я не заметил ни тени пренебрежения.
— Значит, желаете стать коммунистом? — вежливо спросил он.
— Очень хотел бы.
298
Доверительный тон Андреева позволял смело перейти к самому щекотливому обстоятельству.
— Должен вам как старшему товарищу, — сказал я, — поведать правду об отце.
Игорь Иванович слушал сосредоточенно, ни один мускул не дрогнул на его лице. Затем он торжественно подытожил:
— Ну что ж, наша партия сурово осудила произвол культа личности. Вы это хорошо знаете. Пострадало много безвинных людей. И даже заслуженных членов партии. Ваш отец реабилитирован?
— Да, — бодро выпалил я.
— Ну вот видите, товарищ Овечкин, — Андреев улыбнулся, — правда восторжествовала! Обратитесь к нашему парторгу и оформляйте документы.
Зато холодная красавица Буланова остудила мой пыл:
— Надо прежде, — сказала, — посоветоваться в райкоме. Другое дело, если бы вы были рабочим. А интеллигенцию ограничивают в приёме. Планируется небольшой процент.
«Эх! — подумал я. — Всё-таки напрасно воткнулся я в эту фирму с громким названием. На вертолётном заводе давно бы приобрёл твёрдую специальность и в партию дорога была бы открыта».
Несколько раз подходил я к Булановой. Она отговаривалась: ещё, мол, не была в райкоме. Видимо, мои притязания ей порядком надоели, и она отрезала напрямик: по нашему управлению не запланирован приём в партию. Верилось с трудом. Скорее всего препоной послужила судимость отца. Разумеется, об этом не заявляли открыто, а лишь вежливо отказывали.
Тесть помрачнел, замкнулся. Тёща не изменилась: улыбка не сходила с её тонких губ. Валя по-прежнему была ласкова и нежна. Только вот Павлик её выматывал. Она заметно осунулась. У неё не хватало молока, а он настойчиво требовал пищу. Приходилось его подкармливать. И Валя бросила в мой адрес упрёк:
— Ты хоть бы в консультацию сходил за молоком и кашей.
По характеру Павел Иванович был напористым и нагловатым. Без сомнения, он рассматривал моё вступление в партию как трамплин для продвижения по служебной лестнице. Идейными соображениями здесь и не пахло, хоть он часто, выпячивая живот, называл себя революционером. А на самом деле был типичным обывателем.
Тесть прожужжал все уши моему отцу:
— Иван Степанович, нужна кроватка для внука. Он растёт не по дням, а по часам, и скоро люлька будет ему мала.
Отец долго не мешкался: надо — так надо. И спустя некоторое время для подрастающего Павлика было доставлено роскошное ложе.
Павлу Ивановичу пришлась по душе такая расторопность. Он нащупал у моего родителя слабую струнку и полез напролом:
299
— Иван Степанович, ты уж до конца сделай доброе дело. Закажи двуспальную кровать. Чего тебе стоит?! А то молодожёнам уж очень тесно спать вдвоём на одинарке.
Отцу ничего не оставалось, как согласиться.
В квартире Швецовых бывал определённый круг лиц. По вечерам прибегала сестра тёщи — Зинаида Ивановна. Ей хотелось развеяться: надоедало целый день толочься в школе среди ребятишек. Иногда на застолье с четвёртого этажа, словно с Олимпа, спускались сваты — Ольга Георгиевна и Сергей Карпович. Изредка заезжали из Донбасса родственники Елены Ивановны.
Из молодых ближе всех к нам были Худяковы из соседнего дома (Таня тоже недавно родила Андрюшку). Мы разгуливали по двору со своими чадами, а случалось, оставив их на попечение бабушек, отправлялись в кино.
Не скрою, я очень любил свою жену, но как человек общительный жаждал новых знакомств и сблизился с Эдиком Борисовым, старым приятелем по университету. С Эдиком мы выезжали на военные сборы и стажировку. Он обладал недюжинными способностями, и его оставили при кафедре физики. Борисов развернул бурную деятельность, решив создать нечто вроде вычислительного центра. Дело перспективное! Эдику выделили небольшое помещение. Набрав в штат пробивных ребят, он приводил его в порядок, занимался монтажом оборудования.
— Начинаю с нуля, — морща высокий лоб, сетовал Борисов.
В нем одновременно уживались и бизнесмен, и философ. Сюда, на зачаток будущего вычислительного центра, захаживали бойкие люди, любители выпить и поострить. Среди них — Феликс Лапшин, здоровущий брюнет, грузчик, боксёр, друг Эдика ещё с детства. Даже внешне они были такие разные! Что могло их связывать? Правда, если говорить языком физики, плюс и минус всегда притягиваются друг к другу. А для меня встречи с ними были тогда небезынтересными. Я даже прочёл им один из последних рассказов. Эдик тотчас стал строить прожекты, куда бы его пристроить. Феликс, по натуре скептик, напротив, усомнился в том, что его удастся опубликовать.
— Зачем писать о войне? — витийствовал он. — Ты же в ней не участвовал. Возьми что-нибудь из современной жизни. Сколько в ней скрыто конфликтов!
Но, погружённый в сытое счастье, я считал их недостойными пера.
С рождением Павлика обстановка в квартире резко изменилась. Стало шумно, суматошно. Я никак не мог сосредоточиться, уйти в себя. И прямо-таки рвался в командировки. Соглашался ехать в любые районы, как бы ни было трудно туда добираться.
Однажды в лютый мороз забрался на самую окраину области, в станицу Обливскую, на границе со Сталинградской областью, которую Хрущёв переименовал в Волгоградскую. В памяти остались скрип снега под ногами, раздольный простор, резкий ветер, обрывки разговоров про богатые сады и бах300
чи, про лихих донских казаков, каких нынче почти не встретишь, и музыка… Да, не удивляйтесь. В этом захолустье жили свои доморощенные сочинители. Всему району были известны их шедевры: «Донская молодёжная» и «Новогодний вальс» математика Юрия Фаленко; песни «Азовское море» и «Почему» баяниста Георгия Калмыкова. На безрыбье, как говорится, и рак рыба. Да и стоит ли придираться к самоучкам, когда во всей стране днём с огнём не сыщешь гениального композитора!
Поездки по области были временной отдушиной и не спасали от постоянной домашней кутерьмы. Я утешался тем, что Павлик подрастёт, станет меньше кричать и капризничать и в квартире снова воцарится тишина. А пока что куда деваться бедному начинающему прозаику?!
Клуб молодых литераторов — КМЛ, где почти все поголовно писали стихи и, вопреки здравому смыслу, помешались на форме, окончательно опостылел. Я прослышал, что существует литобъединение и при Союзе писателей. Начинающие бумагомаратели собирались в редакции газеты «Молот». Однажды я заглянул туда. Мне показалось, что здесь всё было поставлено на более высоком уровне. Занятия вёл поэт Вениамин Жак, маленький, как воробышек, в очках. Выставлял себя эрудитом. Я часто сидел рядом с кряжистым мужчиной в потёртом сером плаще. В широко поставленных глазах его под разлохмаченными бровями мельтешила хитринка.
Звали его Валентин Чичев. Он был старше меня лет на десять.
— Ну как? — спросил он однажды.
— По крайней мере, лучше чем в КМЛ.
Порою Валентин запаздывал. Клал на колени натруженные руки. Под ногти пальцев и вокруг въелась какая-то зелень… Выяснилось: купорос!
— А меня издавна привлекала малярка, — сказал я.
— Что верно, то верно, — согласился Валентин, — профессия стоющая. По сравнению с другими — физически лёгкая. И заработная.
Несмотря на то, что я закончил университет, а Чичев всего четыре класса, мы с ним наравных вели беседу.
— Нам надо чаще видеться, — предложил он.
— А то и работать вместе, — подсказал я.
— Если хочешь, могу взять к себе в бригаду. Но помни: ни дня без строчки!
Я стал задерживаться в неурочное время в методкабинете. Вокруг стояла желанная тишина. Писалось легко.
После долгого сидения хотелось прогуляться по шумной центральной улице, поглазеть на прохожих. Насыщенный медовый год миновал. Валя, измученная Павликом, уделяла мне меньше внимания. Обеды не носила. Исполнилось давнее желание Жени Корсуновской: мы теперь полдничали в кафе «Золотой колос».
Настала весна. Припекало солнышко. Ростовские модницы старались на301
перегонки обнажить привлекательные части тела… Я заглядывался то на одну, то на другую красотку.
В пределах нашего микрорайона объявился Витька Поливанов. Валя знала его с детских лет. Поливановы проживали в соседнем доме, где и Худяковы, их балкон находился на уровне нашего. Витька недавно вернулся из лагеря, куда его засадила родная мать. Это был высокий, стройный парень с решительным лицом; белобрысый; одетый во всё кожаное коричневого цвета: плащ, кепка и лёгкие сапоги. Пожалуй, я о нём бы и не вспомнил, если бы не такой эпизод.
Через дорогу от нашего дома стояло серое здание, на первом этаже которого располагалась библиотека. Однажды я увидел, как по направлению к ней прошагала рослая светловолосая (может быть, крашеная) женщина в коротком фиолетовом пальто. Точёные ноги её были обуты в красные бархатные туфли без каблуков. После, случалось, она проходила совсем рядом со мной: глаза темно-карие, жгучие. Как-то вечером она вела за руку девочку лет восьми. Я осторожно, словно сыщик, последовал за ними. Они зашли в аптеку. Я тоже. Поглазел на витрины. Она склонилась к рецептурному окошку, спросила:
— Готово лекарство для ребёнка Казимировых? В десять утра? Хорошо.
Бросила на меня вопрошающий взгляд. И вышла.
Я чуть приотстал. Мы медленно двигались в сторону Ростов-горы, туда, где проживала Зинаида Ивановна, сестра тёщи. У ее дома приостановились. Незнакомка быстро вошла в подъезд. Я — за ней. На площадке второго этажа она резко повернулась и окинула меня с головы до ног подозрительным взором. А я приблизился вплотную к квартире родственников и нажал кнопку звонка.
Возвращался поздно. Уже стемнело. В доме Худяковых дверь подъезда была раскрыта настежь. У порога стояли впритык Поливанов и прелестница, которую я недавно выслеживал. Целовались взасос…
«Весна, — подумалось. — Щепка на щепку лезет!».
302
ГЛАВА 7
ПОВСЕМЕСТНОЕ СВИНСТВО
С
о стороны набережной Дона по Будённовскому проспекту медленно проплывала роскошная легковая машина с открытым верхом. В кузове стоял Никита Сергеевич Хрущёв без охраны. Впереди его сопровождали мотоциклисты. Он помахивал рукой на обе стороны дороги. На тротуарах толклись глазеющие ростовчане. Визит генсека оказался неожиданным. То там, то тут раздавались восторженные возгласы : «Хрущёв! Хрущёв!». Толпа, одержимая раболепным любопытством, ринулась за автомобилем.
Я мчался в числе первых вплоть до самого обкома партии и, когда машина остановилась, упёрся с разбега в её кузов. Никита Сергеевич был рядом, на расстоянии вытянутой руки, простой и доступный, в соломенной шляпе, в кремовом чесучовом костюме. Когда он ступил на асфальт, толпа нехотя расступилась, как бы не желая выпускать из своих объятий всамделишного властителя. Большинство, как и я, взирали на такового впервые. Сталин не любил разъезжать и на люди показывался крайне редко.
Все чего-то ждали и не расходились. Вдруг по собравшимся, словно ветер по хлебному полю, пронёсся рокот: «Будет говорить, будет говорить!» Сзади напирали всё сильнее. Кого-то стиснули, кто-то пронзительно завизжал… Ради подобного зрелища люди готовы были пожертвовать чуть ли не собственными рёбрами.
На угловом балконе верхнего этажа жёлтого обкомовского здания появился Хрущёв в сопровождении свиты. Полы его легкого чесучового пиджака были распахнуты. Виднелась вышитая на груди рубаха, какие носят на Гуцульщине. Внизу зашумели, заревели, сгрудились ещё теснее. Никита Сергеевич снял головной убор и поприветствовал народ. Знаками показал на солнце и на лысину: дескать, сильно припекает. И снова надел шляпу. Ораторствовал недолго, без выкрутасов. Зато секретарь обкома Киселёв трещал назойливо, точно будильник, и то и дело рубил рукой воздух. Череп покраснел от напряжения. Речь была неприкрыто подхалимской и резала слух после недавнего разоблачения культа личности. Никита Сергеевич отошёл в сторону, нахмурился. Киселёв, охваченный приступом верноподданичества, продолжал сотрясать воздух. Тогда от свиты Хрущёва отделился огромный, с багровым лицом Андрей Иванович Ерёменко в военной форме (он еще недавно командовал войсками Северо-Кавказского военного округа) и вплотную приблизился к забрехавшемуся секретарю обкома. Над его ухом раздался чугунный бас прославленного маршала:
— Фатить!
Никита Сергеевич вскоре удалился, а ростовчане всё торчали у здания обкома партии в надежде ещё раз хоть мельком взглянуть на своего правите303
ля. Спустя часа три он проехал на машине в сторону завода «Ростсельмаш». Но многочисленные группы зевак остались: стоя на тротуарах, продолжали упорно караулить необычного гостя.
К вечеру на Театральной площади скороспешно соорудили и украсили трибуны. Однако пробраться сюда было значительно труднее, чем утром к обкому партии. Голос у Хрущёва заметно сел, а сам он запинался, говорил несобранно, всё чаще сыпал смачными присловьями. Создавалось такое впечатление, вроде он хлебнул лишнего. Все насторожились, ожидая какого-либо конфуза.
Я знал, что многие подсмеивались над Хрущёвым. В народе о нём ходило немало анекдотов. Да и сам он был ходячим анекдотом. Зато — в доску свой, и народная масса приятно ощущала кровное родство с высокопоставленным кучером. Ведь он заметно ослабил вожжи: вороти, что хочу! И постепенно вся страна опуталась крепкой паутиной родства, кумовства, сватовства и дружеских связей. Каждый пристраивался, как мог, хапал с невинным видом — соответственно чину, не чуя ответственности за спиной. Поговаривали, что сам глава государства как-то шутя высказался: пускай, мол, воруют, всё равно останется у нас, в Америку не уплывёт. И пошли сплошные праздники — без будней. Люди ослабили ремни, ели и пили от пуза, обнимались и целовались, а выйдя из-за стола, дрались или втихомолку творили подлости. Расхлябанность и наглость стали в ходу. Наступила эпоха кукурузы и всеобщего свинства.
Мы, рядовые чиновники, не задумываясь, вторили громкому хрюканью кремлёвского главаря и его подручных. Их высочайшие указания, подобно закваске, вздымали тесто наших методических разработок. Всё было заранее предопределено. Каждое культурно-просветительное мероприятие обязательно проводилось под знаком пропаганды исторических решений двадцать первого съезда, декабрьского и июньского Пленумов ЦК партии.
Я гастролировал по Ростовской области. Одна командировка сменяла другую. Впечатления мелькали, словно в калейдоскопе.
Из станицы Мечетинской я вывез напутствие: «Сей в добрую пору — соберёшь хлеба гору». В Азовском районе в колхозе «Победа» впервые среди доярок встретил мужчину — Ивана Козлова. По его рассказам, он до того привязался к своим подопечным, что не доверял их пастухам, ходил с ними на выпаса, разбрасывал соль-лизунец. И, не дай Бог, если Иван заметит, что коровы не паслись, побежит в овраг или в придорожную полосу, нарежет сочной травы и понесёт им в стойла.
А что самое примечательное на станции Миллерово? Железнодорожный мост со скрипом. Как-то неподалеку отсюда, в станице Мальчевской, я попал в погожую весеннюю пору в дом приезжих. Он пустовал. Пользуясь удобным случаем, здесь затеяли ремонт. Его подрядился делать мужчина средних лет.
304
Стоя на «козлах», играючи махал кистью, напевая при этом нежным тенорком:
Однозвучно гремит коло-ко-ольчик,
И дорога пылится слегка-а…
В пустом помещении заливисто звучал голос маляра. Спецовка его была перепачкана алебастром и мелом. Весело улыбаясь, он сказал:
— Красоту наводим. Главное — потолок. Это небо комнаты. А без неба нам ну никак нельзя!
«А без проверки клубов, — невольно подумал я, — обойтись можно. Ничего не изменится. Безтолковое занятие!»
Вот и сейчас сижу в глуши. Впереди — воскресенье. Отдел культуры не работает. Другой бы на моём месте запил с тоски. А я доканчиваю очередной рассказ о мостовщиках. Здесь мне никто не мешает. Разве что из коридора доносится голос мастера, ласкает слух, манит в светлые дали… Эх, маляра, маляра — колера, колера! Валентин Чичев, альфрейщик высокого класса, всё зовёт к себе в бригаду, а я присосался к культпросвету, как поросёнок к свиноматке.
Сравнение подходящее по тем временам, когда культура смешалась с навозом, а искусство — с кролиководством. Будучи в Тарасовке, я заинтересовался плакатом, где были такие, с позволения сказать, стишки:
Кроликов каждый вырастить может.
Это мясные резервы умножит.
Мясо кролика вкусно, питательно —
Кроликоферму создай обязательно.
— Что, чай, понравилось? — спросила Марфа Ивановна, завотделом культуры, женщина богатырского сложения.
Когда она садилась в «газик», тот, бедняга, проседал и поскрипывал. Баяли, что Марфа легко брала на спину мешок с сахаром (сто пять килограммов!), да и перепить её не мог ни один мужчина. А если она с разбегу бросалась в местную речушку, та выходила из берегов.
Я взирал на эту донскую красавицу с восхищением, и на ум приходили такие параллели: царь-пушка, царь-колокол, царь-баба…
Меня, как представителя области, пытались задобрить: накормить и напоить доотвала. Мой отец, человек, несомненно, практичный, советовал:
— Когда будешь в селе Самбек, зайди к секретарю парткома Ковтуну Ивану Матвеевичу. Мы с ним в близких отношениях. Передай привет. Попроси — пусть выпишет мяса и яиц.
Кстати, о названии этого села. По преданию, заехал как-то сюда Петр Первый. Тогда ещё здесь татары обитали. Велел царь позвать главного. Тот явился.
— Ты кто? — спросил царь.
— Я — бек.
305
— Хе-хе! — усмехнулся Петр и ударил узкоглазого по плечу. — Я САМ БЕК. Понял?
Нынче это село расположено на автотрассе Ростов — Таганрог, в километрах двадцати пяти от последнего. К Ковтуну я заходил, привет от отца передал, а что касается продуктов животноводства — сплоховал, не стал клянчить.
Не в пример мне, завклубом Александр Поликарпович Нечепуренко, круглолицый мужчина лет тридцати пяти, оказался очень уж пройдошливым. С колхозным начальством ладил. Он тебе и «молнию» нарисует, и тематический вечер сбутафорит, и насчёт транспорта договорится. Нечепуренко жил в Вареновке, а в Самбек ездил на велосипеде. Разумеется, не с пустым багажником.
— Брат у меня в Таганроге — большой начальник, — хвастался Александр. — На «Красном котельщике» кадрами заправляет.
Возил меня Нечепуренко и по бригадам. Видел я, как работала лафетная жатка: на колючую стерню ложился золотистый бегущий вдаль валок.
— Только бы дождей не было, — загадывал, мечтая, Александр. — А урожай предвидится богатый.
На полевом стане механизаторы атаковали Нечепуренко:
— Лозунги ты горазд писать. А давай-ка лучше к нам на подмогу.
— Каждому, хлопцы, своё, — Александр хитро улыбнулся, сдвинув на лоб соломенную шляпу. — Не буду отвлекать. Сейчас и минута дорога. Время не деньги: потерял — взаймы не возьмёшь. А теперь, — он кивнул в мою сторону, — треба начальство кормить.
Уселись в тени, под навесом. Повариха принесла нам полные до краёв алюминиевые миски со свежим наваристым борщом. Нечепуренко вытер пот со лба, спросил:
— Ну шо, може, в гости заглянем? Есть тут одна приветливая вдова из продмага.
— Нет уж, Александр Поликарпович, уволь. Обойдемся без приключений.
Ночью я часто выбегал из душной хаты на свежий воздух. На горизонте вспыхивали зарницы. Это на полях бросали яркий отсвет фары тракторов: сволакивали солому и тут же следом вели вспашку под зябь.
На токах, солнечными островками разбросанных по степи, неумолчно грохотали сортировочные механизмы; автомашины грузились отменным зерном. И мчались по пыльным дорогам и в жару, и под звёздным небом…
* * *
В методкабинете произошли изменения. Елизавета Ивановна покинула наконец свой трон, ушла в краеведческий музей. На её место поставили Фёдорова, сына генерал-лейтенанта, этакого пижона с большим самомнением. Должность была, конечно же, не для него — хлопотливая и малооплачива306
емая. Федоров продержался недолго и вскоре устроился на телевидение. На царство заступил Малыш (он давно рвался к власти!). Его кандидатура вполне устраивала нас, рядовых методистов. Казалось бы, наступил золотой век, а Женя Корсуновская взяла да уволилась.
За последнее время она стала невыносимо раздражительной. Со всеми переругалась. А с инспектором Кузиным сцепилась, что называется, насмерть. Тот тоже расходился не на шутку. Глаза его ехидно поблескивали сквозь толстые стёкла очков. Он грозил пальцем Корсуновской и, намекая на ее альковные связи, кричал:
— Я тебе не Фимочка Стародуб!
Ефим Стародуб, элегантный мужчина с седой головой, известный в высших кругах Дон-Жуан, занимал пост заведующего отделом агитации и пропаганды обкома партии. Женя частенько бегала туда с красной папкой. И, охваченная энтузиазмом, потрясала ею:
— Вот моя работа! — возглашала. — Называется «Вива, Куба!».
Тогда я не придавал значения этой хвастливой реплике. Хотя тема была злободневной и увлекательной. Прямо под носом у Соединённых Штатов Америки кучка отчаянных людей совершила переворот. На центральном удлинённом острове, похожем на всплывшее морское чудовище, и массе близлежащих была установлена республика. Ею правил чернобородый великан Фидель Кастро, осенённый ореолом революционной славы.
Корсуновская кратко объяснила причину ухода:
— Буду сидеть дома. Нужен досуг.
«Хорошо тебе за спиной мужа», — мелькнула завистливая мысль. Я отогнал её, как назойливую муху. Сам виноват. Многие сейчас пробуют, ищут. Володя Сидоров моложе меня на год, а пренебрег служебной карьерой и махнул в дальние края, на строительство дороги Тайшет — Абакан. Посулил: «Приеду — книгу напишу». И напишет. Он такой, напористый! А я сижу на месте, обрастаю ракушками. Впечатления скудные, поверхностные…. Да и откуда им быть? Варюсь в собственном соку…
Один свет в окошке — Валя! Мне очень нравится её широкое, скуластое лицо; брови, точно взмах вёсел, большие серо-голубые глаза с миндалевидным разрезом. Когда она раздевается, золотистые завитки волос рассыпаются по её атласной спине, усеянной россыпью родинок — звёзд. Я целую спину. Валя подёргивается, как от щекотки, лукавство пропадает, в глазах появляются детская доверчивость и радость.
— Ох, и счастливая ты! — говорю. — Сколько же у тебя родинок!
— Да! — смеётся. — Счастливая! К тому же на папу похожа.
Я знаю каждую жилочку на её теле. Знаю, что у неё есть родинка на лодыжке; что большие пальцы на ногах слишком велики по сравнению с маленькими, которые похожи друг на друга, как близнецы. Люблю Валю всю от
307
головы до пят. Слишком сильна тяга к ней, чтобы я мог вот так сразу от неё оторваться. Да и что получу взамен? Славу, известность? Но и они блекнут перед её живой красотой.
Правда, за последнее время Валя осунулась. Часто недосыпала: Павлик требовал внимания. Зато какой крепыш выбухал! Щёки широкие; шея, как у борца. Весь налитой, этакий бутуз! Скоро девять месяцев, а он сосёт грудь — тянет из матери последние соки.
Да ещё я пристаю каждую ночь. Ведь спим на одной кровати. Хоть она и просторная по сравнению с прежней — шире двуспальной, но габариты не спасли. Валя забеременела и решила сделать аборт. А я не воспрепятствовал.
Через три дня она вернулась домой слишком бледная. Однако храбрилась, не подавала виду, что ей тяжело. И не только оттого, что испытала физические муки! Нет! В ней появилась какая-то душевная надломленность. Видимо, смутно постигала материнским инстинктом, что убила живое существо, которое так и не увидело Божьего света. Валя сделала это впервые. Другие женщины настолько привыкли к такому кровавому обряду, что переживали лишь из-за своих плотских страданий. По своей неопытности, а скорее по жестокосердию я вовсе не догадывался о треволнениях молодой матери, совершившей узаконенное преступление.
Тесть молчал, хмурился и по привычке валялся на диване, углубляясь в заманчивые сюжеты сборника «Тысяча и одна ночь». Сказками он увлёкся с тех пор, как мне отказали в приёме в партию.
Тёща держалась оптимистично. В восемнадцать лет в Гражданскую войну она участвовала в изнурительном походе Таманской армии, лихо скакала на коне, таскала на себе раненых. Каждый день на её глазах рубили шашками людей или протыкали насквозь казацкими пиками. Что для нее был неуловимый писк какой-то несуществующей, по ее мнению, души?! Недаром Елена Ивановна бахвалилась перед моей матерью, что у нее было двадцать два аборта. И сейчас она без излишних эмоций отнеслась к тому, что ее дочь добровольно позволила пресечь во чреве жизнь младенца…
И опять все вроде бы пошло своим чередом. Малыш послал меня в Обллит с материалом, на котором цензор должен был начертать визу: «В свет разрешается». На обратном пути я брёл по тротуару, по привычке разглядывая прохожих. Неожиданно сзади меня тронули за локоть. Я оглянулся. Боже мой, какая встреча! Однокурсница — Инна Пронштейн! С её лица исчезло наивное самодовольство, типичное для подростков, изображаемых на будках с мороженым. Инна погрустнела. Оказывается, она хлебнула лиха. После университета отправилась в Казахстан, надеясь сделать там блестящую карьеру педагога. А вместо школы попала в детский сад воспитательницей: выносила горшки, стирала пелёнки. И не было никакой возможности удрать из этой дыры, пока не отработаешь два года.
308
— Да и потом, — закончила свой печальный рассказ Инна, — насилу удалось вырваться. Ну а ты, наверное, процветаешь?
— Как видишь, — заметил я и с упоением произнёс громкое наименование своей фирмы, дипломатично умалчивая о зарплате.
В былые годы Пронштейн имела обыкновение бросать в мой адрес колкие насмешки. Нынче ситуация изменилась. Я мог отплатить ей сторицею. Однако жалость взяла верх, и я направил разговор в спокойное дружеское русло. Инна, видимо, оценила моё великодушие и сразу сделалась искренней, близкой:
— Юра, я тут рядом живу, вниз по Будённовскому. Может, зайдём? Для тебя есть сюрприз!
Любопытства ради я согласился.
Инна отперла квартиру. В комнате, повернувшись к нам спиной, подметала пол какая-то женщина (её фигура показалась знакомой.) Когда она обернулась, я увидел мою минувшую любовь — Лену Бочарову. Кровь ударила ей в лицо, глаза сверкнули… Поначалу Лена вела себя настороженно. Но, почувствовав, что я обрадовался встрече с ней, мигом изменилась и с пристрастием расспрашивала о моих семейных обстоятельствах. А затем подробно поведала о себе. О том, как родила сына, после чего Гогадзе из нежного супруга превратился в деспота, в этакого надменного грузинского князька. Стал изменять ей, издевался, и дело закончилось разводом.
Я не верил своим ушам. Казалось нелогичным, что она была со мной настолько откровенной. Впрочем, женская логика имеет свои законы.
— Заходи, Георгий. Я пробуду здесь около месяца. Готовлюсь в аспирантуру. Надо сдать кандидатский минимум. Так что, надеюсь, мы сможем видеться. Лучше поздно, чем никогда, не правда ли?
И залихватски подмигнула, слегка покраснев. Огромные серьги закачались в её ушах. Вспомнил: ещё в университете Лена хвасталась, что бойко танцует по-цыгански, с шалью… Ну что я мог ей ответить, когда снова оказался во власти её чар? Конечно же, согласился. Уж чересчур заманчиво встретиться с той, которую любил в молодости и которая так великолепно расцвела теперь. «А как же обожаемая жена?» — взбунтовалась моя совесть. Я быстро попытался её утихомирить: Валя только что с аборта, её нельзя тревожить. К тому же она заметно охладела к половым упражнениям. Лена, напротив, стала мягкой и покладистой. Чтобы притупить боль личной трагедии, она поспешила поскорее удостовериться в моих прежних чувствах и из интереса посостязаться с моей супругой. Да и зачем искать кого-то чужого на стороне, когда рядом свой, давно знакомый?.. Тем более, она через месяц уедет и никто не узнает о нашей мимолётной связи. Может, Лена лелеяла и далеко идущие планы?.. Не знаю. По крайней мере, она действовала недвусмысленно, напрямик. Как бы вскользь бросила фразу:
309
— Мама Инны гостит у сестры.
Тем самым давала понять, что мы безпрепятственно можем здесь встречаться. К тому же управление культуры располагалось рядом. Проще всего придти сюда в перерыв и заодно прихватить часа полтора рабочего времени. Малыш, размягчённый алкоголем, как правило, после обеда задерживается.
Прощаясь, я взял Лену за локти, приблизил к себе вплотную и хотел поцеловать в сочные негритянские губы. Она тоже желала этого, но отстранилась, кокетничая:
— Успеешь, успеешь, потерпи уж до завтра.
Возбуждённый, я влетел в методкабинет. Малыш окинул меня подозрительным взглядом:
— Ты где это бродишь? Велели срочно позвонить домой.
Я бросился к телефону. Подошла Валя:
— Юрасик, тебе повестка из военкомата. Надо явиться завтра к девяти утра.
Военкомат, опять этот военкомат! Прямо-таки роковое учреждение. Когда расписался с Валей, меня прервали на самом интересном месте: через три дня забрали в Гори. Сейчас договорился с Леной, о чём можно было только мечтать, и вот те на — подарочек!
На свидание, разумеется, не пошёл. Закрутился: хлопоты, подготовка в дорогу. Да и зачем травить и себя, и её, когда до отъезда остаётся менее суток?!
Однако Лену я всё-таки увидел. Из окна трамвая — по пути в облвоенкомат. Она шла по тротуару с мусорным ведром. К счастью, трамвай делал здесь остановку. Я выскочил из него, закричал:
— Лена, Лена!
Она остановилась, оглядываясь по сторонам. Я перебежал дорогу и с наскока, не поздоровавшись, возгласил:
— Меня забирают на сборы в Сталинград.
— Ну что ж, прощай, — вздохнула она. — Значит, не судьба.
— «Нет Божьей воли», — мысленно откорректировал я.
* * *
Мы расположились в военном городке — в «красных казармах», прозванных так, видимо, за то, что их сложили из кирпича такого же цвета. По сравнению с Гори, где царила определённая строгость и дисциплина, здесь, напротив, во всём ощущались расхлябанность и безпорядок. Невольно на ум приходила аналогия: Сталин и Хрущёв. Если первый был всегда подтянут, крут и немногословен, то второй — не в меру болтлив, по-свински распущен и, когда надо, вел себя запанибрата. Такая линия поведения наложила отпечаток на всю страну и достигла даже армейских подразделений. В «красных казармах» туалеты убирались крайне редко, зловоние разносилось далеко за их пределы. Солдаты, случалось, расхаживали по территории городка без
310
пилоток, без ремней; подворотнички — не первой свежести — расстёгнуты. В артиллерийских мастерских токари умудрялись шабашить, у них водились деньжата. А где деньги, там и выпивка.
На сборах нам жилось вольготно. Для пущей важности мы строем шествовали в столовую и на занятия, где полковники с умным видом разглагольствовали о никому не нужных вещах: как, дескать, вести политработу до и после атомного взрыва. Кто-то заявил во всеуслышание: «Тут нужен поп, а не замполит». Другой рассказал, какой рецепт даёт армянское радио. Увидев устрашающее грибовидное облако, надо укрыться белой простыней и медленно, без паники ползти в сторону кладбища. Сидя на лекциях в полудремотном состоянии, мы, как удавы, переваривали пищу, тупо внимая местным стратегам. Кое-кто сладко посапывал. Было душно и нудно. С нетерпением ждали вечера или выходного дня, чтобы безпрепятственно уйти через КПП в город. А когда пообтёрлись, узнали ещё более удобный выход: чьи-то заботливые руки проломали в кирпичной стене дыру. Случалось не раз: осторожно подкрадываемся, выглядываем в неё, как в амбразуру, карауля трамвай. Он здесь делает круг, остановка рядом. Выскочим из засады, юркнем в вагон — и через пятнадцать минут уже в центре города.
Я заимел проходимистого приятеля с незапоминающейся физиономией по фамилии Ивантеев. Он почему-то доверительно признался, что служил в КГБ.
— Уволили в запас в чине старшего лейтенанта, — смакуя, поведал он. — За что? Как говорят, бес попутал. Снюхался с женой начальника политотдела. Тот предложил уйти по-хорошему. Написал лестную характеристику: «Для армии особой ценности не имеет. Целесообразно использовать в народном хозяйстве». Существует и такая формулировка: «Имеет склонность к спиртным напиткам».
Мне показалось, что к Ивантееву была более применима последняя мотивировка, так как он всегда искал повода выпить, а к женщинам был весьма равнодушен. Зато некоторые до того обнаглели, что понаходили веселых зазноб, исчезали после отбоя, а заявлялись к утренней поверке.
Через потайной лаз пробирались все, кому не лень, даже среди бела дня. Мы, к примеру, с Ивантеевым уезжали на пляж и валялись там вплоть до ужина. Ивантеев лежал, тоскливо уткнувшись носом в горячий песок.
— Хоть здесь отдохну, — вяло бормотал он. — Моя жена такая горячая особа, что, если ее не угобзишь, сходу вильнёт налево. И сейчас наверняка пустилась в загул.
Я давно раскусил Ивантеева: у него всегда начинался приступ пессимизма, когда наступало время хлебнуть спиртного. А после соответствующей дозы он делался неузнаваемо шустрым.
В городе мы стали ориентироваться, как рыба в воде. Кстати, в Волге водится в изобилии сельдь, севрюга, осетр… Залюбуешься, бывало, на величе311
ственную ширь и гладь. Рыба, знай, так и «играет» — выпрыгивает на поверхность. А сколько её в глубине, куда не проникает завидущее око человечье! Там кишмя кишат несметные косяки…
А поверху вплавь переправляется лес, десятки тысяч кубометров… Неоценимое богатство! Полной грудью вдыхаешь свежий бодрящий воздух и наполняешься богатырским духом. В памяти оживают лихой атаман Стенька Разин, окающий говор работяги Максима Горького и бархатный бас Фёдора Шаляпина, дарованный, видно, ему самим Богом — одним словом, великая Русь! Много с тех пор утекло из Волги воды и рыбы…
Старожилы рассказывали, что в войну город разрушили почти дотла. Нынче он возродился из руин. Неизгладимое впечатление произвел тракторный завод-гигант (куда нас водили на экскурсию): громадные станки и тяжелые детали, подаваемые с помощью полиспастов. И, как отметины войны, остались неотреставрированными четырехэтажный героический дом Павлова и обгоревшая мельница. На Мамаевом Кургане возводилась панорама великой битвы. С той поры минуло семнадцать лет, а мы всё отыскивали в земле осколки и человечьи кости… Сюда же нас возили на стрельбище. Упражнялись, палили из пистолета Макарова. А из автомата Калашникова — и одиночными, и очередями… Рядом, как юла, крутился смуглый лейтенант Наймушин.
— Стойте и не дрыгайтесь,— резал он, точно бритвой. — Это вам не танцплощадка, а огневой рубеж.
Лейтенант поспевал повсюду. Зорко, точно коршун, следил за ходом стрельбы.
— Ха-ха! — раздавался его саркастический смех. — Прицел пять, по своим опять.
Из его уст щедро сыпались ценные указания, своего рода афоризмы:
— Когда целишься, не думай ни о чём, кроме мушки.
— А я думаю, — заметил кто-то.
— Солдату думать не нужно. У него голова для того, чтобы пилотку носить.
— А я всё же думаю, — упрямо настаивал тот же голос.
Наймушин вышел из себя:
— Да о чём же ты всё думаешь?
— О любви.
— Ха-ха! А почему о любви?
— А я о ней всегда думаю.
— Молодец! — закричал Наймушин. — Один ноль в твою пользу.
Сборы, насквозь пропитанные водкой и дешёвой любовью, подходили к концу. За месяц мы успели привыкнуть к Сталинграду. Он растянулся в длину километров на шестьдесят вдоль могучей русской реки. Жители города, испытавшие в минувшую войну тяготы и утраты, ценили свой досуг и не имели обыкновения безцельно бродить по улицам, как, например, в Ростове-на-Дону. Семьями и компаниями выезжали на пляж, на знаменитую Бакалду — остров
312
на Волге — загорали, ели и пили в охотку на лоне природы. Какое же блаженство — в жару заплыть на середину Волги и зачерпнуть бутылочку холодной свежей воды!..
В обращении сталинградцы просты. Женщины не заносчивы, знакомятся легко. Мы с Ивантеевым провожали одних молодух. Брели куда-то через ГРЭС, утопая по щиколотку в песке, а после сидели у домика почти до рассвета…
Отчего же меня тянуло на такие нелепые подвиги? Ведь я по-прежнему любил Валю, тосковал по ней и с нетерпением ожидал того дня, когда снова окажусь дома. Своё чувство я хранил внутри, в глубине сердца, не выказывая на люди. А чтобы не принимали за белую ворону, пытался быть похожим на всех, позволял себе выпивать, вел нескончаемую болтовню на щекотливые темы и бросал недвусмысленные взгляды на женские тела, поджаривающиеся на приволжском песке. И все это я объяснял маскировкой, стараясь обмануть самого себя. Роль давно уже становилась нормой моего поведения.
Я ощущал на себе действие какой-то злой непонятной силы. Она исподволь, подобно коррозии, разъедала душу. Но тогда я этого не замечал.
Валю любил по инерции, считая, что уж коль стала она моей женой и матерью сына, зачем размениваться на других?!
Я все так же испытывал к ней острую страсть. В постели мог быть одновременно груб, как римский воин, и нежен, как королевский паж. Однако не было в наших отношениях чего-то тонкого, голубиного. А ей, видимо, смутно хотелось этого. Женщины наблюдательнее мужчин, и Валя первая подметила, что я почти не называю её ласкательно.
— Ну что ты все заладил «Валя» да «Валя», — вспыхнула она однажды. — Не перевариваю этого.
После моей поездки в Сталинград она начала не в меру капризничать. Чувствовалось чьё-то влияние. Догадаться было нетрудно. У Вали появилась подруга по двору, Лида Боровская из соседнего подъезда. Молодая женщина цыганского типа, с царапающим взглядом. У неё была дочь, ровесница Павлика. Пока детишки ползали и копались в песочнице, матери, сидя тут же рядом, оттачивали языки.
Лида производила отталкивающее впечатление: свиноподобная полнота, каркающий говор, презрительная усмешка. Чувствовалось, что новоиспечённая Валина подружка видела всех ниже себя, где-то на уровне своих подошв. Даже собственного мужа, Вовку Шутова. При регистрации его фамилию отказалась брать. Предпочла оставить свою, девичью. Когда спрашивали; «Почему?» — безапелляционно отвечала:
— У него смешная, клоунская фамилия!
Боровская взяла верх над своим мужем, этаким ленивым здоровяком, не лишенным, однако, остроумия.
313
— Шутов, ну что ты стоишь, анекдоты тгавишь?! Лучше пойди пелёнки постигай!
— Я только-только постигаю эту науку, ещё не постиг! — его широкое, веснушчатое лицо расплывалось в улыбке.
— Ну и нахал ты, Шутов. Погоди, я с тобой дома гаспгавлюсь!
Володя и Лида, оба по специальности химики, окончили Новочеркасский политехнический институт. По распределению поехать не пожелали. Родитель Шутова, известный в Ростове строитель, возглавлял УНР. Конечно же, он не обидел сыночка, выделил ему комнату в нашем доме и пристроил в Машиностроительный институт научным сотрудником.
— Место у него миговое! Гядом. Делать ничего не делает. Целый день байдаки бьёт. Только вот загплата незавидная — тысяча гублей!
— Ну что ж, на первых порах неплохо! А у моего и того меньше — шестьсот.
— Шестьсот? Я бы с ним и жить не стала.
— Ты шибко шустрая, как я погляжу!
— А ты дугочка! Живёшь в потёмках, ничего не знаешь. Сейчас таких пагней отгывают! Жуть! Вовкин бгат уже машину купил. А мой погосёнок только спать да жгать здогов! Сейчас мужчины гаспустились. Надо их дегжать в узде, вот так!
Её лицо исказилось от гнева. Как я понял из её неоднократных высказываний, Лида Боровская ратовала за то, чтобы женщины пользовались неограниченными правами, а мужчины были донельзя принижены. Её всю коробило от того, что я веду себя слишком вольно, задерживаюсь по вечерам.
— Подумаешь, писатель! — попыталась злословить Лида. — Лучше бы жене помогал. Валька, а может, он тебе голову могочит? Может, он с кем-нибудь шугы-мугы водит?
— Ну-ну! Осторожней на поворотах! — оборвал я её. — Не суй свой нос в чужой огород. И вообще бросай свои еврейские штучки.
Боровская вспыхнула:
— Нахал! Я не евгейка. Я донская казачка из Новочегкасска! Мой дедушка был атаман!
— Ну и плевать! А я хочу быть атаманом в своей семье! Пошли, Валюша, домой!
Валя, улыбаясь, заметила:
— Уж больно жёстко ты с ней обошёлся! Нельзя так!
Но я знал, Валя довольна моим ответом. Несмотря на некоторые шероховатости в наших отношениях, мы были счастливы, как и в медовое время. Это бросалось в глаза окружающим. Многие завидовали, в том числе и Лида Боровская.
— Шутовы всё ругаются! — сетовала порою Валя. — А как у нас сложится с тобой, Юрасик?
314
— Как жили, так и будем. Назло врагам.
— Лида ограничивает своего Вовку, — продолжала Валя. — Он у неё в чёрном теле ходит.
— Ты меньше слушай эту чушку. И не поддавайся бабьим наговорам.
— У меня, Юрасик, своя голова на плечах.
— Ну и слава Богу!
Между тем после аборта Валя под разными предлогами увиливала от прямых супружеских обязанностей, и я поневоле стал заглядываться на представительниц прекрасного пола: на улицах, в магазинах, в трамваях, в троллейбусах. Я подмечал различные мелочи. У одной два пальца срослись на ноге: средний и безымянный. Другая надела капроновые чулки зелёного цвета. У третьей большой чувственный рот… В те годы у женщин считались модными такие причёски: «Конский хвост» — волосы собраны в пучок; «Я у мамы дурочка» — зачёсаны на лоб, чёлочкой; «Последняя попытка выйти замуж» — подняты с затылка на голову. А вот эта брюнетка с волевыми чертами лица подстриглась «под мальчика».
Интересное совпадение! «Под мальчика» были обработаны и кроны молоденьких акаций в аллейке, ведущей к библиотеке, что близ нашего дома. Туда я зачастил не на шутку. И не только потому, что там было тихо и прохладно и никто не мешал писать. Имелась и другая причина. Я мог безпрепятственно лицезреть уже известную вам рослую библиотекаршу с тёмнокарими глазами, за которой я следовал от аптеки до Ростов-горы. Время от времени она легко взбиралась на стремянку за книгами. Золотистые волосы рассыпались по её плечам. А какие ноги! Сильные, икрастые и тонкие у щиколоток.
Она оказалась слишком общительной. Звали её Ада Константиновна. Обрусевшая полька. Муж тоже поляк, художник, был всегда в трудах и заботах. Ада жаловалась: уделяет ей мало внимания. «Оттого, — подумалось, — и связалась с Витькой Поливановым». С ним я нынче в приятельских отношениях. Очень уж любопытен для писательского глаза. Работать — для него унизительно. Руки чешутся по большому делу — воровскому — вот и хандрит.
— Для меня, — говорит, — настали серые деньки.
Однажды я по обычаю сидел в читальне. Разразилась гроза, Ады не было. Мысли текли легко и плавно. Вдруг с шумом влетела она в плаще с капюшоном и с размаху бросила ко мне на стол красный босоножек — прямо на недописанный лист, обрызгав его грязными каплями. Я глянул исподлобья.
— Прости, Юра. Совсем разорвался, сделай что-нибудь.
— А где у вас инструмент?
— Вон там, в кладовке.
Я провозился минут двадцать. Верх пришивал к подошве с помощью шила суровыми нитками. Пряжку пришлось прикручивать медной проволокой.
Ада примостилась на стуле, поджав босую ногу.
315
— Пожалуйте, сеньора! — сказал я и помог ей надеть босоножек.
— Ну, ты рыцарь! Счастливая у тебя жена! — Я насторожился. — Не бойся, не бойся, я не глазливая.
Инстинктивно я чувствовал, что враждебные силы, словно тучи, сгущаются над моей головой. Лида Боровская пыталась не мытьём, так катаньем обработать Валю. Она стала дерзить, огрызаться, делать замечания.
Даже Сергей Карпович, родственник с четвёртого этажа, будучи под хмельком, осмелился упрекнуть:
— Ты очень груб. Вале нужен не такой муж.
— Простите, это не вашего ума дело, — резко отмолвил я.
Тёща как-то спросила:
— Юра, почему, когда у нас гости, ты не принимаешь участия в общем разговоре? Это неприлично!
— Елена Ивановна, я их вовсе не знаю. Да и нету общих точек соприкосновения.
— При желании всегда можно найти подходящую тему. Только ты не обижайся. Я тебе по-свойски подсказываю.
Надо отдать должное, тёща была дипломатична. Чтобы подсластить неприятную пилюлю, начала рассказывать занимательную историйку:
— У нас на руднике, в Юзовке, жила женщина. Ходили слухи, что по ночам она обращается в свинью, подхватывает мужиков и катает их на себе. Один дядька не растерялся, поленом избил её чуть не до смерти. Дело шло к рассвету. Колдунья очухалась в чужом хлеву вся в синяках и ссадинах. А выходить надо было на белый свет. Вышла. А её спрашивают: «Акулина, чего ты тут делаешь?» — «Да вот свиноматка куда-то запропастилась, ищу» — «А кто это тебя так ухандокал?» Лицо её залилось краской. А сказать нечего. С тех пор окончательно укрепилась за ней худая слава.
— Забавный случай! Только он мне без надобности.
Тонкие губы Елены Ивановны сложились в ниточку:
— Гляди, пригодится. Помнишь, Гоголь писал про ведьм. А может, и тебя какая чертовка захочет покатать на загривке. Так ты заранее полено прихвати.
Я успел убедиться, что тёща ничего даром не говорит, а всё со скрытым умыслом или с подковыркой. На кого же она намекает? На Лиду Боровскую? Та и впрямь свинья. Матёрая, бурая. И Шутов — хряк, ей подстать. Тут даже не надо насиловать воображения. А может, теща пронюхала про мои тайные симпатии к Аде Константиновне?
Опасения подтвердились. Павел Иванович возьми да и брякни мне напрямик:
— Ты часто в нашей библиотеке пропадаешь. Там есть такая крупная блондинка. Не правда ли, хороша лошадка?
— Это на любителя, — ответил я.
316
За обедом тесть наставлял:
— Ешь побольше чесноку, перца и горчицы. Полезно! Разгоняет кровь. И мысли не застаиваются. Это препараты природы — антидокторин, антиврачин и антилекарствин.
Павел Иванович любил покалякать после вкусного сытного обеда. И строил из себя этакого изысканного интеллигента.
— Нож никогда не подавай остриём, — кольнул он меня однажды.
Своих родственников я недолюбливал. Хотя и не подавал виду. Прошло уже потора года, а язык не поворачивался называть их мамой и папой. Прежде я ещё с интересом беседовал с Павлом Ивановичем как со старым большевиком. Я доказывал, что самое главное — сила примера. Повсюду: начиная от мастера и выше. Подчинённые всегда смотрят на своего командира. Только тогда может всё измениться.
Тесть с любопытством слушал. А после того, как мне мило отказали в приёме в партию, замкнулся и насупился. Вроде я был в чём-то виноват. И отпала охота изливать перед ним душу: никакой он не революционер, и карьера зятя для него превыше всех идеалов.
* * *
Елена Ивановна отправилась в Цхалтубо. Ей нравились грузинские песни и обычаи. Туда она ездила с мужем регулярно. Ему как персональному пенсионеру республиканского значения ежегодно оплачивалась путёвка на курорт.
— Пусть Мамикон отдохнёт, — говорил Павел Иванович. — За этот год она очень устала с малышом.
Мы остались одни без хозяйки. На подмогу приехала из Таганрога мама. Она взвалила на себя все домашние дела: ездила на базар, готовила обеды, убирала в комнатах. Валя возилась с Павликом. Тесть бездельничал, а по вечерам забивал «козла».
Как-то мама, сидя на кухне, чинила мои старые брюки и штопала носки. Павел Иванович, недовольный, бурчал:
— Надо новое покупать.
— Вот как! А если у моего бедного сына нет лишних денег? Хорошая жена не должна допускать, чтобы муж ходил с дырками.
— Вовсе не нужно, Вера Владимировна, щеголять в рванье. Надо уметь зарабатывать.
— Ну не все же могут, как вы… — мама сознательно оборвала свою мысль.
Намёк был настолько прозрачен, что возник острый конфликт. Всё упиралось в мою зарплату. Валя представила родителей такими безкорыстными. А на поверку вышло иное. Ну что ж, спасибо за урок!
Я демонстративно занял позицию мамы и гулял с нею весь вечер. Оставшись со мной наедине, она изливала душу:
317
— Какая всё-таки твоя жена эгоистка! Ест только то, что ей понравится! О других не думает. Я купила три килограмма клубники, и всю она слопала. Даже тебе не предложила, не говоря уже обо мне. Да и отец её такой же нахал! Яблоко от яблони далеко не падает!
Валя между тем судачила с Лидой у песочницы. Мы к ним так и не подошли. Общий ужин не состоялся. Валя надулась. А в постели повернулась ко мне спиной. То была наша первая безмолвная ссора. На сердце было тягостно. Семейное счастье как-то сразу поблекло.
Мама рассердилась не на шутку и, хлопнув дверью, укатила в Таганрог. Дня два мы с Валей играли в молчанку. Потом примирились. Тучи рассеялись на нашем небосклоне. Казалось, всё было забыто и пошло своим обычным чередом. Но осталась невидимая — с волосок — трещинка, которая чутко, как барометр, отзывалась на любые, казалось бы, незначительные обстоятельства. После кино, например, у нас не получалось, как прежде, непринуждённого обмена мнениями. Я произносил нечто односложное, невнятное или чересчур идейное, что очень раздражало Валю. Павлику уделял мало внимания. Он заметно подрос, прибавил в весе. Я брал его теперь на руки без опаски, что поврежу его хрупкие члены. Но слов для него не находилось. Я молчал, то и дело улыбаясь.
— Ну что ты всё заладил —«агу» да «агу»! — возмущалась Валя. — Поговорил бы с ним. Тоже мне отец!
В присутствии гостей я сидел, точно в рот воды набрал. Эти люди — круга Швецовых — были безынтересны и несимпатичны. То, что волновало меня, их вовсе не трогало; напротив, то, отчего они впадали в неописуемый восторг, у меня вызывало зевоту. Насиловать себя я не хотел. Моя жена и её родители не могли этого понять и считали моё поведение безтактным.
— Ты даже к Лиде Боровской, моей подруге, относишься дерзко, — с обидой в голосе заметила Валя. — Недаром она жалуется, что ты слишком заносчив.
Тут я, наконец, учёл критику и пошёл на компромисс — начал общаться. Но не с Лидой, а с её мужем. Как и все толстяки, Володя Шутов был добродушен. К тому же отличался неистребимой весёлостью и остроумием. Плотно поужинав, любовно поглаживал своё внушительное брюшко.
— Смех способствует пищеварению, — назидательно заявлял он и сразу осёдлывал двух любимых коньков — секс и политику.
Когда речь заходила о половых сношениях, Шутов достигал вершины цинизма. Лида, игравшая в целомудренность, набрасывалась на него чуть не с кулаками. Касался он и государственной власти. В то время ходило немало анекдотов о Хрущёве. Порядком доставалось ему за его ярую приверженность к кукурузе. Уже в 1956 году в Днепропетровске был создан Всесоюзный научно-исследовательский институт, занимавшийся селекцией этой злаковой
318
культуры и разработкой технологий её возделывания. Никита Сергеевич повсеместно и насильственно насаждал её, как некогда Екатерина II картофель. Кукуруза — на зерно, кукуруза — на силос, кукуруза — в искусстве и политике. За это и продразнили его кукурузником. Имя премьера часто вертелось на захмелевших языках прямо на улицах, в троллейбусах и трамваях.
— Хочешь свеженькое? — добродушно улыбался Володя Шутов. — Тощий Эйзенхауэр спросил у тучного Никиты: «Что нужно для того, чтобы поправиться?» — «Ешьте кукурузу», — посоветовал Хрущёв. Через год снова встретились, оба правителя всё в том же весе. «Ну как мой рецептик?» — поинтересовался Никита. «Как видите, — Эйзенхауэр состроил кислую мину. — не помогло» — «А вы ели кукурузу?» — «Ел и чуть вовсе не околел» — «Э, голубчик, — лукаво улыбнулся Хрущёв, — тут есть маленькое «но». Кукурузу надо пропускать через поросёночка».
Тогда в советской прессе без устали трезвонилось о поездке Н. С. Хрущёва в США. Вышла даже объёмистая книга, снабжённая множеством иллюстраций. Вместе с дорогим Никитой Сергеевичем за океан отправилась целая свита — родственники, приближённые, в том числе его зять Аджубей, он же редактор «Известий», и Михаил Александрович Шолохов. В народе носилась упорная молва: дескать, писателя прихватили с собой неспроста, его жена и Нина Петровна Хрущёва — родные сёстры!
Шолохов предпочитал помалкивать. Тем не менее назойливые американские борзописцы наседали со всех сторон: «Вам понравилась Америка?» — «Я видел её из окна самолёта», — точно шашкой, отрубил лихой дончак. Однако щелкопёры не унимались, лезли в душу с каверзными вопросами: «Вы владеете английским языком?» — «А зачем? Я же русский писатель!?» И наконец: «Что такое социалистический реализм?» Михаил Александрович не спасовал и на сей раз. Расправив казацкие усы, поднял руку для замаха. «Социалистический реализм, — сказал он с расстановкой, — всё то, что защищает советскую власть!» Зудящая комариная орава отлетела от него раз и навсегда.
Зато Никита Сергеевич охотно вступал в беседы. Корреспонденты так и вились вокруг него, как мухи около лошадиного хвоста.
Вопреки бытовавшему отрицательному мнению Хрущёв вызывал во мне искренние симпатии. Что ни говори, а при нём стало дышаться свободнее. Не то что раньше: чуть каркнешь невзначай, а ночью за тобой чёрный воронок пожалует — собирайся, милок, на лесозаготовки!
Или взять внешнюю политику. Что было прежде? Железный занавес! К чему это могло привести? Разумеется, к войне. А сейчас? Даже слепой видит, с каким упорством борется Советское Правительство за разоружение, за мир во всём мире. Именно такими превыспренными словами я отозвался на беседу Н. С. Хрущёва с журналистами в ООН. Вернее, это сделали за меня. Заскочил я мимоходом в редакцию «Вечерний Ростов». Газетчикам надо было со319
стряпать отклики на столь знаменательное событие. Им позарез нужна была подпись. Хватали первого попавшегося. Подвернулся и я.
На следующий день в газете появилась заметка строк на сорок. В методкабинете мне нарочито торжественно жали руки. Тёща и тесть наигранно улыбались: «Ну теперь гонорар получишь!» Валя усмехнулась: «В люди лезешь?»
Мне было как-то не по себе от этой дешёвой славы, вроде кто-то сыграл надо мною злую шутку. И, верно, низкопробная заметка увидела свет, а рассказы, в которые я вкладывал душу, лежали под спудом.
Я возлагал большие надежды на журнал «Дон»: в нём обосновался Фёдор Аркадьевич Чапчахов (возглавил отдел критики), который руководил моей дипломной работой. Я выкроил из неё статью, попытался опубликовать. Не получилось. Тогда подготовил подборку рассказов и с трепетом принёс Фёдору Аркадьевичу.
— Ладно, — сказал он, — оставьте.
Прошёл месяц, а мои опусы никто и не собирался читать. Чапчахов всегда был занят и отделывался шуточками: «Хороший парень, только вот рассказы пишет». И предложил:
— Может, попробуете сделать рецензию?
Я отказался. Тогда Чапчахов передал подборку на прочтение Лёше Губенко. Когда он еще учился в университете, на него падала тень, как на скрытого сообщника «Союза революционных коммунистов», из-за тесного контакта с Твердовым. И, несмотря на это, Губенко прочно засел в журнале «Дон». Без сомнения, Лёша — эрудит; до предела напичкан фактами; поклонник Куприна (готовит диссертацию!). Ходит быстрым шагом, почти бегом. Возвращая рассказы, он заметил:
— Прости, дружище! Но в них мало оригинального. Всё это уже было. И вообще зачем писать?
— А что?
— Лучше читать. Наслаждаться написанным. Ведь столько создано прекрасного!
После такого краткого диалога он пригласил меня в парк — испить польского пива «Живец». Когда мы изрядно поднакачались безобидным напитком, Губенко стал в позу наставника:
— Пиши рецензии. Живая копейка! И вообще главное — сумма прописью.
— Нет, брат, это не по мне.
— А как же заметка в «Вечернем Ростове?»…
Я покраснел. Наступила пауза.
— Знаешь новость? — таинственно произнёс Лёша.
— ?
— Вернулся Василий Твердов.
— Да ну!
320
— Точно-точно. Поступил в пединститут на литфак. Хочешь встретиться?
— Конечно.
— Тогда мотанём-ка к нему в общагу.
С виду Твердов ничуть не изменился. Зато от прежних смелых умонастроений не осталось и следа. Все его помыслы сводились к низменному желанию — напиться. Василий смачно живописал мне, как они весело провели время с Лёшей Губенко: ничего не помнили, высадили где-то раму на чердаке, перелезли через ворота… С неменьшим наслаждением рассказывал Твердов о том, как его земляк Герака выспорил три литра водки.
— И знаешь, как? Нет! Ха-ха-ха! Отчаянный казак! Выставил голую задницу в раскрытое окно общежития и продержал её двадцать минут на морозе на виду у всех.
Когда я попытался расспросить его о лагере, Твердов насторожился, отвечал неохотно:
— Да ничего, терпимо. Только без женщин плохо. Иногда приходилось невмоготу. Спасала холодная вода.
* * *
Благодаря попечению Павла Ивановича (у бывшего председателя Октябрьского райисполкома до сих пор имелись надёжные связи), Вале удалось подыскать тёплое местечко и устроиться в плановый отдел райпищеторга. Он располагался за Ростов-Горой, на втором этаже большого универмага, неподалеку от серого дома, где жили тётя Зина, Таня, Валина двоюродная сестра, и её муж Виталик. Оба закончили химфак университета и учились в аспирантуре. Виталик увлекался искусством, когда-то писал стихи, ходил в одну литгруппу с Володей Сидоровым.
— Знаешь, мы его недавно видели. Он заезжал в Ростов,— с восхищением воскликнул увлекающийся химик. — Его не узнать: отпустил бороду, стал ещё здоровее. Вкалывал на дороге Тайшет — Абакан. В каком-то колхозе на Алтае работал трактористом, скотником... Хвастался: «Я, говорит, освоил с десяток специальностей. Пишу книгу»…
— А что и напишет, он такой! Не то что мы с тобой. Быт засосал, как болото. И жёны нас совсем не понимают.
Валя недоумевала, что нас могло связывать с Виталиком. Ведь он был неказист, небольшого росточка, немного ниже Тани, один глаз косил, верхняя фаланга большого пальца была отсечена.
— Только с ним ты и можешь болтать, — ревниво заявила моя супруга.
— Просто он интересный собеседник.
— Надо уметь найти общий язык с любым человеком. Вот посмотрел бы, какие у нас в торге мужчины: шутят, острят! Любо-дорого!
— Ну знаешь ли, я не конферансье, чтобы развлекать всех подряд.
321
За последнее время Валя менялась прямо-таки на глазах. Работа её удовлетворяла. Во-первых, недалеко от дома. Во-вторых, ей в обязанности вменялась проверка магазинов, и она частенько приносила домой полную сумку деликатесов: паюсную икру, буженину, балык…
Моя супруга начала проявлять самостоятельность: в словах, манерах, действиях. Стремилась одеться модно и со вкусом: постепенно из дикарки с характером мальчишки превращалась в этакую экстравагантную светскую женщину с независимым складом ума.
Порою она томилась. Становилась замкнутой и нелюдимой. Её как будто клонило ко сну, она тосковала по недостижимому, и тогда даже Земля казалась ей маленькой и неуютной.
— Скука смертная! — жаловалась.
— Зато Шутовым весело, — заметил я, — вечно ругаются.
И, вправду, из-за стены доносились какие-то выкрики и стуки.
Однажды Вале пришла в голову бредовая идея:
— Пойдём на танцы. Приглашать друг друга не будем. Вроде мы незнакомы.
Я принял её предложение. Одну за другой выбирал разных девушек. Валя сиротливо стояла в сторонке. К ней никто не подходил. Тогда она в сердцах толкнула меня в ребро:
— Пойдём танцевать. Видишь, никто ко мне не подходит.
К моим литературным поискам Валя была равнодушна. А между тем на моём туманном горизонте неожиданно всплыл Костя Курганский. Зашёл в методкабинет, сообщил:
— Я теперь рядом, в Батайске. И от родни — рукой подать.
За короткий срок Курганский сделал головокружительную карьеру от литработника до замредактора, подобно тому, как некогда Суворов — от капрала до фельдмаршала. Отчасти я завидовал Косте, его цепкой хватке хлебороба.
— Шеф сейчас в отпуске, — сказал он. — Я за него. Привози всё, что есть. Тиснем обязательно.
Я воспользовался моментом. Рассказ о мостовщиках опубликовали. Вскоре по почте пришёл гонорар — сто рублей. Почин был положен. Через месяц в Батайске напечатали ещё два моих стиха и рассказ о портовых рабочих. На радостях я пригласил в гости Курганского с его чернявой женой Зиной.
Однако, как принято писать в газетах, радушного приёма не получилось. Валя была не в духе. То и дело вставала из-за стола и наведывалась к Павлику в комнату родителей (его кроватку поставили туда на время застолья), а после упрекала, что мы увлеклись выпивкой и народными песнями (ей, видите ли, претила деревенщина!). Чтобы сгладить неприятное впечатление, я проводил Курганских до трамвая.
Костя пригласил нас в Койсуг с ответным визитом. Число было оговорено. А накануне Валя объявила, что не поедет.
— Как?
322
— Да так, очень просто.
— Мы же пообещали. Неудобно!
— Если хочешь — поезжай без меня
— Без тебя не хочу. Да и что они подумают?
— Скажи, что заболела.
Валя твёрдо стояла на своём. Впервые я столкнулся с её непобедимым упорством. Мне ничего не оставалось, как отправиться одному.
Дня через три я заглянул в общежитие к Твердову, где он обитал в комнате со своим земляком — Иваном Ермаковым. Дюжий станичник был неразговорчив и отличался олимпийским спокойствием. Хлопнет стаканчик-другой и, насупив чёрные брови, уткнётся в формулы и математические выкладки. Видимо, он хорошо знал, чего хочет, этот человек от земли.
Гуляли допоздна. Твердов отправил меня домой на такси.
Наутро Павел Иванович укоризненно покачал головой:
— Ну и хорош ты был вчера. А если бы Валя позволила себе такое?
Я не нашёлся, что ответить.
Жена пребывала в молчании. В молчании натянутой струны. Спустя несколько дней она заметила, как бы вскользь:
— Вот ты всё гуляешь. А родителям тяжело. Они просили, чтобы мы давали на питание. За троих. По триста пятьдесят рублей.
— Ну так за чем же дело стало?
— А за тем, что и с Павликом им надоело возиться. Ты даже, придя с работы, не подходишь к нему. Вроде бы это не твой сын. Обидно даже!
Вскоре в нашей шестиметровке произошли изменения. Валины родители умудрились втиснуть туда кроватку Павлика. По ночам малыш часто просыпался. А меня почему-то не звал. Когда ему было не по себе, он закатывался в плаче и, не переставая, скороговоркой кричал:
— Валя-Валя-Валя-Валя!
Как будто слово «мама» не укладывалось в его младенческом мозгу.
Однажды, лёжа в постели, Валя сделала признание, которое прямо-таки ошеломило меня:
— Знаешь, Юрасик, от близости с тобой я не испытываю никакой радости.
«Почему-то раньше она об этом не говорила, — подумал я. — Что ещё за новости? А может, всё-таки я её чем-то обидел? Нет, здесь что-то другое».
В моём сердце закопошилась ревность. К концу работы я подходил к райпищеторгу. Прятался за каменным забором с ажурными металлическими решётками. Интересно, с кем она выйдет? Но Валя неизменно выходила одна.
Ещё до женитьбы она твердила об одном обстоятельстве. Потом кратко сообщила в письме о том, как её обманули. Письмо до сих пор хранилось в Таганроге — в одном из томов Белинского.
Любопытство и раньше пощекотывало меня. А теперь обуяло с новой си323
лой. Кто же он был? Я очень уж настойчиво требовал ответа, и Валя раскрыла тайну:
— Звали его Роман Чавэлов. Цыган! Мы жили с ним полтора года. Он говорил, что очень любит. Но как-то я увидела его с одной особой. Мы разругались. Я выгнала его, сказала: «Больше не приходи!» Он был очень горд. Но поборол своё чувство и просил, чтобы мы снова стали встречаться. Я не согласилась, и он, желая досадить мне, вскоре женился. Теперь у него двое детей.
Однако моё любопытство не было удовлетворено, напротив, разгоралось с новой силой. Меня так и подмывало встретиться с Чавэловым, выспросить: правда ли, что Валя досталась ему девственницей? Ведь её школьная подруга Нелли, по словам Кочешкова, потеряла невинность в четырнадцать лет. В старом справочнике (он валялся на подоконнике в туалете) я обнаружил телефон Чавэлова. Бывало, подниму трубку, послушаю и опущу. Дальше такого мелкого хулиганства не пошёл: удерживал голос разума.
Моя ревность стала заметной и сильно раздражала Валю. Однажды она безцеремонно заявила, что влюбилась.
— Ты шутишь?
— Нисколько.
— Значит, ты меня не любила?
— Почему же? Любила. И очень. Но любовь не может быть вечной. Она проходит.
— Так почему же я люблю тебя до сих пор?
— Значит, ты счастливее меня.
— Ладно, не валяй дурака. Брось эти глупые шутки.
— Я нисколько не шучу.
— Тогда назови его имя.
— Валера, из нашего торга. Милый мальчик. Ах, как он находчив и остроумен.
—И давно вы встречаетесь?
— Ха-ха, «встречаетесь»! Он даже не догадывается о моём чувстве.
Поначалу я не верил. Ишь, плутовка, какую тонкую игру затеяла! Да она просто хочет задеть меня за живое; обижена, что уделяю мало внимания ей и сыну. Но Валя не отрицала истинности своего признания. Тогда горечь разочарования заполнила мою душу. Может, она и вовсе не любила, а вышла замуж по расчёту, чтобы остаться в Ростове и не ехать в глушь по распределению. Похоже, всё было заранее продумано. Сразу после свадьбы военкомат услал меня на переподготовку, с глаз долой. И нынче летом, когда Валя пришла с аборта, пришлось ехать на сборы в Сталинград. Наверняка Павел Иванович как бывший председатель исполкома имел надёжную руку в райвоенкомате.
Валя продолжала разыгрывать роль независимой светской женщины.
324
— Юра, — предупредила она — идём на вечер в торг. Не приглашай меня танцевать, пока не попрошу. Веди себя вольно.
Я оделся с иголочки. Женщины обращали на меня внимание. Валя, смущаясь, перехватывала их пламенные взоры, а я неустанно искал Валеру. Так вот он какой! Не очень-то опасный соперник! Небольшого росточка. Хиленький, волосы зачёсаны на косой пробор. Зато подвижный и жизнерадостный.
Сначала я чувствовал себя спокойно. А в разгар вечера меня точно подменили. Я увидел Валю не в общем зале, а в укромном отсеке. Раскрасневшись, она лихо отплясывала модный западный танец. Войдя в азарт, скинула кремовые лодочки и пустилась по кругу в одних чулках. Такое поведение казалось слишком вульгарным. Сердце ревниво защемило.
Она подошла ко мне, и — с укором:
— Я же просила. Не преследуй меня.
Я отправился в общий зал. Потанцевал с полчаса и снова вернулся в тихую заводь. Валя проплывала в медленном танце с Валерой. Он пригласил её ещё раза два. Тогда я подошёл к Вале, схватил за руку и властно отчеканил:
— Хватит дурить! А ну-ка собирайся домой. Сейчас же!
Валера побледнел, испуганно заморгал:
— О, муж! Мужа надо слушаться!
В его голосе послышалась насмешка. Я уничтожил его взглядом, полным презрения. Валя покорно побрела в раздевалку.
В другой раз она решительно заявила:
— Наш торг проводит вечер, посвящённый Октябрю. В молодёжном клубе, на Ростов-Горе. Я пойду одна. Вот тебе тридцать рублей, сходи куда хочешь.
Желая показать себя джентльменом, я отпустил её одну. Чтобы заглушить приступ ревности, взял бутылку водки и поехал в лабораторию к Эдику Борисову. Чуть позже подоспел и его закадычный друг — боксёр Феликс Лапшин. Подвыпили.
— Ну чего ты раскис? — сказал Феликс. — Глянь-ка в зеркало. Парень — сила! Да с тобой любая баба пойдёт. А ты нюни распустил.
Посыпались советы. Их было столько, что я не знал, какой из них взять на вооружение. Эдик Борисов, обладая железной логикой, сумел всё-таки сконцентрировать моё внимание на самом главном:
— Веди себя твёрдо, согласно закону исключённого третьего. Или да — или нет. Иного быть не может. Или вовсе не обращай на неё внимания, или ревнуй наглядно. Если уж пообещал, значит, держи слово, будь мужчиной.
Я согласился. Но винные пары возымели своё действие. Подчиняться законам разума стало не под силу. Я сошёл с трамвая на Ростов-Горе и прямиком направился в молодёжный клуб. Вечер был в самом разгаре. Валя сидела за столом в окружении каких-то женщин. Увидев меня, обрадовалась:
— Как хорошо, что ты пришёл!
325
Мы не отходили друг от друга. Танцевали. Придя домой, я поспешно, не дав раздеться, повалил Валю на кровать. Обоюдное влечение соединило нас. Она слегка застонала, закусив нижнюю губу… И тут я увидел, как тесть тайно подглядывал в дверную щель. С этого мгновения он стал мне ещё более неприятен.
Вскоре мы свободно вздохнули: Швецовы уехали в Донбасс. Снова начался медовый месяц. О хмурых днях не хотелось даже вспоминать.
Но как только родители переступили порог, у нас опять всё пошло наперекосяк. Валя стала задерживаться на работе. Порою от неё исходил винный запашок.
— Проверяла магазин — угостили, — оправдывалась она.
И с восхищением рассказывала о Людмиле — новой подружке из торга:
— Она старше меня лет на десять. А какая бойкая! Глаза так и бегают. Мужчин любит до ужаса. Люда говорит: «Ты потому ничего не испытываешь, что у него нет к тебе особого подхода».
— Что-то ты раньше об этом не заикалась?
— То раньше, а то теперь.
Как-то Валя пришла слишком поздно. Швецовы закрылись в своей комнате. Снизу, из-под двери, пробивалась полоска света. Раздался короткий осторожный звонок. Я открыл дверь. Валя поспешно разделась, юркнула в постель и плотно прижалась ко мне:
— Замёрзла, жуть!
«Где же ты шаталась? — хотел крикнуть я, но сдержался, подумал: — Если она была с кем-нибудь, то почему так льнёт ко мне?».
В другой раз Валя изволила предупредить:
— Не волнуйся. Сегодня задержусь. Приду в два часа ночи.
Я молча согласился. Решил выдержать характер. Вечером тесть поинтересовался:
— Валя не приходила? Где она?
— Я в курсе дела. Не безпокойтесь.
Немало усилий затратил я, чтобы с кажущимся равнодушием поджидать неведомо где обретавшуюся верную жену. Когда раздался звонок, наступил кризис. Я больше не мог владеть собою:
— А, явилась, шлюха! — и влепил ей оглушительную пощёчину.
Валя до того оторопела, что даже не заплакала:
— Ты что, с ума сошёл? Совсем озверел?
Разговор пошёл на повышенных нотах. Павел Иванович открыл дверь, высунул заспанную физиономию:
— Что тут у вас?
— Не вмешивайтесь. Закройте дверь, — отсек я его.
Валя долго рыдала на кухне, а я утешал её, просил прощения. Ласки ути326
хомирили её. Она, видно, ценила жёсткость и властность и поцеловала мою руку — ту руку, которая больно хлестнула её по лицу.
Однако мне так и не удалось укротить буйволиного упрямства своей супруги. Она продолжала выкидывать новые трюки.
Часы, которые нам подарили в день свадьбы в областном управлении культуры, показывали девять часов вечера, а Вали всё ещё не было дома. Елена Ивановна возилась у газовой плиты. Обильно положив луку на сковороду, жарила мясо.
— Где она всё-таки может быть? — спросил я.
— Думаешь, я знаю? Это уж такой характерец, как у её тётки.
— Схожу к Зинаиде Ивановне. Не там ли она?
— Сходи, сходи, голубчик!
Я вернулся ни с чем.
— Ты сам виноват, — подытожила тёща. — Не будь тряпкой. Не позволяй, чтобы об тебя ноги вытирали.
С четвёртого этажа от Сергея Карповича, где они резались в «козла», спустился тесть.
— А Вали ещё нет? — встревоженно спросил он.
— Как видишь, — ответила тёща.
— Что-то у вас неладное происходит, братья-разбойники, а? — обратился он ко мне.
— Я тут ни при чём.
— А ты что квартирант?
— Не квартирант. Но она ваша дочь, и вы спросите её, почему она так себя ведёт.
— А что мы можем? Мы никогда не лезли в ваши отношения. Вы молодые, умные! Сами заварили кашу, сами и расхлёбывайте. Что сделаешь, раз у вас такое пошло. Скоро два года, как ты у нас живёшь, — Павел Иванович возвысил голос.— А назвал ты нас хоть раз мамой и папой? Ты считаешь нас чужими. Случись что, от тебя стакана воды не дождёшься. Поговорить захотел! Поздно говорить!
Его гневный монолог несколько успокоил меня. Так вот оно что! Возможно, Валя и не гуляет, а ночует где-нибудь у подруги, чтобы насолить мне. Зачем? Чего они добиваются? Чтобы я ушёл?
И все-таки то было временное успокоение. Когда стрелки часов перевалили далеко за полночь, я понял, что Валя уже не придёт. То была первая ночь без неё. Кошмарная ночь! Я ходил по комнате и по кухне взад и вперёд, как загнанный зверь. Изредка выглядывал в окно. Там стрела башенного крана рассекала черноту ночи. А где же та сила, которая бы разогнала безпросветную тьму, в которой я очутился? Молиться не мог. Казалось, Господь оставил меня. О, Боже мой, Боже!
327
Я ложился на кровать, тщетно пытаясь уснуть. Ворочался с боку на бок и стонал. Стонал, точно от острой боли.
Казалось, я не дождусь утра. Но утро пришло. А того, что свершилось, не могло исправить ни одно время суток.
В перерыв я выпил с Малышем. Немного полегчало. Вечером, как ни в чём не бывало, пришла Валя. Я встретил её молча, без упрёков. Она с удивлением смотрела на меня, не ожидая такой реакции. А какая реакция могла быть, когда всё давно перегорело?!
Позже, дня через два, она попыталась уколоть меня:
— У тебя совершенно нет самолюбия!
На что она намекала? На то, что я всё ещё здесь торчу? А куда мне деваться? У Вали было преимущество: над её головой была собственная крыша. У меня таковой не было.
Я решил действовать методом своей супруги. В воскресенье она играла с Павликом на кровати. Я достал новый костюм и модные туфли.
— Куда это, сынуля, наш папка собирается?
В ответ Павлик что-то забормотал. Я сделал им ручкой и был таков. Ночь провёл у Твердова. На другой день пришёл после работы домой. Валя возилась с матерью на кухне. Елена Ивановна пристально посмотрела на меня и пригласила ужинать. Вроде бы ничего не случилось.
* * *
В сумочке у Вали я нашёл записочку: «Северный посёлок, остановка — завод 114. Люда Черткова». Там ещё указывался какой-то Глухой переулок и номер дома.
В наших отношениях наступило затишье. На первый взгляд, всё шло мирно и гладко. Пока опять нам обоим не попала, как говорится, шлея под хвост. Стали сводить старые счёты. Я обозлился, крикнул:
— Замолчи, шалава!
— Ах так. Ну хорошо. Надо быть достойной этого звания. В выходные меня не жди. Я уйду гулять в компанию. С Людой Чертковой.
«Ага, есть шанс поймать тебя с поличным!» — подумал я и в субботу вечером прибыл к Твердову. Иван Ермаков сидел, склонившись над формулами.
— Братцы, ближе вас у меня никого нет. Обещаете помочь?
— Всегда и во всём!— ответствовали они дуэтом.
— Тогда давайте для начала выпьем.
И я поведал им о своём намерении: схватить сороку за хвост!
— Да плюнь ты на неё! — сказал Вася Твердов. — Неужели не можешь себя побороть?
— Не могу. Люблю её.
— Ну и дурак. А ещё писателем собираешься стать!
328
Толковать было не о чём. Пришлось действовать. Искать частный дом в глуши — да ещё поздно вечером — нелегко. Но мы всё-таки нашли логово Люды Чертковой.
Я рванул за кольцо калитки — раздался пронзительный лай. Два дюжих казака отодвинулись в стороны, чтобы не напугать хозяйку. Скрипнула дверь. Звонкий голос окликнул:
— Кто здесь? Кто здесь?
— Откройте, пожалуйста. Это муж Вали. Она сказала, что будет у вас.
— Подождите минутку.
Черткова открыла дверь. Её колючие глаза с усмешкой зашарили по моему лицу.
— Вы Людмила Черткова?
— Да. А вы Юра? Наслышана о вас премного. Ищете женушку? В такой поздний час? И чего вам дома не сидится? Вы хотите удостовериться: здесь она или нет? Пройдёмте в дом.
— Что вы, я верю вам.
— Нет, пройдёмте.
Что она замышляет? Если злое, то ей тоже не сдобровать. По истечении определённого времени, согласно уговору, два моих телохранителя ворвутся сюда и перевернут этот курятник вверх дном!
В обиталище быстроглазой хозяйки не оказалось моей дражайшей супруги.
— Да, она собиралась к нам. Но вечеринка сорвалась. Заболел мой муж. Вот ещё один адрес. Запишите. Может, вы её там найдёте. Если есть охота.
Было слишком поздно. И мы проследовали туда на другой день. Домик, который так долго искали, произвёл удручающее впечатление. Из-за обшарпанной двери вышла молодая женщина с помятым лицом, голос у неё сел:
— Никакая Валя здесь не ночевала. И не ночует. Вы, видно, ошиблись адресом?
— Вот нам написали.
Замухрышка повертела бумажку в руках:
— Адрес этот. Только вот Вали нет, — и она скорчила гримасу, смутно напоминающую улыбку.
Валя вернулась в понедельник вечером. Стояла на коврике у кровати в одних чулках, широко расставив ноги, и складывала вещи в чемодан. Я смотрел на неё, и она вызывала во мне одновременно острую похоть и желание задушить её. Валя бросила на меня быстрый взгляд:
— Оставайся здесь. А я ухожу. Встречаюсь с завмагом. Живу с ним. Вовсю! Ну что ты вытаращил глаза? Неужели не ясно? И Павлика забираю с собой.
— Павлика? Павлика оставь, — мой голос прозвучал грозно, словно набат. — Да и тебе хватит дурить. А ну-ка марш в гостиную! Там тётя Зина. А про свои фортели забудь.
329
Она не ожидала такого поворота. Правота была на моей стороне. Валя испугалась. Поняла, что я могу отнять у неё сына, и заплакала. «Ни с каким завмагом, — промолвила, — я не жила». Затем безропотно, как ягнёнок, пошла в большую комнату. Павлик последовал за ней: он быстро, на особый манер, ползал по полу, подобрав под себя одну ногу.
С тех пор наступило примирение.
Внутри страны произошло крупное событие. «Копейка рубль бережёт», — провозгласил Хрущёв и объявил денежную реформу. Это было под новый, 1961 год. Менялись бумажные деньги и серебро, лишь медь оставалась нетронутой.
— Юрасик, приходи меня встречать. Буду работать до часу ночи. Одной идти боязно.
Шли по пустынной улице. Луна, такая же неизменная, как копейка до и после реформы, заливала всё своим таинственным светом. Вот она спряталась за облачко, вот вынырнула опять — и стала похожей на пятак. Пятачок свиньи! Он преследовал нас до самого дома. И мнилось: хрюканье раздавалось не только на Земле, но даже в Космосе.
330
ГЛАВА 8
ПРОЗЯБАНИЕ
В
о второй половине января морозы усилились. К вечеру так крепчали, что вокруг фонарей появлялись радужные ореолы. С Дона дул резкий ветер, пронизывал до костей. Прохожие горбились, поднимали воротники…
Неподалеку от привокзальной площади под толщей льда застыла мелкая и застойная, а в летнее время зловонная Темерничка. На кольце — конечной остановке — один за другим стояли троллейбусы. Дребезжа, подъезжал старомодный трамвай с прицепом. Со станции доносились гудки.
Люди, как всегда, куда-то спешили, порою задевая друг друга. Но вот кое-кто стал замедлять шаг, приостанавливаться. На площади, поодаль ото всех, возвышался степенный старец богатырского сложения. Он был совершенно наг, если не считать таких атрибутов цивилизации, как шорты и портфель — два чёрных пятна. Тело крепкое, литое, с красноватым оттенком. Волосы до плеч и окладистая борода были не то седыми, не то белыми от изморози. Это придавало старцу некое неземное величие. Он чем-то походил на библейских патриархов или пророков.
Неожиданно солнце проглянуло сквозь свинцовые тучи. Все, кто замечал обнажённого великана, застывали в недоумении. И даже милиционер, исконный блюститель законности, не решался приблизиться к нему. Босой, он не переминался с ноги на ногу, а стоял непоколебимо, как изваяние. Право, уж не призрак ли это?
— Может, то блаженный?! — заметил какой-то смельчак.
— Или чеканутый! — возразил другой.
— Да его, пожалуй, раздели ночью наши, ростовские, жулики, — предположил третий.
— А как же портфель? Оставили? — засомневался четвёртый.
Вмешалась модно одетая девица.
— Портфель, — сказала, — лишняя улика, а без денег — просто кожа!
Тогда полная дама в очках с золотой оправой внесла, наконец, ясность:
— Напрасно вы паясничаете, молодые люди. Это всем известный Иванов, находится под наблюдением в институте в Москве. Он утверждает, основываясь на собственном опыте, что человек, закаляясь с детских лет, может переносить действие холода, не пользуясь одеждой. Поговаривают даже, что его, как и генерала Карбышева, фашисты обливали в концлагере холодной водой на морозе и превратили в сосульку. Но сосулька ожила. С Ивановым немцы проделывали этот эксперимент несколько раз. И безуспешно. Иванов оставался живым. «Русское чудо!» — воскликнули они и оставили его в покое.
Обнаженный богатырь исчез так же загадочно, как и появился. Но увиденное глубоко запало в душу. Во мне подспудно вызревала вера в благодатную помощь свыше.
331
Как известно, Илья Муромец более тридцати лет сиднем сидел, не ходил, всё в окошко поглядывал. Но Господь смилостивился: пришли калики перехожие, дали испить ему животворной водицы — и обрел Илья ноженьки резвые и моготу великую.
* * *
Разыгравшаяся недавно семейная драма похитила немало жизненной энергии. Зато у меня выработался своеобразный иммунитет. Теперь я стал более сдержанным, трезвее оценивал обстановку, бережно расходовал время, оставляя его для более возвышенных занятий. Разум взял верх над чувствами — свойство, достойное зрелого мужа, а не пылкого юноши.
Всё текло, казалось бы, мирно и гладко. Валя покаялась задним числом: мол, никакого любовника-завмага у неё не было, и она раза два ночевала у подруги.
— Хочешь, Люда Черткова подтвердит?
— Адвокаты мне не нужны, — отрезал я.
О разрыве супружеских отношений я не помышлял. Во-первых, очень любил Валю. Во-вторых, Павлик подрос и превратился в забавного симпатягу. Куда от него уйдёшь?
В то время я считал, как, впрочем, многие, что семейное счастье зависит от материального процветания. Но как его добиться?
В управлении культуры при всём желании никуда не продвинешься. Правда, после ухода Сальниковой моё положение в методкабинете упрочилось. На престоле ныне восседал Валерий Евгеньевич Малыш, человек с хваткой журналиста и маклера. Имея надёжные связи в радиокомитете и на телевидении, он тонко опутал сетью зависимости начальника управления Андреева и его заместителя Баранова, давая им периодически трибуну для выступлений.
Статьи, разумеется, составляли мы. Начальники лишь для пущей важности вносили коррективы, ставили свои подписи и читали перед общественностью готовый текст. Точь-в-точь, как в высших сферах! Такая практика стала модной. Даже Хрущёв шпарил по бумажке, ввёртывая по ходу смачные выражения. А доклады писали серые сошки вроде нас, только помасштабнее.
Под моим именем всё чаще стали появляться материалы и крупные методические разработки. Мы запечатывали их в конверты и рассылали по области. Труды достигали крупных городов, посёлков и захолустных мест, где ими скорее всего заворачивали селёдку. Таким образом, нашу славу, как маленьких детишек, подкармливали рыбьим жиром.
Тогда я старательно корпел над фундаментальным сочинением: «Учреждения культуры — бригадам коммунистического труда». После оно попало на стол к Валерию Евгеньевичу, который дня три производил различные хирургические действа: вырезал, подклеивал, сшивал. Не скупился на советы: «Этот
332
раздел выставки, — писал он, — мы рекомендуем завершить словами Н. С. Хрущёва: «Коммунизм — это теперь не отдалённая мечта, а наше близкое завтра. Он вырастает из упорного труда и творческой деятельности советских людей»*
Подобными перлами Малыш украшал мою работу, подстригал, причёсывал и в конце концов посчитал её своим кровным детищем. Он безцеремонно вычеркнул мою фамилию и поставил такой заменитель: «Ответственный за выпуск В. Е. Малыш».
Я безропотно проглотил горькую эту пилюлю, так как Валерий Евгеньевич, зная мою усидчивость, усиленно прочил меня в старшие методисты:
— Стремись, дружище! Смелее. Покажи себя. Я уже и Баранову говорил про тебя. А больше и ставить некого. Бузунова что ли? Он всё порхает да курит.
Конечно, в финансовом отношении перспектива была не так уж заманчива. Старший методист, как и заведующий, получал всего 69 рублей — на девять рублей больше, чем я. Но когда для осла нет овса, гласит народная мудрость, его потчуют лаврами.
Малыш при любых обстоятельствах умел добывать кусок хлеба с маслом. Он пёк, словно блины, статьи и корреспонденции для радио и телевидения, а их копии отсылал в газеты. Я пытался следовать его примеру. Рвался в неизведанные глубинки в поисках романтики, славы и корма, но зачастую ничего не привозил, кроме жирной чернозёмной грязи на кирзовых сапогах.
Как-то забрался в далёкий Советинский район и наглухо засел там. Началась невообразимая распутица, почти потоп. Тут уж не до сбора материала — хоть бы домой выбраться из этого плена. Вездеходики — и те застревали на просёлочных дорогах, как амфибии, плыли на пузе по воде. Я безвыездно находился в гостинице, лишь делая вылазки в столовую да в Дом культуры, где у биллиардного стола собирался цвет райцентра. Здесь и познакомился с одним молодчиком, который тоже обитал в местном отеле.
— Я в тутошней редакции борзописничал, — сообщил он о себе. — Нынче уволили. За что? Подвыпил и за вторым секретарём райкома с шашкой гонялся. Ну и шкура! К счастью, убёг от меня. А то бы раскроил я его до поясницы, а там он бы сам рассыпался.
— Чего ты так осерчал на него?
— Долго рассказывать, но одним словом: подлец! — газетчик сверкнул глазами. — Спросишь: почему не судили? Сор из избы не захотели выносить. Предложили уйти по собственному желанию. А на меня порой затмение находит. Мать моя — с крутым норовом. Чеченка! Вот и я чувствую себя то русаком, то чеченом. Как та речушка. По равнине плавно течёт, а встретится
* Речь на собрании избирателей Калининского избирательного округа г. Москвы, 24 февраля 1959 г., Москва, Госполитиздат, стр. 5.
333
препятствие, забурлит, зашумит — страсть! Пойми теперь, какой я национальности. И в паспорте она не указана.
— Да ну, быть не может? — воскликнул я.
— Сомневаешься? Вот те крест!
Он полез в портфель и вытащил паспорт:
— На, гляди!
Я раскрыл документ: напротив пункта «национальность» стоял прочерк. Просто глазам не верилось. Вроде бы русский человек, да и звать Иван Алексеев. А поди разберись, какие кровя кипят в нём!
Национальные метаморфозы издавна щекотали моё воображение. Взять хотя бы Васю Постникова, таганрогского друга. Глянешь на него — русский богатырь! А брат и сестра — нацмены чистой воды. Об отце и говорить не приходится: волосы смоляные, кольцами вьются, в ухе серьги не хватает. Рассказывали: ещё грудным ребёнком его подбросили цыгане.
Мой бывший хозяин Иван Данилович Кулагин, у которого я квартировал в университетские годы, вёл свою родословную от француза Кулагэ, попавшего в плен в Отечественную войну 1812 года.
С Будиченко пришлось лежать в больнице. Оказалось: его предки — выходцы из Венгрии, фамилия их прежде была мадьярская — Будиштвэ. После её переделали на местный лад.
А как, по-вашему, Крышкин — русский или нет? Не спешите с утвердительным ответом. Я тоже думал, что русский. Внешне он ничуть не отличался от донских аборигенов. А на поверку вышло — латыш Крышкаус.
Так какая же сила забросила его из Прибалтики в Орловский район? Ладно, уж был бы из калмыков, те хоть по соседству обитают, в Куберле, где расположена центральная усадьба овцесовхоза «Красноармейский» — их законная вотчина. А то латыш! Пустил здесь крепкие корни: возглавлял в хозяйстве партийную организацию, входил в совет Дома культуры. Кроме того, Крышкин зарекомендовал себя как ярый атеист.
— К антирелигиозной пропаганде мы привлекаем учителей, агрономов, врачей, инженеров, — захлёбываясь, поведал он. — Регулярно читаются лекции «Материя и формы её существования», «Завоевание космоса советской наукой», «Человек, кибернетика и Бог!», «Почему на свете существует много религий?».
Крышкину едва хватило дыхания, чтобы залпом выпалить такой длинный агитационный перечень.
— А тематические вечера, — поспешил деловито заметить он, — сопровождаются проведением химических и физических опытов, разоблачающих религиозные «чудеса».
— Скажите, товарищ Крышкин, — поинтересовался я, — много ли верующих бывает на ваших мероприятиях?
334
— Да их туда никакими пирогами не заманишь!— откровенно признался он.
— Так выходит, вы стараетесь для безбожников — для самих себя?
— Ну как вам сказать? Не совсем так, — замялся он. — Пропаганду проводим для профилактики, чтобы оградить от религиозного дурмана главным образом молодёжь. Умело используем местные факты, разоблачающие церковников. Ах да, чуть было не забыл! Ну и хлопоты были с этими верующими. И все-таки нам удалось закрыть церковь, — облегчённо вздохнул он.
Последняя фраза неприятно резанула слух, но я как представитель области дипломатично промолчал.
Да и вообще этот выродившийся латыш производил неприятное впечатление. Зато сразу приглянулся директор Дома культуры, чубатый казак Василий Иванович Маринченков. Из-за распутицы мы не могли куда-либо выехать и вынуждены были торчать у него дома и глушить самогон… Раскрасневшись, Маринченков прямо-таки возгорелся патриотическим пылом.
— А знаешь, где впервые создавалась Первая Конная? Вот, — он совал мне под нос фотографию. — Хутор Токмакский Сальского округа. Июль 1918 года. Организационный штаб первого Кавполка. На снимке — Леонид Михайлович, брат Будённого, вот он сам, а это — Иван Максимович Селезнев-Сиденко. Вот ишо фото. Наши односельчане. Станция Куберле, крупнейший железнодорожный узел. Здесь запечетлен рабочий костяк, герои Первой Конной: Жадько, Шпитальный, Яковлев… Эти деды ишо живы. Да сейчас из-за непролазной грязюки к ним не доберешься!
Его жар невольно передавался и мне. Герои, герои!.. Сколько вас, известных и безымянных! Сколько пролито крови, сколько истлело костей! Видно, потому Русская земля сделалась такой тучной и плодородной. Герои!.. И тут же приходила на ум излюбленная фраза Малыша: «Женщины рожают сыновей, а Родина — героев».
Я даже слышу его тонкий, вкрадчивый голос — голос скопца. И всё же какой цепкой хваткой наделила его природа! Нет, он бы без толку не точил лясы, а до отказа набил бы свой блокнот фактами. Пусть непогода, пусть нельзя выехать за пределы села, Валерий Евгеньевич вытребовал бы трактор и побывал в гостях у ветеранов-железнодорожников. И после получился бы обширный заманчивый очерк…
А я в который раз, находясь поблизости, не могу вырваться на Чёрные земли. И знаю о них лишь понаслышке, со слов Малыша. Это отнюдь не райский уголок. Порою оттепели сменяются здесь морозами и метелями. Иногда большинство кошар и базов заносит снегом. И чабаны очищают его вручную до прихода бульдозеров.
— Но зимовщиков не запугаешь, — рассказывал Валерий Евгеньевич. — Каждой осенью сотни отар уходят сюда, а весной, когда начинают зеленеть травы, скот угоняют обратно. Летом заготавливают впрок корма, на случай
335
ненастной погоды. До революции никто на Чёрных землях не занимался строительством кошар. О заготовках кормов на зиму не шло даже и речи. Чабаны уходили на зимние пастбища, как в рекруты, надолго, не думая о возвращении домой. Они запасали себе сухарей и печёного хлеба на целую зиму. По полгода не имели связи с родными, не умывались, не вылазили из полстяных* тулупов. Часто случалось, что в снежные суровые зимы пропадал весь скот и собаки. Чабаны пеше возвращались в родные места с одними герлыгами**.
— В поисках лучшей доли, — продолжал Малыш, — забредали сюда белорусы. Дивились, какие здесь необъятные просторы, радостно разводили руками: «И чаго ж тут ня жыть, кали тут зямли, што глазом не змахнэш!» Посеяли коноплю, посадили бульбу... А как прошли верблюды да сайгаки по полям, белорусы завопили по-иному: «Ды што ж гэта за край! Бульба не узайшла, падсолнух ня родить, канаплю жыватина патаптала» — и, подобрав свой скарб, двинули на Гомельщину, — Малыш весело улыбался, будто вместе с земляками поспешал в родные с детства края.
* * *
После долгого прозябания хотелось встать во весь рост, испробовать на просторе накопившуюся силу. Но, верно, не настал мой час. Не пришли ещё калики перехожие, чтобы напоить меня чудодейственной водицей. И видел я свою свободу не в привольной степи, а в грохочущем и шипящем исполине, имя которому завод.
Кое-кто из моих однокурсников уже процветал. Королёв, военкомовский сыночек, возглавил редакцию газеты «Комсомолец». Курганский стал инструктором обкома партии, а мне в зубах навязла вся эта бюрократическая писанина. Я рвался на завод за надёжным куском хлеба и новыми впечатлениями.
Однако одного желания было недостаточно. С таким балластом, как диплом университета, без влиятельной помощи туда не проникнешь. Решил обратиться к старому знакомому — капитану Петрову. Он слегка пожурил меня:
— Помнишь, ты отказался стать токарем на сто тринадцатом? Уже всё было договорено. А сейчас опять загорелся. Гляди, как бы опять не передумал.
И, заметив на моём лице разочарование, поспешил успокоить:
— Ладно, устроим на нашу оборонку. Там и полегче, и получать будешь прилично.
Между тем я продолжал путешествовать по районам. Удручающе тревожные новости, как разрывы снарядов, оглушали меня: в одном храме устроили кузницу, в другом — клуб, третий был осквернен до безобразия… Лишь в
* войлочный
** посох овчара с деревянным крюком на конце для ловли овец за заднюю ногу
336
редких случаях, когда разум руководителей был не совсем помрачен, отдавалось указание смягчающего порядка — засыпать церковь зерном!
И в довершение всего жужжал докучливо вкрадчивый бабий голос Малыша:
— Слыхал, при Дворце культуры строителей организовали Дом атеиста? Сходи туда. Может, наскребёшь какой-нибудь материальчик.
Но как мне, верующему с детства человеку, приступать к такому поручению? Равносильно, что голыми руками брать человеческие экскременты. Стиснув зубы, пошел. Оказалось, этот вновь созданный антирелигиозный штаб возглавлял Николай Трохимчук, молодец атлетического сложения. По фамилии, похоже, с Западной Украины. Как выясилось, он успешно окончил Одесскую духовную семинарию. Был иподиаконом у Патриарха Всея Руси Алексия I… И вдруг по непонятным причинам отрёкся от Церкви.
Может быть, на него, как и на многих, повлияли достижения науки? Человек дерзко пытался прорваться в неизведанные космические дали. Вокруг Земли летали спутники. Наши, советские. Благополучно возвратились из космоса отважные собачки Белка и Стрелка. Плеяда опытных врачей неутомимо обследовала состояние их организма. В сельских клубах с подмостков сцены распевались залихватские частушки:
Полюбил меня Серёжа,
А сказать стесняется.
Он, как спутник, целый год
Вкруг меня вращается.
О себе Трохимчук говорил неохотно. Видимо, его уход из лона Церкви был покрыт мраком.
— Заходите, — сказал он, пряча взгляд за большими ресницами. — Сейчас часто служители культа порывают с религией.
«Избави Бог от этаких свиданий», — подумал я про себя.
* * *
Капитану Петрову звонками больше не докучал. Он сказал: «Жди!» А сколько?.. Ведь я спешил твёрдо встать на ноги. Надо поскорее отделиться от Валиных родителей, от их назойливой опеки. Сколько раз я убеждался: как только мы с Валей оставались одни, вновь возникала тёплая сердечная близость, которая именуется семейным счастьем. Но эти светлые полосы были нынче так кратковременны, что я готов был бежать от Швецовского очага, куда глаза глядят.
В природе существует не только белое и чёрное. Есть и серый цвет равнодушия. Он наиболее опасен, так как не всегда приметен и мало уязвим. Этим невзрачным цветом, несмотря на кажущееся благополучие, была пронизана квартира Швецовых и её обитатели.
Зловещий окрас коснулся и Вали. Выход был один: уйти и увлечь её за собою.
337
Вспоминался город на Чёрном море, полный солнца, город, в котором я некогда испробовал свои творческие силы. Там, в Туапсе, Фёдор Иванович Задорожный поднимался в гору резвее альпиниста: он уже второй секретарь горкома партии. Величина! Что ему стоит пристроить меня куда-нибудь на завод?!
И, недолго думая, я привалил к Задорожным. Как снег на голову. Это, конечно, образное выражение. В Туапсе снега не было, хоть и выдалась в тот год суровая зима: морозы с пронизывающим ветром.
В продолжение всего вечера Фёдор Иванович назойливо предлагал избрать преподавательское поприще:
— У нас в вечерней школе есть место на полставки. Будешь лекции читать. Проживёшь! Нам поначалу тоже было нелегко.
Меня такая перспектива не устраивала: Задорожный — второе лицо в городе — предлагал довольствоваться крохами.
На другой день поехали в школу, Фёдор Иванович всучил мне программы. Как истый хохол, он был упрям. Но я оказался упрямее. От преподавательской деятельности меня воротило, как от зелья, и я наотрез отказался от неё. В редакцию путь был навсегда заказан. Там по-прежнему восседал перестраховщик Малинин. Я предложил Задорожному неожиданный вариант:
— Устрой меня на судоремонтный, рабочим.
— Рабочим? Тебя, с высшим образованием?! Да ты что, Георгий! Не имею права. Да и ни один кадровик не рискнёт этого сделать. Тем более на судоремонтном. Там парторг Уткин. Помнишь такого? Он тебя без удостоверения на завод не пропустил, а с дипломом и подавно задержит.
Помня об обещании капитана Петрова, я позволил себе взбунтоваться:
— Ну и не надо. Уеду в Ростов и поступлю на почтовый ящик.
Для Фёдора Ивановича подобное заявление было своего рода пощёчиной. Он попытался меня успокоить:
— Не горячись. Погоди несколько дней. Отдохни, отвлекись. Авось, за это время что-нибудь придумаем.
И Задорожный приготовил сюрприз. Мы поехали в село Михайловку, близ Геленджика. Место экзотическое. Недаром здесь строили «Орлёнок» — пионерлагерь всесоюзного значения.
— Имеется вакансия, — сказал Фёдор Иванович. — Как раз по твоему профилю. По линии кульпросвета. Будешь директором Дворца культуры. Надеюсь, теперь не откажешься?
— Но потяну ли я?
— Не сомневаюсь.
Однако, в противоположность моему трудоустроителю, я был не столь самоуверен, ибо привык лишь проверять клубы и давать указания с колокольни областного управления.
338
— Ваши директивные бумаги, — признались мне в одном районе за дружеской попойкой, — получаем и аккуратно скирдуем.
Сейчас все круто менялось. Надо было приступать к делу и перепробовать все самому. А я не умел ни танцевать, ни играть на каком—либо инструменте. Нарисовать злободневный плакат тоже не мог. Организовать драмкружок? Только на свой страх и риск, потому что никогда им не руководил, а играл в пьесах всего-навсего мелкие роли.
Своими сомнениями поделился с Задорожным. Он их мигом отмёл:
— Не беда. Научишься. Не боги горшки обжигают!
С фасада Дворец культуры был роскошно отделан. А внутри царили полумрак и совершенное запустение. Помещение использовалось прежде всего для показа кинофильмов. О прочих формах культпросветработы местные власти имели, по видимости, туманное представление
Поначалу я загорелся желанием возродить из пепла погибающего феникса и потому поспешил осмотреть хибару, где мне предстояло жить. Выяснился неутешительный факт: надо было заранее запастись углём и дровами, иначе зимой здесь немудрено околеть. К сожалению, топливо не было заготовлено. Вдобавок ко всему после свидания с председателем сельсовета я узнал, что заработок директора Дворца культуры составляет шестьдесят рублей. И всё-таки рискнул согласиться. Ведь жить на свободе, у моря, куда прекраснее, чем в затхлой Швецовской квартире. Задорожный всячески меня поощрял и поддерживал:
— Не отчаивайся, Георгий. Важно зацепиться. А там перекочуешь в «Орлёнок». Будете безплатно питаться. Получите квартиру. Да и для Павлика лучшего места не сыщешь. А главное — сохраните семью.
Я послал Вале письмо, где подробно обрисовал все плюсы и минусы предстоящего поприща.
В ответ о нее прилетела телеграмма: «Приезжай тчк трудно Павликом одной без тебя тчк».
Глубоко вздохнув, я возвратился к тлеющему семейному очагу. Тем не менее мысль о выгодном трудоустройстве не покидала меня, хотя сделать подобный скачок самостоятельно в условиях Ростова казалось несбыточным.
На ум приходила модная аналогия. В пору нашей молодости все помешались на спутниках и космических кораблях. Я хорошо знал, что скорость 8 километров в секунду позволяет телу вращаться вокруг Земли. Чтобы уйти от неё по касательной в космос, требуется большая скорость — 11 километров в секунду. Какая же сила поможет мне оторваться от набившей оскомину орбиты?
Я вынужден был снова теребить Глеба Александровича Петрова. Подумав с минуту, он протяжно промолвил:
— Да-а-а… Но это не в моих полномочиях.
Я бросил на него недоуменный взгляд.
'
339
— Ну что ж, хорошо, — успокоил Петров. — Я сведу тебя с нашим товарищем — Максимом Геннадьевичем Кондратьевым.
Колесо закрутилось. Мой новый благодетель, поджарый, рыжеватый, с юркими глазами, чем-то смахивал на сеттера.
— Пойдёшь, — сказал, — на почтовый ящик номер 153. Я как раз его курирую. Напишешь автобиографию. Вот анкета, заполнишь. Тебе нужен допуск. Обычно на это уходит месяца полтора. Подавай заявление на расчёт. А мы как раз за эти две недели отработки всё тебе оформим.
Из-за бывшей судимости отца (хотя он был реабилитирован!) я по инерции с подозрением относился ко всякого рода анкетам. Однако на сей раз ситуация менялась. Максим Геннадьевич всегда мог подсказать, как ответить на тот или иной щекотливый пункт.
Тесть, узнав, что я навострил лыжи на оборонный завод, бурчал:
— Вот окончат институты, а после вкалывают грузчиками в магазинах.
Свой уход из управления культуры я объяснял сотрудникам низкой оплатой труда. Многие домогались, куда же я намерен определиться. Но я пресекал их поползновения обтекаемым словом: «Секретно!»
340
ГЛАВА 9
КРЕСТ
П
осле окончания Великой Отечественной войны прошло шестнадцать лет. Но гул патрульных самолётов, словно эхо, до сих пор настораживает, напоминает о ней. Он нависает, заполняя околоземное пространство и вкручиваясь, как штопор, в сознание, угнетает. Подобное же гудение, только ещё более мощное, знакомое с детства, источали фашистские «юнкерсы», вселяя страх и оцепенение.
Иное дело — рокотание современных лайнеров, льющееся с высоты весёлым потоком. И нет в нём ничего давящего, рокового. Здесь, в аэропорту, оно исходило отовсюду: с яркого синего неба и зелёного поля, где скоростные гиганты мчались по взлётной полосе. Я, дитя двадцатого века, с радостью любовался серебристыми красавцами, взмывавшими в лазурные дали.
Радость смешивалась с гордостью. Она повально, как эпидемия, обуяла всех. Люди ходили с задранными вверх головами, их взоры устремлялись в космос. И неудивительно. Ведь совсем недавно туда дерзнул проникнуть человек. И не из какой-нибудь «загнивающей» Америки, а наш, советский, лётчик Юрий Алексеевич Гагарин. 12 апреля 1961 года он благополучно возвратился на Землю. Звучали фанфары. Произносились высокопарные речи. Хрущев со свойственной ему простотой заключил в свои объятия космонавта. Все прямо-таки лопались от спеси. Что Земля?! Шарика маловато — теперь подавай им всю Вселенную. «До самой далёкой планеты не так уж, друзья, далеко», — утверждалось в одной из тогдашних песен. А в другой — с не меньшей наивностью заявлялось: «Долетайте до самого Солнца и домой возвращайтесь скорей».
Женщины ни в чём не хотели уступать мужчинам. Им тоже захотелось в космос. В одной частушке тех лет распевалось:
Заявила бабка деду:
Скоро я на Марс поеду.
Ты пиши мне, не забудь,
Адрес неба: Млечный путь.
На аэровокзале, как и везде, люди не замечали земли под ногами. Бойко сновали туда и сюда, толкая друг друга. У прохода на посадку образовалась «пробка». Провожающие смешались с пассажирами. В залах ожидания было тесно и душно. Я, Валя и тёща (Павел Иванович остался дома) предпочитали стоять на воздухе, в тени, поодаль ото всех.
Елена Ивановна держала наготове букет цветов. У неё было приподнятое настроение. Минут через сорок приземлится самолёт, и из него выйдет любимый сыночек Лёня со всей своей семьёй. Я знал, что жену его зовут Галя, что она математик, что у них две дочери: Наташа одиннадцати лет и Марина
341
девяти лет, а самый младший Миша — одногодок Павлика. Они уже давно собирались к нам в гости, а тут вдруг навсегда оставили далёкий Хабаровск и задумали осесть в Ростове. В чём же крылась причина столь скоропалительного решения? Я смутно догадывался, что Валины родители вызвали всю эту свору для борьбы с внутренним врагом, то бишь со мной. В квартире появится ещё пять человек, среди них — маленькие дети. Шум, плач, колготня! Какая радужная перспектива! Попробуй-ка творить в таких условиях!
Напротив, Елена Ивановна была настроена оптимистично:
— Места всем хватит. Выделим им самую большую комнату.
Тёща всё нахваливала сына; дескать, он такой красавец и мастер на все руки: столярничает, радиоприёмники и телевизоры собирает… Словом, не тебе чета! — таков был скрытый подтекст её надменных изречений. Да и по пути в аэропорт она не преминула кольнуть меня:
— Вот увидишь, как себя ведут настоящие мужчины!
Фраза неприятно резанула слух. Я с издевкой подумал: «Тоже мне великая личность — Лёня!»
И всё же мне не терпелось увидеть его. Символичным казалось даже то, что он прибывает сюда на воздушном транспорте, а не на каком-либо ином. Ведь вся его жизнь была связана с авиацией: служил в лётных частях, да и по работе постоянно приходилось иметь дело с самолётами.
Я то и дело подходил к турникету и следил за вновь прилетевшими пассажирами. «Прибыл самолёт из Москвы, рейс 1192», — раздавался голос диктора. Где-то в стороне — не то сбоку, не то сверху доносился, нависая, мерный рокот моторов, под аккомпанемент которых в моём сознании проносились события последних месяцев.
Я досконально изучил породу Швецовых. За кажущимися щедростью и открытостью скрывались алчность и лукавство. Швецовы грубо вторглись в мою личную жизнь, а значит, и в жизнь своей дочери. После недавнего ненастья (может быть, в масштабе государственном это и напоминало бурю в стакане воды?) наше семейное судёнышко дало трещину. Я, ещё неопытный штурман, пытался всеми способами сохранить его целостность среди разбушевавшейся стихии. Необходимо было выбрать верный курс. И прежде всего твердо встать на ноги.
Переход на оборонное предприятие казался заманчивым. Кстати, мой новый попечитель, сослуживец капитана Петрова Максим Геннадьевич Кондратьев, наконец позвонил: «Послезавтра в десять ноль-ноль, подъезжай на завод к помдиректора по кадрам Дроздову. Я как раз буду там».
Почтовый ящик находился на окраине Ростова; схоронился за чахлой рощицей, в стороне от шоссейной дороги. Издали завод показался малогабаритным: на переднем плане административный корпус с примыкающим к нему с двух сторон кирпичным забором. Поверх него была протянута в несколько рядов колючая проволока.
342
Я прохаживался возле кабинета Дроздова, с любопытством разглядывая тех, кто ждал очереди у двери с табличкой «Отдел кадров».
— А вы разве не сюда? — поинтересовалась одна девица.
— Нет, — кратко ответил я.
Она не успокаивалась:
— А в какой цех?
Я сделал вид, что не расслышал вопроса.
И тут помдиректорская дверь приотворилась: показалась плешивая головка Кондратьева:
— Юра, — сказал он, — заходи.
Я зашёл.
— Садись, не стесняйся. Здесь все свои. Так вот, — Максим Геннадьевич сделал небольшую паузу,— хотим послать тебя на динамические испытания.
«Что это ещё за штука? — мысленно встрепенулся я и напряг свои филологические способности, пытаясь истолковать загадочное словосочетание. — Постой, динамические? Значит, силовые! Хм, хотят меня на силу испробовать? Ну что ж!»
Между тем Кондратьев продолжал:
— Будешь работать в двадцать первом цехе. В одном из самых секретных. А сейчас иди на первую проходную. Там есть телефон. Свяжись с Николаем Павловичем Поляковым. Это начальник ОТК. Он уже в курсе дела.
Поляков мне понравился: красивый брюнет; виски успела посеребрить седина; подтянутый, вежливый…
— Университет не помешает, — успокоил он — У нас интересно. Со временем войдёте во вкус, окончите техникум по нашему профилю и… для вас откроются широкие перспективы. А пока что будем начинать с азов. Давайте ваше заявление.
Николай Павлович пробежал глазами по листку бумаги, переспросил:
— Так, в двадцать первый цех? У вас форма два?
— Да, — отмолвил я.
Прислонив моё заявление прямо к стене, он, почти не отрываясь, что-то начертал на нём и быстро исчез, юркнув через турникет. Охранник даже не стал смотреть его пропуск: видимо, Поляков пользовался сверхдоверием. Я с трудом разобрал резолюцию, наложенную Николаем Павловичем: «Оформить контр. ОТК I разр. г/с». Как я узнал позже, г/с — это горячая сетка. «По ней больше платят», — подсказали сведущие люди.
Воодушевлённый Поляковым, я заспешил домой. Валя радовалась вместе со мной. А её родители криво усмехались.
К работе я приступил не сразу. Пришлось пройти несколько обязательных процедур. Получил зашифрованный пропуск. Медкомиссия засвидетельствовала, что я вполне здоров. В первом отделе, расположенном выше всех — на
343
последнем, четвёртом, этаже — мне вручили через окошко папку с инструкциями. Ознакомившись с ними, дал подписку о неразглашении государственной тайны.
В первый день в сопровождении Николая Павловича я попал в помещение типа бункера, где меня сразу оглушило. Гул источали светящиеся стенды и, чудилось — даже сам воздух. На столах рядами стояли большие радиолампы непривычной конфигурации. Около стендов и столов хлопотали люди.
Куда же я попал? Это и есть динамические испытания? Из-за шума почти не разбирал слов. Разговаривать было трудно. Поляков подозвал молодого человека с волевым подбородком. Я едва расслышал, что это был мастер Кувшинов. Недолго мешкая, он прикрепил меня к двум женщинам.
— Приглядывайся, — крикнул мне на ухо. — Они тебе подскажут, что делать.
Одна из них — худенькая Варя сидела возле металлического ящика со шкалой настройки. Он напоминал переносные радиостанции, с которыми я встречался в армии. Но в отличие от них, ящик имел большие габариты и сверх того круглый экран, защищённый козырьком. Туда-то пристально, не отрываясь, смотрела Варя; её светлые волосы разметались во все стороны. Рядом суетилась плотная, широколицая Лида Бурденко. Как выяснилось позже, жена цехового технолога, окончившего Таганрогский радиотехнический институт.
Здесь, на почтовом ящике, царила круговая порука: все были родственниками или знакомыми. Иначе не примут на работу. Делалось это якобы в целях секретности. Я помнил напутствие Максима Геннадьевича:
— Веди себя, как все. Не выделяйся. Если спросят, кто устроил, сошлись на Полякова.
Лида Бурденко держала в одной руке авторучку, в другой — какой-то бланк. Пояснила:
— Маршрутная карта. Проверяем каждую лампу. Главный показатель — спектр. Вот — смотри.
Она отклонила Варину голову, и я увидел на экране ярко-зелёную пульсирующую синусоиду.
— Видишь? — спросила Лида. — Это и есть спектр. Он должен быть целеньким, без разрывов, иметь определённую высоту — свидетельство того, что лампа соответствует заданным параметрам. Ничего, научишься, — ободрила она.
Для меня, ещё со школы избегавшего точных наук, подобные операции были в диковинку. Я стремился на завод, чтобы окунуться в гущу рабочего класса, а здесь ведутся пока что непонятные исследования, где ничего тяжелее авторучки, маршрутки и лампы не придётся поднимать. « Ну ничего, — успокаивал я себя, — Кондратьев в плохое место не воткнёт».
344
В отличие от молчаливой трудяги Вари Лида Бурденко бойкая болтушка, мигом нашла мне занятие.
— Вот журнал, — сказала, — заноси сюда с маршруток номера принятых ламп. Надеюсь, на сегодня тебе хватит?
Ещё бы: этими изделиями было заставлено несколько столов! Но я искренне обрадовался, что оказался при деле.
К концу смены Кувшинов притащил молочные бутылки. Крикнул:
— Налетай, подешевело!
Впервые я услышал незнакомое слово «спецмолоко». И ещё выплыла неожиданность: работать придётся по шесть часов в четыре смены. Это и радовало, и настораживало. Мне объяснили кратко: вредность. Ответ ошеломил меня. Тогда отчего же все рвутся сюда? Здесь что-то не так.
Постепенно я освоился с премудростями новой специальности. Знал теперь, что металлический ящик называется осциллографом. При надобности сам настраивал его и всматривался в зрительную трубу. Спектр был очень чувствителен и пульсировал на экране, как живое существо. Каждая лампа (кстати, правильно: магнетрон) несмотря на внешнюю схожесть, на экране была неповторимой. Если она не соответствовала установленным параметрам, её подвергали дальнейшим испытаниям.
Управление электронным током в магнетронах осуществлялось с помощью мощных магнитов. Я видел их, когда операторы открывали дверцы стендов и, отсоединив лампу от волновода, подавали мне её, пышущую внутренним жаром. Я расписывался в маршрутке, складывал её и совал между двух стеклянных рожек. Так я называл выводы магнетрона. А в медном корпусе его было упрятано кащеево сердце — радиоактивное покрытие.
Магнетроны были различных образцов: изделие номер четырнадцать, изделие номер двадцать два, изделие номер двадцать девять… Мы, контролёры ОТК, группировали их в партии, которые сдавались затем заказчику — военпредам. Лично я знал двоих: невзрачного старшего лейтенанта и крупнотелую Валю. Она носила повязанную по-комсомольски косынку и никогда не ходила с непокрытой головой. Рассказывали: хватанула когда-то большую дозу радиации — сплошь облысела. Да и бровей как таковых у неё не было, если не считать нарисованные чёрные дужки.
Военпреды обычно брали на выбор одну—две лампы. Если они оказывались негодными, браковалась вся партия. Конечно, такое случалось крайне редко. Все понимали: заказ слишком ответственный! С нашего почтового ящика продукция шла непосредственно на другие военные заводы. Магнетроны использовались на секретных установках, на спутниках и космических кораблях.
Я кичился тем, что передо мной открылось такое важное поле деятельности. Только вот без устали точил червячок сомнения. Всё сводилось к одному слову: вредность.
345
— А думаешь, её нет?! — воскликнул смуглый оператор Вася, когда я прикинулся наивным, пытаясь кое-что выведать. — Недаром отсюда отправляют на пенсию через шестнадцать лет. Если еще удастся дотянуть. Медкомиссию раз в полгода проходим. Отпуск двадцать четыре дня и прочее.
Он кивнул на стенд:
— Видишь, контрольный огонёк мигает? Это ТВЧ — токи высокой частоты. Приравниваются к рентгеновским лучам. И радиоактивность есть. Всего хватает.
Я понурил голову. На столах ряд за рядом выстроились магнетроны. Чёртики рогатые! А с виду вроде бы невинные игрушки.
Вася заметил, что я приуныл:
— Ну ты чего? Небось, жена молодая? — и продолжал успокоительно. — Да это не на всех влияет. А потом свет клином не сошёлся — найдёшь себе другое местечко. Потом третье! И так до тех пор, пока не сыщешь по душе.
Своими опасениями я поделился с тёщей. Она передёрнула плечами, урезонила:
— Но люди же там работают!
А когда моя мама поинтересовалась: «Что это ещё за ящик?» — Елена Ивановна выразилась туманно:
— Не волнуйтесь. Он ходит в белом халате.
Однажды Лида Бурденко спросила в упор:
— А кто тебя сюда устроил?
— Поляков.
— Ого-го! — воскликнула она. — Надёжная поддержка. С тобой надо поближе познакомиться, — и попыталась навалиться на меня пышной грудью.
Однако мне было не до минутного флирта. Во всей наготе возникал вопрос: какую материальную выгоду извлёк я, перейдя на это закрытое предприятие? Всё те же шестьдесят рублей в месяц! И никаких перемен, кроме шаткой надежды, что Кондратьев в дальнейшем подыщет нечто лучшее.
А пока что… Я не таскал увесистые мешки, не дробил камень. Но меня почему-то валило с ног от усталости, бросало в сон. Одним словом, влип. Попал из одной дыры в другую. Каждый день, впившись глазами в экран осциллографа, наблюдал, как там, точно загадочный зловещий цветок, возникал спектр. Он трепетал и жил самостоятельно, а вокруг гудели стенды, насилуя магнетроны и наше сознание. То была материя, по выражению вождя, данная нам в ощущении. Человек, повинуясь слепой гордости, стремился вырвать тайну из бытия — из безконечно малых его частиц и из глубин Космоса.
Эдик Борисов был одним из тех штурмовиков, которые обрушились на могущественную природу, — он с головой ушёл в создание вычислительного центра. Лишь порою давал себе разрядку, и мы касались туманных сфер, рассуждая о границах времени, о дисперсии чувств и о других вещах, не доступных для большинства.
346
Либо то была поза, либо убеждение, но Эдик ставил себя над толпой; его идеалом был деловой человек, бизнесмен. Вопреки марксизму, Борисов придавал обществу зоологическую окраску и считал, что борьба за существование является главным движущим законом: выживают только сильные, побеждая слабых.
Сам он не принадлежал к породе атлетов. Худенький, бледный, высокий лоб весь испещрён мелкими морщинками: постоянное нервное напряжение, работа мысли, заботы. Изредка, когда он позволял себе расслабиться, его лицо освещалось скептической улыбочкой.
— У нас всегда — временные затруднения. А советская власть существует почти сорок пять лет, — заявил он как-то в присутствии Феликса Лапшина.
Тот никогда не внушал мне доверия: этакий разочарованный боксёр. То работал, то отдыхал. Не понятно, на какие средства он жил? Тем более, что недавно разошёлся с женой и платил ей алименты. Борисов подтрунивал над ним и величал его не Феликс Климентьевич, а Феликс Алиментьевич.
Имя ему дали в честь Дзержинского. Отец Лапшина, тихий, неприметный, некогда служил в НКВД. В тридцать седьмом году его арестовали, чуть не шлёпнули. Зато срок намотали нешуточный. Казалось бы, Феликс должен был быть благодарен Хрущёву за то, что тот освободил его отца, а то бы он до сих пор гнил в лагерях. Напротив, неугомонный боксёр пытался при всяком удобном случае нанести Никите Сергеевичу словесный нокаут.
Хотя я не слишком напористо оказывал Лапшину сопротивление, тот, видимо, по привычке сразу же вставал в стойку:
— А ты что, всем доволен, да?
— Может быть, и не всем. А голодными не сидим, голыми — босыми не ходим. Не то, что в войну и после.
— Ты бы ещё вспомнил, что было при царе Горохе. Вот люди бывают за границей и рассказывают, как там шикарно живут. А мы только кричим, что догоняем Америку.
Когда я попытался возразить, Феликс язвительно заметил:
— Одно из двух: или ты лицемеришь, или совсем круглый идиот. Ты что такой уж патриот, да?
— Я не скрываю этого.
— Тогда тебе надо в партию вступать.
— Ну что ж, и вступлю.
Несмотря на то, что к Лапшину я относился с глубокой неприязнью, с Борисовым продолжал встречаться — любознательности ради. Эдик, например, смастерил транзисторный приёмник — значительно меньше тех ламповых ящиков, которые имелись почти у каждого — и хвалился тем, что он без помех ловит «Би-би-си» и «Голос Америки». Кроме того, прокручивал на магнитофоне рок-н-роллы в исполнении Луи Армстронга. Негр, король джаза, рычал,
347
как раненый бык: звуки, казалось, исходили из самой глубины его утробы. Подопечные Борисова, сотрудники вычислительного центра, приходили в неописуемый восторг.
— Вы прослушали железнодорожный рок, — комментировал Эдик. — Он открывался гудком электровоза. А вот — полицейский рок. Обратите внимание, сейчас раздастся свист.
Я вовсе не испытывал удовольствия от этих сумбурных звуков. Тут же на ходу придумал экспромтом фамилию Рокнролкин — для будущего юмористического рассказа.
Зато Валя загорелась желанием прослушать модную музыку, и я повел ее на фирму Борисова. Там застали Лапшина. Он сидел, развалясь, на диванчике и плотоядно с ног до головы оглядывал мою законную супругу. К счастью, Феликс, как и я, был не мастак в танцах. Ему выпала роль наблюдателя. Напрягши бычью шею, он не сводил глаз с Эдика и Вали. Войдя в экстаз, они лихо вертели торсами, а руками и ногами выделывали какие-то непристойные движения.
Валя раскраснелась, стала ещё более привлекательной. Лапшин с присущей ему наглостью преподнёс ей несколько плоских комплиментов. А я сверлил его ревнивым взглядом. Валя находилась под магическим действием рок-н-ролла, и мне с трудом удалось увести её. Когда вышли на свежий воздух, я произнёс категорическим тоном:
— Отвратительная дикарская музыка!
— А ты всегда портишь людям настроение. Ну почему ты такой идейный?
Получался явный парадокс. Павел Иванович — ветеран партии, участник гражданской войны. Сама Валя — комсомолка. А коммунистические идеалы были для неё, что кость в горле.
Образцом для подражания она избрала тип женщины, свободной в своих действиях. А сама уподоблялась манекенщице, демонстрирующей моды. Валины поступки были порою вовсе необоснованными. Ни с того ни с сего надумала уходить из райпищеторга. Павел Иванович воспротивился. Я тоже советовал ей повременить, прежде чем сделать столь необдуманный шаг. Но Валя уволилась втихомолку, не сказав никому ни слова. Что же она нашла взамен? Ничтожную работёнку, где не требовалось высшего экономического образования. Устроилась в промтоварный магазин, оформляла вещи в кредит. Там она заимела подружку, смазливую брюнетку вульгарного типа.
— Она замужем? — спросил я.
— Нет. Живёт с одним инженером. У него отдельная квартира.
— Ну и приятельница у тебя!
— Кому как, а мне нравится.
Вскоре Валя начала меняться на глазах.
— Давай жить один раз в месяц, — предложила она.
348
Такая программа-минимум меня совсем не устраивала. Валя попыталась возразить:
— Тебе хорошо, а я не испытываю никакого удовольствия. Одни неприятности!
Однако я считал её довод неубедительным: вспоминал золотую пору супружеской жизни, когда Валя тянулась ко мне всем сердцем. А нынче, видите ли, не то, у меня нет подхода… Выходит, что я виноват? А если наоборот? И я выдвинул такое условие: пусть нас медицина рассудит. Мой дальний родственник, профессор Шорников, не за горами, а в самом Ростове. Когда я поведал ему о наших семейных неурядицах, он понимающе покачал головой:
— Пусть зайдёт ко мне. Я осмотрю её, побеседую.
Побывав у него, Валя возвратилась чем-то расстроенная. Но виду не подавала, юлила:
— Умница этот Павел Макарович. Он мне так понравился.
Мне не терпелось добраться до истины:
— Так кто же всё-таки виноват?
— Никто, — ответила Валя уклончиво. — Павел Макарович велел, чтобы ты как-нибудь заглянул к нему.
На другой день я помчался к Шорникову. На улице стояла жара. Плавился асфальт. А в рощице, что на подходе к мединституту, было прохладно. Прямо-таки райский уголок! Зато далее, поближе к моргу, оскверняя тишину, каркая, носилась стая ворон, точно чёрные хлопья, — чуяли мертвечину.
Павел Макарович осмотрел меня для проформы. Затем спросил:
— Ты что-нибудь слыхал о фригидных женщинах?
— Нет.
Тогда он пояснил:
— Это значит холодных. Их этак процентов тридцать. Коварные особы! Не дорожат мужчинами, вернее, они им почти не нужны. Эти женщины способны на всё. Валя принадлежит к их разряду. Мой совет: уходи! Поставь на ней крест. Поначалу будет тяжело, а потом привыкнешь и возблагодаришь Бога…
Я недоумевал: так почему же мы раньше были довольны друг другом?
По наивности поведал о наших взаимоотношениях Эдику и Феликсу. Последний бросил мне в лицо обидную реплику:
— Теперь я понимаю, почему Валя избегает тебя. Надоел ты ей до чёртиков. Ты же не человек, а коммунистический робот.
Я продолжал ломать голову над причиной разлада между мной и Валей. Половое несоответствие? Разница во взглядах на мир? Предположим, что так. Но всё это было налицо с первых же дней женитьбы и не мешало нам упиваться счастьем полтора года. Так в чём же секрет?
Напрашивался вывод: мы жили не на необитаемом острове — напротив, со всех сторон нас окружали корыстолюбцы и завистники. Это Валины под349
руги и прежде всего её дражайшие родители. Они надеялись заиметь богатого, перспективного зятя, а я не оправдал их надежд.
Павел Иванович однажды с сожалением заметил:
— Да ты ни то ни сё. Ни хохол ни казак. Не поймёшь тебя.
Я тоже разочаровался в нем: под личиной заслуженного большевика скрывался завзятый хапуга. Один пожилой мужчина с нашего почтового ящика с издевкой произнёс:
— Швецов? Твой тесть? Как же, помню! Особенно, когда он бы председателем райисполкома. Ох, и любил поживиться за чужой счёт! Без подарков с предприятий не уходил! То пианино выпросит, то гарнитурчик, то пару обуви прихватит. О продуктах и говорить не приходится. Круглый год пасся на подножном корму.
Я поспешил упрекнуть Валю:
— Вот что рассказывают о твоём отце! Стыдно людям в глаза глядеть!
— Не может быть! Мой папа — честный человек! — твёрдо заявила она.
Я не стал оспаривать её мнение. Швецовы уехали, и снова наши взаимоотношения мгновенно наладились. Так с какой стати я должен оставить Валю, если испытываю к ней неодолимое влечение? Изменить условия существования — и она будет по-прежнему нежной. Снять комнату. Освоить другую профессию. Подыскать заработное место.
Кто ищет, тот находит. Я зачастил на соседний участок — к армировщикам. Слово вроде бы непонятное. Но я, филолог, без труда определил его истинное значение. Армировать — значит сооружать. Именно так. Здесь, на участке, сооружали, собирали и паяли изделия, после чего, пройдя покраску, они поступали к нам, на динамические испытания. У армировщиков было светло и уютно. Мерно горели газовые горелки, в воздухе висел душистый запах канифоли.
Кое с кем из ребят я успел познакомиться. Работали они легко, вроде бы играючи. Коренастый коротыш Лёша Бзезян, армянин, то и дело насвистывал какие-то мелодии. Володя Шитов окончил военное училище, и его тут же демобилизовали. Он оказался жертвой Хрущёвской реформы, направленной на сокращение вооружённых сил. Глаза у Володи с прищуром, движения резкие, быстрые. Витька Микула — мрачный, неразговорчивый, но с ним-то я раньше всех нашёл общий язык. Подолгу следил за тем, как он аккуратно накладывает швы, давая расплываться олову, не паяет, а рисует.
— Ишь ты, у меня так сроду не получится! — воскликнул я.
— Брось шутить! Что у тебя рук нету?
Один раз я поплакался Витьке: дескать, у меня семья, маленький ребёнок, а на динамических испытаниях заработки не ахти какие.
— Ты попросись хорошенько, может, тебя и возьмут, — подсказал Микула. — Правда, наш мастер Бобров сейчас в отпуске. Без него нельзя. Придётся подождать.
350
Витьке неведомо было, что я нахожусь под покровительством Кондратьева. Когда Максим Геннадьевич узнал, что динамические испытания меня не устраивают, предложил:
— А ты подыщи, что тебе нравится, — мигом поможем.
Выбор был сделан. Я давно наблюдал за технологией пайки. Собранное изделие вставлялось в приспособление и грелось газовой горелкой. Потом места, предназначенные для пайки, обильно смачивались флюсом. В одной руке паяльщик держал газовую горелку, в другой — тоненькую серебристую палочку оловянно-свинцового припоя. Горелка поддавала жар, палочка рисовала. Я до тонкости изучил эти движения. Казалось, сам когда-то паял.
Кондратьев, выслушав, спросил:
— Значит, твёрдо решил? Хорошо. Бобров в отпуске, это нам на руку. А то он товарищ с гонором. Если спросят, кто тебе помог, сошлёшься на Сомова, Ивана Ивановича. Это начальник военно-учётного стола. Полковник. Наш человек.
Сразу вспомнилась его багровая физиономия. Когда я поступал на завод, он всё недовольствовал: что это, мол, принимают людей с высшим образованием, да ещё литераторов, на должность простого рабочего? Теперь Сомов, ласково улыбаясь, сам подошёл ко мне, пожал руку:
— Всё обговорено, — доложил, — завтра отправляешься на армировку.
Так я сменил белый халат на чёрный.
Боброва временно замещал уже известный вам мастер с динамических испытаний Анатолий Кувшинов. Заметив меня, пожурил:
— Ну что, дезертир, сбежал?
— Семья, ничего не поделаешь.
— Правильно сделал. Там женская работа. А тебе повезло. Под армировку выделили новую площадь.
На участке, куда я перешел, стало гораздо просторнее, чем прежде. Каждый армировщик сидел за металлическим столом, имеющим вытяжную вентиляцию.
Кувшинов подвёл меня к вёрткому парню в коричневых вельветовых брюках.
— Караченцов, Юра! Вот тебе ученик. Прошу учить и не баловать.
Тот глянул на меня сквозь очки и торжественно произнёс:
— Посвящаем тебя в армировщики. Самая первая заповедь — выбрать рабочее место. Занимай вот этот стол. — Юра выдвинул один ящик, затем другой. — Кажется свободны? Захватывай, пока не поздно. Завтра повесишь замочки. Да понадёжнее и поувесистей. А сейчас айда суп варить.
Караченцев подошёл к своему столу, достал из-под низу ковшик. Затем метнулся куда-то в сторону, чуть не бегом, и принёс целую связку круглых металлических палочек, похожих на серебро.
351
— Это ПОС-40, — объяснял Юра тоном наставника. — Припой оловянно-свинцовый. Сорок — обозначает соотношение между оловом и свинцом. Начинает плавиться при температуре двести тридцать пять градусов. Улавливаешь? Ну вот, мотай на ус. Это тебе пригодится, когда будешь на разряд сдавать.
Надвинув на самый лоб кепку букле, натянув на руки белоснежные шерстяные перчатки (армировщикам их выдавали по истечении двух дней), я с нетерпением ждал дальнейших указаний.
Приспособив ковшик под огонь газовых горелок, Караченцев расплавил его содержимое и опустил туда блестящие палочки. Они таяли прямо на глазах. Ковшик наполнился до краёв.
— Теперь снимем пенки и начнём.
Юра наклонно поставил вместо жёлоба железный уголок и поднёс к нему ковшик. Расплавленная жидкость в виде ртутной капли упала и тут же молниеносно вытянулась в струнку. Какое-то мгновение она глянцевито поблескивала, потом меркла, матовела, застывала. Караченцев перевернул уголок — выпала узенькая полоска. Он то и дело подносил ковшик, переворачивал уголок, и всякий раз рождалась новая полоска.
— Вот этими соломинками и будем паять, — сказал Караченцев. — А теперь сам попробуй. Только не спеши.
Оранжево-синие языки газового пламени впились в стенки ковшика. Я снимал пенки, вдыхая сладковатый запах свинцовых паров. Варево было готово. Наступал ответственный момент. Я старался оттянуть его, прогревая железный уголок газовой горелкой. Взяв ковшик в правую руку, наклонил: капля упала и змейкой побежала по желобку. Получилось! Второй, третий раз — опять удачно! Увлёкшись, я и не заметил, как подскочил Юра, остановил.
— Хватит, — сказал. — Теперь на целую неделю запаслись.
В разговор вступил чубатый мужчина лет сорока — Иван Иванович Богаченко. Я наслышался о нём ещё до перехода на армировку. Раньше он был завмагом. Имел чёрную «Волгу». Некоторые утверждали, что он родственник помдиректора по кадрам Дроздова. К окружающим Богаченко относился свысока. Ребята не раз делали ему замечание:
— Куда ты гонишь, Иван Иванович? Все расценки собьёшь.
— А мне наплевать! — отвечал. — Сколько захочу, столько и заработаю. Что я сюда в куклы пришёл играть?!
Богаченко с самого утра поглядывал на меня.
— Ты, кажется, с динамических? — не вытерпев, полюбопытствовал он.
— Да.
— А как тебе удалось сюда перебраться?
— Сомов помог.
— О!!! — лицо Ивана Ивановича осветилось хитроватой улыбкой. — Так ты здесь поработаешь и ещё куда-нибудь перекочуешь?
352
— Чего попусту загадывать, мне здесь нравится.
— Ну и вкалывай на здоровье, — одобрил Богаченко, глядя на газовое пламя, и погрузился в свои, тайные думки.
Подбежал Караченцев.
— Айда, тёзка, — сказал он, надевая резиновый фартук и беря в руки металлическую щётку.
Подошли к столу, на котором стояли уже знакомые мне четырнадцатые изделия — большие лампы с двумя стеклянными рожками. Чёрные, обугленные, они напоминали только что вылупившихся чертенят.
— Магнетроны поступают к нам с участка откачки, — назидательно рассказывал Юра.— Там из них выкачивают воздух, создают внутри вакуум. А у нас сейчас задача попроще. Лампу ставишь в насадку и щёткой очищаешь окалину меди. Старайся дышать через нос. Вообще-то положено надевать респиратор. Да в нем много не наработаешь.
Караченцев зачистил несколько ламп.
— Вот таким путём. — И предупредил: — Особо не напрягайся.
Отдал фартук, щётку. Я начал осваивать новую операцию. Она далась легко. К тому же кое-где окалина осыпалась почти сама, стоило только к ней прикоснуться. Я быстро обработал сорок ламп и почувствовал во рту сладковатый привкус. Надраенные изделия горели красноватым блеском. Лишь местами черноту так и не удалось снять — въелась намертво.
— Молодец, — коротко похвалил учитель, — а сейчас понаблюдай, как я буду лудить насадки.
Насадка — деталь магнетрона, полый цилиндр. В него вставлялся корпус лампы. Насадка придавала ей устойчивость и напоминала базу у колонны.
Я, не отрываясь, следил за тем, как проворствовал Караченцев. На столе было заготовлено десятка полтора насадок. Одна из них грелась в пламени наглухо закреплённой горелки. В это время Юра склонился над другой насадкой. В левой руке он держал вторую съёмную горелку. Правой взял из баночки с флюсом кисточку и смочил ею край насадки. Флюс пенился и шипел на горячей поверхности. Караченцев приблизил язычок пламени и узенькой палочкой припоя провёл по внутреннему краю насадки — «нарисовал».
— Смелее, тёзка, не робей, — подбадривал он. — Главное — чувствовать температуру олова. В этом кроется секрет ювелирной тонкости лужения и пайки.
Стоя за спиной своего наставника, я мысленно копировал каждое его движение. Оставалось попробовать самому. Желание было настолько велико, что первый шов почти сразу удался. Правда, выглядел он не настолько изящным, как у заправских армировщиков, но всё же…
Для Караченцева я не был обузой. Чаще всего мы работали в паре. Я собирал изделия, и ставил их под огонь горелки. Переходя от одного стола к
353
другому, Юра ловко расправлялся с магнетронами. Ребята завидовали ему.
— Тебе хорошо: вкалываете вдвоём, а всю работу пишешь на себя, — говорили они. — Да ещё пятнадцать рублей получишь за обучение.
— Берите и вы учеников. Кто вам не даёт? — возмущался Караченцев.
Армировщики, чаще выходцы из деревни, недолюбливали его, исконного горожанина, «очкарика», который к тому же не прочь был прихвастнуть.
— Я родоначальник армировки на заводе. И Слагода Иван. Его и меня послали учиться в Подмосковье, на Фрязинский завод. А уже от нас пошли все остальные. Поначалу, когда изготовляли опытные изделия, мы зарабатывали рублей по двести пятьдесят. Сейчас уже не то. Но пока жить можно. Будет плохо — сбегу. А ты не теряйся, — говорил он мне. — Вот выйдет из отпуска Бобров, и сразу подавай на разряд. Не тяни резину.
Пока что я освоил сборку двух изделий: двадцать второго и четырнадцатого. Последнее очень уж полюбилось. Его не надо было выверять ни по калибру, ни по габариту. А потому не могло быть и придирок со стороны ОТК. Стоило изделие дороже других, а изготовить его было несложно. Вставишь лампу в насадку, прикрутишь с трёх сторон стопорными винтиками, маленькими, как жучки в крупе,— сборка окончена. А после нарисуешь шов вокруг насадки, тыркнешь оловом в винтики, опаяешь выводы — и готово.
Всё шло гладко до тех пор, покуда не появился штатный мастер — Николай Андреевич Бобров. Его вроде бы даже передёрнуло, когда он увидал на своём участке рабочего, которого приняли без его ведома. Тщедушный, востроносенький, он бегал взад и вперёд и то и дело подносил к уху ладонь в виде локатора и кричал:
— А? А?
Дефекты слуха у него остались после контузии. Хотя он и служил в авиации, но на редкость оказался тупым и ограниченным. Армировщик Сашка Ярошенко поведал краткую историю его карьеры:
— Я с ним здесь, на стройке завода, столкнулся. Он был крановщиком. И какой только дурак ему, тугоухому, разрешил. Кричишь: «Вира!» — он не слышит и делает: «Майна!». Чуть нас не поубивал. Намучились с ним. Жуть! Наконец, до него дошло, что на кране ему нельзя работать. Пошёл на динамические учеником оператора. И там не справился. Чуть лампы не сжёг. Вот и поставили мастером. Всё-таки подполковник. Хотя в армировке он разбирается, как баран в Библии. Зато гонору, хоть отбавляй.
Бобров распределял работу до начала смены. Он никого не называл ни по имени, ни по фамилии, а тыкал указующим перстом то в одного, то в другого:
— Двадцать второе!
— Двадцать девятое!
— Сто двадцать пятое!
Это означало: кто каким изделием должен заняться. Пререканий Николай
354
Андреевич не терпел. Женщин, занятых на покраске, порой доводил до слёз. За руку здоровался только с Иваном Ивановичем Богаченко, считал его равным себе, так как тоже ездил на собственной «Волге»!
Юру, моего учителя, терпеть не мог; частенько придирался и произносил его фамилию, скрипуче-зловеще каркая:
— Кар-р-раченцев!
За что же он его невзлюбил? Причин, с точки зрения Боброва, было сверхдостаточно: сын профессора, не в меру для рабочего развит, острослов, окончил десятилетку… А как же тогда завизжит Николай Андреевич, когда узнает, что у меня диплом университета?!
Пока мастер меня не трогал. Может, потому, что за моей спиной стоял всемогущий Кондратьев? Разряд я получил без особых препон. На комиссии мне задали пустяшный вопрос: при какой температуре начинает плавиться свинец? Начальник цеха сибиряк Долгих, похожий на медведя, добродушно улыбался. Мастер с динамических испытаний Толя Кувшинов высказался положительно:
— Парень исполнительный. Он у меня работал.
Бобров по-военному скомандовал:
— Дать!
Армировщики поздравляли.
— Надо его прописать! — пошутил кто-то.
Саша Ярошенко раздобыл где-то колбу со спиртом. Выпили на ходу, закусывая помидорами. Руки, чёрные от медной окалины, не успели помыть, и теперь, намокнув не то от воды, не то от помидорного сока, они стали зелёными. Караченцев сделал многозначительный вывод:
— Реакция!
Сашке было наплевать на премудрости химии, он спешил поскорее наставить меня на правильный путь:
— Не ты работы бойся, пусть она тебя боится. Хватай всё на лету!
* * *
Моё приобщение к новой профессии Швецовы встретили равнодушно. Они давно махнули на меня рукой: чудит, мол, хлопец! В мои выгодные перспективы уже не верили, а то, что я сбежал на участок с меньшей вредностью, их мало трогало. Только в глазах у Вали мелькнула слабая надежда:
— Ну дай-то Бог!
За последнее время она порядком исхудала, осунулась. Впервые испытала, что такое финансовые затруднения. Родители нас отделили. Мы питались или в столовой, или всухомятку. А тут ещё, как на грех, в промтоварном магазине, где Валя оформляла вещи в кредит, случались неприятные инциденты: стащат костюм или пальто, а расплачиваться приходилось всем. В мире тор355
говли Валя была новичком и запросто могла попасть в хитро расставленные ловушки.
Я не преминул упрекнуть её:
— Не надо было уходить из райпищеторга!
Она огрызнулась:
— А ты давно ли встал на ноги?
— Но встал!
В моём голосе прозвучала законная гордость. Первый раз в жизни я заработал сто тридцать три рубля. Однако Швецовы, согласно закону инерции, не желали признавать моего ощутимого материального преимущества. Зачастую я оставался полуголодным. Валя под всякими предлогами отнекивалась от своих прямых супружеских обязанностей. Я стал раздражителен. Энергия требовала выхода. Клапан был найден, и я открывал его по надобности.
Как правило, на участке армировки обедали со спиртом. Во второй смене, когда отсутствовал Бобров, продолжительность рабочего дня значительно сокращалась. После ухода Караченцева я скооперировался с шустрым Ярошенко. Мы умудрялись выполнить норму часа за два (из расчёта пять рублей пятьдесят копеек на человека) и отправлялись к пивному ларьку близ кинотеатра на Чкаловском посёлке. Саша, щуря горячие карие глаза, доставал из потертого ученического портфеля вяленую рыбу.
— Видал?
Икрастая таранка и увесистый, с лопату, лещ янтарно светились на солнце.
Однажды я зашёл к Вале в промтоварный. Она выписывала какие-то квитанции. Около её столика образовалась очередь.
— Юра, я сейчас занята. Подожди меня часа два. Посиди, почитай, а после вместе пойдём домой.
Я отправился в близлежащий скверик, отыскал скамейку в тени, упрятался от палящего солнца и раскрыл книгу.
Неподалеку на одной из лавочек пристроились двое: один краснолицый, крупнотелый; другой — поменьше, с костылём, на ноге — гипсовая повязка. Голоса их показались знакомыми. Я поднял голову и тут же узнал Ивана Ивановича Сомова и Анатолия Геннадьевича Кондратьева. Они тоже заметили меня, заулыбались, крикнули:
— Давай к нам. Ты что здесь делаешь?
— Жену поджидаю.
Сомов кивнул на своего соседа:
— Вишь, товарища угораздило в больницу попасть. Я зашёл проведать. Ну, само собой, отметили встречу.
Я подсел к ним. Сомов поспешил меня представить. Кондратьев прервал его:
— Оставь, Иван Иванович. Мне всё известно. Он из двадцать первого цеха. Его устраивал мой брат Максим, наш коллега. Мы с тобой тоже по двадцать
356
пять лет отбухали в органах. Но служба наша не кончается. Че-кис-ты! И этим всё сказано!
Сомов чувствовал себя трезвее и перевёл разговор на другую тему:
— Ну как Бобров, не обижает тебя?
— Всё нормально.
— И будет нормально, — заверил Кондратьев. — Пусть не лезет в наши дела. — Глаза его налились кровью, язык слегка заплетался. — И хватит об этом. Ты как, не желаешь с нами выпить? Может, сбегаешь?
Я сразу же сорвался с места.
— Постой! А деньги у тебя есть? — поинтересовался Сомов.
— Есть, есть! — с готовностью отозвался я.
— Тогда прихвати водочки.
Закуска была у нас не ахти какая: толстый — почти семенной — огурец и кусок хлеба. Бутылку уговорили живо. Разговор свернул в более откровенное русло. Анатолий Геннадьевич ударился в воспоминания:
— Я служил тогда на финской границе…
Мне оставалось только молча внимать матёрым контрразведчикам и кивать в такт головой. Это им очень понравилось. Они похлопывали меня по спине:
— Наш парень. В доску!
После чего вывернули карманы и с трудом наскребли ещё на одну бутылку. На сей раз загрызли, образно говоря, рукавом.
Мысль о Вале напрочь выскочила из головы. Мы с Сомовым ещё держались, а Кондратьев быстро-быстро заморгал и начал клевать носом.
— Разморило беднягу! — посочувствовал Иван Иванович. — Ну что ж, доставим его на место назначения.
У входа в палату Анатолий Геннадьевич споткнулся о порог и с грохотом упал на бок. Костыль отскочил в сторону. Мы тщетно пытались поднять Кондратьева на ноги. Казалось, вместе с алкоголем в него влился некий дополнительный вес. Подбежала дежурная сестра и чуть не с кулаками набросилась на нас:
— Ах вы, паразиты! Да что ж вы его так накачали! А ну вон отсюда!
Её окрик раззадорил Ивана Ивановича, и он пошёл в контрнаступление:
— Молчать!!! Вы знаете, с кем имеете дело? Я полковник Сомов. Да я вас сейчас…
Вероятно, он забыл, что находится не в подвалах МГБ, а в Кировской райбольнице. Вид у него был страшен и голос тоже. Из соседних палат повысовывались больные. Сестра находилась в состоянии шока. Таких посетителей она видела впервые.
— Да вы уж извините, — запричитала она. — Да мы неграмотные…
Она помогла нам уложить на кровать Анатолия Геннадьевича, и мы, пошатываясь, вышли с гордо поднятыми головами.
357
Иван Иванович нахмурился, силясь что-то припомнить:
— Раньше от одного моего взгляда у людей начинался мандраж. Ну да ладно. Это всё в прошлом. Едем ко мне, а?!
И тут я вспомнил о Вале. Эх, жаль! Глянул на часы: поздно! Ну, да теперь уж всё равно.
— Поехали! — решительно заявил я.
У Сомова пили спирт. Неразведённый. Иван Иванович причмокивал языком, похваливал:
— Хорош, верно? С нашего, с ящика…
Домой я добрался не то по земле, не то по воздуху. Едва вскарабкался на третий этаж. Позвонил. Никто не открывал. Во дворе, двигаясь кругами, доплёлся до столика, где Валя судачила с дворовой подругой Лидой Боровской. Её дочка играла с Павликом — в песочнице.
— Куда это все запропастились? Никого нет. Давай ключ! — заревел я.
— Ничего я тебе не дам. Проваливай туда, где был.
— Ну идём, я тебе всё расскажу. Дело было. Важное!
— Да отвяжись ты, никуда я не пойду.
До моего сознания, наконец, дошло, что все уговоры напрасны. Тогда я ринулся к песочнице, схватил Павлика на руки и, шатаясь, помчался к подъезду. Валя побежала за мной.
— Оставь ребёнка, пьяная рожа! Расшибёшь!
Я нёсся, как неуправляемая ракета. Павлика опустил на пол только в квартире. Разделся до трусов, забежал в ванную и сунул голову под холодную воду. Придя в себя, попросил у Вали поесть.
— А вот этого ты не хочешь? — и показала мне смачный кукиш.
— Ах так? Дулю под нос совать? За мои же деньги?! — и наотмашь ударил её по лицу.
Валя изловчилась, схватила Павлика и заперлась в комнате родителей.
— А ну, открой! Открой, говорю!
Я изо всех сил стучал в дверь, рвал её с петель. Она дрожала, от ударов осыпалась штукатурка.
Тесть и тёща не осмеливались войти в дом. Они подослали Зинаиду Ивановну, в надежде, что она меня утихомирит. Напрасно! Я успокоился лишь тогда, когда с размаху врезался босой ногой в угол дивана.
Мысли вновь вернулись к еде. Я разыскал в холодильнике кастрюльку с жареной картошкой и тушёным мясом и слопал всё до дна, уписав при этом чуть ли не буханку хлеба. После чего заснул мёртвым сном.
На другой день ни тесть, ни тёща не обмолвились ни словом упрёка. Валя молча надула губы и сумрачно глядела исподлобья…
Лишь Павел Иванович робко промямлил:
— Что ты, братец, вчера так расходился?
358
Швецовы решили оказать на меня моральное воздействие. Вызвали из Таганрога отца и рассказали ему о моих художествах. Но он оказался, как всегда, немногословен:
— Всему есть предел прочности! — и отрешённо уставился куда-то в сторону.
* * *
Все эти недавние сцены мгновенно пронеслись в моём сознании под многоголосый рокот лайнеров.
Объявлено было наконец прибытие самолёта их Хабаровска. Елена Ивановна ликовала: с минуты на минуту сойдёт по трапу на землю Леничка — её опора и защитник. Валя первая заметила родню в плывущей толпе. «Вон, идут, идут!» — воскликнула она и слегка коснулась рукой локтя матери. Ещё несколько секунд, и всех охватил эмоциональный порыв. Я тоже для видимости жал руки, целовался.
На устах у всех запрыгало слово: «Такси!» Я остался на месте около вещей: пусть, мол, теперь хлопочут «настоящие мужчины»!
Лёня ничем не выделялся. Высокий, ростом с меня. Заурядная физиономия. Темно-русый, сероглазый. Однако ещё до встречи Елена Ивановна расхваливала его на все лады:
— Он у нас красавец! Похож на Ивана Степановича, моего отца. Ну просто вылитый! Раз Лёня брился и сделал из мыльной пены бороду и усы. Я зашла да так и обомлела: копия Иван Степанович! Он бороду носил. Пушистая такая, белая!
Пока все суетились, я молча изучал вновь прибывшую команду. Дети как дети! Белобрысые светлоглазые, хорошенькие. Особенно — старшая Наташа. Зато Галя, Лёнина жена, худющая, плоская, на длинном носу — очки в золотой оправе.
Леня со всей своей капризной семьёй расположился в самой большой комнате — гостиной. Нам приходилось довольствоваться шестиметровкой. Половину площади занимала громоздкая никелированная кровать — шире двуспальной, изготовленная по специальному заказу моим отцом. Здесь же размещалась кроватка Павлика. Тоже подарок отца. Жизненное пространство было крайне уплотнено. Но Валя не теряла присутствия духа. «Наше гнёздышко!»— любовно выражалась она.
Квартира между тем превратилась в сущий ад. Повсюду бегали и визжали дети. Ванная и туалет были почти всегда заняты. На кухне день и ночь горели газовые конфорки: сушилось бельё. Из соседней комнаты неслась безшабашная музыка. Таким способом Лёня, по наущению супруги Галины Леонидовны, развлекал и без того взвинченных своих чад. Дети века, они засыпали под эту музыку и, едва открыв глаза, снова внимали ей. Подобный распорядок
359
Галина Леонидовна считала вполне приемлимым, а на замечания остальных взирала сквозь линзы в несколько диоптрий. В её взгляде порой откровенно проскальзывало превосходство над другими. И даже — над собственным мужем. Ещё бы: он с грехом пополам тянул программу заочного радиотехнического института, а она педагог, математик, и диссертация у неё была почти на мази. В Ростове Галина Леонидовна без году неделя, а уже преподавала в финансово-экономическом институте. Хотя она устроилась туда не без помощи своего свёкра — Павла Ивановича Швецова.
Едва Галина Леонидовна переступает через порог, в квартире становится ещё безпокойнее. Она снуёт взад и вперёд, резким голосом отдаёт приказания:
— А ну, пострелята, живо в ванную! Сейчас вас стирать буду! — и раздаривает шлепки направо и налево.
Случается, покрикивает и на мужа. Он молчит, глаза виновато бегают, улыбка какая-то мальчишеская.
— Вот хочу телевизор состряпать, — как бы оправдывается он. — Скуки ради. Жду, когда допуск дадут на двадцатку. Это НИИ на базе радиозавода. Подходящий профиль для института, в котором учусь. А так бы я в два счёта устроился на вертолётный завод, на лётно-испытательную станцию. Меня там знают как облупленного. Что ни говори, вся моя жизнь связана с авиацией…
Я слушаю его, а сам вожу глазами по комнате. В ней царит неописуемый безпорядок: штабелями высятся нераспакованные коробки; кровати не прибраны; на столе навалена немытая посуда… А раньше было не так. Под ногами горел паркет. Я сам, бывало, натирал его до классического блеска. На пианино, на спинке дивана — накрахмаленные белые вышивки. У окна — массивный письменный стол. На нём — лампа с зелёным стеклянным абажуром. На бумагу падает тёплый свет. Скрипит перо… Сзади старается неслышно подобраться Валя. Она нежно обнимает меня за плечи… О, как давно это было! И было ли? Счастье промелькнуло, словно сон.
Зато сейчас на заводе сижу не за деревянным столом, а за железным с конусообразной вытяжкой — вместо лампы с колпаком. И не пером авторучки испещряю бумагу, а рисую серебристой палочкой оловянно-свинцового припоя на секретных изделиях. Очень важно поспеть пораньше к началу смены. Мастер Бобров запаздывающим дает в отместку самую плохую работу.
Магнетроны ждут своей очереди. После откачки поступают к нам обугленные, страшные, в хлопьях окалины. Но стоит им принять кислотные ванны, и они сияют медной красотой. Лампы разложены на столах партиями по номерам изделий. Тётя Клава, пожилая женщина, и бойкая Маша, старшая сестра Саши Ярошенко, уже заготовили «пищу» для нас, армировщиков, и стягивают с рук резиновые перчатки, чтобы немного передохнуть.
Я надеваю чёрный халат. Подбрасываю под вытяжку клочок бумаги: пробую, действует ли вентиляция. Зажигаю газовые горелки…
360
Мой учитель Караченцев уволился: уел-таки его наш Бобров! «Интеллигентов» он недолюбливал. А до меня пока очередь не дошла. Место Караченцева справа занял Саша Ярошенко. Мы часто работали в паре. Он, пронырливый, знал все ходы и выходы.
— А солдатская смекалка на что?! — подмигивал. — Я, брат, в Венгрии служил, когда там переворот вспыхнул. Если б варежку раскрыл, может, и в живых не остался. Кто смел, тот две порции съел! Хватай поскорее двадцать вторые да четырнадцатые, а то ребята разберут.
Очень уж выгодны эти изделия! Мой сосед слева Витька Микула недобро взирал на нас, цедил сквозь зубы: «Вы что одни на участке? Дайте и другим подзаработать!» Это тот самый Микула, что советовал некогда перейти в армировщики. Нынче он ко мне охладел. Когда я распевал задорные мелодии, Витька, всегда мертвенно бледный, косился на меня исподлобья с нескрываемой завистью. Ярошенко раскрыл тайну:
— Невесёлый? А ты поставь себя на его место. Половое безсилие! В армии облучился. Вот и зарится на всех здоровяков.
Однажды Микула разоткровенничался:
— Ага, тебе хорошо. Захотел — и взяли на работу. Попросил — и перевели в армировщики. А нам всё досталось с потом и кровью. Прежде, чем попасть сюда, вкалывали на стройке. И в отделе кадров решали за нас, кто кем станет на будущем заводе. А тебе всё легко даётся. Как в сказке!
Да, люди не так просты, как кажутся на первый взгляд. Кстати, мастер Бобров. Я постоянно чувствовал его неприязнь ко мне. Отчего бы это? Да всё потому, что меня оформили сюда без его ведома. А он привык полновластно распоряжаться судьбами людей: досаждал женщинам и немало мужчин изжил с участка. А меня Бобров вынужден был, к сожалению, терпеть. И ограничивался невинными придирками:
— Не разбрасывай по столу радиаторы. Смотри, как у других они аккуратно сложены. Да и на полу намусорено, взял бы да подмёл.
— Где пьют, Николай Андреевич, там и льют. Как же это работать и не насорить? Сейчас некогда. После смены заодно уберу.
Бобров недовольно поморщился, но ничего не сказал. А в другой раз сделал такое замечание:
— Ты очень небрежно расписываешься в маршрутках.
— У меня такой почерк, размашистый.
— Ты же с высшим образованием… — прогнусавил он.
«Ишь, дознался», — подумал я про себя.
Сдав партию ламп контролёру ОТК, я поспешил в туалет умываться. Мельком глянул в зеркало: лицо чересчур гладкое, выбритое, мальчишеское. «Не мешало бы, — решил, — для солидности отпустить усы и баки».
Мастер, заметив на моей физиономии излишнюю растительность, съехидничал:
361
— Чего это ты, Овечкин, не бреешься?
— Лезвий не могу достать.
— Ну ты даёшь!
Валя, напротив, на все лады расхваливала мои усы и как бы заново влюбилась в меня. А я, как прежде, когда бегал к ней на свидания, баритонил на манер неаполитанцев: «Вернись в Сорренто…»
Леня теперь приветствовал меня не иначе как:
— А-а, Карузо!
Галина Леонидовна пронзительно щурилась сквозь очки, пытаясь задеть за живое:
— Ты всё пела?.. Ну-ну-ну!
Однажды она попробовала высказаться начистоту:
— Что же ты, навсегда хочешь остаться рабочим? Пора за науку браться. Я, к примеру, пишу диссертацию о мнимых числах.
— Очень уж туманно, — заметил я.
— Тем не менее, — возразила Галина Леонидовна, — повышение в зарплате ощутимое. Знаешь, Юра, у математиков всё-таки больше воображения, чем у литераторов.
— Ну это мы ещё посмотрим.
* * *
Когда я появился в редакции журнала «Дон», Фёдор Аркадьевич Чапчахов двинулся на меня с открытым забралом:
— Ну что там у вас за пазухой? — спросил. — Небось, опять рассказы?
— Нет, бутылка армянского.
— Один ноль в вашу пользу, Георгий.
Посмеялись.
— Хочу попробовать себя на рецензиях, — сказал я.
— Весьма разумно, Георгий. Есть очень много книг о героях-современниках. Выбирайте.
Я давно их искал в нашей серой, будничной жизни. Искал и не находил. Зато нынешние писатели преуспевали в этом направлении. Ведь, согласно закону социалистического реализма, если героя и не наблюдается в действительности, его надо выдумать. И люди, вдохновлённые высоким образцом, сами станут совершать доблестные поступки. Силлогизм — на уровне младенцев!
Я решился взяться за рецензию вовсе не из тщеславных или финансовых соображений, а чтобы утвердиться во мнении, что настоящий герой всё-таки существует. Разумеется, в южном пыльном городе его не встретишь. Отважные ребята здесь не усидят. Они осваивают Север, Чукотку, отправляются в антарктическую экспедицию…
362
В квартире Швецовых сосредоточиться было невозможно, и я спрятался в близлежащей читальне. Там было безлюдно и тихо. Мысли нахлынули потоком. Важно родить, как и в музыке, первый верный аккорд — начальную строку. И я поспешно запечатлел её на бумаге: «Повесть молодого автора пронизана чувством, какое испытываешь при полётах, — восторгом».
Мне частенько приходилось добираться на почтовых самолётах до северных донских станиц. То и дело проваливаешься в воздушные ямы. Падаешь камнем, но почему-то тебя охватывает радостный озноб.
Я уже заканчивал рецензию, когда вихрем влетела Ада Константиновна. Проходя слишком близко, задела бедром мой локоть. Я обернулся.
— Ох, извини. Помешала. Ты всё что-то пишешь.
— Для журнала «Дон».
— О! Высоко хватаешь! — Она сделала паузу. — Знаешь, Юра, завтра у меня день рождения. Будем справлять здесь, в десять утра, до открытия библиотеки. Придёшь?
— Приду. Обязательно, — и подумал: «Хорошо, что мне во вторую смену».
Ада, в коротком сарафане с глубоким вырезом на груди и в пляжных шлёпанцах — на пальчиках поблескивал нежно-розовый лак — была черезчур обольстительна.
В подарок я захватил флакон духов и плитку шоколада. Меня впустили и тут же закрыли дверь.
Мы расположились в дальнем полутёмном отсеке. Среди представительниц прекрасного пола был один мужчина. Это я. Виновница торжества восседала на видном месте. Её высокая грудь вздымалась. Жгучие глаза пылали.
Пили медицинский спирт. Не знаю, где они его достали. Женщины ухаживали за мной поочерёдно со всех сторон.
Застолье закончилось быстро. Нас оставили вдвоём с Адой. Я взял её руку. Поднёс к губам.
— Не надо. Пока не надо!
Разоткровенничалась: муж — художник, с ним она почти не живёт: болен туберкулёзом.
— Видишь, какая я здоровая бабища. Мигом вгоню его в гроб. Сам понимаешь.
Я кивнул и поближе придвинулся к ней. Попытался обнять. Ада резко отодвинулась, встала.
— Я же просила, не надо. После! Объясню как-нибудь…
— Что ж, очень жаль, дорогая, — холодно произнёс я.
— Не обижайся, Юра.
Я недоумевал: для чего она тогда пригласила меня? Перед ней — дюжий молодец. Да и сама она — бушующий вулкан. Чего же она добивается? Чего хочет? Может быть, мою душу?
363
Вспоминалось, как Иван Данилович Кулагин, у которого я некогда квартировал, поведал такой эпизод. Шаляпин только что сыграл Мефистофеля. Не заходя в уборную, прямо в театральном костюме, в гриме, накинув на плечи богатую шубу, вскочил в фаэтон. В тёмном переулке дорогу преградили разудалые разбойнички. Схватили коней под уздцы.
— Стой! — приказали. — Приехали! Раздевайся, барин!
Шаляпин встал во весь рост, скинул шубу. И гаркнул громовым голосом:
— Вы хотите взять у меня шубу, а я возьму у вас душу. Ха-ха-ха!
Перед мужичками был чёрт. Не успев перекреститься, они попадали полумёртвые. Фаэтон понёсся дальше.
И, словно вслед за ним, с демонической быстротой развернулись дальнейшие события.
Новоиспечённую рецензию я понёс в журнал «Дон». Сердце трепетало от радости. Наконец-то я выхожу в большую литературу!
Чапчахова в редакции не оказалось. Лёня Губенко, взвинченный, уже в который раз присаживался за стол, заваленный рукописями, лихорадочно пробегал несколько строк моей рукописи, вскакивал и убегал куда-то. Я в ожидании приговора ёрзал на стуле.
— Ну что же, даже очень недурственно, — подвёл итог Губенко. — Вот и пиши для нас. А то ударился в рассказы. Сделай аналитическую статью о молодой прозе. Этак чуть побольше печатного листа, а? Давай, приступай. Не мешкай.
Через два дня Чапчахов обрадовал:
— Поздравляю, Георгий. Соколов подписал. Сдали твою рецензию в набор. Пойдёт в девятом номере.
Взбодренный, я с удвоенной энергией принялся за статью. Дома творилось нечто несусветное. Четверо детей с шумом и визгом носились по квартире, переворачивая всё вверх дном.
Павлик уступал швецовским пострелятам. Они были побойчее, понахальнее и всегда выманивали или отнимали у него конфету, яблоко или иной лакомый кусочек. Павлик безпомощно топтался на месте и горько плакал от обиды.
От природы он был наделён недюжинными способностями. Ещё будучи однолетком, стал произносить отдельные слова, а сейчас, в год и девять месяцев, складывал их в целые предложения. Сдвигал с места хозяйственные сумки и чемоданы, силился их поднять. Вместо безсмысленных игр я обучал сынишку элементарному кулачному бою, повторяя при этом: «Бокс, бокс!». Довольный, он резво бросался на меня в атаку. Показал я ему и один приём классической (французской) борьбы — двойной нельсон.
— Дай ной лисон, — пролепетал Павлик на свой лад этот непонятный для него термин.
364
Суть приёма заключалась в том, что в единоборстве один из спортсменов должен молниеносно просунуть обе руки в подмышки противника и упереться ладонями в его затылок. Павлику трудно было дотянуться своими короткими ручонками до моей головы. Он пыхтел от натуги, нервничал. И всё-таки тренировки продолжались.
Однажды я стал свидетелем такой сцены. Елена Ивановна выдала всем детям по апельсину. Маленькие Швецовы мигом расправились с цитрусовыми. Павлик замешкался, с любопытством разглядывая оранжевую шкуру апельсина. Мишка, младший Швецов между тем не растерялся, подскочил и мигом выхватил из рук моего сына желанный плод. Павлик не ожидал такого поворота и попытался вернуть утраченное. Но девочки пошли на защиту своего брата и отталкивали Павлика:
— Иди, иди отсюда!
Он разревелся и прибежал ко мне. Я не стал его жалеть, а скомандовал кратко:
— Двойной нельсон!
Павлик мигом встрепенулся и, шлёпая ножонками по полу, надвинулся на Мишку с видом заправского борца:
— Отдай!
Мишка не среагировал. Тогда Павлик со всего размаха поддел его ладонью под подбородок. Мишка, как подкошенный упал навзничь и ударился об пол затылком. Раздался пронзительный визг. Галина Леонидовна и Елена Ивановна бросились к Мишке, положили на диван. Мальчик всё кричал и дёргался, изо рта у него текла пена. То было нечто вроде припадка эпилепсии.
Наконец Мишка пришёл в себя. Галина Леонидовна гладила его по головке, успокаивала и грозила Павлику:
— Вот мы его сейчас! — сквозь очки в глазах её сверкнула неподдельная злоба.
Она прорывалась и после. Галина Леонидовна, словно бы шутя, шлёпала Павлика по заднему месту. Он не терпел насилия и от обиды заливался слезами. Когда он ползал по полу, она норовила наступить ему на ручки. Один раз, в надежде, что я не вижу, больно пнула его ногой в бок. Разгорелся скандал, после чего мы стали почти врагами.
Писать в нашей игрушечной комнатушке не было никакой возможности, и я частенько располагался за кухонным столом. Рядом пылали газовые горелки, на них что-то варилось, жарилось… Обстановка отнюдь не вдохновляла. Да ещё Галина Леонидовна затевала гладить бельё.
— А ну-ка, подвинься, писатель! — съязвила она.
Я как ни в чём не бывало продолжал работать над объёмной статьёй для журнала «Дон». Вывод рождался далеко не оптимистический: персонажи молодой прозы не могут стать идеалом для современного поколения. Они не
365
преобразуют жизнь, а путешествуют по ней. Скорее всего они туристы. Им, как до звёзд, далеко до настоящих героев… «Где они? Их нету!» — мысленно восклицал я, доходя до патетического крика.
И тут завопил на самом деле: Галина Леонидовна как бы невзначай прижала к моему локтю раскалённый утюг.
— Ты что сдурела, учёная кляча?! — набросился я на неё.
Она не соизволила даже извиниться и нагло заявила:
— Ну и отправляйся в свою каморку. Здесь место для общего пользования.
По-видимому, она настраивала на агрессивный лад и своего мужа. Обычно миролюбивый Лёня взорвался из-за того, что я слишком долго мылся в ванной. Я ему резко ответил. Дело дошло чуть ли не до драки. Тут вмешалась Валя:
— Оставь его. Как тебе не стыдно! Ты же младше него!
Вскоре заступница убедилась, что её невестка настоящая хулиганка. И опять же камнем преткновения оказался кухонный стол. Валя опаздывала на работу. А будущий кандидат наук затеяла кормёжку чад. Женщины заспорили. Никто не хотел уступать своих позиций. Галина Леонидовна привыкла нападать первой и выбила из рук Вали сковородку с шипящей глазуньей. Моя супруга ушла, не позавтракав.
По-прежнему надежным убежищем была для меня близлежащая читальня. Однако и там, в тихом омуте, подстерегали искушения. Ада Константиновна то и дело прохаживалась взад и вперёд, соблазнительно покачивая бёдрами, взбиралась на стремянку… А я, словно завороженный, не в силах был выдавить из себя ни строчки.
И всё-таки выпадали благоприятные моменты, когда никто не тревожил. Тогда перо стремительно неслось по бумаге, из-под него вырывались искрометные слова. Статья получалась объёмистая и внушительная. Леня Губенко просмотрел её, одобрил. Вдобавок ко всему вышла в свет моя рецензия.
Я ходил, задрав голову. Мелкие квартирные неурядицы, казалось, отошли на задний план. Валя радовалась искренне, немногословно. В её глазах мелькала слабая искорка надежды на материальное благополучие.
— Дай-то Бог, — говорила, — и мы заживём…
Галина Леонидовна допытывалась:
— Как это тебе удалось тиснуться в толстом журнале?
— Мир не без добрых людей, — ответствовал я.
Библиотекарша Ада поверила только тогда, когда я сунул ей под нос свежий номер журнала. Она, вздрогнув, отшатнулась от меня:
— О! Да ты, оказывается, талант!
И сразу как-то померкла, плечи опустились, стала вроде бы пониже ростом.
На почтовом ящике столкнулся я мимоходом со своим благодетелем Мак366
симом Геннадьевичем Кондратьевым, куратором из госбезопасности. Он дружески подмигнул:
— Ну как на новом месте? Доволен?
— Ещё бы! Не сравнить с динамическими.
И, точно под действием гипноза, поведал ему о своём творческом дебюте. Кондратьев встретил эту новость без всякого воодушевления. Сухо спросил:
— В каком номере?
— В девятом.
— А каков гонорар?
— Тридцать пять рублей.
— Ого! Да-к это ж золотое дно!
В его голосе прозвучала нотка зависти, а рыжеватые глаза сеттера опустились книзу. Я насторожился. Понял, что сделал промашку. Но слово — не воробей… Мама всегда журила: «Язык твой — враг твой!». Эх, зачем я разоткровенничался с этим следопытом?!.
***
Я ждал чего-то недоброго. И оно свершилось. Моя статья попала к заместителю редактора Ивану Ивановичу Махарушкину. Непроницаемый тип с белесыми глазами, бывший военнослужащий. Пронеслась в голове мысль: «Этот обязательно зарубит».
Поначалу статье дали зелёную улицу. Ёё подписали Чапчахов и ответственный секретарь Игорь Гонтаренко. Оставалась последняя инстанция — сам, главный, Соколов! И вдруг статью унесло в сторону от фарватера, и она оказалась на мели — на столе у Махарушкина. Время шло, а он всё не удосуживался её прочесть. А при встрече спросил елейным голосом:
— Где изволите работать?
— Почтовый ящик сто пятьдесят три.
— А кем, если не секрет?
— Рабочим, — с гордостью произнёс я.
Моё сообщение отнюдь не обрадовало Ивана Ивановича. Я недоумевал. Почему-то рецензию напечатали без звука. А как дело дошло до объёмной статьи, начался анкетный допрос.
Наконец, наступила развязка. Лёша Губенко сочувственно потрепал меня по плечу:
— Не пойдёт, браток. Из-за конъюнктурных соображений. На съезде писателей выступил Соболев. Похвалил молодых. А ты, выходит, идёшь вразрез с генеральной линией?
Неприятное известие, словно грязная тучка, омрачила мой небосклон и явилась предвестником бури. Галина Леонидовна присмирела — возможно, затаилась перед очередным прыжком. Она круто изменила тактику — сдру367
жилась с Валей, часто болтала с ней на интимные темы. Результат не замедлил сказаться. Лёжа в постели, Валя заявила:
— А ведь ты во всём виноват. Не удовлетворяешь меня. Думаешь только о своём удовольствии. И очкарик такого же мнения. «Я, — говорит, — с Лёни с живого не слезу, пока он не сделает мне хорошо!»
Я стиснул зубы. Опять начинается старая погудка на новый лад. На сей раз подстрекателем выступила Галина Леонидовна. Взяла на вооружение римский принцип: «Разделяй и властвуй». Случайно мне удалось подслушать, как она соблазнительно нашёптывала Вале: «Пусть уходит. Найдём тебе доцента». Ловко же опутали мою глупышку! Я повёл разговор начистоту и добился признания.
— Ну что ты от меня хочешь, Юрасик? Да, было время, любила тебя…
— А я до сих пор люблю.
— Выходит, ты счастливее меня. Вечного, Юра, ничего нет. Давай расстанемся по-хорошему.
— Брось дурить. Снимем квартиру…
— Никуда я отсюда не уйду, до самой смерти.
О, несносное буйволиное упрямство! С каким бы удовольствием я захлопнул за собой дверь и ушёл. Да вот беда: некуда приклонить голову. И, как топор, нависла угроза потерять ростовскую прописку.
Валя стала вести себя вызывающе. Придёшь с завода — есть нечего, бежишь в столовую. Бельё по мелочам приходится стирать самому. А дражайшая супруга, знай, обновки себе покупает. Заработки у меня приличные, а денег всё не видать — текут, что вода. Стану выговаривать, Валя одно твердит в ответ:
— А кто с ребёнком будет возиться? Ты? Спасибо родителям, присматривают, когда мы на работе.
Когда Павлику исполнилось три года, его с помощью тестя удалось определить в детские ясли. Казалось бы, теперь руки у Вали развязаны, можно и по дому кое-что сделать. Ан, нет! Она жадно вдыхала желанный воздух свободы, и её никакими силами нельзя было загнать в стойло. С работы приходила поздно. Появилась отговорка: курсы английского языка.
Раз Валя показала мне пачку фотографий. Полуобнажённая, она была изображена в разных позах: в профиль, в фас, в комбинации, в тельняшке, в офицерской фуражке. У Вали было фотогеничное лицо. Артистка да и только!
— Ну как, нравится? — спросила.
— Неплохо. На какой это студии ты снимаешься?
Она подмигнула:
— Так. На квартире у одного знакомого.
На следующий день я без предупреждения подъехал к Вале. К магазину.
— Пришёл тебя встречать.
368
— Напрасно. Сегодня снова иду фотографироваться. Впрочем, если хочешь, подожди меня на улице, и вместе поедем домой.
Я согласился. Больше часа торчал, как бездомная собака, на холодном ветру около полутёмного двора, куда нырнула моя непутёвая супруга. Интересно, что она делает там? Может, отдаётся чужому мужчине, а я, знай, караулю её…
Когда Валя вышла, обрушил на неё град упрёков и оскорблений. Она подняла руки над головой, словно защищаясь от ударов.
— А кто тебя звал?! — завопила. — Ты же сам напросился. Да и какое право имеешь на меня кричать? Мы же с тобой не живём!
— Ах, не живём! Тогда не получишь больше ни копейки!
Саша Ярошенко, узнав о моих семейных неурядицах, высказался безоговорочно:
— Не жена, а потаскуха. Брось её, пока не поздно. Погоди, она тебе ещё чужого ребёнка в подоле принесёт. Ох, уж эти мне шалавы! Вот они где у меня сидят! У самого такая была. Насилу отмотался.
Но я не хотел хлопнуть дверью и уйти. Надо было засвидетельствовать свою невиновность. Ведь не я бросаю семью, меня вынуждают. Переговоры должны пройти на высшем уровне.
Я вызвал отца и тётю Шуру. Мама осталась дома. Зачем было впутывать ее в семейные дрязги и лишний раз расстраивать?!
Обстановка благоприятствовала. Леня уехал куда-то со всей семьёй. Разговор происходил в гостиной. Я с безпощадной правдивостью обрисовал сложившуюся ситуацию. Валя покраснела, захлопала глазами. Тесть и тёща пытались увильнуть от ответственности: дескать, нам некогда, мы собираемся в дорогу.
— А собственно, что случилось? — голосом невинной пташки проворковала Елена Ивановна.
— Вы ещё спрашиваете? — тётя Шура нахмурила брови и стала в позу судьи. — Я бы на вашем месте провалилась сквозь землю. Валя отбилась от рук. Обед не готовит, не стирает. Разгуливает допоздна. Встречается с кем хочет. А в постели с законным мужем изображает из себя куклу.
Павел Иванович постарался оправдаться.
— Мы никогда не вмешивались в их отношения.
— Очень плохо. Родители несут ответственность за поступки детей. И не должны потакать их дурным наклонностям.
Тесть возмутился:
— Ну вот, будете учить меня на старости лет.
— Да нет же! Мы собрались, чтобы выяснить всё по-родственному. Вот Павлику уже три года, а вы никак его не окрестите.
— Крестить! Ещё чего! — заревел Павел Иванович. — Я — старый большевик. Да у нас и Лёня, и Валя некрещёные.
369
— Оттого и идёт всё наперекосяк. Раньше как говорили: «На тебе креста нет!» Значит, нет совести.
— Александра Степановна! Я попрошу вас не вести в моём доме религиозную пропаганду.
— Пропаганда была у Геббельса, а у русских — вера. Сам Жуков возил Казанскую в своём автомобиле.
— Это бабские байки!
— Байки, Павел Иванович, для тех, кто пороху не нюхал и не жил в обнимку со смертью. А я восемнадцать лет ждала мужа. Все думали, что его выслали как персидско-подданного… А он оказался советским разведчиком.
Мой отец не выдержал, промолвил:
— Нечего, Шура, биографии перелопачивать. Мы не в отделе кадров. Так до утра будем сидеть. И, кроме ссоры, ничего не выйдет. Надобно разойтись подобру-поздорову.
— Правильно, Иван Степанович, — с готовностью согласился тесть. — Думаю, всё образуется. А если Юра бросит семью, то испортит себе биографию.
Его угроза как бы опередила мои намерения. Мастер Бобров стал чаще придираться по мелочам, давал самую невыгодную работу. Он прямо-таки измучил меня двадцать девятыми изделиями. На их сборку уходило много времени. В радиаторы надо было вставлять охладительные латунные трубки, что требовало дополнительной пайки. Кроме того, эти лампы приходилось проверять на герметичность, они часто давали течь.
Николай Андреевич ходил вокруг да около и, знай, посмеивался:
— Что-то у тебя, Овечкин, браку многовато, а?
— Да я уже оскомину набил на этих двадцать девятых.
— Будешь делать до тех пор, пока не научишься.
Бобров был слишком злопамятным. А я, как на грех, попал к нему в опалу.
— Он и на меня крысится, — признался Саша Ярошенко. — Из-за того, что мы с тобой корешуем.
Пришлось прибегнуть к крайней мере — пожаловаться оперуполномоченному Кондратьеву:
— Мастер заел окончательно. Да еще с семьёй нелады. Валя прямо-таки взбесилась. Своевольничает, гуляет напропалую. Возьмите её к себе. Может, ее неистовая блудливость послужит для пользы дела?
Максим Геннадьевич метнул на меня удивлённый взгляд:
— Но в каком качестве? Агентессой?
Я посмотрел на него с недоумением.
— Таких мы называем медовыми ловушками, — пояснил Кондратьев.
— Думаю, подойдет, — обрадовался я. — Она красива и привлекательна.
— Внешних данных, дружище, недостаточно. Нужна специальная подготовка.
370
— Она как раз ходит на курсы английского языка.
— Этого слишком мало. Требуется профессиональная обработка. Я посоветуюсь со своим начальством. Возможно, удастся что-то сделать. А на Боброва нажму через Сомова. Не беспокойся.
Николай Андреевич стал менее агрессивен, терпим. Зато не преминул полюбопытствовать:
— У тебя есть родственники в органах?
Я отрицательно замотал головой:
— Нет. Тесть был партийным работником. Персональный пенсионер.
— А чего это Сомов о тебе так печется?
— А я откуда знаю?
Швецовская квартира опостылела вконец. Я не чаял, когда вырвусь из неё. Тётя Шура и на сей раз помогла мне определиться с жильем. Разыскала армян, у которых я ещё в университетские годы обучался сапожному ремеслу. Они перебрались из Нахичевани на Чкаловский посёлок, где купили добротный дом. В доме жили Ким, мой учитель, с женой и двумя детьми; его брат, бритоголовый, мрачный Ардаш, только что вернувшийся из лагеря, и их мать. Я звал её тётя Женя!
— Занимай вот эту угловую комнату, — распорядилась она. — Здесь светло и тихо. Живи на здоровье. Только девок не води.
Я махнул рукой, сказал:
— Сейчас не до них!
И, правда, мне предстояло совершить прыжок в неизведанное — круто изменить ход своей жизни.
Я решительно объявил Вале:
— Справим Новый Год и распрощаемся.
— Да ну, ты и через сто лет не уйдёшь!
Её прогноз подтвердил бы любой из тех, кто находился с нами в праздничной компании. Мы были до того нежны и внимательны друг ко другу, словно переживали сладость медового месяца. Я снова любил и был любим.
На другой день я стал аккуратно складывать в чемодан рубашки, майки, трусы…
— Давай, давай, потом снова разбирать придётся, — подсмеивалась Валя.
Но гордыня возымела свое действие. Наутро вместе с Сашей Ярошенко подогнали к дому грузовую машину. Меня точно подталкивала какая-то сила. Подумалось: «Вот вернется Валя с работы, а меня нет. Это ответный удар за все ее подлости».
Зашли в шестиметровку. Свернули постель, швырнули на пол. Елена Ивановна вертелась на кухне. Несколько ударов молотком — и кровать была разобрана. Впопыхах мы бегали по лестничным маршам вверх и вниз. Таскали чемоданы, узлы, коробки с книгами и бросали в кузов…
Улучив момент, тёща бросилась в нашу комнатку, к маленькому, как гроб,
371
гардеробику, и выхватила оттуда мой коричневый костюм. Я попытался отобрать его, она — истерично:
— Не дам!
— Бросьте мелочиться, это же свадебный подарок.
— Не получишь!
Я, хлопнув дверью, выбежал вон.
Дня через два зашёл к Вале в промтоварный. Мило беседовали, улыбались. Катастрофа свершилась, а мы её не замечали, вели игру.
— В суматохе я забыл подушку. И потом твоя мамочка зажала костюм…
— Ну, это она сглупила. Я тебе всё верну.
— Деньги буду давать регулярно, не безпокойся, — предупредил я.
— Это твоя обязанность.
Мы увиделись ещё раз около Валиного дома. Она вынесла бережно упакованный узел. Медленно шли дворами к трамвайной остановке. Сверху срывался снег. Деревья были погружены в блаженную дрёму.
Золотистые Валины волосы выбились из-под меховой шапочки. Серо-голубые глаза глядели мягко, печально. Я готов был обнять её. Верно, и ей хотелось того же. Она заговорила первая:
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно, — соврал я из чувства ложного самолюбия.
— А я неважно, — призналась Валя.
Для неё, гордячки, это было слишком. Она сама давала мне в руки зацепку, а я ею не воспользовался.
Время от времени навещал Валю, каждый раз ожидая, что она скажет: «Брось, не дури, возвращайся». Но она молчала, и я уходил ни с чем. Смутно сознавал, что пути отрезаны, и тоска, словно дым, заполняла всё моё существо. В армянском доме, в своей полупустой комнате, чувствовал себя сиротливо. В цеху было уютнее моей иззябшей душе. Там шумели газовые горелки, пылала раскалённая докрасна медь, растекалось серебристое олово… Бок о бок со мной вертелся надёжный напарник Саша Ярошенко. В обед разживались спиртом. Не помыв рук, закусывали чем придётся — на столе, где драили щётками лампы от окалины…
После смены медленно брел на новое место жительства. Безысходно глядел в окно. За окном нескончаемо сыпал густой снег. Сумерки обволакивали землю, а впереди ожидала непроглядная чёрная ночь. Без радости. Во рту — горечь. То желчь! Она разлита повсюду: во всём моём теле, в кровавом вине, в икрастой таранке, в самом воздухе. Горечь! Нечем дышать…
* * *
Валю застал в промтоварном. Она выглядела необычно пасмурной.
— Вот деньги, — сказал. — На алименты не подавай. Сам буду приносить. Договорились?
372
— Ладно.
— А Павлик как?
— Что тебе Павлик? Вырастет как-нибудь без отца. Ты лучше не приходи. Пусть он совсем тебя забудет.
— Ну нет уж! Мой сын — буду навещать.
— А я не пущу.
— А я всё равно приду.
На её лице мелькнуло подобие улыбки: видимо, понравилась моя напористость. И тут же Валя посерьёзнела:
— Ну всё? Уходи. Противен ты мне. У-у, обормот! Видела тебя с одной. Ну и кикимора!
— Не бойся, найду красавицу.
Дня через два часов в одиннадцать вечера я возвращался из центра на Чкаловский посёлок, в свой холостяцкий угол. Едва протиснулся в троллейбус. Народу набилось битком — видно, после последнего киносеанса. Сзади поднапёрли так, что я оказался прижатым к плотной, чуть выше среднего роста женщине. Она была в зелёном пальто; из-под тонкого платка выбивались густые светлые волосы. Когда народ схлынул, я подсел к ней. Женщине было от силы лет тридцать. Из-под изогнутых бровей на меня глянули темно-карие, с задоринкой глаза. Яркие, слегка выпяченные губы, казалось, были созданы для поцелуев.
Разговорились. И не заметили, как доехали до Сельмаша: конечная остановка, кольцо.
— Ну мне сюда, — сказала она, кивая на тёмный переулок.
— И мне туда же. Нам по пути.
— А я думаю, что нет. Мы с вами не знакомы.
Я тут же исправил столь незначительное недоразумение. Звали её Рая.
— Только не надо меня провожать, — твердила она.
Тогда я уговорил её встретиться на другой день в семь часов вечера там, где троллейбус делает круг. Рая пришла с опозданием. Из раскрытого окна общежития безумно орала радиола:
— Джама-а-йка! Джама-а-йка!
Полупьяный мужчина прошествовал мимо; из кармана брюк его торчала вяленая рыбёшка. Он подмигнул нам и прогнусавил:
— Шама-а-йка! Шама-а-йка!
Рая вела меня незнакомыми переулками. Я нёс чёрный спортивный чемоданчик, в котором лежала бутылка «Московской» и незатейливая закуска.
Вошли в грязный подъезд четырёхэтажного дома. Поднялись на самый верх.
По комнате из угла в угол носились мальчик и девочка дошкольного возраста. У окна сидела черномазая женщина. Как выяснилось, соседка.
— Вот так и живём, — сказала Рая. — Располагайся.
373
Наскоро собрали на стол. Соседка поддержала компанию. Зазвенели гранёные стопки.
Черномазая разболталась:
— А ты не боишься, парень? Знаешь, куда лезешь? Мы женщины незамужние, одинокие. Голодные, как пантеры. Тут у нас один летун был. Так заплошал, что и китель оставил. Сбежал.
— Бежать некуда: позади Москва, — отшутился я.
Соседка вскоре ушла и увела с собой детишек. Рая включила старенький радиоприёмник, и мы в медленном танце поплыли по комнате, прижавшись друг к другу. Я обнял её за плечи, приблизил к себе.
Выпили ещё. Я осмелел, кивнул на кровать.
— Пора укладываться, — сказал. — Уже поздно!
Рая оказалась горячей женщиной. Входя в экстаз, постанывала, причитая: «Ой, Юра! Ой, Юра!!! Юрочка…»
Потом, ласкаясь, не то каялась, не то наставляла:
— Из-за таких, как я, охочих до любви, и гибнете вы, молодые мужчины. После меня, небось, к жене не потянет, а?
— К кому тянуться? У меня нет её.
— Все вы так заявляете. Точно сговорились.
— Что, не веришь? Погоди, перейду к тебе насовсем, тогда узнаешь.
— Ко мне? Да я сама перелётная пташка. Родом из Дубовского района. Казачка. А работаю буфетчицей на теплоходе. Вот начнётся навигация, пойдут деньки без продыха…
В голове у меня метнулась шальная мысль: «Да ты, небось, всю команду обслуживаешь!»
Помолчали. Рая коснулась моего плеча жаркими губами.
— Давай отдохнём, Юрочка, — сказала заботливо, по-матерински. — Тебе же утром в смену.
С полчасика подремали. И снова начался бурный поединок…
На завод я поспешал донельзя довольный: надо же, вступил в соревнование с речным флотом! А Валя ещё выдумывает, что я виноват, не удовлетворяю её. Да она просто самая настоящая ледышка!
* * *
Тётя Женя, хозяйка армянского дома, забезпокоилась:
— Послушай, джан! Отдых должен быть? Совсем загулял. Даже не ночуешь. За что деньги платишь?
Но сколько я ни похаживал к Рае, сердечная рана не исцелялась. Порой она затягивалась тонкой корочкой, а стоило задеть — кровоточила снова.
В Ростове улицы, здания, трамваи — всё напоминало о Вале. Эх, хоть бы на время покинуть этот намозоливший глаза город! Кстати, мой старый при374
ятель Стас Колебатовский зовёт погостить в Минводы. Он брючник, с надёжным куском хлеба. Обитает в тихом домике во власти муз.
В отпуск я отправился к Стасу на Кавказ, в царство гор. Вместо свинцовых и спиртных паров полной грудью вдыхал нарзанный воздух. Вместо унылого заводского пейзажа с коптящей небо трубой любовался Змейкой. Она, словно невеста фатой, покрыта лёгкой дымкой тумана. Нечто возвышенное коснулось меня своим белоснежным крылом и смело чёрную окалину городского быта. Душа, как бутон, раскрылась под лучами утреннего солнца. Каплями росы упали на бумагу первые строчки...
За эти три года я опустился вниз на три ступени. Если и дальше так жить, то скоро окажешься в яме.
Мы отступили от законов природы. Перестали замечать животворящее солнце и таинственные ночные светила. Загаживаем безценный воздух и благотворную воду. Какой смысл отравлять алкоголем извилины мозга и предаваться тупому, необузданному разгулу? Надо жить по возможности чисто и не уклоняться от своего высокого предназначения.
Весна пожаловала и к нам на Чкаловский посёлок и шаг за шагом вступала в свои права. На подсохшей земле хлопотали грачи-агрономы. В звонком небе с весёлым щебетом реяли ласточки... Неустанно усердствовали соловьи, источая любовные трели...
По-над забором буйно зацветала сирень... В садах в лёгком бело-розовом наряде застыли кроны деревьев... По ночам особенно остро разливался загадочный запах фиалки...
В комнату сквозь стёкла проникал задумчивый лунный отблеск. Я глядел в пустой восточный угол, туда, где обычно висят иконы, теплятся лампадки. Молился тихо, самозабвенно... Лунный поток теперь лился прямо в окно, и перемычка рамы явственно напоминала крест.
Бабушка Агафья, бывало, говаривала (я тогда ещё в школе учился): «Он даден всем. Только каждый мнит, что у него самый большой и тяжёлый. А выходит — малюсенький, как твой нательный. Вот и носи его — на страх врагам. И не снимай, даже в бане».
А я ослушался. Снял. Пора образумиться. Поеду к маме за крестиком. Он у неё хранится. Тот самый, с которым крестил меня батюшка Арсений.
375
ЛЮДИ И СОБАКИ
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
376
ГЛАВА 1
ПУСТАЯ НИША
М
астер Бобров стал ещё придирчевее и давал мне крайне невыгодную работу. В основном — двадцать девятое изделие. Рассекреченное и потому самое дешёвое, со смехотворной расценкой — 22 копейки. Однако хлопот с ним было предостаточно. На одну сборку радиаторов с охладительными латунными трубками уходила уйма времени. А сколько пайки! Сверх того, этот магнетрон был настолько капризен, что в любой момент мог дать течь. Требовалась обязательная проверка его на герметичность под давлением в две атмосферы. И всё равно полной гарантии, что его не забракуют, не было.
Зато любимчик мастера Иван Слагода, чернявый белорус с мордочкой хорька, частенько заполучал четырнадцатые и сто двадцать пятые изделия, которые пёк, точно блины. Уже до перерыва он шутя успевал их намастырить на такую сумму, какую мне не снилось заработать и за всю смену. После обеда хитрый белорус слонялся из угла в угол в поисках спирта. Случалось, что сам Николай Андреевич подносил ему для аппетита небольшую колбочку. Слагоде всё сходило с рук, даже воровство. Перед концом смены он, бывало, навешает вокруг пояса полоски оловянно-свинцового припоя — и шмыг через проходную .
На участке появился новенький армировщик, толстый куркуль дядя Гриша. Мастер тоже жаловал его своими милостями. И, видать, неспроста. Поговаривали, что на родине куркуля (где-то в Ростовской области) Бобров запасался дарами природы.
Дядя Гриша нагло хватал из-под носа доходные изделия и настороженно озирался по сторонам, точно волк, заполучивший добычу.
— Не обижайся, Юрик, — говорил он примирительно, и лукавая улыбочка высвечивала его золотые коронки. — Ты же сам сюда напросился.
Я мрачно глядел исподлобья, навострив свои мосластые кулаки. Дяде Грише становилось не по себе. Он переминался с ноги на ногу и больше не приставал.
А Боброва ничем не запугаешь. Он бил рублём. Я вынужден был терпеть тиранию мастера. Он подсознательно почувствовал мою беззащитность и сделался ещё несноснее. Заглазно распространялся о моих семейных неурядицах; верил любой сплетне; смакуя, пытался прилепить мне кличку «Георгий — рогоносец» и ждал громкого скандального случая.
Николай Андреевич науськал против меня Витьку Микулу, который обитал с ним по соседству. В последнее время Витька постоянно дерзил и, казалось, весь пропитался ядом.
Как-то между нами разгорелся спор. Микула мгновенно взъярился:
— Честные люди обходятся без протекций, не то что некоторые, — съязвил он.
377
— Что ты имеешь в виду? Объясни.
— А чего объяснять? Всё равно не поймёшь.
И, сорвав с меня кепку, отшвырнул в сторону. Я бросился на него. Обороняясь, Витька направил на меня горящую газовую горелку. Тогда я схватил железный стул и занёс над его головой. К счастью, ребята разняли нас.
Запыхавшись, прибежал мастер и во всём обвинил меня.
— Как тебе не стыдно хулиганить? А ещё с высшим образованием!
Я пытался доказать свою невиновность — он и слушать не захотел:
— За такие подвиги, — кричал, — надо увольнять. Увольнять!
«Ну и уйду, не велика беда», — подумал я.
Для армировщиков как раз кончалась золотая пора. Поначалу, когда шли экспериментальные изделия, они получали по двести пятьдесят и более рублей. Нынче даже привилегированный Слагода зарабатывал всего сто восемьдесят.
Дальновидный Саша Ярошенко пытался вразумить товарищей:
— Жадность фраера губит. Наклепал за смену на пять—шесть рублей, и хватит. А вам всё мало. Нормы нагнали — дальше некуда.
Однажды на участок нагрянула строгая сухощавая женщина в белом халате. Прозвучало зловещее слово: «Хронометраж!» Бобров суетливо забегал. Мы понимающе переглянулись. Подолгу — с умыслом — грели магнетроны одной горелкой, на слабом огне. Места пайки обильно смачивали флюсом. Рисовали аккуратные, ювелирные швы. Одним словом, тянули время. И всё равно расценки срезали. Армировщики понурили головы.
— Я же предупреждал, — с укоризной заметил Саша Ярошенко. — А теперь пеняйте на себя. Хотите анекдот? Встретились трое: англичанин, американец и русский. Выпили. Стали силой меряться. Англичанин взял в руку лимон. Надавил соку — треть стакана. Передал лимон американцу. Тот нацедил столько же. От лимона остались одни ошмётки. Русский зажал их в кулак — стакан наполнился до краёв. Иностранцы удивились, спросили: «Чем же вы занимаетесь, сэр?» — «Я не сэр, а нормировщик из СССР».
Посмеялись невесело.
Мастер Николай Андреевич был вроде бы на стороне рабочих: недовольствовал и даже возмущался. Но я видел его насквозь: сочувствовал лишь для того, чтобы прослыть добрячком. На самом же деле он, ставленник администрации, всегда поддерживал её линию. Начальник цеха Долгих, этакий сибирский медведь, оказался более прямолинеен. Когда армировщики пришли к нему с жалобой, он цинично воскликнул:
— А вы что, хотите больше меня получать?
Вопрос был исчерпан. Ребята поникли. И только один шустряк Шитов держал нос кверху:
— Я и с такими расценками сумею заработать!
378
— А как же остальные? — возразил кто-то.
— Остальные? Пусть каждый карабкается сам!
Положение на участке стало угнетающим.
А тут ещё Валя подсунула мне крупную свинью. И не одну, а две. Выражение модное и своего рода историческое. Н. С. Хрущёв всенародно призывал так работать, чтобы каждый колхоз подложил своему соседу не одну, а две свиньи. В своих действиях моя супруга руководствовалась отнюдь не высказываниями прославленного премьера — её побуждали несколько иные, низменные инстинкты.
Тем не менее я заполучил две свиньи. Не много ли за такое короткое время?! Но начнём по порядку. В ожидании Вали я прохаживался около промтоварного магазина, что напротив памятника Кирову. Время от времени я устраивал такие свидания. В семь часов вечера магазин закрывался. Уже прозвенел звонок. С минуты на минуту она выйдет. А вот и Валя! Но не одна. Рядом с нею толстый, высокий мужчина. Глазки заплыли жиром. Валя испуганно потупила взор, сделала вид, что меня не заметила. Он взял её под руку.
По инерции я сделал несколько шагов вслед за ними. И остановился. Во мне всё клокотало — целый букет чувств: ревность, оскорблённое самолюбие, негодование и жалость… Да, мне было жаль Валю, что она выбрала себе такого урода. А может, в нём были некие скрытые достоинства? Или же Валя хотела мне досадить? Не знаю. Однако при следующей встрече она повела себя вызывающе:
— Чего ты преследуешь меня? Не вздумай подойти, когда я с ним.
— Да я ему рыло намылю!
— На тебя это похоже. Очень даже. И ещё одна просьба. О Павлике забудь. Пусть он лучше не знает, что у него есть отец.
— Ещё чего! Я имею законное право навещать его.
— А мы тебе его не дадим.
— Только попробуйте!
Чтобы выяснить полноту своих родительских прав, я поспешил проконсультироваться. Женщина - юрист успокоила:
— Никто не может запретить вам видеться с сыном. Если будут препятствовать, придёте в крайнем случае в сопровождении милиционера.
Валя не выдержала, сдалась:
— Ну что ж, навещай, — сказала, — если тебе так хочется!
Обрадовал и такой эпизод. На улице, неподалеку от дома Швецовых, повстречался Сергей Карпович, тесть Лёни.
— Знаешь, Валя встречается с одним, — сообщил он доверительно. — И что она в нём нашла? Откормленный хряк! Татарин. А твоей тёще понравился: видать, богатый. Для неё деньги — важный аргумент. Так вот, Елена Ивановна пыталась втолковать Павлику, что это его отец. Павлик — в слёзы: «Это, говорит, не мой папка. Я знаю своего папочку!»
379
Раз в десять дней я захаживал в детский сад. Павлик, завидев меня, мчался со всех ног. Я хватал его на руки, а он, изголодавшись по отцовской ласке, прижимался ко мне всем тельцем. Швецовы запрятали его сюда, в серое казарменное помещение, с глаз долой. Целую неделю его дома не было. Валя могла блудить сколько угодно. Ну и пусть, решили, вероятно, родители: авось, найдёт себе подходящую партию.
Спустя некоторое время мне преподнесли ещё один сюрприз. Пришла повестка в суд. Моя бывшая жена подала на алименты! Не ведомо, каким путём узнала, что я проживаю на Чкаловском посёлке, у тёти Жени. Неужели выслеживала? Моему возмущению не было предела. Ну татарин, ещё куда ни шло. Валя, молодая привлекательная женщина, вольна была поступать, как ей заблагорассудится. Но повестка! Это уже не укладывалось ни в какие рамки. Ведь я регулярно давал ей по сорок рублей в месяц. Она брала их и молча за моей спиной подстроила ловушку: повторное взимание денег через суд. Это же самая настоящая подлость! Мама, узнав об этом, вознегодовала:
— Безстыжая ненасытная порода! Вот уйди на другую работу. Пусть поменьше платят. Тогда они узнают, почём фунт лиха! — Она вздыхала, гладила меня по голове, как маленького: — Бедный мой сыночек! Тебе еще пятнадцать лет платить алименты. Из-за них, из-за Швецовых, ты пошёл на этот проклятый завод. Не надо было тебе жениться.
— Но ведь мы, — возразил я, — любили друг друга.
— Да, Валя говорила: «Я любила Юру, а после того, как родила Павлика, любовь прошла». Хитрости всё это! Ей не хотелось по окончании института отрываться от материнской юбки, вот и ухватилась за тебя. Эх, много мы денег ухлопали на этих родственничков. Золотое кольцо — для Вали, кровати никелированные — вам и Павлику. Ложки серебряные, отрезы на платья, на халаты… да разве всё перечислишь? Хочешь, я тебе всё подробно на бумаге изложу и подсчитаю, во что это вылилось?
Мама взяла маленькие счёты. Принялась щёлкать на них с профессиональной ловкостью. И предоставила мне подробный реестр расходов — на триста сорок семь рублей. Для неё это была баснословная сумма.
— Вот, храни, — сказала. — Существенное доказательство. И пусть Швецовы рот не раскрывают.
Прежде я начал бы упрекать маму в мелочности, а теперь слушал со вниманием и во многом с ней соглашался.
***
Сын хозяйки армянского дома Ардаш, бывший зэк с уровнем развития пещерного человека, хмуря низкий лоб, подтрунивал надо мной:
— Ну что, профессор, всё корпишь? Давай лучше выпьем. Нет денег? Зато у меня есть. Айда в магазин.
380
Подошёл его брат Ким. Вмешался:
— Не приставай к парню. Не сбивай с пути. Ступай, куда собрался. А мне надо потолковать с квартирантом. Юра, — обратился он ко мне, — когда-то ты хотел стать сапожником, босоножки учился шить. Сейчас, вижу, охота пропала. Предлагаю заключить негласный договор: ты находишь клиентов, лучше женщин — они выгоднее! А я изготавливаю обувь. Ну как, идёт?
Я согласился. В мою обязанность входило также снимать смерок с ноги заказчика. Разумеется, у представительниц прекрасного пола делать это было куда приятнее, чем у мужчин, порою с потными, неухоженными ногами. С заводскими опасно было связываться. Не то разнесётся молва, что занимаюсь коммерческой деятельностью. Чем не пища для Бобровских сплетен? Я начал перебирать в памяти знакомых. Ада из библиотеки?.. Нет, она неплатежеспособна. Разве что ее сослуживицы?
И я заглянул в читальный зал близ Швецовского дома. Ада заполняла формулярные карточки. Увидев меня, встрепенулась, засыпала вопросами:
— Где ты пропадал? Как живёшь? Как сыночек?
— Знаешь, я ушёл от жены. Уже несколько месяцев.
— Ах, несчастье какое! — с деланным притворством произнесла она, и в глазах её сверкнули плотоядные огоньки. — Небось, убиваешься?
— Ничуть. Я свободная птица.
— Всю жизнь порхать не будешь. Придётся прибиваться к какому-нибудь берегу. Да за тебя любая баба пойдёт! — и она весело подмигнула.
Речь зашла о цели моего прихода. От босоножек Ада наотрез отказалась:
— А вот модельные туфли — это мечта! Их так трудно достать. Тем более у меня ходовой размер. Правда, дороговато. Но я подумаю. Может, договоримся, а?
Другая библиотекарша сидела «на мели» — без денег. Выйдя на улицу, я равнодушно упёрся взглядом в серую четырёхэтажную коробку, где обитали Швецовы. Без всякого трепета миновал скамейку, где на свиданиях допоздна ласкал любимую невесту.
Ким, между тем, был разочарован:
— За столько времени — и всего один заказ! Надо быть порасторопнее. Заглядывай в магазины. Там кто-нибудь да клюнет.
Я последовал его совету. В районе Ростсельмаша зашёл в обувной отдел. Высокая, крупная смуглянка лет тридцати пыталась найти для себя что-нибудь подходящее и порядком надоела продавщице.
— Ну как эти? — спросила та с укоризной. — Опять жмут? Конечно, на такую здоровущую ногу да ещё с таким подъёмом трудно что-либо подыскать. Вам надо ехать в Москву, в магазин «Богатырь».
— Может, ещё в Америку? — брюнетка махнула рукой и направилась к выходу, сунув под мышку красную папку.
381
Я тут же подоспел, предложив свои услуги:
— Вам, кажется, нужны туфли?
Её серые огромные глаза с недоумением уставились на меня.
— Не удивляйтесь, — продолжал я. — Можем сделать на заказ.
— Вот славно, — обрадовалась сероглазка. — А то я совсем замучалась. Не могу ничего достать. А вы скоро сошьёте?
— Будем стараться. А пока что мне нужен смерок.
— А как его сделать? Не на улице же?!
— Пойдёмте в скверик, — сказал я, — в укромное местечко.
Выбрали лавочку, защищённую кустарником. Очевидно, по вечерам здесь обретали пристанище любовные парочки.
— Давайте вашу папку. — Я положил папку на скамейку и покрыл стандартным листом бумаги. — Ставьте ножку.
Незнакомка сбросила запыленную туфлю.
Я старательно обводил карандашом её увесистую, точно утюг, ступню. Сквозь чёрные чулки просвечивал кровавый лак. Она с нескрываемым любопытством следила за каждым моим движением. Глаза её лучились лихорадочным блеском.
Я достал из кармана сантиметр, измерил подъём.
— Вот и всё. Прошу, — и подал ей туфлю.
— Ох, какой вы заботливый, — пропела она низким грудным голосом и выжидающе посмотрела на меня:
— А не махнуть ли нам в вашу мастерскую? Зачем откладывать?
Я помедлил с ответом:
— Видите ли, я только заказы беру. Мастер работает на дому. У него жена, дети.
— Жаль, — сказала смуглянка. — А я живу неподалеку, служу в заводоуправлении… Вот мой рабочий телефон. Зовут меня Ирина Александровна. А вас?
— Юра.
— Так вот, Юра, сообщите, когда туфли будут готовы.
Я звонил несколько раз. Ответ был однотипным: «Занята. Не имею возможности». Тогда я решил её припугнуть:
— Мастер сказал: «Если не возьмёт, продадим другим».
Ирина Александровна всполошилась:
— Погодите. Муж улетает в командировку через пять дней. Звоните. Встретимся.
Свидание было назначено. Не успев остыть от головокружительного ритма сдельщины, я примчался к условленному месту.
— Получайте туфли. — сказал. — Обновку надо обмыть. А я с пустыми руками. Прямо с завода. Забегал в ваш магазин: там одна перцовка.
382
— Юрочка, не безпокойся, — Ирина Александровна сразу перешла на «ты». — Если тебе так хочется выпить, у меня найдется всё, в любом ассортименте. Кроме того, есть задумка: познакомить тебя с одной красивой вдовой.
Я выразил неудовольствие:
— Женщину и сам могу найти. Мне нужна ты, только ты!
Улыбка слегка скользнула по её широкому лицу.
— Ну что ж, — заметила, — моё дело предложить.
— А моё — отказаться.
Нырнув под Ростсельмашевский мост, мы оказались в районе пятиэтажных коробок. Когда вошли в квартиру, Ирина распорядилась:
— Пока я приготовлю закуску, прими душ. Небось, весь в мыле, как загнанная лошадь.
Выйдя из ванной, я спросил:
— Ну как, мерила?
— Нога, как в раю. Ты меня так выручил.
Сидя за столом мы мирно потягивали коньячок из ажурных стопочек. Я был весь внимание. Ирине пришлось по душе моё рыцарское обхождение. Однако я чуть не испортил всё одним махом. Напротив нас, над кроватью, висела большая картина в багетовой золочёной раме. Я прекрасно знал, что это обнажённая Венера. Но разыгрывая из себя рабочего парня, смачно произнёс:
— Ишь, разложила телеса, бабенция.
Ирина поморщилась:
— Какой ты неотёсанный! Это же не просто голое тело, а произведение искусства.
— До меня не доходит.
— Плохо. Очень плохо. Тебе надо учиться, — назидательно посоветовала она.
— А зачем? — усмехнулся я.
— Чему ты смеёшься?
— Да так.
Не мог же я признаться, что четыре года назад окончил университет и мой диплом сплошь пестрит отличными оценками. Да она бы всё равно не поверила! Нет, уж лучше не вдаваться в подробности, казаться ограниченным. И я сказал примирительно:
— Давай, Иринушка, выпьем! За тебя!
Она захмелела. Я обнял её за талию. Она не противилась. Я крепко прижал её к себе, сказал:
— Расстели-ка, Иринушка, постельку.
— Как, так сразу?
— А чего резину тянуть? Ты же не девочка.
Когда первый страстный раунд закончился, я повернулся на спину — передохнуть.
383
— А что это за шнурок у тебя на шее? — спросила Ирина.
— Шнурки на ботинках, — вспыхнул я. — А это — гайтан.
— Не поняла.
— Ну, на чём крестик вешается.
— Ты что боговерующий?
— Вполне сознательно.
— Как же тебя в комсомол приняли?
— А так. Считай, силком загнали. Только тебе-то что за дело? Ты на ложе любви или на партбюро?
Ирина не ожидала такого отпора. Привычная властность исчезла в её голосе:
— Прости, Юрочка! — сказала просительно. — Я не хотела тебя обидеть. Но я же член парткома.
— Хм, член! Партия — политическая организация. А вы норовите залезть в душу немытыми руками. Вон в Польше коммунисты без оглядки ходят в свой костёл… Сама-то, небось, крещёная?
— А как же! Ещё в детстве бабушка в церковь водила.
— Вот видишь! Ты же взрослая женщина. Умница! Так и поразмысли обо всём на досуге.
Ирина приткнулась упругой грудью к моему плечу:
— Юрочка, да ты не так уж прост, как я думала.
После второго захода она разоткровенничалась:
— А всё-таки лучше наших русских мужчин нету! Ласковые, нежные… У меня супруг абхазец. До чего же груб! Правда, служба у него такая…
— А чем он занимается, если не секрет?
— Отчего же? Капитан милиции. Ты что, испугался? Тоже мне любовник! Правда, он у меня психованный. Может пристрелить на месте. Однако я ему спуску не даю. Хватка у меня железная. Как-никак отделом заведую. И депутат горсовета.
«В постели все равны», — подумал я и продолжал действовать с методичностью хорошо отлаженного механизма. Ирина, захлёбываясь от восторга, обхватила меня руками за шею.
Утром, прощаясь, сказала:
— Звони. Договоримся об очередном свидании.
— Сюда я больше не приеду. Боюсь твоего мужа.
— Эх ты, трусишка! Что же нам придумать? А если где-нибудь на лоне природы?
Я тут же скаламбурил:
Мы живём по новой моде,
Спим меж грядок в огороде.
Посмеялись.
384
Встречались у её подруги на даче или уезжали в глубинку, в село. Да и то только тогда, когда мужа Ирины отправляли в командировку. Он стал невыносимо ревнив: чуял инстинктом горца что-то неладное.
Мы играли с огнём и успели так привязаться друг к другу, что не помышляли о разлуке. Я обозначил некоторые штрихи своей биографии: окончил филфак, сыну скоро три года…
— А у нас детей нет. И не будет. По его вине, — заявила Ирина. — Если с ним разведусь, женишься на мне?
— Да, — твёрдо ответил я, хотя отрицательно относился к повторному браку. — А если абхазец будет мстить?
— Против закона он не попрёт. Карьера для него превыше всего. А если завербуемся на Сахалин, то и вовсе ему нас не достать.
К сожалению, наши задумки не осуществились. Всё вдруг неожиданно оборвалось. Милиционер добился перевода в Абхазию.
Расставание было мучительным. Ирина плакала, спрятав голову на моей груди. Густые чёрные волосы разделял прямой пробор. Я поцеловал её в лоб.
На станцию Селемаш подоспела электричка. Люди, суетясь, садились в вагоны — торопились домой. А я не спешил. После прощания с Ириной сердце вдруг неприятно защемило. Чтобы отвлечься, разглядывал фасад вокзала. По обе стороны центрального входа располагались две полуовальные ниши. В одной — застыл окаменелый Ленин. Иная, где прежде стоял Сталин, пустовала. Отсутствовала привычная для глаза симметрия. Возникала крамольная мысль: если в одной нише убрали фигуру, то где гарантия, что не посягнут и на другую?
Возвеличенного вождя с шумом сбросили с пьедестала. Собаки без опаски лаяли на мёртвого льва. Приверженцев своего предшественника и иже с ними Хрущёв так лягнул, что они, похоже, больше не воспрянут. Наступала эпоха крушения кумиров. Старых сбрасывали с постаментов, новых — готовились воздвигнуть. А чем заполнить пустоту души, большинство, к сожалению, не знало.
385
Глава 2
В ПИТОМНИКЕ
Н
а участке армировки заработки, постепенно снижаясь, докатились до катастрофического минимума. Мастер Бобров прижал до предела: за минувший месяц я получил восемьдесят пять рублей. Но эта финансовая оплеуха не вывела меня из равновесия: семья развалена, и нечего гнаться за деньгами. Повседневное однообразие опостылело. Суетятся, как обычно, распреды, раскладывая в ящики полученные со склада насадки и радиаторы; за железными столами под шум газовых горелок шустрят паяльщики; контролёры ОТК принимают партии ещё не остывших магнетронов… И мне, по натуре страннику, жаль этих людей, вынужденных копошиться здесь не год, и не два, и не десять лет, а может быть, всю свою жизнь. Тем не менее они довольны, так как и понятия не имеют о том, что на свете существует нечто иное…
В армянском доме, где я квартирую , не менее отрадная картина. Ким, едва поужинав, садится на низенькую табуретку, натягивает кожаные заготовки на колодки и стучит, стучит допоздна, а утром — опять на фабрику. Тётя Женя возится по хозяйству. Ардаш заявляется «тёпленький» и ищет повода выпить…
— А ты давай к нашему шалашу, — посоветовал мой давний приятель Александр Воробьёв. — Пишущему человеку перемена обстановки необходима, как воздух. Да и хозяин у нас — молодой, неженатый, сговорчивый. А найдёшь ему женщину, лучшим другом станешь. Ну что, согласен?
— Надо бы поглядеть.
Мы сошли с троллейбуса на конечной остановке. Ветер донёс запах гари. За грязным каменным забором высились прокопченные заводские корпуса. Дальше побрели проулочками. На пустыре, среди бурьяна, громоздились металлические изделия, выкрашенные в оранжевый цвет.
— Культиваторы, — пояснил Александр, — «Красный Аксай» выпускает. А вон там моя бывшая общага.
Вышли на улицу. Она напоминала овраг и круто спускалась книзу. Остановились почти у самого обрыва: внизу проходила железная дорога, поблескивали рельсы … На ветхой калитке был намалёван адрес: «2-я Мурлычевская 125». Домишко с прилепившимися к нему флигельками и сараями тоже оказался невзрачным. Из крохотных сенцев попали в комнату, разделённую печкой на две половины. Здесь размещались стол, гардероб с зеркалом, диван и три железные кровати. На стене висела гитара.
Домовладелец Славик Костин — небольшого роста, краснолицый и носатый — чем-то смахивал на петуха… Того гляди, закукарекает.
— Прописка мне не нужна, — успокоил я его.
Сговор состоялся.
386
— Ну что ж, переходи, — сказал Костин. — Занимай вон ту кровать в углу. А как насчёт девочек?
— Будут, — пообещал я. — Вот только до завода отсюда добираться далековато.
— А ты переходи на «Аксай», в охрану. Сутки отдежуришь — трое свободен, — подсказал Воробьёв.
— Это идея. — согласился я. — Но на кой ляд мне «Аксай», если можно устроиться на своём же «ящике».
Начальник отряда ВОХР Анатолий Геннадьевич Кондратьев, узнав о моих намерениях, изумился:
— Парадоксально! Ты же парень в соку, а у нас одни женщины, старики да инвалиды. И зарплата не ахти какая!
— Вот и хорошо. Зато много свободного времени. Нужда заставит крутиться. Хочу испробовать себя на литературном поприще.
— Тебе, конечно, виднее. Устроим в два счёта. А ты прежде разведай и взвесь всё, как следует.
Как выяснилось, мои будущие сослуживцы заступали на дежурство в семь часов утра, а сменялись в семь вечера. На следующий день пребывали на вахте с семи вечера ещё двенадцать часов, после чего отдыхали двое суток. Это меня устраивало.
— Ну если и сейчас не начнёшь писать, — воскликнул Воробьёв, — я на тебя махну рукой.
Будучи завистливым, он считал, что судьба обделила именно его. Болезненный от природы, сирота, Александр в юности страдал мочеизнурением. Работал на шахте, в литейных цехах, и только год тому назад ему удалось стать сотрудником заводской газеты. Там он задержался недолго. Нашлось более выгодное место: многотиражка управления Северо-Кавказской железной дороги.
С завода Воробьёв уволился. Его вежливо попросили из общежития. И он нашёл пристанище в обветшалом домике Славика Костина.
С новым хозяином мы оказались земляками. Он родился на Кубани, в станице Белая Глина. Между нами возникла взаимная симпатия: оба любили побалагурить. Напротив, Александр терпеть не мог Славика и злобно цедил сквозь зубы за его спиной:
— У-у, тунеядец! Имеет такую специальность — токарь-универсал! А вместо деталей точит сало да лясы. Паразит! Живёт за чужой счёт. Жрёт, спит и о бабах думает. Совсем помешался!
У Воробьёва была горячая пора. Он учился заочно в Ростовском университете, готовился к защите диплома. Спал на голом диване, подложив под голову книги. Из-под короткого покрывальца торчали его давно не мытые ступни. Сам он был измождённый, худой. Выделялись крупная голова и конечности.
387
Лицо прыщавое, испитое; заикался — индивидуум вовсе не привлекательный. Неслучайно в амурных делах он терпел неудачи. Однажды разоткровенничался:
— Забрёл как-то к одной вдовушке. Ей лет под сорок пять. Она уж и так и этак старалась. А у меня отсутствие всякой боеспособности. Тогда она взобралась на меня верхом и давай меня насиловать. Противно! Тьфу!
Другой квартирант, напротив, был замкнутым. Приходил поздно. А находясь дома, лежал на кровати, уставясь в книгу. Мы знали о нём только, что учится в техникуме. Костин охарактеризовал его так:
— Петяша — загадочная личность. Баптист или пятидесятник. Одним словом, сектант!
Все четверо мы, включая хозяина, размещались в главном корпусе его домовладения. Во флигельке ютились молодожёны: Маша и Валентин, похожий на узбека.
Из всех квартирантов Славик только со мной мог поделиться своими сластолюбивыми мечтами.
— Когда же ты с кем-нибудь познакомишь? — приставал он.
— Погоди, дай срок. Перейду в охрану, буду посвободнее, тогда и займёмся.
Разумеется, я усыплял его бдительность. Нет, не ради низменных страстишек хозяина затевался переход на столь незавидную должность. Решался вопрос: смогу ли я, получив досуг, создать нечто дельное? Пора сева приспела. Придётся немало покорпеть в поте лица, чтобы собрать после отборные словесные зерна…
И тут же к возвышенным стремлениям примешивались лукавые помыслы. Постепенно моё слепое влечение к Вале перерастало в ненависть. И свою жертву я собирался прикончить не кинжалом из дамасской стали, а грозным современным оружием — рублём. Моя бывшая супруга сама толкала меня на немилосердные поступки. Ведь поначалу я добровольно давал ей деньги на содержание Павлика. Она брала, мило улыбаясь, а после подала в суд как на задолжника.
Я между тем разузнал, что основной заработок стрелка военизированной охраны составляет тридцать пять рублей. Именно из этой суммы будут взиматься алименты — двадцать пять процентов, то есть восемь рублей семьдесят пять копеек. Я заранее потирал руки, представляя, как исказятся физиономии у моей бывшей родни. Был ещё один плюс. Бойцу отряда ВОХР полагалась ежемесячная премия, которая не подвергалась никаким вычетам. Десять рублей придётся отдать за квартиру. Что же остаётся? Рубль в день на пропитание. Жёстко, но жить можно. А там притекут гонорары… Голод научит вертеться. Пусть я буду перебиваться с хлеба на квас, но заодно и Швецовы лишатся существенной материальной поддержки.
388
***
Официально меня оформили в охрану стрелком. Но обстоятельства сложились так, что мне ни разу не довелось заступить на пост. Начальник отряда ВОХР Анатолий Геннадьевич Кондратьев, маленький, пухленький, с ясными, как небо, лучистыми глазами, казался своим, домашним. Зайдя со мной в караульное помещение, сказал:
— Все рвутся в цеха. А к нам рабочий сам пришёл.
Он с гордостью окинул меня с ног до головы: дескать, какого орла привёл, а?
А у себя в кабинете заговорил другим, менее оптимистическим тоном. Повертев в руках моё заявление, хмыкнул:
— Все от нас, а ты к нам. Небось поработаешь месячишко, два — и тю-тю!
Я отрицательно покачал головой:
— Нет.
Тогда — он:
— Ну ладно, иди для начала к Белухину — на питомник.
«Где деревья выращивают?» — подумал я.
Питомник располагался в одном из самых дальних углов завода, неподалеку от котельной и тридцатого цеха, откуда брали кислород и азот. Из-за высокого бурьяна показалась голова собаки и поплыла-поплыла, а за нею потянулся какой-то квелый мужичонка. Я остановился около кирпичного с узкими оконцами строеньица, к которому примыкали железные некрашеные ворота. В глаза бросилась надпись: «Запретная зона. Посторонним вход воспрещён». Я открыл дверь, вделанную в ворота. Раздался несмолкаемый разноголосый лай, хотя собак видно не было. Я поскорее юркнул в помещение. За самодельным столом сидел человек в офицерской рубашке без погон и что-то записывал в журнал.
— Вы товарищ Белухин? Анатолий Геннадьевич прислал в ваше распоряжение.
Белухин поднял полированный череп и пригласил сесть. Спросил:
— Где раньше работали?
— В двадцать первом цеху, — ответил я.
Белухин бросил на меня беглый взгляд и многозначительно кашлянул.
Потом вышли во двор. Опять поднялся дружный неугомонный лай. Я с недоумением посмотрел на Белухина, спросил:
— Это что?
— Как что? — удивился он. — Здесь содержатся восточно-европейские овчарки.
«Ах, так вот где собака зарыта!» — подумал я.
Как выяснилось, в отряде ВОХР существовало неписанное правило: все вновь поступившие недели две или месяц отрабатывали на питомнике.
Мы не спеша обходили с Белухиным его владения. В центре — на базу —
389
двумя рядами, друг против друга размещались вольеры. Двери в них имели поверху большие отверстия, затянутые сеткой Рабица. Собаки подпрыгивали, цеплялись за неё когтями и, поднявшись на дыбы, отчаянно брехали. Присутствие чужого человека не давало им покоя.
За вольерами, у кирпичных заборов, имелось много земли. Использован был каждый клочок: росли картошка, огурцы, на кустах краснели помидоры. На любовно обработанных грядках красовались баклажаны и болгарский перец.
Белухин заметил моё восхищение.
— Хозяйствуем, — скромно заключил он. — Воду подвели. Полить недолго. А вот изолятор. Здесь содержим щенков или больных собак.
Я заглянул туда: свернувшись клубком, лежала овчарка. Она даже не зарычала, не подняла головы.
— Серый! — позвал Белухин. — Молчит. Его Цыган сильно искусал. Жарко. Раны загноились. Надо бы обработать.
У костра возилась небольшого росточка женщина нерусского типа. Кастрюля величиной с котёл стояла на кирпичах. Налетал ветер, и оранжевые языки пламени бесновались вокруг закопченного днища.
— Наша повариха. Ивановна, — заметил Белухин. — А сейчас подойдёт вожатый Рослов, и вы с ним кое-чем займётесь.
«Что за ещё загадка? — засомневался я про себя. — Какие-то пионервожатые?»
Позже узнал: вожатый — это собаковод. Рослов оказался тем самым квелым мужичонкой, которого вместе с овчаркой я повстречал недавно по дороге. Вместе с ним отправились в ДОЦ — деревообрабатывающий цех. Из отходов нарезали на циркулярке брусков и планок и доставили на тележке в питомник.
Белухин взял топор, затесал несколько штакетин:
— Продолжайте таким же путем. Будем делать заборчик.
Подоспело время обеда. Я хотел было пойти в столовую, Белухин остановил:
— Ивановна варит не только собакам, но и нам.
Сели за стол. Хлебали из мисок варево: мясо (вымоченная солонина), заправленное перловкой и картошкой, — не то суп, не то каша. Закусывали помидорами — прямо с грядок.
На другой день я снова готовил штакетины. Когда закончил, Михаил Дмитриевич Белухин дал другой наряд: рыть ямки под столбы. Грунт оказался твёрдым. Лопата его не брала. Тогда я взял в помощники лом. Солнце припекало. Лоб покрылся испариной. Но я не унывал: навыки землекопа приобрел ещё с юных лет.
После полудня солнце жарило вовсю. Я разделся до пояса. При желании можно было освежиться под душем. Не спеша выдолбил три ямки. Михаил
390
Дмитриевич одобрил. Бросилась в глаза одна деталь в его обмундировании: темно-синие брюки с узеньким голубым кантиком. Такие же, как у Анатолия Геннадьевича Кондратьева. Значит, они служили в одних и тех же войсках. Да, Белухин не так уж прост, хоть и прикидывается смирной овечкой.
На питомник забежал Анатолий Геннадьевич. Поинтересовался, доволен ли я. Глянул на ноги.
— Эта обувка, — сказал, — не годится. Айда в караульное. Получишь пару добротных сапог.
Прошли через весь завод. У двадцать первого цеха столкнулись с Бобровым.
— Ну как поживаешь? Как заработок? — спросил он с подковыркой.
Я не ответил. Зато Кондратьев не преминул укорить его:
— Изжил человека — уж лучше помалкивай!
Каждый день я был занят с восьми утра до пяти вечера. Успел перезнакомиться со всеми собаководами. Один — Илья Моисеевич Мусиенко, высокого роста здоровяк со стальными зубами. Он то и дело скалил их и ржал, точно конь. Только, бывало, и слышишь от него:
— Ну кажи, що ж воно таке?
И ходил за Белухиным, как тень, строил из себя хозяйчика. Да и как же тут не радеть, когда, почитай, вся его семья кормилась за счёт питомника: мясо, крупа, овощи…
Другой собаковод — маленький, чернявый, с густыми бровями. По прозвищу — Цыган. Он с удовольствием откликался на него. Весёлый, юркий, словно волчок, на месте не усидит. А когда подвыпьет, лёгкие ноги его, обутые в хромовые сапоги, словно заводные, лихо отплясывали чечётку.
Володя Зорин — новичок, бывший пограничник. Лет на пять старше меня. На питомник его устроила свояченица, разбитная, с нагловатинкой баба, стрелок отряда ВОХР. Служила с мужем в Сибири по охране заключённых. Её излюбленная поговорка: «Закон — тайга, медведь — прокурор».
Сам Володя — скромный и деловитый. У него свой дом, двое детей. Да с супругой не лады, попалась этакая непутёвая вертихвостка. Я тоже плакался на свою судьбу: жена погуливала, не стряпала, не стирала; а я надрывался во вредном цеху, стремился побольше заработать, чтобы сохранить семью, — не получилось. Так вот сидим рядышком, друзья по несчастью, переливаем из пустого в порожнее…
С Рословым я столкнулся в первый же день. На поверку вышло: не такой уж он хилый, как показалось поначалу, для своих преклонных лет. Когда переодевался, обнажилось мускулистое тело, сплошь изукрашенное татуировками: семь женских головок, а на груди —поясной портрет Сталина.
— В лагерях загорал, — посмеивался. — Знамо дело, не в пионерских.
Знал он толк в каменном, плотницком и слесарном ремёслах. И книжки запоем читал.
391
— С нами не шути, — говаривал, — мы, брат, питерские!
А если подвыпьет, не остановишь. Уж язык заплетается, а он всё рассказывает, как со Сталиным пиво пил.
Таков был Герман Фёдорович Рослов. А проживал он в трёх километрах от нашего «ящика» в хуторе Ромашка, который, как ракушка к кораблю, прилепился к окраине индустриального города. В том же хуторе обитал в добротном доме Дмитрий Михайлович Тихоненко, тоже мой сослуживец. Он был по-казачьи статен, молодцеват, но множество морщинок на лице выдавали его пожилой возраст. Дмитрий Михайлович имел мягкую походку и такое же обращение с окружающими, особенно с женщинами. По возможности избегал самостоятельных дежурств, норовил быть в подмене. Подгадывал, чтобы не возиться с собаками. Стал я примечать, что он их боится. Они и подавно чуяли запах страха. Таким же трусоватым был и его кобель Чарли. Весь в хозяина!
Собаководы, о которых я бегло поведал, при всех присущих каждому качествах были людьми тёртыми, видавшими виды. И я учился у них, как надо жить на такую мизерную зарплату.
После горячего цеха с его напряжёнкой, после зловредного мастера Боброва, питомник почудился мне чуть ли не райским уголком, где можно было надёжно укрыться среди четвероногих друзей от двуногих хищников. Кажется, до меня стал доходить смысл высказывания Гёте: «Чем больше узнаю людей, тем больше люблю собак».
К животным я был неравнодушен ещё с детства. Когда кот Дымчик, прозванный так за серый окрас шерсти, неожиданно исчез, я без устали разыскивал его. Чёрный ягнёночек Яшка спал со мной в кровати. С удовольствием поглаживал я коз, свиней, лошадей… И радовался, когда в утреннем кристально чистом воздухе раздавалось призывное мычание коров, которых гнали на выпас в округе, где обитали тётушки. Они держали большого лопоухого дворнягу, которому, хотя он принадлежал к мужескому полу, по недоразумению дали кличку Белка. Я привязался к нему и баловал, чем мог.
Ненароком запала в голову мысль: а что если насовсем остаться в питомнике? Я проведал: собаководы числятся по приказу стрелками отряда ВОХР, так что дополнительной записи в трудовой книжке не потребуется. Среди собак намного спокойнее, чем на постах: никуда не отойдёшь, надо неусыпно бдеть и дотошно соблюдать предписания караульной службы. Да и прокормиться в питомнике можно вдосталь. Мусиенко содержит всю семью, а я один как перст. Выдюжу!
Но каково придется Швецовым?! Мама, не переставая, твердила: «Им нужны деньги, а не ты. Пусть теперь узнают, где раки зимуют!»
Тесть, пользуясь давнишними связями, устроил Павлика в садик — на всю рабочую неделю. Валя рассчиталась из промтоварного магазина, где ей ча392
стенько приходилось вносить деньги за пропавшие вещи. Стала трудиться в управлении кинофикации. Я побывал там. Она не замедлила упрекнуть: «Что ты меня всё преследуешь?» Я внутренне возмутился, подумал: «Ишь, воображает — цену набивает! Надеялась выйти замуж за доцента, а встречается с толстомордым татарином. Ничего, скоро перестанет кочевряжиться, когда получит перевод на сумму восемь рублей семьдесят пять копеек. Глядишь, тогда возьмётся за ум и подумает о налаживании наших взаимоотношений».
Я старался прижиться на новом месте. И за всё брался рьяно, с видом бывалого человека.
Михаил Дмитриевич Белухин поручил выкосить траву по периметру. Мне, истому горожанину, никогда не приходилось этим заниматься. Но я не выказал своего неумения. Белухин отбил косу, наточил её и вместе со мной отправился на место покоса. Начальник службы собаководства поплевал на руки. Взял косу. Взмахнул раз, другой — трава легла ровными рядками.
— Вот таким манером, — сказал. — А то всё заросло. Даже собак не видать.
И ушёл. Я остался, казалось бы, один, хотя периметр превосходно просматривался и стрелки могли обозревать меня как на ладони. Правда, днём посты выставлялись не на все вышки.
Я заправски размахивал косой. Тонкая трава легко поддавалась, толстую — я вырывал с корнями и сгребал в кучки. Иногда задевал землю концом косы, она недовольно взвизгивала. Но дело всё-таки спорилось.
С какой-то вышки меня окликнул охранник. Отдохнул с ним в тени. Покалякал о том о сём…
Потом, помню, красил будки в синий цвет. Переворачивал их, вытряхивал из лазов прошлогоднее сено. С покраской не все ладилось. Я не знал, что облезлую деревянную поверхность сначала олифят или грунтуют, и удивлялся, что она не укрывается с первого раза. «Наверное, — решил, — краска жидко разведена», — и продолжал мусолить по одному и тому же месту. Подошёл Петухов, старшина отряда, и голосом скопца произнёс:
— Маляр, экономь краску — покрепче нажимай на кисть!
В коллективе стрелков я уже успел обжиться. Петухов выдал мне диагоналевые галифе и гимнастёрку, шинель чёрного тонкого сукна, фуражку, ремень, — словом, полное обмундирование! Белухин, увидев, как я заправски наматывал портянки, сказал с удовлетворением:
— Теперь ты настоящий вохровец!
Почему-то я ему приглянулся. То ли за молодость и силу, то ли за то, что пользовался поддержкой Кондратьева. Михаил Дмитриевич сделал мне предложение:
— Вожатый нам нужен. Сам видишь, мясо есть, крупа. Бери, сколько надо. Переходи! Жалеть не будешь. Хочешь, переговорю с Анатолием Геннадьевичем?
Кондратьев встревожился:
393
— А ты не сдрейфишь?
Я помотал головой:
— Нет!
И хотел было добавить, что бояться надо больше людей, а не собак.
Все познавалось в сравнении. Охранник привязан к посту, несёт ответственность: вдруг кто-либо прошмыгнёт в режимный цех или через проходную? Особенно нужен глаз да глаз в начале или в конце смены, когда народ валом валит. На посту не почитаешь, ночью не поспишь, зимой будешь мёрзнуть на вышке. Служба у собаковода, конечно, не такая уж чистая да и физически потяжелей — зато сам себе хозяин. Я стал приглядываться к распорядку дежурств. Дневная смена длилась с восьми часов утра до восьми вечера. Через сутки заступали в ночь. Утром вожатый сдавал смену в восемь часов. (После чего отдыхал двое суток). Спустя минут пятнадцать около котельного цеха появлялась, мелькая в зарослях высокой травы, фигурка Белухина. Он, не торопясь, шагал по протоптанной дорожке…
Я пока что продолжал всю неделю отрабатывать днем. Дел на питомнике, как в любом хозяйстве, было невпроворот: сооружали штакетный забор, рыли яму под погреб, ремонтировали вольеры, натягивали блокпосты по периметру, запасали дрова.
Ивановна, повариха, приходила пораньше. Разводила костёр. Заливала воду в котёл. Клала туда вымоченную солонину. Варево обычно поспевало к обеду. Тогда Ивановна ставила второй котёл. Часа в три брала коромысло, эмалированные вёдра и отправлялась в столовую за отходами. Их размешивали в котлах в качестве витаминной приправы. Затем похлёбка остужалась. Белухин предупреждал, чтобы собакам не давали слишком горячее, а то они испортят желудки.
— И вообще не спешите, соблюдайте режим, — присовокуплял он.
Однако овчарки сами оповещали настойчивым лаем, что время приема пищи настало. Вожатый брал вёдра, черпак и отправлялся к вольерам, где днём отдыхали животные. Часть из них находилась на блокпостах постоянно.
Когда я близко подходил к ним, они, рыча, бросались на меня и, казалось, готовы были разорвать в клочья, но мешала сетка вольера или цепь. Многих я уже знал по кличкам, бросал им то кость, то мясо. Они постепенно привыкали к моему запаху и голосу. Были и такие, что злобно ощеривали пасть, и с их белоснежных зубов стекала слюна. Наиболее ярыми оказались два Барса. Они всегда находились на привязи, в левом углу от питомника. Оба чёрной масти, угрюмые, их не могли смягчить ни ласка, ни лакомые куски. Невольно вспоминалась пословица: «Сколько волка не корми, он всё в лес смотрит».
Я порывался разносить похлёбку собакам — Михаил Дмитриевич не допускал:
— Не торопись! Не надо рисковать.
394
Он был на удивление уравновешен. Улучив свободную минуту (а таких минут выпадало немало!), сидел, уткнувшись в книгу.
Зато вожатый по прозвищу Цыган имел горячий норов:
— Собаки чуют, кто их боится, — поучал он. — Надо так: взял и с ходу пошёл. А сам будь настороже: чуть что — бей черпаком по носу! Или захлопни дверь вольера. Я отчаянный, не люблю резину тянуть. Как учат плавать? Бросают в воду — и баста.
Рослов придерживался такого же мнения. Белухин умудрённо улыбался. Трусливый Тихоненко отговаривал наотрез:
— Не слушай этих сорвиголов. Искусают как пить дать.
Я решил обождать. Да и куда рваться к овчаркам, когда ещё с собаководами как следует не обнюхался?!
Повод нашёлся. Белухин выписал два литра спирта. Он предназначался для протирки рук после общения с подопечными животными. Но, минуя предварительную операцию, попадал для дезинфекции в желудки вожатых. На сей раз собрались все. Еды было навалом. Жаль, мясо немного припахивало, а суп отдавал дымком.
«Выпивка сближает людей»,— так думал я тогда. Собаководы с радостью приняли меня в свою семью.
Заглянул Кондратьев. На ходу заглотнул полстакана ректификата, загрыз огурчиком и выбежал из питомника.
После смены я увязался провожать Белухина. Солнце клонилось к закату. Пора было бы расстаться. Но, чтобы ублажить начальника, я прихватил ещё бутылку вина, и мы её распили где—то в овраге.
У Михаила Дмитриевича была чудная привычка. Он дул на полный стакан спиртного, как на горячее молоко, точно боялся обжечься. «Фу-фу! — скажет и только тогда отправляет в нутро. Белухин фукнул бы и на вино, да под рукой не оказалось тары и пришлось тянуть прямо из горлышка. Он благодарил за угощение и сулил мне золотые горы. «Всё будет нормально!» — приговаривал. Расстались мы поздно, когда тёплые августовские сумерки совсем уже окутали землю.
Возвращаться в наше убогое жилище не хотелось. Там всегда царил безпорядок: постели не прибраны, на столе — немытая посуда, пол зарос грязью…
Петяша, когда не было занятий в вечернем техникуме, молча лежал на кровати, уставившись глазами в учебник.
Александр — с моей лёгкой руки к нему прилипло прозвище Алехандро, этакий замученный испанский кабальеро! — частенько приходил пьяненьким. В последнее время он внутренне надломился. Возьмёт книгу, полистает и в сердцах отбросит в сторону:
— Надоело! Противно всё, — возмущался он. — Не было на Руси порядка и не будет, — голос его стал осевшим. — А попробуй скажи правду! Затопчут! Оттого у нас и гибнут таланты.
395
Гляжу я на него: совсем исхудал бедняга, одни мослы торчат. Жаль мне его. Бывало, дашь рублишко, а он хлебнет дрянного винца — и снова голодный. Тогда я его силком затаскиваю в столовую. А он сидит, брызжет слюной, недовольствует:
— Ну зачем мы пришли сюда? В горло не лезет, понимаешь? Жрать — дело свинское.
— Сеньор Алехандро, надо подкрепиться. Мы живём не для того, чтобы есть, а едим для того, чтобы жить.
Александр и вовсе ощетинивается:
— Всё с чужих слов поёшь. А где своё? Почему не пишешь? В сторожа перешёл и опять бездельничаешь. Эх, ты!
Я пытаюсь оправдаться:
— Работаю каждый день. А вечером у нас такой кавардак — где уж тут творить?
Он махнет рукой:
— А ну вас! — выдохнет со злобой. — Все вы зажрались.
Казалось, я ему хотел только добра. А он шипел, подобно змее. Отчего бы так? Да от зависти! Его бесил цвет моего лица, крепкое телосложение, высокий рост, то, что я учился на стационаре и что Нелли симпатизирует мне.
Да, Нелли! Нелли Лидина. Я знал её с университета. Ещё тогда прожужжал мне о ней все уши Кочешков. Она была очень привлекательна. Фигуристая, каштановые волосы вьются, гордый, независимый взгляд и скептический склад ума. За словом в карман не полезет — мужчины её сторонились. Может, потому ни с кем и не встречалась.
Прошло несколько лет, и я столкнулся с ней в роскошном здании управления Северо-Кавказской железной дороги. Она сотрудничала в многотиражке вместе с Александром Воробьёвым. Мы болтали с ней взахлёб. Какая-то магнетическая сила притягивала нас друг к другу.
Воробьёв крайне удивился, застав нас вместе: видимо, был безнадёжно в неё влюблён.
— А ты откуда её знаешь? Это же Нелличка, наша царица!
— Пшёл на конюшню, презренный смерд, — театрально произнесла Лидина.
Фраза прозвучала звонко, как пощёчина. Александр скривился, словно его ударили хлыстом.
Я зачастил в редакцию. Нелли не препятствовала. Она чувствовала, что нравится мне. Наверное, я тоже был ей небезразличен, потому что остальных представителей сильного пола она встречала в штыки, с решительностью амазонки.
Однако пока что дальше словесной игры дело не шло. Не было интимной зацепки. Однажды мы прохаживались по коридору. И вдруг нога у Нелли подвернулась. Она инстинктивно ухватилась за мою руку, вскрикнула. Оказа396
лось: сломался каблук. Я обнял её за талию и провёл в кабинет до письменного стола. Между нами исчезла последняя преграда. Уже совсем другим тоном Нелли сказала:
— Юра! Что же делать? Помоги!
И, вытянув ногу в чёрном чулке, капризно раскачивала её. Я снял искалеченную лакированную лодочку, приставил каблук.
— Ничего, — успокоил.— Что-нибудь придумаем.
Безуспешно рыскал я по управлению в поисках молотка и гвоздей. К счастью, разыскал завхоза и раздобыл нужный инвентарь. Пригодились приобретённые некогда навыки сапожного ремесла. Я ловко пришпандорил каблук гвоздями и наклеил под пятку лёгкую прокладочку.
Нелли пришла в неописуемый восторг. В порыве благодарности бросилась ко мне в объятия, прижалась щекой к моему подбородку.
На улицу вышли вместе. Не спеша брели по площади, гуляли в парке, около фонтана, разглядывали громоздкое здание театра, сооружённого в виде трактора.
— Эпоха конструктивизма, — произнёс я тоном экскурсовода.
Фраза повисла в воздухе. Нелли вовсе не интересовали заумные архитектурные нелепости. Она мягко прильнула к моему плечу и доверительно сообщила:
— Пятнадцатого сентября у меня день рождения. Придёшь?
От неожиданности я замешкался. Потом — скороговоркой:
— Буду. Обязательно.
До назначенной даты оставалась неделя. Меня стали одолевать сомнения. Пригласила. Значит, идёт на сближение. Но не для интимных встреч на стороне. Нелли, как говорится, засиделась в девках. Ухажёры побаивались её. За острословие. Я ей не уступал, был на равных. Она, конечно, умница по сравнению с Валей, ограниченной пустышкой.
У Нелли, очевидно, серьёзные намерения. Она хочет ввести меня в круг своей семьи. Родители её — важные персоны. Отец занимает высокий пост. А я кто? Какой—то собачник! Гол как сокол. Да и на подарок нужны деньги. Но более всего я опасался, что в конце концов придётся жениться. Если бы это в первый раз! А сейчас, обременённый алиментами, я относился ко второму браку настороженно. К тому же брак мог оказаться серьезной помехой: на горизонте желанным призраком маячила литературная слава. Я не пошел к Нелли. Теперь путь к ней был отрезан навсегда.
Александр подзуживал:
— А Лидина всё тобой интересуется: «Где он? Что с ним?»
Я поведал ему всё начистоту и, как бы оправдываясь, добавил:
— Да и хорошего костюма у меня нет.
Воробьёв расхохотался.
397
— Эх ты, трусишка! Ей нужен не костюм, а то, что в костюме,— цинично заметил он. — Ну да ладно. Пиши-ка лучше рассказы. И не иди на поводу у нашего хозяина. Он лоб здоровый, не работает, не знает, чем заняться. У-у, гад!
Славик и вправду привык понежиться в постели. Встанет поздно, где-то в час — половине второго пополудни. Постоит перед зеркалом, полюбуется на свою фигуру. Сядет на диван, побренчит на гитаре. Попоёт — для развития голосовых связок и аппетита. А там, глядишь, подоспеет его тётушка, привезёт горячий обед. Поест и снова мурлыкает:
…Строчит пулемётчик
За синий платочек…
В памяти одна за другой всплывали картины детства, освещённого заревом войны…Когда—то я и мои сверстники исполняли «Синий платочек» вот в такой редакции:
Маленький синий платочек
Геббельс нам дал постирать,
А за работу
Кусочек броту*
И котелок облизать.
Прошедшее вставало предо мной, порою жестокое и безотрадное. Но на сердце было почему-то сладко и грустно. Сладко — оттого, что ужасы войны давно позади. А грустно потому, что время никто не в силах остановить. Пролетит, и ничего не успеешь…
Все спешат. Костин тоже торопится — нагуляться досыта до женитьбы, чтобы было потом о чём вспомнить. А вспоминать пока что нечего. Он отважен лишь в мечтах и надеется на чью-либо помощь. Особенно — на меня.
Однажды мы сделали с ним вылазку в парк. Предварительно для смелости Славик выпил немного водки. Дома он вовсю бахвалился, а стоило подойти к лицам прекрасного пола, делался робким, как мальчик, в горле у него першило. Так что тут было не до пения. А ведь только голосовыми выкрутасами он мог поразить воображение женщин. Просто разговаривать с ними не умел.
С грехом пополам удалось заарканить двух разбитных девочек. Они были не прочь попировать за чужой счёт. Всё было припасено заранее. По договоренности Петяша и Александр отсутствовали.
Мы брели тёмными глухими переулками. На подходе к дому Костин чуть было всё не испортил. Он молодцевато выпятил грудь и запел этаким петухом. Девчата вытаращили глаза.
— Он что, больной у вас? — испуганно спросила одна.
— Дядя шутит, — успокоил я их.
Они сначала с опаской входили в жилище, расположенное где-то на отшибе. Но вино их разогрело. Первоначальная скованность исчезла. Мы крутили
* Брот (нем.) – хлеб.
398
пластинки, танцевали. В перерывах Славик наяривал на гитаре. Его чернявая напарница любовно поглаживала его вьющиеся русые волосы. Он млел от удовольствия. Я поддерживал компанию, чтобы угодить своему сладострастному хозяину.
В разгар веселья заявился Петяша.
— Я за пиджаком, — виновато промолвил он и, озираясь, тут же ретировался.
Когда же ввалился пьяный Александр, гости насторожились. Он вёл себя вызывающе. Не спросясь, налил стакан вина и залпом осушил его. Хмель разбередил прежние раны.
— Души гибнут, а вы веселитесь, — злобствовал Воробьёв. — Эх вы, свиньи!
Казалось, в этот миг он ненавидел весь мир.
Девочки всполошились и начали собираться. Мы проводили их, назначили свидание, но они не пришли.
Славик был вне себя от ярости. Он ругал Александра на чём свет стоит. Тот ухмылялся, довольный. Но мне было жаль его: способный парень, а катится под откос.
Костин, по своей ограниченности, не мог простить Воробьёва. А тот на все лады оскорблял его:
— Ах ты, дармоед! — кричал Александр. — Живёшь за наш счёт. Сосёшь рабочую кровь! Клоп вонючий.
— Ну и чеши отсюда! Никто тебя не держит,— огрызался Славик.
У него не хватало ругательных эпитетов. Но казацкая кровь давала себя знать. Лицо и шея багровели. Под скулами катались желваки. Глаза метали молнии. Казалось, вот-вот Костин схватится за топор.
И если он не выгнал вон Воробьёва, то лишь благодаря моим настойчивым уговорам.
Не буду в подробностях живописать их ссоры и стычки.
На питомнике приходилось частенько наблюдать такую картинку. Когда кобели содержались в граничащих друг с другом вольерах, то с диким остервенением бросались на перегородку, пытаясь вцепиться в горло своего заклятого соседа. Примерно то же самое происходило в главном корпусе нашего дома.
399
Глава 3
ПОРОГ
З
а последние месяцы у Воробьёва, как и у всех падших алкоголиков, стали обнажаться самые отвратительные черты характера. Александр уподобился махровому мизантропу и терпеть не мог Славика Костина. Жар ненависти перепадал и на мою долю — за то, что я поддерживал с хозяином дружеские отношения.
— Что же ты не пишешь? — с издевкой шипел он. А когда я пытался оправдываться, каркал, точно ворон: — Не будет из тебя толку, не будет! Вот Юрка Харламов — талантище, да!
Чудом мне удалось тиснуть в газете «Молот» крохотное стихотворение. Даже такой скромный выход в прессу после долгой спячки я считал для себя достижением. Александр с пренебрежением фыркнул:
— Понятно, тебе это в диковинку. А я уж сколько раз печатался. За известностью не гонюсь. Пустой звук!
А сам хвалился, что задумал роман «Желание славы».
К тому же обнаружилось, что Воробьёв мог безцеремонно надругаться над родственными чувствами.
С тех пор, как перед войной, в 1940 году, умерла мать отца, костлявая обходила стороной мою родню. Лишь спустя двадцать два года Агафью Евтихиевну, которую я почитал за любимую бабушку, разбил паралич: она потеряла дар речи, отнялась правая сторона тела. Тётушки, ухаживая за нею, выбились из сил. Из Москвы приехала её падчерица — Тамара Карповна. Агафья никого не узнавала. Перед самой кончиной лежала в носилках на земле — для отправки в больницу. Я, прощаясь, наклонился над ней — и тогда жалкое подобие улыбки скользнуло по её лицу.
Вскоре странный недуг поразил дядю Илариона, мужа Тамары Карповны. Он нёс какую-то околесицу, стал неуправляем, порывался уйти из дому. Врачи объясняли: на почве атеросклероза помутился рассудок — мудрое умозаключение! — однако помочь ничем не смогли. Весть о его смерти застала меня врасплох, на ночь глядя. Я никак не мог заснуть: вздыхал, ворочался с боку на бок, постанывал.
— Чего кряхтишь, как старый дед? — возмутился Александр. — Творческие муки одолели?
— Дядя скончался.
— Эка беда! — с насмешкой произнес он. — Умер Максим, ну и пёс с ним.
Я не сдержался:
— Ну и гад же ты! Чужому горю радуешься?
После этой ночи Воробьёв исчез. Без него стало тихо и спокойно. Тем не менее я жалел его. Как-никак живой человек, давний знакомый. А что опустился — кто может избежать крутых изломов судьбы?
400
Напротив, Костин откровенно радовался:
— Сгинула падаль — туда ей и дорога.
Через две недели Александр появился коротко остриженный. Оказалось: устроил дебош и загремел на пятнадцать суток. Из редакции его вежливо попросили.
— Вот и прекрасно! — подытожил он. — Надоело врать и пустозвонничать. А Лидина, между прочим, опять о тебе спрашивала. Ха-ха-ха! — и закатился истерическим смехом. — Только я никому не нужен. Свободен, как птица.
На прощание Воробьёв, игнорируя хозяина, пожал мне руку, сказал:
— Не поминай лихом, Георгий! Намерен рвануть в Центральную Россию. Там люди попроще, безхитростнее. Попробую учительствовать. А вообще весь наш строй прогнил насквозь. Нужна новая революция. А советские литераторы поют одни дифирамбы. И никто не осмеливается показать суровую правду жизни.
Этой воинственной тираде вторили строки, им написанные:
Ворочай, ворочай,
Рабочий!
Бездельники славят твой труд.
Я недоброжелательно относился ко всякого рода политическим переворотам ещё с университетской скамьи (особенно после неудачного дебюта революционных коммунистов). Однако в пререкания с Александром вступать не стал. Хотя исподволь чувствовал, что у нас в стране творится что-то неладное, что высшие эшелоны власти выродились в привилегированную классовую прослойку. А пишущая братия занимается лакировкой действительности. Ведь если осмотреться вокруг, не всё так уж красочно...
Вот наш квартал. Упирается прямо в обрыв. Того гляди, сползёт в балку. В кои веки заасфальтируют 2-ю Мурлычёвскую! А пока что здесь непролазная грязь.
Внизу, под обрывом, проходит железная дорога — заманчиво поблескивают рельсы. Время от времени промелькнёт, торопясь, товарняк…
И снова слышно, как в соседском дворе, не переставая, рубят дрова, да так яростно, что наше чахленькое жилище вздрагивает. А дворняга Волчок всё лает неумолчно, и никто не догадается крикнуть ему: «В будку!»
Дядя Вася, сапожник, кустарь-одиночка, снова впал в запой. Что-то надрывно орёт, — разобрать можно только одно:
— Антонина, уходи. Уходи!
Это рычит он на жену свою.
Обветшал наш домик. К нему прилепились облезлые мазанки, прогнившие сарайчики. Земли не видать: всё сплошь заросло бурьяном. Развалюха-туалет перекособочился и чудом держится на склоне, на самом краю пропасти. Да и весь дворик того и гляди смоет в бездну...
401
А Костину ни до чего нет дела. Даже в собственном владении он выглядит не хозяином, а гостем. Продрав глаза, по часу простаивает у гардероба, перед зеркалом, — словно Нарцисс, любуется своим обнажённым телом.
— Где же твои обещанные женщины? — жалуется он. — Я весь истомился.
День ото дня его притязания становились всё назойливее.
— Алехандро ушёл. Петяша только к ночи заявляется. А ты не чешешься! Эх, ошибся я, видно, в тебе!
В его голосе прозвучала угроза. Я насторожился: уж очень не хотелось терять эту тихую заводь!
Несколько раз мы выбирались со Славиком на «охоту». Костин был неподходящим напарником: не мог связать двух слов. А то, бывало, ляпнет что-нибудь невпопад. И молодые стильные девицы шарахаются от нас.
— Ты уж лучше помолчи, — упрекал я его.
Упрямый белоглинский казак краснел, и неизменно причиной всех неудач оказывался я.
— Зачем нам свистюльки?! — убеждал он меня. — Давай найдём постарше.
Однако и представительницы этого разряда, желая набить себе цену, ускользали.
— Они ищут состоятельных мужчин. А у нас в кармане — вошь на аркане, — с досадой подводил я итог нашего спора.
На питомнике пока что работал в день, копошился по хозяйству. Ямки давно были выкопаны, брёвна завезены, и Белухин надумал поставить столбы для штакетного забора. Вбивали их кувалдой на длинной ручке. Я взмахивал ею прямо перед собой. Было тяжело и неудобно, а удар получался слабый.
— Дай-ка, попробую, — сказал Михаил Дмитриевич.
Он схватил кувалду и сделал поворот всем корпусом. Кувалда описала полукруг и с размаха обрушилась на столб. Белухин бил и бил, покрякивая, делая глубокие выдохи. Столб заметно погрузился в грунт.
Начальника собаководства сменил Рослов. Несмотря на преклонный возраст, лихо орудовал кувалдой. Я попытался взмахивать таким же образом — выходило нескладно. После всё-таки получилось.
А вот запретный порог, существовавший между мною и собаками, никак не осмеливался перешагнуть. Уже месяц топтался на питомнике вокруг да около. Позорно! Надо начать с кормёжки животных. Сегодня же. Или никогда. Ещё есть время, чтобы между делом, подготовиться для решительного броска.
Вместе с Рословым зашли в изолятор. Там лежал Серый. На него было жалко смотреть. Шея спереди вся искусана. В ранах роились огромные белые черви. Сверх того, докучали осенние мухи.
Герман Фёдорович покачал головой.
— Ай-ай-ай! Бедняга! — сокрушался он. — Совсем измучился. Ничего не жрёт. Того гляди, подохнет.
402
Подоспел Белухин. Закусил губу.
— Надо бы вызвать ветеринара, — размышлял он вслух. — Да пока его дождёшься, пёс околеет. Вот подойдут ребята, попробуем помочь ему своими силами.
В так называемой хирургической операции участвовало пятеро. Мы с Мусиенко держали Серого за шею кузнечными клещами. Белухин и Тихоненко навалились ему на лапы, предварительно перевязав их. Рослов аккуратно вынимал червей, смазывал раны креолином. Серый дёргался, рычал от боли. Зато после, когда ему полегчало, провожал нас благодарным, почти человеческим взглядом.
В три часа пополудни я наполнил вёдра собачьей похлёбкой (густой перловый суп с мясом). Взял черпак и не спеша отправился на баз, где по обеим сторонам располагались вольеры. Хвостатые питомцы с лаем поднялись на дыбы. Рослов следовал за мной, для страховки.
В левой руке я держал ведро, в правой — черпак, который мог быть использован, как оборонительное оружие. Жданка, сука темно-серой масти, и рыжеватый Джульбарс встретили дружелюбно. Я ласково называл овчарок по кличкам, а сам разливал варево в миски. Одни принимали меня терпимо (запомнили голос и запах). Иные подозрительно порыкивали. Зато некоторые, стоило подойти, яростно кидались на двери.
— Ничего, смелее! — подбадривал Герман Фёдорович. — Это они так, стращают для порядка. От жратвы ещё никто не отказывался.
Оставалось накормить тех, которые постоянно находились на блокпостах в глухих углах периметра. Это — два чёрных Барса с рыжими надбровьями. Завидев меня, они заметались, как бешеные, обнажая белоснежные зубы.
— Иди сам, — сказал Рослов. — Когда я с тобой, они хуже будут бросаться. А так скорей привыкнут.
Но чёрные дьяволы никак не хотели меня признать.
Осеннее солнце, казалось, отдавало последний жар лучей, а я утеплился не по погоде, наивно полагая, что плотная брезентовая куртка и сапоги предохранят от укусов. Пот, стекая со лба, заливал мне глаза, катился по желобку спины.
Барсы не унимались. Вдалеке, перекликаясь, лаяли другие овчарки. Тогда я пустился на хитрость: ударил штакетиной по пустой миске, подогнал её к себе, налил похлёбку и снова пододвинул на прежнее место. Псы бесновались. Даже аппетитный запах пищи не успокаивал их — они к ней не притронулись. Только, может быть, после, когда я скрылся из виду?..
И всё-таки это была победа. Теперь я кормил собак ежедневно. При моём появлении многие повиливали хвостами, радостно повизгивали. Иные продолжали недоверчиво ворчать. А угловые Барсы очумело носились по блокпостам; звенела проволока, ограничители с размаха ударялись друг о друга…
403
По воскресеньям Ивановна не работала, и мы, вожатые, поварничали сами. Стажируясь, я вышел на дежурство с Володей Зориным. Заблаговременно заготовили топливо — отходы из деревообрабатывающего цеха. Рядом с изолятором находилось помещение для купанья животных. Туда обычно на ночь ставили под струю воды бочку солонины — для отмачивания.
Ивановна старалась прибедняться, плакалась:
— Мы люди неучёные. Грамоты не ведаем. — И добавляла, как бы намекая на моё высшее образование: — Зато умеем работать!
И пронизывала чёрными навыкате цыганскими глазами. Вскоре мне сковало поясницу. Вроде бы и не простывал и черезчур не надрывался.
— Поганая штука — радикулит. Сам мучаюсь, — жаловался Володя Зорин. — Давай полечимся. Вон железные ворота, накалились на солнце. Прислонись спиной. Авось полегчает.
Пока в котле варилось мясо, принимали физиотерапевтическую процедуру и калякали о том, что наболело: о семейном разладе, об алиментах. В отличие от меня, Володе приходилось платить не двадцать пять процентов, а тридцать три: у него было двое детей. Да сверх того, жена обитала с ним в одном доме.
Я находился в более выгодном положении. От Швецовых далеко, на отшибе, словно в другом государстве. Ничем не докучают. Хотя, пожалуй, и вспоминают меня тихим добрым словом. Валя, небось, успела получить крупную сумму: восемь рублей семьдесят пять копеек. Выражаясь языком собаковода, вот уж заскулит, вот уж завоет! А вместе с нею вся её родня.
С получки угостил Белухина. Как и в прошлый раз, он подул на водку, как на горячее молоко, выпил и сразу покраснел. Ивановна приготовила обильный обед. Её муж, Илья Моисеевич, негласный заместитель начальника, поддержал компанию. Скалил стальные зубы и дружески похлопывал меня по плечу:
— Нэ журысь, хлопче, усё образуется! Жить можно!
Я знал, что Белухин и Мусиенко не прочь продолжить пиршество, и преподнёс им сюрприз. Сбегал в двадцать первый цех. Пользуясь старыми связями, достал за три рубля пол-литра спирта. После чего, окончательно осмелев, вместе с Мусиенко пошёл разводить собак.
— Одной рукой хватай за ошейник, другой цепляй поводок, — наставлял он. — И сразу приучай, чтобы ходили рядом.
Одни животные слушались. Других с трудом приходилось удерживать. Большинство собак водили парами. Особо норовистых брали на поводок поодиночке. Чёрный угрюмый Цыган не только не выносил подле себя кобеля, которого разорвал бы в клочья, но и — редкий случай! — позволял себе огрызаться даже на суку.
Пока мы ставили собак на блокпосты, Белухин пригласил Кондратьева. Тот принял дозу спиртного, на ходу закусил и, довольный, облизывался, точно котик. Повстречав нас у ворот питомника, спросил:
404
— Ну как, привыкаешь?
— Всё в порядке.
— Смотри, поосторожнее. Всё-таки звери!
Я стал трудиться самостоятельно. Дежурство принимал в восемь часов утра — расписывался в журнале. Попозже приходила Ивановна. Затем — Белухин. Его стереотипный вопрос: «Чем занимаешься?» — всегда раздражал. Хотя, возможно, Михаил Дмитриевич задавал его без всякого злого умысла. Питомник был не до конца благоустроен: надо и шифером покрыть крышу на изоляторе, и ворота покрасить… А сколько текущих нужд: отремонтировать вольеры, ошейники починить, подтянуть обвисшую проволоку на блокпостах, заменить ограничители…
Белухин не гнушался ничем, за всё брался сам, засучив рукава. Как начальник он меня вполне устраивал: добродушный, покладистый… Было у него два пристрастия. Первое — книги. Случалось, спросишь что-нибудь, а он только головой мотнёт, промолчит и снова уткнётся в печатное слово. Второе пристрастие — шахматы. Уйдёт на полдня в караульное помещение, оттуда его клещами не вытащишь. Сидит у доски, полированный череп поглаживает, мыслит. Его постоянный напарник — старшина Петухов.
— Думай, голова, шапку куплю, — приговаривает он гнусавым, скрипучим голосом. — Не будешь думать — последнюю отберу.
Однако Михаила Дмитриевича трудно сбить с толку. Нервы у него железные — бывалый пограничник! После войны служил в войсках МГБ: охранял заключённых на Волго—Доне, на Урале… Мелькнула недобрая мысль: «Травил собаками людей, может быть, и моего отца»… А после того, как Берии объявили мат, Белухина в чине старшего лейтенанта вежливо спровадили на гражданку. Он присмирел и пристроился сюда, в укромный уголок. И все-таки прежняя закваска осталась. Несмотря на простосердечность, в нём порою проскальзывала этакая въедливая ограниченность — печать солдафонства.
Михаил Дмитриевич частенько журил нас:
— Собак положено кормить строго по графику в семнадцать ноль-ноль. А вы всё спешите. Начинаете в шестнадцать ноль-ноль, а то и в пятнадцать тридцать. Это безобразие!
Рослов старался возразить:
— А ты слышишь, гавкают? Собачий желудок — самый точный будильник.
Постучали в железную дверь. Чтобы ветер не распахивал её настежь и не сорвал с петель, запирались на щеколду. Стук повторился. Из столовой вернулась Ивановна — на плече у неё коромысло с эмалированными вёдрами.
Варево давно готово. Остужается на воздухе, густеет. Перловая крупа имеет свойство разбухать. Я добавляю только что принесённые пищевые отходы, размешиваю, разливаю по вёдрам. Стараюсь мясо распределить поровну. А то одним будет густо, а другим — пусто.
405
Теперь вернёмся к вопросу, почему торопимся. Причина проста. Накормишь собак, разведёшь по постам, умоешься, переоденешься. Заступил сменщик — и ты свободен. А бывает и так: он пришёл, а ты всё ещё возишься. Белухину этого не понять: как полпятого, он с полной сумкой выходит за ворота.
На следующий день дежурим в ночь. Собаки уже на постах, сытые. Делать, разумеется, нечего. Хочешь — используй досуг на питомнике. Хочешь — иди к начальнику караула. (Вожатый считался его заместителем по служебному собаководству).
Я перезнакомился со всеми начкарами. Их темпераменты, словно по заказу, соответствовали тем четырём типам, которые даны в школьном учебнике психологии. Заломов — типичный флегматик, малообщителен. Уставится в бумагу и что-то пишет. Иванов — меланхолик. Его раскосые глаза устремлены куда-то вдаль. Для меня он загадка. Сангвиник Мартынов пышет здоровьем. Словоохотлив. «Приятная беседа, — важно изрекает он,— способствует пищеварению». Всех, кто входит в караульное, заботливо встречает вопросом: «Чайку не хотите, свеженького?» Когда же речь заходит о самом интимном, неминуемо впадает в пошлый цинизм. Подняв кверху указательный палец, глубокомысленно, как профессор физиологии, произносит с расстановкой:
— Любой орган, когда он бездействует, перестаёт функционировать и со временем аттрофируется.
Мартынов всем хорош. Но специфика прежней службы превратила его в такого немыслимого буквоеда, что казалось: он уже с молоком матери впитал уставные требования.
А Николай Тимофеевич Векшин — ярко выраженный холерик. Лихой рубака! В прошлом полковник, строевой командир, он люто ненавидел болтунов и формалистов. Поэтому понятна его антипатия к Мартынову.
— Тоже мне, мешок с овсом! — восклицал Николай Тимофеевич. — Русский офицер должен быть всегда подтянут, гладко выбрит и слегка пьян.
В часы досуга Векшин любил щегольнуть, вспоминая боевые эпизоды. Я внимал, развесив уши. Ему это льстило. Постепенно между нами завязывались дружеские отношения.
— Сходи в обход. Заодно посты проверишь, — просит он.
Иду. Потом отправляюсь на питомник. Бывает, иногда подымут среди ночи: собака отвязалась или ещё какое-нибудь «ЧП». А так задаю Храповицкого до трёх—четырёх часов утра. Тут уж начинаются хлопоты. Небо постепенно сереет. Издали доносится тревожный лай. Сейчас, сейчас, родимые! Сначала тащу варево тем собакам, которые находятся на постоянной привязи. А когда всех остальных сведу на питомник в вольеры, начинаю общую кормёжку.
Домой возвращаюсь усталый, но довольный. Впереди — двое суток желанной свободы. Только вот докучливый хозяин не давал ею вполне воспользоваться. С нетерпением ждал, когда я отосплюсь после ночного дежурства.
406
— Вставай! — кричал он над ухом. — Небось, глаза опухли. Пойдём пройдёмся.
Его не оставляла навязчивая идея. Маленький, носатый, он имел наглость рассчитывать на взаимность молодых девушек. Тщательно брился, одеколонился, натирался кремом, пытаясь загладить морщинки под глазами. Обнажённый, подолгу стоял перед зеркалом и, подобно культуристу, напрягал мышцы. В глаза бросалась такая деталь: у Славика была миниатюрная, как у женщины, ножка.
— Ах ты, кобелёк этакий! — дразнил я его. — Всё хорохоришься, старый сучок!
Костину шёл тридцать второй год. Но он всё ходил в холостяках и никак не мог остепениться. Хотя имел невесту, чернобровую казачку Юляшу из своей же родной станицы. После окончания техникума Юляшу послали в Сумгаит.
— Баба она видная, в теле! — хвалился Костин. — Небось, возжается там с чучмеками. Скоро в Ростов приедет, тогда от неё не отвертишься — заставят жениться. Вот и надо нагуляться вдосталь.
И мне поневоле приходилось подлаживаться под сумасбродного хозяина.
Важно расхаживали мы по Нахичеванскому парку. Безплодно торчали на площади, где на высоком постаменте громоздилась фигура Карла Маркса. Здесь влюблённые назначали свидания. Здесь же, неподалеку горел Вечный огонь. Шумело газовое пламя, бросая зловещий отсвет. И, казалось, гигантская грива фантастического коня колыхалась, трепетала над площадью.
Мы пытались знакомиться с молодыми девушками, но, видимо, наш зрелый возраст повергал их в трепет. Они пугливо озирались:
— До свиданья, дяденьки! Нам в другую сторону.
Но неудачи только раззадоривали настырного казачка.
— Ничего, — утешал он сам себя. — Девяносто девять раз не получится, а в сотый раз клюнет. Мы просто не на том языке с ними разговариваем.
— Ну давай изучим английский, — пошутил я.
Неожиданно возникла идея: устроить Костина в охрану. Я переговорил с Кондратьевым, и мой лежебока быстро получил допуск на наш засекреченный ящик. Но затащить Славика в питомник не удалось. Он испугался злобных четвероногих существ.
— Нет уж, благодарю! — отмахивался он. — Лучше в мороз надену тулупчик и залезу на вышку.
***
Стояла глубокая осень — у порога зимы. В нашем жилище было сыро, холодно. Изо рта валил пар. Хозяин печь не разжигал: то ли из-за экономии топлива, то ли из-за лени. Поневоле меня потянуло к семейному очагу. Я зачастил домой, в Таганрог.
407
Заявился как-то в будень среди недели. Мама удивилась:
— А ты что, не работаешь?
— У меня скользящий график. В охрану перешёл.
— В охрану? Ещё чего недоставало! Совсем испачкал трудовую книжку. Теперь, если захочешь, тебя никто не примет на хорошую должность. — И, обращаясь к отцу: — Скажи хоть ты ему. Что же ты молчишь, как истукан? Сын он тебе или нет?
Мой родитель остался невозмутим:
— Дело сделано. Наверное, у него имелись на то свои соображения.
— Конечно, — обрадовался я. — Много свободного времени. Алименты плачу ничтожные. И в чистом хожу.
От мамы пришлось скрыть, что вожусь с собаками, а то с ней обморок приключился бы. Она и так расходилась и весь гнев обрушила на Швецовых.
— Всё из-за них, подлецов! Ни дна бы им ни покрышки! Бедный хлопец! Сколько тебе ещё платить, сколько мучаться!
Отец, узнав, что я собаковод, покачал головой:
— Совсем с ума сошёл! Помню, ты ещё в детстве мечтал стать укротителем зверей. Овчарки, небось, злые? Не боишься?
— Нет, — заявил я, расправив плечи.
Зато Валентин Чичев одобрил мою затею:
— Ты же в маляры хотел перейти? Ну да Бог с ней, с маляркой. Она от тебя никуда не уйдёт! Я сам подумывал о такой работёнке. А то домой придёшь, туда-сюда — и спать. Выходной промелькнёт — незаметно. До всего руки не доходят. Хочется заняться и тем, и этим. Сейчас в кукольном театре ремонтируем зал. Познакомился с тамошним художником. Леплю рожи из пластилина, кукол делаю. Хочешь, махнём ко мне, заодно поглядишь, как я живу.
Поехали. Трамвай следовал по Буденновскому проспекту. Знакомые улицы, переулки… Вон там, за серыми коробками, дом, где живут Швецовы. Там мой сын, жена. Теперь уже не моя…
Трамвай, громыхая, помчался дальше.
— Больница, — объявил кондуктор.
— Следующая остановка «Кладбище».
— Нам туда рановато, — заметил Чичев.
Трамвай нырнул под железнодорожный мост. Мы сошли. Валентин тронул меня за локоть:
— Держи правее.
Побрели по тихому переулку. По обе стороны его лепились друг к другу частные строения.
Чичев открыл калитку. Под навесом с правой стороны, вверху, чернела крохотная точка звонка. Я не успел оглянуться, как к нам вихрем подлетела огромная овчарка серой масти. Грозно залаяла на меня. Зная собачьи повадки, я стоял не шевелясь.
408
— Нота, фу! Иди в будку! — крикнул Валентин.
Во дворе на деревянных подставах расположились ракетообразные сооружения из алюминия. Я с любопытством уставился на хозяина. Он пояснил:
— Это космические корабли. Сделал, чтобы потешить сыновей.
Зашли в дом. На столе громоздилась немытая посуда. Кровати были незаправлены; на них валялись скомканные засаленные одеяла без пододеяльников, книги, какие-то вещи.
В широко расставленных глазах Чичева мелькнула лукавинка:
— Что поделаешь? От темна до темна не бываем дома. Двое мальчишек. Но ты не пугайся. Давай по-свойски. Сварим картошку, пока Лида вернётся из магазина.
Я никогда не видел, чтобы так шустро орудовали ножом. Из-под него нескончаемой лентой бежала картофельная кожура. Пальцы у Валентина были большие, заскорузлые, под ногти въелся купорос, но их ловкости мог позавидовать каждый.
Пришла Лида, худенькая, тихая, невзрачная. Начала собирать на стол. Валентин достал графин с янтарным напитком, многозначительно поднял палец:
— Собственная, фирменная!
Лида пить не стала, покраснела, законфузилась. Потёк ей певучий окающий говорок:
— Это мужское дело. Вы уж без меня управляйтесь. Беседуйте, сколько душе угодно.
От напитка исходил духовитый аромат, а сам он был настолько крепок, что ожёг гортань. Пища поражала непривычной простотой: квашеная капуста, лук, картошка, пустые щи. Такое угощение удивило меня, привыкшего к богатым казачьим застольям. Хозяин заметил моё недоумение.
— Не удивляйся, — сказал. — Нынче начался Рождественский пост. Не всё же жить для брюха. Надо и для духа.
Его слова заставили меня задуматься. После незатейливой трапезы Чичев пригласил меня в кабинет.
— Только, гляди, — предупредил, — о притолоку не ударься.
Я осторожно переступил через порог.
В небольшой комнате с низким потолком с трудом размещались старый потёртый диван и стол. Зато все стены были заставлены стеллажами, на которых сверху донизу покоились книги — среди них попадались и старинные, в кожаных переплётах, с золотым тиснением.
— А вот и мой труд, — сказал Валентин. — Удалось издать. Это — трафареты. Я их сам выдумываю. Бывало, вскочишь ночью, зарисуешь.
Для меня открылась ещё одна грань его личности. Нет, он не хвастал. Он был прост, как коряга в лесу, которую не сразу заметишь. А приглядишься —
409
и вдруг с восхищением узришь, что её очертания очень уж похожи на лицо мудрого травника, освобождающего людей от недугов.
Чичев прервал мои мысли.
— Погляди-ка сюда. Мой профессиональный уголок. Сатирики и юмористы всех времён и народов. Их надо знать, чтобы не изобрести велосипед.
Я с жадным интересом разглядывал книги. Валентин, видимо, разгадал мои мысли.
— Не обижайся, — сказал. — Я никому их не даю. Если хочешь, приезжай сюда. Ешь, спи… Таково моё правило.
Время незаметно подобралось к полуночи.
— И куда тебя несёт в такую пору? Оставайся у меня, — предложил Чичев. — Ложись на диване. Я тебе дам, чем укрыться.
Здесь было так уютно, и не хотелось уходить в темень, добираться до другого края города и ложиться в сырую, точно могила, постель. Я заметно повеселел и только сейчас вспомнил о цели своего приезда:
— Где же твои куклы? Показывай.
Чичев полез под стол и поочерёдно стал доставать оттуда свои произведения, вылепленные из иного, не словесного материала. То была коллекция комических персонажей. У каждого свой характер! Мужчины выделялись главным образом носами: у одного — задранный, как у мопса, у другого — с горбинкой, у третьего — сливой…
Мы так увлеклись, что не заметили, как дверь безшумно отворилась. По полу зацокала когтями Нота. Попыталась зарычать на меня. Раздался строгий голос хозяина:
— Фу! Ты почему без спроса, а? — она виновато опустила голову. — А ну-ка, марш отсюда. В будку!
Нота обернулась, как бы желая удостовериться в истинности приказания, и послушно побрела к выходу.
— Умница она! Учёная! Правда, имеет один дефект. Может, заметил? Неправильный прикус. А так бы ей цены не было. Чистых кровей овчарка! Хочешь, покажу её родословную?
Оказалось, самый древний предок Ноты был волк. Именно от него шли все дальнейшие разветвления.
Спал я без подушки. Укрылся старым халатом. Ноги то и дело высовывались из-под него. Я поджимал их, ворочаясь с боку на бок.
Всю ночь снились кошмары. Со всех сторон меня окружали разноносые куклы. Они вдруг ожили, увеличились до реальных человеческих размеров и хитро подмигивали, высовывая языки. Ржали, блеяли, рычали, шипели и хрюкали. И всё это дикое сборище заглушал, точно труба, чей-то гомерический хохот.
410
Глава 4
БАХУС
Д
авно я подметил сходство людей с животными. Последние порою перенимают повадки своих хозяев.
Наш вожатый Тихоненко побаивался служебных собак, обходил их стороной. И его Чарли, которого он привёл на питомник, был не в меру труслив. Кого ни увидит — хвостом виляет. Хоть бы лаял для пущей важности. А то залезет в будку и спит, пока его силком оттуда не вытащишь.
Напротив, Рекс имел другие качества. Он когда-то принадлежал начальнику караула Векшину. Такой же порывистый, с норовом. Тянет изо всех сил, едва его удерживаешь на поводке. Стегнёшь хлыстом — огрызается; глаза наливаются кровью. Гладкая шерсть, строение черепа, коротенькие ушки и широкая грудь свидетельствуют о его причастности к породе боксёров. Службу несёт исправно, на самых ответственных постах. Чужого и близко не подпустит. А когда своих учует, места не находит, весь изойдёт от радости, хвостом машет, как палкой, — того гляди оторвётся и улетит.
Славик Костин привык, что я в шутку называю его кобельком. В знак подражания он ощеривается, высовывает язык и часто дышит, как овчарка после быстрого бега.
А случись, подвыпьет, у него проявляется другое обличье. Физиономия становится пунцовой; длинный, с горбинкой нос задирается кверху, по-петушиному. Ну а если Костин ещё и в форме вохровца, в галифе и сапогах, то кажется: вот сейчас зацокает шпорами по полу и закукарекает.
В нашем домике почти всегда холодно, печь топится редко. Но бывает, так накочегарим, что становится невыносимо душно, приходится настежь распахивать дверь. Тут Славик обнажается до трусов, навешивает на бёдра козлиную шкуру, приплясывает, горланит, непрестанно смеясь, точно его щекочут. И тогда уж слишком смахивает на сатира из шумливой свиты Вакха.
— Шампанского хочу и женщин, — кричит в экстазе. — А ты, собашник, хоть бы с одной бабёнкой свёл.
— Замолкни, козлоног несчастный! — прерываю я его. — Когда Бальзака одолевали назойливые посетители, он, негодуя, заявлял: «Месье! Я беседовал с вами десять минут. А это — две страницы прекрасного текста». Ты же, бездельник, сколько съел у меня часов и дней?
— Нашёл с кем равняться! — возражает Костин. — Бальзака публиковали вовсю, а кому нужны твои поделки?
А Валентин Чичев приободрял:
— Ерунда! Не слушай ты своего лежебоку. Дары Божии дадены каждому. Одни губят их на корню: пьют, гуляют напропалую, гонятся за наживой. Другие бережно взращивают их, трудятся, как каторжники, не спят ночами — и
411
создают талантливые вещи. Но чтобы их протолкнуть в свет, надо быть гением-прохиндеем.
А я — выходило на поверку — неповоротливый медведь. Залез в берлогу и предаюсь спячке.
Зато кое-кто из моих однокурсников удачливо поднимался по служебной лестнице. Анатолий Королёв стал недавно редактором газеты «Комсомолец». Ему-то и надо было бы засвидетельствовать своё почтение.
Он встретил с распростертыми объятиями:
— А-а, Георгий! Какими судьбами?
Королёв был в ударе. Когда находишься высоко над уровнем моря, разреженный воздух опьяняет. На новом посту Анатолий уподобился альпинисту, которому впервые удалось взобраться на вершину высочайшей горы.
Хотя моего однокашника, без сомнения, поддерживала надёжная рука, такое восхождение далось ему не даром. На висках пробивалась седина, под глазами появились морщинки.
Он, видимо, ещё не успел прижиться к просторному кабинету, к огромному письменному столу. На нём возвышалась аккуратно сложенная стопка книг. Среди них — томик Ленина. «Идейно подковывается», — усмехнулся я про себя.
— До меня здесь сидел Костя Курганский, — как бы оправдывался Королёв. — Ты не знаешь, где он сейчас? — Я отрицательно помотал головой. — В одном с нами здании. Только наверху — в обкоме партии.
— А в каком качестве?
Анатолий удивился:
— Как в каком? Пока, разумеется, не секретарь по идеологии, а инструктор отдела по искусству. Хочешь, позвоню ему?
— Ну, конечно же!
— Товарищ Курганский? Приветствую, — пропел Анатолий в трубку, стараясь придать голосу внушительный тон. — Узнал? Спустись-ка к нам с олимпа. Тут тебя Овечкин жаждет видеть.
Пока Костя ступал по натёртому до блеска паркету, по мраморным ступеням и коврам, я спросил у Королева: не поможет ли он мне выйти на страницы вверенного ему печатного органа?
— А что у тебя? Стихи? Рассказы? Знаешь, друже, писак у нас и так хватает. А мои литсотрудники такие очерки выдают на гора — пальчики оближешь! Те же художественные произведения. Даже краше. Нам нужна деловая корреспонденция о конкретных людях, о жизни областной комсомольской организации. Сможешь ли ты выехать в командировку? Кстати, ты где работаешь?
— Почтовый ящик…
— Ну вот видишь! О нём-то и упоминать запрещается. А кем?
Я замялся, процедил:
412
— Ра-бо-чим…
— Кем именно? Вот в чём вопрос. Если бы ты, скажем, был сталеваром, это выглядело бы эффектно. Предоставили бы трибуну для выступления. А так что? Рядовой, серый работник на закрытом предприятии! Ты меня понимаешь, Георгий? Ну и отлично. Только смотри, не обижайся.
Наступила неловкая пауза. Чтобы прервать ее, я спросил про Петю Ревенко:
— Он у себя на родине, в Горячем Ключе, — сообщил Королев. — Учительствует. С женой разошёлся. Впрочем, как и ты. Петя все так же нетерпим, всех считает карьеристами.
Помолчали. Я поинтересовался:
— А не знаешь ли, где сейчас Тыртышный?
— Понятия не имею.
— Я частенько его вспоминаю. Вот он стоит, по локоть закатав рукава. Изображает английского колонизатора и интригующе напевает:
Солнца луч погас. Южный Крест полез на небо.
В долину опустились облака.
Осторожно, друг: ведь никто еще здесь не был
В таинственной стране Мадагаскар-р-р!
— А на выбитом глазу у него — черная повязка, — продолжал я. — Ну, чистый пират!
— Это, Юра, издержки молодости, — назидательно заметил Анатолий. — Теперь нам приходится печься только о важных государственных делах.
— Но так мы рискуем постепенно превратиться в заскорузлых чиновников.
— Георгий, ты забываешь, что мы не чиновники, а солдаты партии.
Тут уж я ничего не мог ему возразить.
Вошёл Курганский, светлый, сияющий. Несмотря на занимаемую должность, как и в былые годы, дурачился, косил глаза, подмигивал:
— А девочки есть?
— Найдём, — бахвалился я.
— Тебе хорошо, ты вольный казак. А тут рады бы в рай, да грехи не пускают.
Завидуя моему холостяцкому положению, они опасались совершить какой-либо непристойный поступок, дабы не подпортить свои чистенькие биографии.
— У меня и дом отдельный, комар носа не подточит, — подзадоривал я их.
Костя вздохнул, почесал выпуклый лоб, пригладил реденькие прядки волос и деликатно отказался от заманчивого предложения:
— Как-нибудь, — сказал, — в другой раз! Давай лучше тебе место подыщем. Ты же в культуре работал? Директором кинотеатра пойдёшь? Приличный оклад, к тому же премиальные в зависимости от выполнения плана. Правда, это номенклатура горкома. Ты член партии?
— Нет. Пока комсомолец.
413
— Эх, жаль! Что же ты! Не тяни резину, вступай.
Упоминание о партийности подчеркнуло мою социальную ущербность и неустроенность. Разочарованный, я покинул жёлтое официальное здание и поспешил в ближайшую диетическую столовую. По сравнению с другими учреждениями общепита, здесь готовили сносно.
Взяв металлический поднос, подошёл к проему, напоминающему амбразуру. Молоденькая раздатчица в накрахмаленном халате и чепчике бойко сновала от плиты к посетителям. Раньше я её не замечал. Какое же у неё топорное лицо! А рыжая чёлка спадает почти до самых глаз.
— Вы что, заснули? — рявкнула она. — Давайте чеки!
От такого напора я оторопел и с любопытством загляделся на неё. Однако она не так уж дурна собою: фигуристая, с зеленоватыми игривыми глазами… Моё пристальное внимание раздатчица истолковала по-своему и щедро навалила мне вместо одной тройную порцию гуляша.
Уходя, я помахал ей на прощание рукой:
— Спасибо, красавочка!
— Приходи ещё! Накормлю до отвала! — донёсся в ответ низкий грудной голос.
От сердца отлегло. Недаром Королёв частенько повторял, что после обеда человек становится добрее. Да и зачем хватать с неба звёзды, — не лучше ли следовать проторенной дорожкой.
И я завернул за угол — в общество «Знание», к бывшему сокурснику с истфака Ивану Канончуку. У него я бывал уже не раз.
— А, пропавшая грамота! — обрадовался он. — Проходи, проходи. Зазнался? Наверное, нашёл более лёгкий хлеб?
— По правде, — мало вы платите. За разработку лекции — десять рублей. Курам на смех!
— Не от нас зависит, Юра. Не отчаивайся. Птичка по зёрнышку клюёт… Такие разработки можно печь, как блины. Хочешь, подкину клевую темку? Вот: «Подвиги комсомольцев Дона в Великой Отечественной войне». Ну как, а?
— Идёт.
— Тогда по рукам.
Озадаченный, я вышел на улицу. Прежде, чем строить здание, запасаются материалами. Хлопочут, закупают, завозят, складируют. Мне же, бумагомарателю, надо было раздобыть факты, разложить их по полочкам и скомпоновать. В сверхнаучную библиотеку имени Карла Маркса не поехал. Там всегда шумно и многолюдно, не сосредоточишься. Я облюбовал ту, что напротив Швецовского дома. Заодно навещу Павлика. Ему недавно исполнилось три годика, и он пошёл в детский садик. Обычно, завидев меня, он несётся со всех ног. Воспитательницы подшучивают: «А разве это твой папка?» — «Мой, мой!» — кричит и прижимается ко мне всем тельцем.
414
Веду его за ручку. Она у него крохотная, пухленькая. Никак не могу себя заставить разговаривать с Павликом, как со взрослым. Он смеётся, широко раскрыв рот. И я, уподобляясь ребёнку, улыбаюсь ему в ответ.
Чтобы как-то разнообразить наше свидание, время от времени подаю команду: «Бегом, марш!» — и мы резво мчимся по дорожкам — большой и маленький. Павлику нравится такая разминка. Он с удовольствием лепечет: «Бегом, маш!»
Нас окликают. Оборачиваюсь: чернявая Зина, жена Кости Курганского.
— И мы, — поясняет, — водим сюда нашу Оленьку. Сначала я удивилась: знакомая фамилия. Потом узнала: твой сын. Такой симпатяга! На тебя похож. Часто вижу Валю. Даже не верится, что у вас так получилось.
— Ну что ж, она сама этого хотела, — холодно заметил я.
— Сына жалко.
— Ничего, вырастет, дай Бог.
Швецовский дом обхожу стороной, дабы не столкнуться со своими бывшими родственничками. Озираясь, как тать, торопливо пробираюсь дворами и закоулками к библиотеке.
Уже несколько дней корплю над заданной темой. Обложился книгами, журналами. Делая пометки, выписки, размышляю… С чего бы начать? Лучше всего с контраста. Свет и мрак. Безмятежное спокойствие и страшная катастрофа. И на бумагу ложатся первые строчки: «В Ростове-на-Дону воскресное утро 22 июня 1941 года было безоблачным и ясным. Красочные афиши приглашали горожан в цирк, в кино, в театр на оперу «Запорожец за Дунаем»… И вдруг тревожное сообщение разнеслось по городу — началась война!»
Зачин сделан. Удовлетворённый, прохаживаюсь, заглядываю на абонемент. Там на высоком крутящемся стуле, подобно языческой богине, восседает Ада. Народ схлынул. Пусто. От безделья ей не терпится поболтать:
— Ты что, разошёлся? И здесь не живёшь? То-то, вижу, малыша водят твоя жена или тесть. Не жалеешь?
— Ничуть. Живу в отдельном доме.
— А у меня с супругом всё покончено. Вполне официально. На суде с меня не сводили глаз. Я эффектно выглядела в этом белом платье. Все мои формы так и вырисовывались. А он, бедняга, бледный, замученный. Я отрубила напрямик: «Мы не подходим друг другу». В зале раздался смех. Судья утвердительно кивнула: несоответствие было налицо. Муж мой — чуть не в слезах, никак не хотел давать мне развод. — И — в упор: — А ты бы дал?
— Думаю, у нас до этого бы не дошло.
Аду отгораживало от читателей фанерное сооружение, похожее на преподавательскую кафедру. Изнутри всё было забито книгами. Она, скинув шлёпанцы, безцеремонно расставила ноги: левой — упёрлась в Гоголя, правой — в Пушкина. Почему-то мысленно ужалила строка из «Онегина»: «Коснуться
415
милых ног устами». Вот, Александр Сергеевич, дождался. Удостоился. Прикоснулся...
Столь безпримерная наглость возмутила меня:
— Ада, как ты смеешь попирать наших гениев?
— А я и не видала. К тому же это не Библия. А что книги? Обычный товар. Вот, гляди, всё позавалили. А куда ноги девать? — И цинично: — К тебе на плечи, да?
— Это офицерский приём.
— Приёмами займёмся, когда женишься. Кстати, квартира теперь вся моя.
Наступила пауза, точно осечка. Вспомнился рассказ Валентина Киценко: в кинотеатре, в Нью-Йорке, молодая особа, сидя сзади него, закинула ему ногу на плечо — в знак особого расположения.
— Ну что же ты молчишь? Испугался? А зря! Мы с тобой пара что надо. Загляденье! Открыток понаделать — и в поездах продавать!
— Хорошо, Ада. Я подумаю.
— Индюк думал, да в суп попал. Знаешь, Юра, у меня есть два билета в театр Сатиры. Пойдёшь?
— С тобой? С удовольствием.
Но плутовка не явилась. То была отместка за мою нерешительность.
***
Славик Костин блеет над ухом:
— Всё корпишь? Над чем?
— Редактирую одну рукопись.
— И сколько же тебе платят?
— Получается рубль за машинописную страницу. Жить можно!
Однако хозяина волновало другое:
— Знаешь, Юляша уже приехала. Временно остановилась у тёти Кати. Поступает на жировой комбинат. Тётушка уже подыскала ей комнатку. Надо вещи перетащить. Поможешь? Да-а, — вздохнул он. — Теперь не отвертишься, придётся жениться. Давай гульнём хоть напоследок!
Я искал отговорку:
— Ничего путного не выйдет, когда Петяша тут торчит, как бельмо на глазу.
Хотя, по правде, он не особо докучал. Приходил к ночи. А в неурочное время лежал на кровати, уткнувшись в чтиво. Изредка оторвётся от него, стрельнёт глазками недружелюбно…
Петяша на всё имел свою точку зрения. И уже тогда критически относился к деятельности Хрущёва. А я, пыжась изо всех сил, стремился защитить его:
— Думаешь ему легко? Уничтожили многих выдающихся партийцев. На их место повылазили приспособленцы. Наломали немало дров, а Никите приходится расхлёбывать. И всё-таки он пытается вести нас по ленинскому пути.
416
Конечно, ему далеко до Ильича. Тот был необыкновенный дипломат, умел всех привлечь на свою сторону. Уживался и с Троцким, и с Бухариным. Вообще, таких, как Ленин, не было и не будет.
— А думаешь, он не ошибался? — злорадно заметил Петяша.
— Думаю, что нет.
— Ха-ха-ха! Между прочим и на солнце имеются пятна.
Порою Петяша наряжался с иголочки — костюмчик, белая рубашка, галстук — и куда-то исчезал.
— Небось, на сходку, — брюзжал Костин. — У-у, сектант! Интересно, кто он? Баптист или пятидесятник? Неплохо бы установить.
— Пусть этим занимаются органы, — равнодушно подытожил я.
— Какие?
— Пищеварительные.
Славик остался доволен каламбуром и вскоре как истый домовладелец объявил Петяше мат:
— Завтра перейдёшь во флигель!
Тот молча втянул голову в плечи.
Костин принял такое суровое решение, отнюдь не руководствуясь политическими мотивами, а заранее предвкушая плотские наслаждения.
В нашем заброшенном жилище стала появляться Юляша, дородная брюнетка с собольими бровями. Славик, будущий жених, маленький, щупленький, хорохорился, кружился вокруг неё, как петушок. Она смотрела на него сверху вниз. Степенно, как царь-баба, расхаживала по дому, и рассохшиеся половицы жалобно поскрипывали под нею. Юляша топила печь, мыла, скоблила, готовила обед. А я сидел за столом, одолеваемый творческими муками.
— Вот учись у Георгия, — наставляла она будущего мужа. — Серьёзный человек, делом занимается. Не то, что ты!
— Он серьёзный? — отбивался Костин. — Ха-ха-ха! Ты его ещё не знаешь!
Я исподтишка поглядывал на Юляшу, зарился на её широкий таз. Почему-то вспомнилось, как прошлым летом я брёл по набережной Дона. У причала, на приколе, стояли теплоходы. Вдруг раздался пронзительный клич: «Юра! Юра!» Навстречу бежала женщина в белом халате. Я сразу узнал Раю — буфетчицу. Она бросилась ко мне на шею. «Пойдём!» — и увлекла меня по трапу на теплоход. Завела на камбуз, обильно угощала пивом и жареным мясом…
— Эх, жаль расставаться, — сказала Рая, — сейчас отваливаем.
— Когда ты будешь дома?
— Теперь нескоро. Навигация закончится, заходи.
Горячая женщина! Не то, что Валя. Всё, знай, кичится, изображая из себя неприступную красавицу… И тем не менее я до сих пор страдаю от разлада с ней. Она неоднократно отвергала мои миролюбивые намерения. Тогда я стал предпринимать окольные дипломатические вылазки. Заглянул к Валиной
417
тётке — Зинаиде Ивановне. Та искренне обрадовалась моему визиту, засыпала вопросами:
— Павлика видишь?
— Наведываюсь в садик.
— А к Швецовым не заходишь?
— После всего, что было?
— Напрасно. Они не против, чтобы вы сошлись. Валя сейчас ни с кем не встречается. Да и весь сыр-бор разгорелся из-за очкарика, Лениной жены. Она вас и разбила.
Я не стал вдаваться в подробности: кто прав, кто виноват?..
— А как жаль! — продолжала она. — Вы были так счастливы!.. Да и бедный Павлик будет теперь расти без отца.
Наступила неловкая пауза. Потом Зинаида Ивановна спросила:
— Хочешь посмотреть фотографию сынули? Вот. Как вырос карапуз! Совсем большой, в дедушкином картузе! Павел Иванович водил его стричься, и там, в парикмахерской, его запечатлели. Ишь, какой важный! На тебя похож, не правда ли?
А мама, увидев снимок, воскликнула:
— Да он вылитая Валя! Весь в швецовскую породу.
Отец и тётушки утверждали обратное. Вася, друг юности, увидев Павлика ещё в колыбели, выразился афористично:
— Белый Юра!
Всякий раз при встрече Зинаида Ивановна настаивала:
— Ты бы заглянул к ним домой.
Это мне порядком надоело.
— А с какой стати? — с напускной гордостью огрызнулся я. — С Павликом мы и так встречаемся в садике.
Служба с собаками накладывала заметный отпечаток на мой характер. Ведь я имел дело со зверями. Здесь требовались сила, смелость и особый подход: к кому — с лаской, а к кому — и с хлыстом. Напрашивался вывод: «Так следует поступать и с людьми. Тем более с лицами прекрасного пола».
Фридрих Ницше удивительно точно выразился: «Ты идёшь к женщине, захвати плётку».
Собак я разводил по блокпостам ещё засветло. Иные рабочие, завидев меня, свистели, улюлюкали.
— А-а, собашник! — орали.
Я едва удерживал овчарок на поводке — от злобы они так и стелились по земле. Не дай Бог отпустишь — разорвут в клочья.
Хоть и любил я своих питомцев, но порой приходилось охаживать их чем попадя. А что делать, когда сцепятся два кобеля? Если вовремя не поспешишь на помощь, загрызут друг друга насмерть. В народе бытует мнение, что собак
418
в таком случае следует разнимать, обливая холодной водой. Я на собственном опыте убедился, что такой совет — мёртвому припарки. Тут надо действовать мгновенно. Хватаешь палку — и по голове. Пользуясь состоянием шока, оттаскиваешь одну из собак в укромное место. Только так удаётся спасти взбесившихся псов. Поистине драматический конфликт!
Вот Дмитрий Михайлович Тихоненко и сбежал со страху в охранники. На зиму глядя. С наружного поста — с вышки — возвращался в караульное, потопывая валенками, потирая руки. Лицо красное от ветра, в уголке глаза застряла слезинка.
— Озяб! Нонче, Николай Тимофеевич, дюже холодно, — жаловался он Векшину.
«Поделом тебе, хитрый казак! Не захотел на питомнике возиться», — мысленно укорял я его.
Понемногу Дмитрий Михайлович приходил в себя, улыбался, на лице собирались морщинки:
— А ты всё в тепле, — толкал меня в бок. — Поближе к начальству. В твоём возрасте надобно около баб греться. Верно я говорю, Николай Тимофеевич?
— Так точно, старый ты плут.
— А девок у нас, на Ромашке, хоть пруд пруди, — продолжал Тихоненко. — Пожалуйте в гости. Жена капусты нарубила. Должно, уже засолилась. Уж мы попируем на славу.
Векшин поправил гимнастёрку, ремень, принял молодцеватый вид.
— Давай-ка проведём эту операцию завтра же после дежурства. — Вздохнул: — Эх, если б начал снова жить, никогда бы не женился. Остался бы холостяком. А бельё носил бы в банно-прачечный комбинат.
***
У Костина похотливый задор заметно поостыл. Он стал частенько наведываться в механический цех. И вскоре мой обленившийся хозяин стоял за токарным станком. Туго ему приходилось после длительного перерыва. Руки грязные, в эмульсии, нос заострился, глаза, как буравчики.
— Ну что тебе надо, собаковод? Отходи, не мешай. Некогда!
Дома Славик делался добрее. Жаловался:
— Кондратьев дуется! Обижается, что ушёл из охраны. Но я же токарь-универсал!
В нём, наконец, проснулась профессиональная гордость. Он, как мальчишка, радовался своим удачам. Рассказывал:
— А мастер, дед Кирилл, всё-таки ценит меня. Сегодня подходит, просит: «Проточишь, ага?.. Девка запорола деталь, ага…Надо выручать, ага… А то без штанов останется!» Ну, я сделал. Он, конечно, доволен.
— Так ты скоро озолотеешь! — воскликнул я.
'
419
— Держи карман шире. Вот Бульдозер у нас загребает сто восемьдесят рублей в месяц — по пятому разряду. А у меня — третий. Сам знаешь, деньги нужны. Надо к свадьбе готовиться. Юляша намекает, тётушка проходу не даёт. — И с грустью добавил: — Придётся жениться!
Славик захандрил. Пел изредка. Гитара, заброшенная, пылилась на диване. Щеголять перед зеркалом было недосуг.
— Ну ты, римский император периода упадка и маразма! — подзадоривал я его. — Держи хвост пистолетом.
Однажды Костин заявился домой навеселе. Объявил:
— Поругался с Юляшей! Ха-ха! Пусть знает свой насест. Правильно говорят: «Курица — не птица, баба — не человек». — Он схватил меня за плечо. — Слушай ты, писатель! Бросай свою дребедень. Можешь ты хоть раз выпить со мной, поговорить по душам?
Вид у него был свирепый. Сдерживая смех, я кратко ответствовал:
— Могу.
Будучи под хмельком, мы, как мотыльки, полетели на огонёк. Неподалеку светились трёхэтажные коробки общежития. Доносилась музыка. В красном уголке танцевали свои, заводские. А кто забредал со стороны, бросал пальто и шапку в угол, на сдвинутые кресла. Парней не хватало. Девушки кружились парами. Некоторые столпились группками в томительном ожидании, когда их пригласят.
Мы выхватывали то одну, то другую. Даже Славик, к моему удивлению, действовал напористо. Он не отставал от брюнеточки с резко очерченным профилем. Вот они остановились в сторонке — передохнуть. О чём-то мило беседуют…
Было уже поздно. Танцы заканчивались. Красный уголок почти опустел. Мы оказались в числе рьяных энтузиастов.
Костин вёл брюнетку под ручку. У выхода мы столкнулись.
— Вот познакомься, Тамара, — сказал он, — мой друг.
Глаза её сверкнули:
— Очень приятно. А вы что же один, без дамы?!
Я развёл руками:
— Не везёт в любви!
Она рассмеялась, погрозила пальчиком:
— О, хитрец! Вы, наверное, очень привередливый? Вот приходите в нашу сорок седьмую комнату, мы вас живо заарканим.
— Согласен. Чего откладывать в долгий ящик?
— Нет, нет! Сейчас уже поздно. А вообще заглядывайте, ждём, — и на прощание подмигнула Славику.
Он был вне себя от радости, и походка у него стала какая-то подпрыгивающая, как у козлика. Я толкнул его в бок.
420
— Ну как?
— На этот раз хорошая рыбка клюнула. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить.
Прошло несколько дней. Однако Костин просиживал по вечерам дома.
—Чего же ты забросил свою Тамару?
— Боязно как-то появляться.
— Хлебни для храбрости.
— А ты?
— Некогда.
— Ну, выручи хоть разок. За компанию, а? За компанию, говорят, кто-то даже повесился. Ну, давай, очень прошу. И сходим вместе. Она же и тебя приглашала.
Мне так не хотелось отрываться от привычных занятий, но пришлось идти на поводу у прихотливого хозяина… «Не плюй в колодец… — подумалось. — Всё может случиться».
В общежитии разыскали нужную нам комнату. Осторожно постучали в дверь. Кто-то взвизгнул. Обитательниц комнаты застали врасплох, полураздетыми. Кровать Тамары находилась у самого входа. Параллельно ей стояло другое ложе, аккуратно прибранное. Две другие девицы располагались поодаль.
Визит был неожиданным. Тамара без умолку щебетала. Мы уговорили всех трёх девочек пойти в кино на последний сеанс. На обратном пути Славик с Тамарой затерялись в тёмном переулке, а я схватил своих спутниц под руки и доставил до общежития.
Костин задержался. Домой вернулся сияющий, возбуждённый. И сходу выпалил:
— Знаешь, я сейчас с ней целовался.
— Да ну? Поздравляю.
— Она вся так и дрожит, так и пылает. — продолжал он. — В её внешности есть что-то цыганское. Ты не находишь?
— Да. Прямо-таки цыганка Аза.
— Она приглашает нас справлять Новый год.
— Что ж, пойдём. Тебе это на руку.
В сорок седьмой комнате подготовились к любимому традиционному празднику. Невысокую ёлочку украсили игрушками. Накрыли стол. Однако все чего-то ждали, маялись. Тамара, как пантера, металась из угла в угол, нервничала:
— Одной Розы нет. Она вечно с фокусами. Учёная, институтка! Да сегодня вроде бы и занятий нет. Так где же её носит? Ладно, садитесь. Семеро одного не ждут.
Только приступили к застолью, дверь отворилась — стремительно вошла темнорусая девушка в лыжных брюках и в толстом ворсистом свитере.
— А я на катке была,— восторженно сообщила она. — Ой, девочки, какая прелесть!
421
Тамара возмутилась, серьги запрыгали в её ушах:
— Чудная ты, Роза! Тебе надо замуж, а ты всё по каткам бегаешь.
— Замуж успею. А лёд может растаять. — Она улыбнулась, на щеках заиграли ямочки. — Я сейчас. Не заставлю ждать, мигом переоденусь.
Роза подошла к столу. На ней было лёгкое платьице, на ногах — старые шлёпанцы со стоптанными задниками.
— Куда же сесть? Можно с вами? — обратилась она ко мне.
Я пододвинул ей стул, принялся накладывать на тарелку маринованную рыбу. Тут же раздались голоса:
— Штрафную ей! Штрафную!
Роза выпила без всякого жеманства. Щёки её ещё больше раскраснелись, голубые глаза искрились. Я невольно залюбовался ею.
Застолье продолжалось недолго. Все поспешили в красный уголок. Там, на радиоле, крутили пластинки.
Пренебрегая приличиями, я танцевал только с Розой. Ей было неловко в шлёпанцах. Она часто наступала мне на ноги.
— Ой, извините, пожалуйста.
— Ничего. Можно ещё разок. Это даже приятно.
— Правда? — и она прильнула ко мне всем телом.
Разговорились.
— А почему у тебя нерусское имя? Ты что, татарка?
— Нет. Меня крестили как Руфину. Непривычно. Вот и стали называть Розой.
Заиграли танго. Я властно обнял её за талию. Медленно поплыли по комнате, вплотную прижавшись друг к другу.
— Я слышал, ты учишься в институте?
— Да. Инженеров железнодорожного транспорта.
— Покатаешь? Я с детства любил паровозы.
— Скоро они уйдут на пенсию. Наступает эпоха электровозов.
— О! Это резвые коняки! — с восхищением заметил я.
В присутствии остальных стало как-то неуютно. Захотелось уединения. Разухабистый голос звал, манил: «Ах, ты, рожь, хорошо поёшь…»
Незаметно ускользнули в коридор. Озираясь по сторонам, я привлёк Розу к себе. Её губки напоминали лепестки ярко-красного цветка. Она вытянула шейку, ждала…
В комнату мы с Розой вернулись неохотно. Она показалась тесной. Сели за стол. Пирушка продолжалась. Гремел командирский голос Тамары.
Потом кто-то предложил: «Айда к Славику!» Компания всей гурьбой ввалилась в наш домик. Там и длилось веселье…
Под утро гости угомонились, разошлись. Костин, на правах хозяина, расположился с Тамарой на своём пышном ложе. Мы с Розой устроились в закутке за печкой на узенькой кровати. Свет погасили.
422
Проснулись, когда на улице ярко светило солнце. Роза сладко потянулась, обвила мою шею руками:
— Милый! — шептала. — Мой муж!
Слово непривычно резануло слух. Я вспомнил, как она отдалась почти без сопротивления. Но взглянул на её ангельское личико, на роскошные плечи: желание овладело мною с новой силой.
— Не надо, Юра. Они услышат.
Возможно, то же самое лепетала Славику Тамара. Она властно взяла над ним верх. И якобы в шутку вопрошала:
— Жена я тебе али не жена?
— Если жена, постирай рубашки, — сказал Костин.
— Ну вот, буду ещё возиться. Неси в прачечную.
Роза вмешалась:
— Для любимого и портянки стирать — одно удовольствие.
Виделись почти каждый день. Наши отношения напоминали брачный союз.
Мне всё больше нравился её ровный целеустремлённый характер, крепкое, натренированное тело, пышные в крупных кольцах волосы и великолепные ножки, покрытые лёгким пушком.
— Я никогда не хочу разлучаться с тобой. Слышишь, никогда! — призналась она как-то.
— А если придётся уехать?
— И я с тобой. Хоть на край света.
Такая самоотверженность поражала. У Славика с Тамарой было проще — всё сводилось к плотским утехам. А у нас зашло глубоко — в область душевную.
Как-то мы нагрянули к Валентину Чичеву.
— Вовремя подоспели, — сказал он, улыбаясь. — Как раз на широкую масленицу. Эх! — вздохнул. — С размахом раньше веселились. Катались с горок, резвились. А то мчались по снежным просторам на лошадях с бубенчиками. Красота!
— А я помню, ещё девочкой была, — оживилась Роза, — у нас по селу ходили ряженые, всякие потехи устраивали. Давайте и мы каких-нибудь масок наделаем, а?
— У нас этого добра хватает, — заметил Валентин. — Сию минуту.
Он отлучился и вернулся с мешком, из которого одну за другой стал вытаскивать кукольные головы.
— Вот, — сказал, — полюбуйтесь. Чем не рожи?
Роза начала их ощупывать, теребить им волосы, целовать.
— Ах, вы, миленькие мои!
Между тем Лида Чичева поставила на стол горячие подрумяненные блины. Пригласила:
— Ешьте, не стесняйтесь. Блин не клин, живота не расколет.
423
А Валентин принёс объёмистую пузатую бутылку. К ней были приделаны руки и ноги, а внутри поблескивала янтарного цвета жидкость. Горлышко было закупорено позолоченной пробкой. Чичев надел на бутылку голову: огненно рыжие волосы, огромный нос с горбинкой. Физиономия наглая и плутоватая.
— Знакомьтесь. Сам Бахус. Собственной персоной. Бог вина и веселья, — пояснил хозяин, довольный своим изобретением. — А сейчас он оживёт.
Валентин пошарил в кармане — содержимое бутылки заманчиво осветилось изнутри. Сам виновник тайнодействия стоял, задорно подбоченившись.
Я заинтересовался:
— Как же тебе это удалось?
— А вот как. К башмакам приделал металлические пластины. Они подключаются к батарейкам от карманного фонаря. А теперь испробуем напиток. Называется «веселин».
Зелье было душистое, со сладковатым привкусом. Очень крепкое. Так и обжигало горло. Роза поперхнулась, закашлялась, замахала руками.
— Его надо потреблять маленькими дозами, как коньяк, — посоветовал Валентин. — В нём градусов под семьдесят. Делаю из отжимков винограда, наподобие грузинской чачи.
— Славная штука, — похвалил я. — Ай да Валентин!
Роза не спускала глаз с Бахуса.
— А знаешь, на кого эта образина похожа? Отгадай!
Я не нашелся что ответить.
— Эх ты, писатель! Соображать надо! Ну?! Да на твоего хозяина. Вылитый Славик.
Я удивился её наблюдательности. Сходство было очевидным.
— Постой, постой, — спохватился Валентин. — Чуть не забыл. Бахус мой хранит ещё один секрет. — И вынул из головы божка плотную бумагу, свёрнутую в трубочку. — Прочти. Здесь кое-кто уже оставил свои пометки.
Я развернул свиток, вчитываясь в экспромты, сделанные в стихах и прозе. И, в свою очередь, тоже что-то начертал.
Заночевали у Чичева в его кабинете на потёртом диване.
— Юра! Закрой, пожалуйста, дверь на щеколду, — попросила Роза.
Ночь провели в бурных ласках. Лишь изредка удавалось немного вздремнуть. Но и во сне меня преследовала какая-то неразбериха. Роза в костюме из шёлковых разноцветных треугольников плясала, непристойно крутила бёдрами и напевала низким голосом на манер французских шансонеток, кривляясь и неистово смеясь. А я никак не мог вырваться из этого одуряющего плена. То была безпрерывная вакханалия на современный лад.
Луна с любопытством заглядывала в окошко. Бахус, в суматохе оставленный на столе, стоял, гордо подбоченившись. Его содержимое отсвечивало загадочным блеском. А сам он, казалось, лукаво подмигивал.
424
***
По дороге домой Роза сказала:
— Так и будем по хаткам шастать, да? Пора и своё гнездышко заводить.
— Я уж было завёл, а после развёлся. Алименты плачу.
— Любил кататься — люби и саночки возить.
— Разве я отказываюсь? Да вот беда: я, простак, пришёлся высокопоставленным особам не ко двору.
— Эх! — заметила Роза с укоризной. — Надо было рубить дерево по себе. А теперь? Чего медлишь?
Я молчал. Тогда — она:
— Ну что же ты? Такой нерасторопный…
— Если бы ты знала, как я люблю тебя. Но, к сожалению, жениться сейчас не могу. Давай пока будем встречаться…
Роза расплакалась:
— А я-то думала, вот, наконец, встретила настоящего мужчину. Ах, как я ошиблась! Видать, я просто для тебя очередная игрушка, да? Ну так знай, дружок: чтоб твоей ноги у меня больше не было. Видеть тебя не хочу. Прощай!
У меня не нашлось веских слов, чтобы удержать её. Роза удалялась быстрым шагом. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась из виду. А жаль! Такую искреннюю, умную и красивую я, пожалуй, не встречу никогда. Что ж, значит, так Богу угодно. Не время.
К вечеру отправился на питомник. Наутро сдал смену и уехал к родителям.
Мама строго предупредила:
— Завтра прощеное воскресение. Кончай жировать! С понедельника — Великий Пост.
425
Глава 5
МОГИЛЬНИК
В
етер свистит, завывает, неистово швыряет позёмку, собирает её в причудливые сугробы. Снег безпорядочно кружится, мельтешит, застилая тусклый унылый свет дня, который больше сродни сумеркам.
— Ну и погодка!!! — восклицает Белухин. — Хороший хозяин собаку на улицу не выгонит.
— А придётся, — говорю я.
Мы сидим на питомнике, на отшибе, в своём медвежьем углу, за каменным забором с колючей проволокой. Железные ворота наглухо закрыты, и металлическая дверь заперта на крючок. В нашем кирпичном помещении тепло, уютно. Ивановна готовит овчаркам обед.
— Сегодня следует усилить рацион, — наказывает Михаил Дмитриевич. — А то замёрзнут бедняги.
Он поглаживает гладкий череп, вглядывается в узкое оконце.
— А ты, — обращается ко мне, — расчисть подходы к будкам.
Я не спеша переобуваюсь, поудобнее наматываю байковые портянки, надеваю сапоги, шинель, поверх неё плащ-палатку. Не забыть бы рукавицы! И уж тогда покидаю укромное пристанище. Бреду, непроницаемый для ветра и холода. Голова в шапке-ушанке покоится под капюшоном, как птица в скворечнике. Медленно продвигаюсь по заснеженному периметру, пробивая дорогу деревянной лопатой. Кое-где на вышках попадаются постовые.
— Скорее приводи псов, — кричат вдогонку. — С ними веселее.
Я преднамеренно не торопился. Куда же ставить на посты овчарок в такую непогодь?! Хотя заведомо предвидел, что ползать с ними по глубокому снегу в потёмках будет несладко. Однако собак жалел больше, чем самого себя. Я успел к ним привязаться, изучил повадки каждого животного и руководствовался известным принципом социализма: «Каждому — по его труду!» Тем, кто стоял на ответственных постах и преданно нёс службу, порция соответственно доставалась побольше. Те, кто предпочитал отсыпаться и при появлении посторонних даже не подавал голоса, получали на один — на полчерпака меньше. Своих подопечных мы кормили добротной наваристой пищей, приправленной отходами из столовой. И один раз в неделю для развития злобности давали сырое мясо и кости. Недаром ветврач при очередном осмотре признал, что собаки «в состоянии выше средней упитанности».
В числе общего поголовья имелись любимчики. Они есть везде и всюду: в школах и в институтах, в армии и на любой работе. Такая картина наблюдается и в семье. Я почему-то уверен, что многодетные матери врут, когда утверждают, будто для них все дети одинаковы, и оправдываются репликой: «Какой палец ни отрежь — всё больно!»
426
Своих любимчиков я отмечал особыми знаками внимания. И не только при раздаче варева (шлёпнешь, бывало, в миску лишний черпачок!). Не было случая, чтобы, проходя мимо четвероногих фаворитов, не погладил их по голове, не почесал у них за ушами. В ответ они радостно виляли хвостами и высоко подпрыгивали, норовя лизнуть в лицо. Остальные жалобно скулили; просили, чтобы их тоже не обходили стороной.
Моя рабочая шинель не успевала очиститься от грязи и шерсти и остро воняла псиной. Даже когда, обмывшись, я переодевался в чистое, иные злые языки утверждали, что от меня исходил какой-то специфический запах.
Вечером большинство собак стояло уже на постах. Я заходил в каждый вольер с метлой и лопатой, подбирал испражнения, бросал их в железную тележку и вывозил в специально отведённое место. При этом вовсе не брезговал. Но, пожалуй, ни за какие коврижки не согласился бы выполнять обязанности ассенизатора. И не только потому, что человеческие экскременты намного зловоннее, а и потому, что я стал любить собак больше, чем некоторых людей. Последние бывают крайне неблагодарны, а первые отличаются безкорыстной привязанностью.
Обычно поздно вечером отправлялся на проверку постов. Я ещё далеко, а мои подопечные уже учуяли меня, забезпокоились, приветствуют весёлым лаем и визгом; носятся сломя голову по периметру. Свистит туго натянутая сталистая проволока; звенят цепи, резко ударяясь об ограничители.
Я легко различал голос каждой служебной собаки. Из глухого отрезка периметра, что напротив тридцатого цеха, доносилось тоскливое рычание угрюмых чёрных Барсов. Векшинский Рекс лаял отрывисто, точно дрова рубил. Неугомонное завывание Эльбы — на высоких нотах — удивительно походило на колоратурное сопрано, за что я наградил её кличкой Актриса.
Овчарки имели не только разные голоса, но и характеры. Рыжий шерстистый Джульбарс выполнял все команды с полуслова. Не рвался вперёд, как многие, а степенно шёл рядом. Знал даже, где его пост. Я стал водить его без поводка. «Ну порезвись, — крикну, — порезвись, родимый!» Он побегает, побегает, а после сядет и ждёт. Я подхожу, а Джульбарс наклоняет голову. Цепляю карабин за кольцо ошейника. Щёлк! — и мой учёный пёс добровольно оказывается на привязи. Треплю его за пышную, как воротник, холку, приговариваю:
— Ах ты, мой академик! Ну пока, до утра, — и он, совсем как человек, протягивает на прощание правую лапу.
А вот у некоторых овчарок наблюдаются непонятные привычки. Верный, например, всегда норовит обнять сзади передними лапами. Схватит — и держит. Я недоумевал, чтобы это значило. Рослов поспешил внести ясность:
— Видишь ли, когда хозяин привёл его к нам на питомник, мы удивились. «И не жаль — спросили, — отдавать такого красавца?» А он, мужик откро427
венный, не стал таиться: «Заподозрил, — говорит, — что жена недозволенным делом занимается. Потому, как только к ней приближусь, кобель места себе не находит, бросается на меня».
Суки, если ощенятся, становятся раздражительными, настороженными, всячески оберегают своих детёнышей. Заходишь в вольер — недовольно рычат. Жданка, тощая, вертлявая, прожорливая, напротив, поражает безразличием к своему потомству. Мало того, не убери от неё вовремя щенков, она их слопает. Что, кроме омерзения, может вызвать такой необузданный хищнический инстинкт?
Некоторые разнополые особи настолько привязаны друг к другу, что на них нельзя смотреть без умиления. Такие пары, как правило, отдыхают в одном помещении. Водим их вместе на одном поводке, а на блокпостах ставим рядом.
Норку никогда не разлучаем с Ветерком. Она — чистокровная овчарка, маленькая, но злющая-презлющая. Он — на первый взгляд, трусоватый. Похож на подлиска, шерсть — рыжая. А слух и чутьё — на редкость острые: задерёт морду кверху и водит ноздрями по воздуху, даже малейший шорох не проскользнёт мимо его ушей. Недаром один из предков Ветерка был сеттером.
Перед выходом на баз, командую:
— Норик — на дворик!
Она повизгивает от удовольствия, ласкается, подпрыгивает, а Ветерок нетерпеливо подрагивает всем телом, ожидая, когда и его возьму вместе с подругой на поводок.
Эта пара стерегла самое ответственное место на почтовом ящике, именуемое вохровцами аппендицитом (путали заболевание с названием отростка — аппендикса!), — глухое изолированное пространство между забором и сверхсекретным двадцать первым цехом. Сюда на ночь без привязи выпускали четвероногую охрану, а двустворчатые двери запирали висячим замком.
Ветерок настораживался первым, подавая сигнал, а Норка, если находилась поодаль, мчалась на помощь, и они начинали слаженно лаять дуэтом.
Для другой пары — Жулика и Ромашки (скорее для нее) — у меня припасена другая присказка. После долгой напряжённой ночи подвожу к вольеру и — ласково:
— Ромик — в домик!
Ромашка первая — юрк в привычное жилище, а Жулик, напрягая поводок, рвётся за нею.
Поначалу Арфа и Дик содержались раздельно, но по соседству. Они были очень похожи; рослые, сильные, с одинаковым окрасом: лапы и брюхо светлые, а на спину сама природа чёрный чепрак* набросила. Они неудержимо
* Чепрак – меховая подстилка под конское седло, сверх потника.
428
стремились друг к другу. Тоскливо скулили, принюхивались, отыскивая щели в деревянной перегородке. Подпрыгивали, пытаясь перемахнуть через неё, — им это не удавалось. Тогда Дик неоднократно прорывал внизу под перегородкой лаз и проникал к Арфе.
У собак, как и у людей, между полами существовали симпатии и антипатии. И порой наши планы летели кувырком, когда мы, желая получить ценное потомство, пытались провести скрещивание, исходя из чисто теоретических соображений: сходство в породе, экстерьере, сличение родословных … Случалось, что сука, злобно ощерясь, даже не подпускала к себе запрограммированного нами кобеля и он, поджав хвост, виновато отходил в сторону.
Цыган, чёрной масти, не подпускал к себе никого, кроме нас, вожатых. Водили его в одиночку, потому что он бросался даже на самок. И, казалось, презирал всех представителей своего племени, независимо от пола. Цыган резко отличался от них. При кормёжке большинство собак вертелись, урчали, старались выловить пищу на лету, прямо из черпака. А Цыган спокойно стоял поодаль, терпеливо ждал, пока я наполню миску и закрою дверь на крючок. Лишь тогда раздавалось его размеренное и чинное прихлёбывание. В этом отношении, если можно так выразиться применительно к животному, он выделялся только ему присущей благовоспитанностью, и я прозвал его Аристократом.
В его мутных глазах, казалось, застыла неразгаданная тайна. Цыган никогда не резвился и почти не лаял, а подолгу выл — протяжно, по-волчьи.
В этот ненастный день я одинаково сытно накормил всех своих подопечных. Намучался, лазая с ними по сугробам, иззяб и отогревался, сидючи на питомнике. Запер железную внешнюю дверь на крючок. Кто меня теперь потревожит? Разве что невзначай раздастся басок ревуна — позвонит начальник караула: «Иди, скажет, наведи порядок, там у тебя кобель отвязался». Сходишь. И снова бредёшь на собачий двор. Вокруг тихо, белым-бело. И мнится, что завод расположен на отшибе, где-то на краю земли. Он, как полуостров: с трёх сторон его обступают заиндевелые деревья. Лишь с фасада предприятие соединяется с материком — Чкаловским посёлком. Поселок спит, запорошенный снегом. И от этакой первозданности «почтовый ящик», где производятся сложные электровакуумные приборы, используемые для радиолокационного наблюдения, отделён всего-навсего кирпичным забором с протянутой поверху колючей проволокой.
За окном негодует метель, и в тон ей на базу, в вольере, воет захворавший Цыган. На что он сетует? Никому неведомо. Старики говорят, что если собака воет книзу, то это к покойнику, если кверху — к пожару. Направление воя мне неизвестно, посему и разгадать, на что жалуется Цыган, нелегко. Скорее всего учуял беду. Животные предчувствуют её острее, чем люди. Перед бурей чайки надрывно кричат, стонут и низко носятся над самым морем. Корабль перед катастрофой первыми покидают крысы…
429
Поначалу я не подозревал, откуда нагрянет лихо. Пурга куролесила дня два—три, после чего установилась ясная, тихая погода. Бульдозером очистили на заводе дороги от снега, а тропинки к будкам на периметре мы протоптали сами.
На питомнике хозяйство постепенно налаживалось. Ещё с осени своими силами выложили погреб из кирпича, где хранили в бочках солонину, которую завозили с мясокомбината. Заасфальтировали баз и крышу служебного помещения. А совсем недавно доставили из ресторана списанную газовую плиту. В восемь утра, заступая на дежурство, ставили на неё три огромные кастрюли, напоминающих по ёмкости котлы, и начинали варить отмоченное за ночь мясо. Вода кипела, била ключом. Всё вокруг заполнялось острым запахом тухлятины.
После караульной ночи собаки, набив утробу, нежатся в вольерах. Порою иная вскинется спросонок, залает и — снова ни звука. Ивановна и Михаил Дмитриевич в непогоду заявятся где-то в начале десятого. До их прихода остаётся около часа, можно безпрепятственно заняться чем угодно…
Поглядываю в окошко. Из-за поворота выплывает невысокая фигурка Белухина в чёрной куртке с меховым воротником. Звякает входная железная дверь. Михаил Дмитриевич громыхает в передней тяжёлыми, окованными сапогами, отряхивает снег. Входит, покряхтывая. Снимает шапку. Голый, начисто обритый череп сверкает, остренькое красное лицо горит от мороза. Белухин подмигивает:
— Ну, чем занимаемся?
Я молчу, а Рослов не терпит этого вопроса — и нарочито грубо:
— Чурки валяем, к стенке приставляем, а они падают.
До этого я выговаривал нашему начальнику:
— Ты хочешь, чтобы мы за такую зарплату горы сдвинули?
Он соглашается. С неделю ходит добренький, покладистый. А после опять шлея под хвост попадёт — придирается, старается загрузить работой. Нелегко ему вытравить из себя привычку, приобретённую в лагерях, где зэк от зари до зари гнул спину за пайку хлеба и миску баланды. Михаил Дмитриевич окончил школу собаководов, служил на границе. Потом охранял политзаключённых на Урале, возможно, и моего отца. Белухин рассказывал, что в честь Лаврентия Павловича исполнялся даже специальный гимн. С тех пор прошло десять лет, а эмгэбэшник Бериевской выправки никак не мог перестроиться на гражданский лад, часто терял ориентацию. И всё-таки характер у него был сносный, и работалось с ним легко.
— Кондратьев обещал выхлопотать машину, — с удовлетворением сообщает он. — Привезём крупу. А куда её загружать? Соображаешь?
Я никак не возьму в толк, к чему он клонит. Михаил Дмитриевич качает головой, усмехается:
430
— Ну и непонятливый! Прямо-таки спишь на ходу. О чём только мечтаешь?! О бабах, что ли?!
Нет, он не угадал. Я думаю о вещах, далёких от реальности. И отмалчиваюсь. Белухин спокоен: привык, как он считает, к моим чудаковатостям.
— В общем, — говорит, — такие, брат, дела. Нужно соорудить ларь. А материалов, как всегда, нету. Хватай тележку и — в ДОЦ. Выбери несколько листов фанеры и бруски. Будут ругаться — скажешь, Кондратьев просил. Когда добудешь, начнём с тобой мастерить. Ну давай. С Богом!
Действовал я нахраписто и доставил на питомник всё необходимое. Бе-лухин потирал от удовольствия руки:
— Молодец! Вот это солдатская находчивость!
Он споро орудовал топором и ножовкой. Я не отставал от него. Через час, когда боковины ларя были уже готовы, появился Илья Моисеевич Мусиенко. Скаля стальные зубы, забасил:
— Що, робите? Треба, хлопци, треба! Давайте я вам пособлю. А колi за перловкой поiдемо?
Спустя несколько дней нам выделили бортовую машину. Утро выдалось морозное и ветреное. Белухин был в своей неизменной куртке и сел в кабину. Мы с Мусиенко, напялив поверх шинелей тяжёлые тулупы, взобрались в кузов.
Зерно получали на элеваторе, расположенном у самого Дона. Шофер торопился. А мешки с ячменем (каждый по 65 килограммов) находились в самом дальнем углу складского помещения. Так что приходилось таскать их чуть ли не бегом. Мороза не чувствовали. Отдыхали в дороге.
На питомнике разгрузились. Сложили мешки штабелями, а уже после всё зерно засыпали в ларь и, чтобы в нём не завелись черви, набросали туда куски ржавого железа. Бытовало мнение, что так якобы поступали опытные зажиточные крестьяне. Определённые меры предосторожности были приняты и против крыс и мышей. В норки насыпали битого стекла, а по углам разложили муку, смешанную с гипсом. Но самые злостные грызуны не смогли бы растащить столько, сколько расхищали собаководы. Они регулярно таскали крупу сумками. У всех было хозяйство, держали кур, гусей и уток. Один только я, холостяк, ни в чём не нуждался. Но, чтобы не выглядеть белой вороной, и я носил зерно понемногу. Рослов поощрял:
— Не робей, паря. Не стесняйся. Гляди, сколько Мусиенки хапают. Им и мясо с бойни завозят. Свежатинку! С Белухиным делятся и живут с ним вась-вась.
Когда я привёз перловку в Таганрог, мама развела руками: откуда, мол, столько? Я объяснил, что достал у знакомых собаководов. Отец знал мою тайну и поспешил обратить всё в шутку:
— Ну вот и дождалась. Сын тебе продукты возит. Сейчас пост — будешь кашу варить.
431
В следующий раз я привёз крупу тётушкам…
Ларь закрывался амбарным замком. Ключи находились у Белухина и у поварихи Ивановны. Но когда она заправляла собачью похлебку, крышка рундука долго оставалась открытой и каждый мог нагрести в свою торбу зерна, сколько угодно.
У передней стенки ларя стояла впритык широкая скамья. Обычно вожатые, в том числе и я, отдыхали на ней, подстелив старые шинели.
Однажды в полудрёме мне привиделось: зашёл пожилой степенный человек с пышными усами. Справа — косой пробор. Держа в руках связку ключей, ласково стал журить меня:
— Ах, ты, пострелёнок! Пуховики тебе надоели. Так ты на жёсткой доске валяешься. Хозяйское добро стережёшь? Ай, да молодец! На вот тебе за это целковый!
Он открыл сейф, звякнули ключи. Я узнал своего дедушку Владимира Артемьевича, купца первой гильдии, и… проснулся.
Рядом вертелась овчарка Волга: за ней волочилась, лязгая, цепь, пристёгнутая к ошейнику.
— Как ты сюда попала, проказница? — я принялся тормошить её за холку.
Только теперь до меня дошло, что она сорвалась с блокпоста, дверь в наше помещение была неплотно прикрыта, и Волга оттянула ее когтями.
* * *
Днём Белухин частенько отлучался в караульное, где, забыв обо всём, сражался со старшиной Петуховым в шахматы. А я безпрепятственно расхаживал по заводу.
Неподалеку от питомника — котельный цех. Числится под номером двадцать девять.
Захожу.
— Погреться, — спрашиваю, — можно?
— Проходи, сосед! — приглашает коренастый мужчина. — Как там твои питомцы? Живы - здоровы? Щеночка не достанешь?
— Спрошу у начальника.
— А сколько будет стоить?
— Пятнадцать рублей.
Разговариваем на повышенных тонах, почти кричим. Иначе нельзя: газовые печи шумят и пышут жаром. Осторожно открываю глазок: там беснуется оранжево-синее пламя. Озираюсь вокруг. Нервно подрагивают стрелки манометров. Оборудование с первого взгляда кажется слишком мудрёным. Но для тех, кто его обслуживает, оно стало вполне доступным. Да и профессия у них обозвана буднично, без примеси романтики: кочегары! А те, кто трудится в компрессорной, считаются машинистами. Словом, не цех, а паровоз.
432
Следую дальше, туда, где вырабатываются газы. На эстакаде, словно солдаты, выстроились кислородные баллоны. Напротив цеха — бассейн. Вода в нём никогда не замерзает. Она горячая и брызжет, точно из фонтанов, из т-образных установок. Рассказывали, что в жару кто-то пытался здесь искупаться, — ему воспрепятствовали. Прошёл слух, что вода в бассейне радиоактивна. Вот так! Смотришь, диву даёшься, какая красота! А за нею прячется смертельная опасность.
Да, много ещё, пожалуй, неприятных загадок в нашем секретном ящике. Недаром он расположен на окраине города, прячется за рощей. Деревья здесь чахленькие, измученные. Зимой это не так бросается в глаза, а летом болезнь выпирает наружу: ветки сухие, листья жёлтые, как глубокой осенью.
Я стою около тридцатого цеха. Прямо на земле лежит переносной газгольдер — мешок из прорезиненной материи. Похож на миниатюрный дирижабль. Он постоянно заполняется газом. Колышется, дышит, вроде бы живое существо.
Возвращаюсь на питомник.
— Где это ты всё путешествуешь? — вопрошает повариха Ивановна.
Её чёрные навыкате глаза, будто царапают, пронизывают насквозь. Своим обликом она напоминает цыганку, хотя старается подчеркнуть что её родители — выходцы из Болгарии.
Поначалу Матрёна Ивановна относилась ко мне приветливо. Но с некоторых пор круто изменила позицию. И всё из-за того, что я водил дружбу с Рословым. Супруги Мусиенко люто его ненавидели и пользовались удобным случаем, чтобы опорочить его в глазах начальства. Герман Фёдорович, первоклассный столяр—краснодеревщик, тяготел к спиртному и, будучи навеселе, мог разделать под орех любого, не взирая на лица.
— Мусиенки! Хитрые хохлы! — шумел он. — Да они весь питомник растащили. Обнаглели совсем.
Белухин вздыхал, покачивал головой:
— Эх, Герман Фёдорович. Золотой ты человек, но язык у тебя… Узнает Кондратьев — мне же втык сделает.
Ивановна затаилась. Но чувствую, держит камень за пазухой. Хотя и бает медоточиво:
— Что-то неладное у тебя, Юра, творится. Попивать стал. Может, какая краля тебя присушила?
В недоумении запускаю пятерню в шевелюру — сыпятся волосы. Чешется голова. Отчего бы? Вчера только в баню сходил.
И тут в утешение случился эпизод, действие которого развивалось почти по Гоголю. К нам, на почтовый ящик, прибыл ревизор для проверки деятельности военизированной охраны. Начальство подобострастно засуетилось. Под конец проверяющий в сопровождении оперуполномоченного из гос433
безопасности Кондратьева и его родного брата, начальника отряда ВОХР, заглянул на питомник. Ревизор был невысокого роста, смуглый, лицо изрыто оспой. Он ознакомился с хозяйством, остался доволен состоянием собачьего поголовья, но для острастки сделал кое-какие замечания. Я узнал, что фамилия его Лидин. В прошлом у меня было увлечение. Нелли Лидина очень хотела, чтобы я женился на ней. Интуиция подсказывала, что это и есть её отец. Он мог бы стать моим тестем.
Мне не терпелось узнать, точно ли это папаша Лидиной. Улучив момент, я спросил:
— Простите, у вас есть дочь Нелли?
— Да. Но откуда вы её знаете?
— Мы учились в университете.
— Ах, вот оно что! Нелля вышла замуж, — сказал он как бы с сожалением.
В его тоне почудился скрытый намёк. Неужели Нелли рассказывала ему обо мне?
Моё непосредственное начальство было крайне удовлетворено таким оборотом дела и поглядывало на меня с нескрываемым почтением. Оперуполномоченный поспешил прервать неловкое молчание милой шуткой:
— Вот видите, товарищ Лидин, какие у нас кадры!
Однако следом всплыло настораживающее обстоятельство. Помню, в войну меня одолевали вши. Я расстилал старую газету и, наклонясь над нею, ожесточённо скрёб голову костяным гребнем.
Сейчас вроде бы иное время. Но так же, как и в те годы, я безпощадно орудую расчёской из пластика. В голове свербит, и на гребешке остаются пучки волос. Даром, что ли, я работал в цеху, где имелся букет вредности: токи высокой частоты, радиоактивность, пары свинца, газ, кислоты, окалина меди… Теперь, слава Богу, всё позади. Я надёжно упрятался в дальнем углу, за кирпичной стеной питомника.
Весна выдалась ранняя. Снег быстро стаял под жаркими лучами солнца. Испарения поднимались над землёй. Она набирала силу. Стремительно пробивалась трава. Радовалось всё живое. Даже лай у собак стал, казалось, звонче.
Ивановна попросила достать крупу для засыпки супа. Я встал на скамейку, чтобы откинуть крышку рундука, и тут же из окна увидел: по протоптанной тропинке шли две женщины в белых халатах с оцинкованными вёдрами. Они направлялись на питомник. Не доходя до его ворот, свернули вправо.
— Ивановна, а ну-ка, иди сюда. Что они там делают?
— А ты не знаешь? Принесли отходы из цеха. Заражённые! Здесь устроили свалку.
Опасность была под самым носом. В семи—десяти метрах от питомника располагалось зловещее место, огороженное штакетным заборчиком, окрашенным в тёмно-зелёный цвет. В земле был устроен тайник. Вход прикры434
вался массивными, обитыми металлом дверями. Тут же стояли контейнеры и баки, доверху заполненные кусочками ваты. Отходы девать было некуда — вываливали прямо на землю.
Белухин мало что мог добавить к тому, что сказала Ивановна:
— Могильник? Не раз ставили вопрос, что он не должен находиться поблизости от собак. Поговорили и забыли. Никому ничего не нужно. И ты плюнь на это.
Я не желал успокаиваться и раздобыл более подробную информацию. Радиоактивные отходы выносили из тридцать пятого, катодного, цеха. Своё название он получил благодаря той операции, которую здесь производили. Ещё будучи армировщиком, я знал, что внутри магнетронов, точно кащеево сердце, упрятан катод, покрытый стронцием или торием. Серебристо-белое покрытие работники цеха наносили вручную, а отработанные кусочки ваты бросали в специальные бачки. Трудились здесь только женщины, притом — молодые. Со временем они теряли способность к деторождению. А потому пили напропалую и вели лёгкий образ жизни. «А что, — заявляли, — гуляй, веселись, а потом — хоть потоп!»
Сведения были удручающими. Я попал, как говорится, из огня да в полымя. Так вот отчего у меня обильно посыпались волосы. Да и дёсны начали кровоточить.
Я старался как можно реже бывать на питомнике, а на ночь уходил в караульное помещение. Стрелки бросали в мой адрес колкие замечания: дескать, собаководы приходят на дежурство только дрыхнуть. Векшин, как мог, защищал меня. И всё-таки часы ночного отдыха пришлось урезать.
Женщины, приносившие отходы, во избежание радиоактивной заразы надевали резиновые перчатки и сапоги. А каково было нам, если мы толклись здесь, вблизи могильника, целые сутки? Он постоянно напоминал о себе сладковатым запахом — что-то наподобие леденцов. Поначалу было вроде бы приятно, а когда нанюхаешься — к горлу подступала тошнота. У собак, которых привязывали неподалеку от этого места, пропадал аппетит. Они становились тощими, заболевали.
Я начал действовать по инстанции. Встретился с заводским инженером по технике безопасности. Высокий, флегматичный, с непроницаемыми глазами, он, выслушав меня, прямо-таки растерялся. Незамедлительно примчался к могильнику с дозиметром. Мы долго ходили вокруг да около.
— Ничего страшного, — успокаивал специалист, хотя его объяснения были сбивчивыми и путаными. — Видите, стрелка стоит на нуле. Значит, гамма—лучи отсутствуют. На шкале фиксируются только альфа-лучи. А они безопасны, практически безвредны. Что касается запаха, он контрольный. Не обращайте внимания.
— Да, но собаки чахнут, — возразил я.
435
— Поставьте других!
«А вожатых заменить некем!» — с горечью подумал я.
И все-таки кое-какие меры были приняты. К могильнику подъехала спецмашина с особыми опознавательными знаками и вывезла баки и контейнер с отходами. Двери, ведущие в пакостную яму, плотно прикрыли. Кстати, выяснилось, что обиты они были вовсе не железом, как я предполагал, а толстым слоем свинца. Конечно же, в тайнике хранились вовсе не розы.
И людей, и собак по-прежнему преследовал навязчивый запах. Он ощущался особенно остро, когда ветер вдруг менял направление и дул в сторону питомника. И спрятаться от этой смертоносной гадости было негде: ни в караульном помещении, ни дома — она проникла вовнутрь.
Только подумал, как у меня засосало под ложечкой, запекло, закололо. Боль охватила всю область желудка. То был приступ. Минут через тридцать полегчало. Болевые атаки повторялись через два—три часа. Настигали даже ночью. Помогало простое средство: стоило что-нибудь пожевать, и боль прекращалась.
Я стал крайне подозрительным. Из головы не выходила навязчивая идея: может, Ивановна решила рассчитаться за то, что дружу с Рословым. Вспомнился недавний курьёзный случай. Сготовила наша повариха супчик. Отобедали мы с Германом Фёдоровичем, а после всю ночь не переставали бегать в деревянное строеньице. А теперь зловредная повариха задумала отомстить всерьёз. Вот и Рослов жалуется: давешняя язва стала безпокоить.
Бросалась в глаза такая деталь: Ивановна стряпает, а рядом, на столе, стоит банка со щёлоком.
Однажды она наливала нам варево в миски. Я неслышно подкрался сзади. Ивановна вздрогнула, руки у неё затряслись.
Я поделился своими соображениями с Германом Фёдоровичем. Он сразу поддержал:
— У-у, карга! Она на всё способна.
Мой хозяин Славик Костин сделал такой вывод:
— Она и без щёлока может ужалить. Глаз у неё поганый, завистливый.
Илья Мусиенко взял себе за правило, когда я корчусь от боли, похлопывать меня по плечу и приговаривать:
— Ну що, хвораешь? Пий горилку, усё пройде!
И скалил зубы. А собственно, чему было радоваться?
Я поведал о своих опасениях Белухину, обратился к нему как к старшему товарищу, как к коммунисту. Тот остался невозмутим:
— Не может быть! Да и как докажешь? Понесёшь суп на экспертизу?
Когда маме стало известно о моих злоключениях на питомнике, она встревожилась не на шутку:
— Всё твоя холостяцкая жизнь! Сколько можно скитаться? Да и работа
436
мерзкая! Всё здоровье угробил на этом заводе! Прилип к своей собашне, ешь там тухлое мясо. Вот и испортил желудок. Да ещё, чего доброго, какую-нибудь заразу подцепишь. Глисты, например. А к врачам не ходи. Не помогут. Одни мытарства. Положись на волю Божию и держи строгий пост.
Тётушки молча покачивали головами. Вздыхали. Они были крепко привязаны к земле и прибегли к чудодейственной силе целебных трав. Тётя Таня возилась у печки, готовила отвар подорожника.
— Эти две большие бутылки, — сказала, — возьмёшь с собой. Будешь принимать три раза в день перед едой. По полстакана, — наставляла она. — Не жалей. Сделаем ещё — подвезём.
Тогда к подобным средствам относились скептически. Травников-целителей считали мошенниками и чуть ли не врагами народа. Но недуг измучил, и я согласился бы выпить всё, что угодно, только бы выздороветь.
Отвар был приятен на вкус. Я чувствовал, что мне с каждым днём становится лучше. А помогала невзрачная травка, возросшая на щедрой Донщине.
Солнце припекало всё жарче, напористей. Я исцелялся прямо-таки на глазах у всех. Напротив, Ивановна побледнела, захирела. У неё резко упал процент гемоглобина. Первый признак облучения. Мы, вожатые, хоть трое суток отдыхали дома, а она ежедневно, кроме воскресенья, находилась здесь, на питомнике.
— Бог шельму метит, — потирая руки, сказал Рослов.
— Не радуйся, все под Господом ходим! Глянь-ка на собак, что привязаны вблизи могильника. Какие были красавцы, а сейчас еле ноги волочат.
— То-то, Юра, я заметил, у Розы и Жулика задняя часть точно парализованная. Надо их, не медля, перевести в вольеры.
Мрачные мысли опять полезли в голову. Я убежал из вредного цеха, а угодил в ещё худшую западню. Ясно одно: долго здесь не протянешь.
Как-то Кондратьев обронил такую фразу:
— Тебе, брат, пора в партию вступать. Рекомендацию дам.
Я рассказал ему о своих взаимоотношениях с женой.
— Ну что ж, разведёшься — и примем, — успокоил он.
Партийность была необходима мне по многим причинам. Во-первых, до крайности надоело, когда из-за судимости отца тебя считают неким изгоем. Когда-то в Туапсе Задорожный высказался в откровенной беседе: «Вот станешь коммунистом — и все грехи предков с тебя снимутся».
Во-вторых, с юных лет я связывал свою жизнь с историей русского освободительного движения: декабристы — революционные демократы — марксисты-большевики. Кто же, как не я, должен быть в первых рядах борьбы за народное дело! Став коммунистом, буду иметь право голоса, помогу искоренить несправедливость. Так размышлял я тогда.
Да и не навсегда ведь останусь собаководом. Журналист и писатель обяза437
ны быть партийными. Должны глубоко знать действительность, быть в курсе закулисных дел, закрытых писем, недоступных нечленской массе.
Примешивался и личный интерес. Ведь собственно Швецовы за то меня и выжили, что я не вступил в партию, а значит, не смог, по их мнению, сделать карьеру. А вот сейчас независимо от них, но уже безкорыстно я стану коммунистом. С переходом в охрану я ущемил их материально. Ныне настало время нанести им удар морального порядка. Но бывшие родственнички первыми дали знать о себе.
Меня вызвали в военкомат и огорошили неожиданным вопросом:
— Где проживаете?
— На тринадцатой улице.
— Это вы прописаны там.
— Да. А живу на 2-й Мурлычевской.
— Почему?
— С женой разошёлся
— Ах, вот в чём дело! Вам следует упорядочить своё положение. Прописаться там, где живёте. Откровенно говоря, мы бы не возражали. Но, — признался капитан, — ваш тесть написал заявление.
Краска залила мне лицо.
— Хорошо. Постараюсь всё уладить, — пообещал я.
Однако проблема оказалась не из лёгких. Прописаться в Ростове было очень трудно. Требовалось согласие хозяина. И ещё одно непременное условие: на каждого человека должно было приходиться не менее девяти квадратных метров полезной площади. Я поделился своими неприятностями со Славиком Костиным.
— Видишь ли, — признался он, — я думаю к зиме жениться на Юляше.
— Ты пропиши, а когда потребуется, я уйду. Или же совсем покину Ростов.
У Славика расширились глаза: ему жаль было потерять меня.
— Что ты, что ты! — всполошился он. — Я помогу тебе.
Костин сам наведывался в паспортный стол, маялся в очередях и добился разрешения на прописку.
Я стал забывать о кляузных проделках Швецовых. Но как на грех повстречал Валю. Она прогуливалась под ручку с лысеющим нацменом. Заметив меня, испуганно втянула голову в плечи. Я не стал их преследовать, обошёлся без шумных выпадов и прибегнул к букве закона. Решил официально расторгнуть наши отношения.
В народном суде отнеслись к этому равнодушно. Делопроизводитель, молодая женщина, понимающе улыбнулась:
— Что, не сошлись характерами?
Под её руководством я коротко изложил на бумаге обстоятельства, побудившие меня к разводу. Мне предстояло уплатить в пользу государства круглую сумму: помнится, пятьдесят рублей.
438
— А когда суд? — поинтересовался я.
— Дел очень много. Ждите. И вам, и ей пришлют повестки.
— А если она не явится?
— Рассмотрение вопроса можно откладывать до трёх раз. А потом вас разведут механически, без её присутствия.
Удовлетворённый, я вышел на улицу и не спеша направился к Агентству Аэрофлота, куда Валя перешла из управления кинофикации. Свою бывшую супругу разыскал без труда. Она сидела за стеклянной перегородкой, листала справочники и отвечала через окошко на вопросы. Два парня безцеремонно облокотились на стойку, а сухонькая бойкая бабуля с рюкзаком за плечами всё спрашивала:
— А на Семикаракоры сегодня будет?
Валя меня не видела. Её золотистые волосы были собраны и закреплены на затылке. Ушки плотно прижаты. Она заметно исхудала. «Поистаскалась, — подумал я. — Однако без меня не разбогатела. Всё в том же ситцевом платье и в жёлтой кофточке».
Заметив меня, она попыталась скрыть удивление, мелькнувшее на её лице, и придать ему горделивую мину — получилась странная гримаса.
— Можно тебя на минутку?
— Видишь, я занята.
Валя наперёд знала, что я скажу: давай сойдёмся, жить будем отдельно, на квартире, или уедем куда-нибудь. Это, наверное, было очень скучно. Однако ничего другого я придумать не мог. Видя, что я не отхожу от окошка, Валя сказала:
— Сейчас не могу. У меня люди. К тому же здесь мой начальник.
Тогда я молча отдал ей клочок бумаги. Там заранее было начертано предложение: «Я подал на развод, жди повестку в суд».
Валя прочла. Мочки ушей зарделись. Бумага задрожала в ее руках.
439
Глава 6
ДОСЬЕ
С
верх ожидания, церемония суда совершалась скромно, без особой огласки. Наше дело разбирали не в зале, а в непривычно удлиненной комнате. Зевак было немного. Судья, согласно установленному порядку, предоставил нам слово.
— Она просто не захотела со мной жить, — заявил я. — Увиливала от элементарных супружеских обязанностей. А я пытался, насколько это было в моих силах, сохранить семью.
— Пытался! — перебила Валя. — А можно ли на те копейки, которые он присылает, содержать сына? Вы только подумайте, окончил университет и устроился сторожем.
— Я не сторож, а замначальника караула!
В нашу перепалку вмешался законодатель:
— Успокойтесь. У нас каждая работа в почёте. И к тому же этот вопрос не имеет отношения к существу дела. Вы согласны на развод? — обратился он к Вале.
— Он мне абсолютно не нужен. Замуж я не собираюсь.
— Ну и прекрасно, — суровый вершитель личных судеб что-то мысленно подытожил и прочитал заранее заготовленное решение.
Я как возбудитель дела уже заплатил пятьдесят рублей. Оставшуюся сумму — кажется, такую же — мы должны были покрыть поровну, ибо нас обоих признали виновными. Окончательную размолвку утверждала высшая инстанция — областной суд. Нам как бы давали время одуматься.
Выйдя на улицу, Валя всхлипнула. Мне стало жаль её. Я уже готов был достать платок и утереть ей слёзы. Возможно, после этого наступило бы примирение. Но такие сюжетные повороты случаются только в пошлых водевилях. С видом победителя я прошагал стремительно мимо неё.
Теперь руки у меня были развязаны. Я начал форсировать вступление в партию. К сожалению, в отряде ВОХР произошли перемены в руководстве. Анатолий Геннадьевич Кондратьев уволился. Его место занял начальник бюро пропусков Владимир Филиппович Баскин. Он уже давно подкапывался под своего шефа. Поводов было предостаточно. Кондратьев пьянствовал до безобразия. Сколько раз он в безчувственном состоянии засыпал в своём кабинете! Иногда его выводили под руки через проходную.
Баскин затаился, ждал и, выбрав удобный случай, сожрал своего незадачливого руководителя. На ум приходило известное китайское изречение: «Змея, съевшая змею, становится драконом».
Владимир Филиппович был видным мужчиной: этакий крепко сбитый брюнет с волевым лицом. Он никому не смотрел открыто в глаза, а его тонкие губы плотно смыкались.
440
В адрес Баскина я слышал немало нареканий: не в меру строг, привередлив. Иные успокаивали: «Что поделаешь, новая метла! Ничего, оботрётся»!
Владимир Филиппович меня недолюбливал. Он был, конечно, осведомлён, что я находился под прикрытием Кондратьева. К тому же, благодаря облыжным стараниям четы Мусиенко, я заслужил репутацию лодыря. Обстановка была не совсем благоприятной. Анатолий Геннадьевич рассчитался. А ведь он первый посулил дать рекомендацию в партию. И я поведал о своём намерении его брату, оперуполномоченному госбезопасности — Максиму Геннадьевичу, который некогда помог мне устроиться в «ящик».
— Ну что же, — сказал он, — пиши заявление.
Я замялся:
— Есть небольшое «но», — и завёл речь о бывшей судимости отца.
Кондратьев потупил голову:
— От партии скрывать ничего нельзя.
— Очень уж стыдно. И потом, когда я сюда поступал, вы не велели мне про это указывать в анкете.
— Ты и не пиши. А рассказать-то всё равно надо. Словом, смотри сам.
Я приступил к делу. Дима, парторг двадцать первого цеха, уже давно обещал мне написать рекомендацию. И, не откладывая в долгий ящик, исполнил мою просьбу. Валуев, этакий великан, с которым я учился на заочном отделении университета, тоже не пошёл на попятную. И все-таки предварительно спросил:
— А парторг дал?
— Да.
— Можно глянуть?
Валуев положил на стол свои ручищи и, вчитываясь в уже написанное, как в шпаргалку, стал выводить свои каракули. Текст был шаблонным до ужаса. Тем не менее никто не смел отступить от прокрустова ложа. Видимо, никого не удивляло, что я, как капля воды, похожу на миллионы других: морально устойчив, политически благонадёжен… В природе такого не случается. Зато всегда бывает при составлении партийных документов.
Третья рекомендация досталась с кровью. Меня вызвали на бюро райкома комсомола. Я ожидал формального опроса. А всё обернулось иначе. Со всех сторон меня пронизывали неприязненные взгляды. Своего рода перекрёстный огонь! Я растерялся.
Они сидели в развязных позах — я стоял, как подсудимый. Им, казалось, доставляло удовольствие мучить меня. Вопросы были разные, каверзные: по уставу, по текущей политике. И — вдруг:
— А зачем вы вступаете в партию?
Я твёрдо заявил, что хочу быть в первых рядах борцов за построение коммунизма. Мой шаблонный ответ никого не убедил. Мне не поверили и снова вопрошали:
441
— Так всё же, зачем?
Потом одна круглолицая девица заинтересовалась, почему после окончания университета я остался в Ростове. И снова пришлось объяснять, изворачиваться, хотя я и не считал себя виноватым.
В их ограниченном сознании не укладывалось, как можно с высшим образованием оказаться в должности собаковода. Они недоуменно покачивали головами. Под конец кто-то утешил:
— Не расстраивайтесь, в райкоме партии ещё больше будут гонять.
Подготовив всё необходимое, я направился к Сбитневу. Он, человек новый, занял место Баскина. Возглавил бюро пропусков и партийную организацию охраны.
Он бегло пролистал принесённые мною бумаги; поглаживая залысины; добродушно глянул на меня.
— Вроде бы всё в порядке, — сказал. — Жди. В ближайшее время будем разбирать.
Собрание проходило в кабинете Баскина. Сидели бывалые люди, прожженные вояки, особисты. И я почувствовал себя неоперившимся цыплёнком в орлиной стае. Поведал свою куцую автобиографию: школа, университет, управление культуры.
— В настоящее время, — подытожил, — работаю здесь.
Сбитнев оглядел присутствующих:
— Вопросы есть?
Все молчали. Я подумал: «Слава Богу, пронесло! Об отце — ни слова!»
Поднялся Вакулов, этакий тихий, неразговорчивый стрелок; длинноносый, с сединами на висках.
— Вы, Пётр Алексеич? Пожалуйста, — спохватился Сбитнев.
— Так вот, — начал Вакулов. — Товарищ Овечкин доложил, что с 1936 года проживал в Таганроге. Так? А в 1943 году после освобождения города от фашистов пошёл в школу. Мне не ясно, как, впрочем, и всем вам, где находился товарищ Овечкин с начала войны до сорок третьего года.
— Как где? — переспросил я. — В Таганроге.
— То есть на оккупированной территории?
— Да.
— Но ты был пацаном и не мог остаться без взрослых. С кем ты проживал?
— С матерью.
— А отец был на фронте?
— Нет, находился с нами.
Наступила пауза. На лицах застыло недоумение.
— Вот те раз! — продолжал Вакулов. — Как же так, все воевали, а твой отец отсиживался дома? Выходит, он дезертир?
— Нет, он не успел эвакуироваться.
442
— Как же все смогли, а он — нет?
— Многие не успели.
— Может, у него было спецзадание?
— Кажется, было. Отец не любил хвастаться и никогда ничего не рассказывал.
— Вот видите, товарищи коммунисты, как распутался клубок, — заключил Вакулов и сел.
Мелькнула шальная мысль: «А что, если Кондратьев заведомо велел разыграть это забавное действо? Зачем? Да чтобы, как следует меня помытарив, доказать, что от партии ничего нельзя утаить».
Однако ход собрания продолжался далеко не в комедийном плане. Слово взял Баскин.
— У меня будет такой вопрос: чем занимался твой отец в период оккупации?
— Работал в гортопе коммерческим директором. Он и до войны занимал эту должность.
— То есть ему было всё равно кому служить: советской власти или немцам? Так что ли? А когда пришли наши, они что, погладили его по головке?
— Знаю только одно, — ответил я, — что председатель горисполкома Медведев оставил его на том же посту. Нам дали шикарную двухкомнатную квартиру площадью в пятьдесят метров в центре города.
— Интересно, за какие же заслуги?
— Я подслушивал — и не раз! — как отец ночью шептался с матерью. Многих видных коммунистов города он спас от смерти. Помогал партизанам. Препятствовал угону людей в Германию…
— Так. Ещё один вопрос: когда отца арестовали?
— Через шесть лет после освобождения Таганрога.
— По какой статье?
— По пятьдесят восьмой.
— На какой срок?
— Двадцать пять лет.
— Это пункт «б» — измена Родине, — поспешил щегольнуть знанием кодекса Баскин и самодовольно усмехнулся.
Все переглядывались, не понимая, как могло произойти такое ЧП на нашем секретном ящике. Между тем Баскин продолжал разглагольствовать:
— Товарищ Овечкин, рассказывая биографию, не забыл выставить себя в выгодном свете. У него масса нагрузок: он и член редколлегии, и профгрупорг, и агитатор, и участник самодеятельности. Он печатался и там и сям. А вот про главное, что отец был судим за измену Родине, не доложил. Нехорошо, товарищ Овечкин, с первых же шагов обманывать партию.
— Да я и не думал обманывать. Боялся позора.
443
Тут с места вскочил Николай Тимофеевич Векшин, начальник караула. В прошлом строевик, он ненавидел особистов типа Баскина. Потряхивая седым чубом, Николай Тимофеевич взывал к собравшимся:
— Вы слышали? Разве не ясно, что у этого человека есть совесть?! Надо его понять. Ему действительно было стыдно. Что же касается его отца, то он скорее всего выполнял серьёзное секретное поручение, но в целях конспирации скрывал. Если бы он на самом деле был враг и пособник немцев, его схватили бы тут же.
— Сразу до всего руки не доходили. — скептически заметил Вакулов.
— Неправда. Предателя бы сходу шлёпнули. Таких случаев у нас полно. Отец Овечкина — типичная жертва культа личности. А мы прошляпили, не подсказали, как правильно оформить биографию. И ещё, — Векшин обратился ко мне: — Твой отец реабилитирован?
— Да, судимость с него снята полностью.
Николай Тимофеевич торжествовал:
— Товарищи коммунисты! Обратите внимание. Последнее обстоятельство коренным образом меняет ход дела. Овечкин — хороший работник, достойная кандидатура. Надо разобраться и помочь ему.
Собрание вёл Сбитнев, и мне показалось, что он воспользовался креном в мою пользу.
— Думаю, — заключил он, — с этим всё ясно. Что же касается семейных отношений, то… Ты развёлся с женой?
— Да. Жду решения областного суда.
— Доведи до конца. А то райком притормозит. А ты, товарищ Векшин, как замсекретаря парторганизации, разберись: кто прав, кто виноват? Придётся встретиться с его супругой. А пока предлагаю: временно отказать товарищу Овечкину в приёме. Кто за?
Все механически подняли руки. Коммунисты выходили из кабинета Баскина и, став в сторонку, закуривали. В караульном помещении я столкнулся с Петуховым, старшиной отряда. Вид у меня был помятый. Петухов сочувственно глянул, приободрил:
— Не вешай нос. При заводе есть оперуполномоченный из госбезопасности Кондратьев. Расскажи ему всё как на духу. Думаю, поможет.
Встреча с Кондратьевым состоялась. Максим Геннадьевич выслушал меня; по выражению его пытливых глаз я догадался, что ему уже успели подробно изложить ход собрания.
— Ну что, правда всплыла? Теперь будет легче. Потерпи, — заметил он.
Сослуживцы относились ко мне без видимых перемен. Белухин, погружённый в хозяйственные заботы, ни словом не затрагивал болезненную тему. Баскин бодро приветствовал меня, но в его умных глазах, как всегда, просвечивалось недоверие, именуемое классовым чутьём.
444
Вакулов, виновник моего «разоблачения», как бы оправдываясь, сказал:
— Написал бы всё сразу — и не было бы никакой волокиты!
Однако настоящей искренности я не чувствовал ни в ком, кроме Векшина. По закону, не выясненному учёными, мы испытывали обоюдную симпатию.
— Пора, брат, заняться тобою, — заявил он — Сегодня поеду в гости к твоей половине. Привет передать?
На следующем дежурстве, когда я заступил в ночь, Николай Тимофеевич позвонил на питомник: «Овечкин, зайди в караульное. Есть новости».
— Был у твоей Вали, — улыбаясь стальными зубами, рассказывал Векшин. — Ну и молодчина! «Он, говорит, ни при чём: я во всём виновата». Так что всё на мази. С тебя, дружище, причитается.
С Векшиным встретились в центре города. Посидев в уютной закусочной, вышли разгорячённые и собрались было перейти дорогу, как мимо нас промчался на скорости мотоцикл. Мы едва успели отпрянуть назад. За рулём был милиционер, а в коляске гордо сидела Валя. Векшин её не узнал. Для меня же подобное видение явилось сюрпризом. Я вспомнил, как некогда умолял Кондратьева устроить Валю в органы. Может быть, он внял моей просьбе? Или она по своей воле спуталась с этим мильтошкой? «Низко же ты пала, Валентина Павловна!» — с горечью подумал я и сгоряча двинулся на прием к секретарю парткома Самойлову.
Партийное святилище располагалось на втором этаже. Я почему-то приблизился к нему без всякого трепета. А чего бояться? Небось, Максим Геннадьевич уже успел перетолковать с секретарем.
Однако, очутившись в просторном кабинете да еще облачённым в пропахший псиной комбинезон, почувствовал вдруг непреодолимую дистанцию между собою и этим щеголем в накрахмаленной рубашке, одетым с иголочки, кичливо восседающим за столом. Я внутренне оробел и сбивчиво начал объяснять цель своего прихода. Самойлов был, видимо, уже обо всём извещён.
— Покороче, — перебил он меня. — Что там с вашей партийностью? Отказали? Вся беда в том, что надо правильно оформлять партийные документы. Автобиографию напишите заново, поподробнее. Коснитесь судимости отца. А как обстоят дела с разводом? У вас есть решение областного суда? Нет? Поторопитесь.
Число желающих расторгнуть супружеские узы настолько возросло, что мне пришлось бы ждать минимум месяца три. Я воспользовался связями. Некоторые из моих приятелей, бывших студентов юрфака, преуспели и занимали солидные вакансии в областном суде. И неприятная встреча с Валей состоялась недели через две, на этот раз в большом зале. Народу было полно. Я оказался в более выгодном положении, чем моя супруга. Она в полном одиночестве ожидала своей участи, а я весело болтал с «болельщиком» — Валентином Чичевым, бригада которого вела в этом грозном учреждении отделочные работы.
445
Судейский стол, покрытый кумачовой материей, стоял на возвышении; на спинках стульев рельефно выделялись государственные гербы.
В зале наступила тишина. Вершители человеческих судеб действовали с убийственной безчувственностью роботов и вовсе не стремились сохранить распадающиеся брачные союзы, а руководствовались удобным принципом: разбить быстрее, чем восстановить.
Дел накопилось столько, что на разбирательство каждого отводилось не более пяти минут. Мне и Вале довелось сказать всего несколько слов. Не успели опомниться: раз — и готово! Оставалось поздравить с законным разводом. Но сие не входило в компетенцию судей.
Так же скоропалительно меня приняли в партию. Это в первый раз разбирали по косточкам. А сейчас Векшин информировал собрание о результатах своей проверки. Я доложил о решении областного суда.
— Таким образом семейный вопрос приобрёл полную ясность, — удовлетворённо заявил Сбитнев. — Поступило предложение: принять товарища Овечкина кандидатом в члены КПСС. Проголосуем. Кто «за»? Кто «против»? Воздержавшиеся? Единогласно.
Машина сработала чётко.
— Теперь всё, — подытожил Николай Тимофеевич. — Главное: мы тебя приняли. Решение первичной партийной организации отменяется лишь в исключительных случаях.
Я вспомнил его слова на парткоме. Процедура приёма прошла быстро и безболезненно. За столом сидели Самойлов, Баскин, Валуев и другие знакомые лица. Все были настроены благожелательно. Когда кто-то попытался ворошить прошлое моего отца, Баскин поспешил на выручку:
— С этим пунктом мы разобрались в достаточной мере. Обращались даже за помощью к оперуполномоченному госбезопасности. Так что повторяться не следует.
Далее всё покатилось по формальным рельсам. Меня проверяли, словно лошадь, хорошо ли подкован политически.
Оставалась последняя, наивысшая инстанция. Здесь я столкнулся с таким новшеством: прежде чем попасть на бюро райкома партии, необходимо было пройти собеседование, где нас, как новобранцев, подвергали идеологической санобработке. Лично мне попался рябой старик, видимо, из персональных пенсионеров. Он дотошно гонял меня по уставу, задавал каверзные вопросы по международному положению. Я всегда недолюбливал газеты, их суконный язык. Но уже полгода насиловал себя: занимался перевариванием малосъедобных продуктов прессы.
Экзаменатор сокрушённо покачивал головой:
— Надо, дорогой товарищ, готовиться более досконально.
Затем, подобно рентгенологу, стал отыскивать тёмные пятна в моей био446
графии. Разумеется, с его точки зрения. Найти их было не так уж сложно, и он удовлетворённо потёр руки:
— Что же вы окончили университет, а трудитесь не по специальности? У вас такая благородная профессия!
— Не могу устроиться.
— Не верю, не верю. Чтобы в нашей огромной стране не было работы! Уму непостижимо! Направляли вас куда-нибудь?
— Города и районы не указывались. Давались географические понятия: Казахстан, Узбекистан…
— Вот и надо было ехать!
— Да ведь гарантий на трудоустройство не было. Всё отдавалось на усмотрение местных властей. Наши девочки поехали, а их там заставили в детских яслях пеленки стирать и горшки выносить. Почти всем филологам и историкам, дабы поскорее от нас избавиться, выдали свободные дипломы.
Мои доводы слабо убеждали упрямого старика:
— И всё-таки, — настаивал он, — следовало попытаться определить себя. Ведь государство ухлопало на вас такие средства! А где ваша отдача? Коммунист обязан со всей ответственностью думать об этом. Вот и сейчас, — продолжал он, — вы занимаетесь не вполне достойным для вас делом — водите собак. Да и платят там, видно, не густо.
— За деньгами не гонюсь. Зато у меня много свободного времени. Видите ли, я пишу рассказы, стихи. Печатаюсь в газетах, в журнале «Дон».
— Вы член Союза писателей?
— Пока начинающий литератор.
— Точнее говоря, свободный художник. А вы знаете, что сказал Владимир Ильич Ленин: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». Все ваши доводы напоминают карточный домик. Ткни — и развалятся. Вы думаете, я придираюсь? На бюро райкома вам будет объясняться ещё труднее. Там не очень-то нянчатся.
В этом я вскоре убедился. Помня зловещее предупреждение экзаменатора, топтался в коридоре в тягостном ожидании. Наконец, меня вызвали. Нервы напряглись. Резким движением открыл дверь, обитую чёрным дерматином. За нею последовала такая же. Ещё миг — и я очутился в поле зрения незнакомых мне людей. Кое-кто стал настороженно изучать меня. Но вся опасность таилась в человеке, который находился как раз напротив, на другом торце длинного стола. В его облике было что-то хищное. Человек играл здесь главную роль, задавал тон, и я понял, что это сам секретарь райкома.
Говорить он много не дал. В приёме мне было отказано. Секретарь обратился к рябому старичку (только сейчас я признал в нём своего недавнего допросчика):
— Товарищ Кривошеев! Прошу детально разобраться. Пусть принесёт
447
справку из университета, что ему дали самоопределение, и публикации в журнале «Дон». Убедитесь, действительно ли он там печатался. Если уж он такой уникум, то мы его примем в партию.
— Вы свободны, — рыкнул он на прощание.
Я оказался за дверью. Вернее, за бортом. В голове бродила навязчивая мысль: «Конечно же, всё из-за отца!» А какой дипломат, этот секретарь. Всё свёл к самоопределению и публикациям. И даже Кондратьев не помог. Да, пожалуй, никто не поможет.
Людей видеть не хотелось. Всё-таки насколько благороднее собаки! Они без всякого коварства неистово бросаются на чужого, а хозяину преданы безраздельно. Впадают в неописуемый восторг, когда я треплю их за холку, почесываю за ушами или глажу по спине. Даже угрюмые Барсы, прикованные постоянно к блокпостам, приветствуют теперь меня своеобразным завыванием. Излишней ласки не допускают, зато знаков внимания ждут с нетерпением. Вот и сейчас зорко следят за мной из зарослей молочая.
Я подхожу ближе. Чёрная шерсть их лоснится. На шеях и у хвостов — светлые салфетки. На надбровьях желтеют круглые крапинки, как цветочки степной травы…
Я так привязался к своим подопечным, что порой они заслоняли даже людей. Это чувство отчуждаемости прорвалось при встрече с Кондратьевым.
— Ты какой-то не такой, — встревожился он.
И тут я выплеснул перед ним всю накипевшую боль:
— А сколько же терпеть из-за отца? Видно, никогда не смоется это пятно!
Максим Геннадьевич нахмурился, о чём-то размышляя. Пообещал помочь. Через неделю я стал кандидатом в члены КПСС.
***
На демонстрации бок о бок со мной шагала крупная молодая особа. На голове её возвышалась корона из густых золотистых волос. Коротенькое зелёное пальто (чуть выше колен) открывало её крепкие, мускулистые ноги в кремовых лодочках. К подобному типу женщин я испытывал неодолимое влечение. Мама всегда возмущалась: «Ну и вкус у тебя! Мужицкий! Ты же литератор! Должен ценить всё изящное, нежное».
Моя спутница оказалась не в меру общительной. Ее серо-голубые глаза лучились, на щеках появлялись ямочки. Звали её Надя. Она работала монтажницей, а её дядю — Зашибаева — назначили недавно директором нашего почтового ящика. Массивный мужчина, он шествовал впереди заводской колонны. Когда-то Зашибаев был секретарём Октябрьского райкома партии. Моя тёща работала под его началом в секторе учёта. А тесть в это время председательствовал в райисполкоме. Позже Зашибаев поднялся в гору. Стал заместителем председателя горисполкома. Проворовался на квартирах. И вот щуку бросили в тихую заводь.
448
Под глазами Нади вспухли едва заметные мешочки. Подумал: «Следы безсонных ночей. Небось, любит гульнуть». Но моя спутница подкупала своей простотой — не было в ней жеманства. Обернувшись к подругам, подмигнула:
— Споём, девчата?!
И, не дожидаясь ответа, затянула приятным грудным голосом:
…Уходили комсомольцы
На гражданскую войну.
Я поддерживал её своим басом. Она подхватила меня под руку. Похвалила:
— А у тебя отличный слух!
— Надеюсь, споёмся, — сказал я.
Приблизились к трибунам. Донёсся возглас: «С праздником Великого Октября, товарищи!». В ответ раздалось троекратное «Ура!»
Дело шло к концу демонстрации. Скоро наша колонна рассыплется, разбредётся. Расстанемся и мы с Надей. Мешкать было нельзя.
— Ты идёшь куда-нибудь в компанию? — спросил я.
— Нет, я свободна. А ты?
— И я. Тогда давай отметим вместе.
— Давай, — согласилась она. — Только где?
— У меня. В районе завода «Красный Аксай».
— Вдвоём?
— Да.
Сделали закупки. Я чистил картошку, а Надя ловко разделывала селёдку, украшая её вензелями из лука.
Здесь, в укромном домике, она почувствовала себя непринуждённо. Скинула туфли и приспособила вместо тапочек босоножки моего хозяина, они пришлись ей впору.
После третьей стопки пошли танцевать под радиолу. Медленно кружились по комнате. Её волосы касались моего лица, дыхание наше смешивалось, и как-то само собой получилось, что я её поцеловал. Она ответила мне. И дальше мы плыли в безпрестанном поцелуе. Прерывались только тогда, когда приходилось менять пластинку.
Сели за стол. Надя поставила ноги в чулках телесного цвета на перекладину моего стула.
— Озябла я что-то.
— Выпьем?
— Хватит. Не хочу.
Я обнял её и положил голову к ней на грудь. Она любовно перебирала мои волосы.
— Ты женат?
— Разошёлся.
— Я тоже, — призналась она. — Два сапога пара.
449
Далеко за полночь легли на мою кровать. Я не стал снимать верхнюю рубашку (печь не топилась) и бросился в атаку. Надя силком отбила её. Я сделал ещё две попытки. Безуспешно! И затем, выказывая недовольство, отвернулся к стене. Долго не мог уснуть. Очнулся под утро, лёжа на спине. Под моей рубашкой по животу шарила рука. Закрыв веки, я ждал, что же будет дальше.
Рука медленно опускалась всё ниже, достигла лобка и осторожно коснулась той части тела, которую прикрывают фиговым листом. Дошло до того, что терпеть уже не было мочи, и я, почти насилуя, овладел Надей.
Встав с кровати, зажёг свет. Она спрятала голову под одеяло. Я отбросил его. Надя стыдливо закрыла веки. Я поцеловал их. Она вдруг заплакала. Стал утешать её, и мы до того увлеклись, что я чуть не опоздал на дежурство.
Через два дня Надя пришла на свидание. Мы гуляли в районе её проживания, на Северном посёлке. Было прохладно, и даже частые поцелуи согревали слабо. Мы сидели около серого пятиэтажного здания на лавочке, плотно прижавшись друг к другу. Мимо прошёл высокий мужчина в шинели. Офицер. Надя встрепенулась:
— Это он! Увидел нас! Так ему и надо!
Она ликовала. Я потребовал объяснений.
— Ну как ты не поймёшь? Это же мой муж. А я с тобой. Наконец-то я отплатила ему за всё. Пусть попереводит кровь на воду.
Подумалось: а что если я просто орудие мести в её руках?
Но военного больше не встречали. Я успокоился.
С каждым днём становилось всё холоднее. В мою лачугу Надя наотрез отказалась ехать, ссылаясь на присутствие хозяина.
— Ну ничего. На следующей неделе он будет во второй смене. Тогда поедем?
— Поживём — увидим.
И тут в наши отношения неожиданно вбили клин. Кондратьев как бы невзначай поинтересовался:
— С кем это ты так мило ворковал на демонстрации? Под ручку, ишь ты!
— А что нельзя?
Он усмехнулся:
— Губа не дура. А знаешь, кто она?
— Племянница Зашибаева.
— То-то и оно!
Меня как бы предупреждали: «Знай, сурок, свой шесток». Я насторожился. Что-то тут нечисто. Может, Кондратьев, представитель власти, призван оберегать закон кастовости? А я-то, собаковод-замухрышка, обрадовался, что встретил, наконец, на своём пути настоящую королеву!
Библиотекарша Ада Константиновна говорила: «Писатель не может творить без предмета вдохновения».
450
Любовь всегда должна быть окутана ореолом тайны. Иначе чахнет на корню. А за нами, оказывается, исподволь наблюдали, звуки наших поцелуев осторожно подслушивали. Может, нас даже фотографировали или записывали на магнитофонную плёнку?.. Нет, нет! Зачем мне такая, с позволения сказать, любовь, подробное описание которой заносится в досье и хранится в сверхсекретном учреждении?!
И все-таки Надя мне очень нравилась, и я продолжал встречаться с ней. Сомнения, посеянные Кондратьевым, постепенно рассеивались. Пользовались лачугой Костина — в отсутствие хозяина, что случалось крайне редко. Надя туда ездила неохотно. Чаще мы бродили по улицам, посиживали в кафе или отогревались в кинозале, млея в полумраке на последнем ряду. К себе на квартиру она не приглашала. Видно, стыдилась, что я на такой должности. Мне уже не раз говорили, что от меня попахивает псиной даже после того, как я помоюсь в бане.
Как-то мы долго бродили по набережной Дона. Было ветрено, зябко. Я невольно обронил фразу:
— Эх, напрасно мёрзли полдня!
Глаза у Нади сузились:
— Так, выходит, ты со мной зря время теряешь?!
Я попытался оправдаться:
— Но в домике было бы приятнее…
Надя вспыхнула:
— Всё! Отлично тебя раскусила. Но я не подстилка, — и резко повернулась ко мне спиной.
Я обнял её за плечи, выпалил залпом:
— Ты не так поняла. Я очень люблю тебя. Только очень уж невмоготу без близости. Давай поженимся.
— Нет уж. Поищи другую, — и вырвалась из моих объятий.
Ошеломлённый, я не смог остановить её. Вспомнились слова Розы: «Руби дерево по себе!»
Я прислонился к парапету. Тусклое солнце спряталось за тяжёлые тучи. Ветер гнал тёмно-свинцовые волны. Дон готовился к зимней спячке.
Промаялся денька три. Не вытерпел. Подавив мужскую гордость, отправился, как проситель, к её цеху:
— Позовите, пожалуйста, Надю, монтажницу.
Она вышла в белом халате и чепчике, чистая, сияющая. Окинула меняя небрежным взглядом:
— Ну что тебе? — спросила. — Ведь все кончено. Не надо.
Во второй раз прислала вместо себя подругу. Та сказала:
— Надя велела передать: «Пусть собаковод больше не приходит».
Только тогда я опомнился и, оскорблённый до основания, схватился за перо, как за спасительный шест.
451
Глава 7
ПОСОХ
К
огда ещё стояли погожие дни, Костин задумал облагообразить фасад своего дома. Разумеется, не своими руками. Заявился его родственник, кажется, муж тётки, некий дядя Вася. По виду — типичный алкоголик с перекошенным лицом, руки трясутся. В прошлом не то маляр, не то штукатур. Прежде, чем приняться за дело, отозвал моего хозяина в сторонку, нашёптывал: «Надо подлечиться! Надо подлечиться!» Славик вынужден был дать пятёрку.
Меня издавна привлекала профессия отделочника, и я вызвался помогать мастеру. Натаскал песку, вытащил из сарая цемент.
— Гарцуй, — коротко приказал дядя Вася.
Я вытаращил на него глаза. Уж не смеётся ли он надо мной?! Я родился и вырос в казачьем краю и хорошо знал смысл этого слова. Гарцовать — значит наездничать, молодцевато скакать на коне. Выходит, мне ничего не оставалось, как прыгать вокруг да около. Я было обиделся, но дядя Вася миролюбиво объяснил, что «гарцовать» на языке штукатуров обозначает всухую размешивать цемент с песком.
— Берёшь один к трём, или один к двум, в зависимости от марки цемента, — объяснил он и достал из мешка инструмент — маленькую металлическую лопаточку в виде сердца и тонкую квадратную доску с круглой ручкой посредине. — Гляди, — улыбнулся. — А то опять осерчаешь. Вот мастерок, а это — сокол. Не подумай, что птица.
Дядя Вася лихо забрасывал обвалившийся цоколь стены раствором и выравнивал соколом. Он раскраснелся, глаза задорно поблескивали.
— Давай перекурим,— сказал,— пока раствор маленько схватится. А тогда будем затирать.
Между тем Костин готовил дядюшке новый фронт работ. Пользуясь тем, что Петяша уехал в отпуск, выносил вещи из флигеля. Старый чемоданчик вдруг раскрылся, и из него повысыпались папки с рукописями. Я начал перебирать их… На титульном листе было начертано: «Александр Воробьёв. «Желание славы». Роман». На других листках — стихи, отпечатанные на машинке.
Сердце неприятно защемило, словно я разворошил чужую могилу.
— Гляди, — сказал я Костину, — Алехандро до того докатился, что впопыхах забыл своё литературное достояние. Интересно, где он шастает. А то бы я переслал ему всё это.
Костин молчал. Я бегло просматривал стихотворные строчки, пока не натолкнулся на любопытное четверостишие. Прочёл его вслух:
Утираясь мокрым полотенцем,
Каждый день я с грустью сознаю,
452
Что живу я жалким иждивенцем
В этом невозделанном раю.
— Ха-ха! — воскликнул я. — Видно, Славик, он тебе его посвятил. Уж очень была между вами крепкая любовь.
Костин заскрипел от злости зубами:
— У-у, шаромыга! Пропился. Небось, сгинул давно. Ну да собаке собачья смерть!
Солнце склонялось к западу. Мастер, окончив работу, вытер пот со лба.
— Ну, хозяин, — заявил, — с отделкой тебя. Беги в магазин. Надо обмыть, а то штукатурка обвалится.
Наскоро выпили, закусили. У дяди Васи развязался язык. Его трудно было остановить. Славик почти силком выталкивал его за порог:
— Иди, иди, а то тётя Катя будет безпокоиться.
— А деньги? Деньги давай!
— Иди проспись. А то потеряешь и скажешь, что ты их не получал.
— Ну и сволочь же ты, Славка! — мастер махнул рукой и скрылся за калиткой.
Костин спешно наводил порядок в своём жилище. Вскорости он вступил в брак с Юляшей. Она, полноправная хозяйка, хлопотала у печи, готовила обед, стирала, мыла, всё что-то скоблила. А Славик, маленький и несуразный, носился вокруг неё петухом, покрикивал, наставлял, стращал. Юляша непоколебимая, как башня, косилась на него сверху вниз. В защите не нуждалась. И когда я становился на сторону слабого пола, законный супруг вспыхивал:
— Не лезь, — орал, — свиным рылом в чужой огород!
— А ты не хами, — заступалась Юляша. — Слушай, что умные люди говорят.
Чувствуется: не пара он ей. А замуж вышла по необходимости. Не шататься же всю жизнь по квартирам, когда есть дом, в самом Ростове. Да и Славик какой ни завалящий, а всё-таки свой, надёжный, чистый. И сверх того, они земляки, соседи. Родители, почитай, сосватали их ещё с пелёнок.
Опекают и по сей день. Шлют молодожёнам из кубанской станицы богатые дары. Недавно машина прикатила: дескать, велено передать оковалок сала да мешок муки. Костин впопыхах кинулся, хвать-похвать, а поднять не может. Тут я подоспел, внёс гостинец в дом.
Юляша расплылась в довольной улыбке:
— Спасибо, Георгий! Вот это, я понимаю, мужик!
После, в знак благодарности, не обращая внимания на ревнивые взгляды Славика, всё подкладывала мне румяные пирожки. Таких в кафе и даже в ресторане не отведаешь, а не только в нашей заводской столовой или в других заведениях общепита.
По утрам, когда Юляша растапливала печь, а я рядом валялся на кровати, она, словно невзначай касалась моего локтя могучими бёдрами.
453
К вечеру возвращался хозяин, усталый, сердитый. Покрикивал на жену, грозил пальцем:
— Ну что, небось, уже снюхались? Вот я вам задам!
Из прежнего весельчака он превратился в невыносимого брюзгу. Однажды намекнул:
— Наверное, у нас будет ребёнок. Сам понимаешь: плач, визг, толкотня. — И добавил: — Может, тебе в общагу удастся пролезть, а?
— Все понял. Перехожу на приём.
И пустился в переговоры. Баскин пообещал:
— Попробуем устроить. Но и ты, в свою очередь, старайся показать себя.
На питомнике трудно было выбиться в люди. Чета Мусиенко — Матрёна Ивановна и Илья Моисеевич — вконец очаровали Белухина. Себя возносили до небес, других — старались втоптать в грязь. При случае могли оболгать и создать тому или иному человеку весьма невыгодную репутацию. Рослов прослыл пьяницей, я — лодырем, Зорин — нелюдимым. Зато их везде и всюду ставили в пример, и они, прикрываясь, точно бронёй, завоёванным авторитетом, тащили с питомника всё, что можно, без зазрения совести.
Недавно Белухину удалось выписать с бойни только что забитую молодую лошадь. Мы и глазом не успели моргнуть, как от неё остались хвост да грива.
— Эх, не отведал свежатинки! — сетовал Рослов. — А всё из-за этих куркулей. Хватают в обе руки. Шёл я раз мимо их дома. И вот что заприметил. Вишня растёт на улице, а сама на их забор повалилась, ветки протягивает, к ним во двор просится. И Мусиенко в этом месте распилил загородку, впустил дерево. Вот так и обрастают они богатством, как снежный ком. А нам достаются одни болячки. То мы с тобой желудками мучались. То вы с Зориным никак от чиряков не избавитесь. Поганый всё-таки у Ивановны глаз.
— Простыли мы прошлой зимой. Чуть не по горло в снегу лазили! — старался я найти научное объяснение.
— Что бы ни было, а напасти! — не успокаивался Герман Фёдорович.
И вдруг — неожиданная почесть. На очередном дежурстве Белухин уставился в упор, спросил:
— Как ты думаешь, кому у нас можно дать «Ударника коммунистического труда»?
— Непременно Мусиенкам. Мужу и жене. Чтобы разлада в семье не было. Кто же больше заслуживает? — не без сарказма заметил я.
Михаил Дмитриевич понял издевку.
— Брось! — прервал он меня. — Что они вам всем поперёк дороги стали? Я думаю вот как. И никакой обиды не будет. Ивановне — она у нас одна женщина. И тебе как коммунисту. На, держи! — он вручил книжечку в тёмно-красном коленкоровом переплёте с профилем Ленина и значок. — Надо бы спиртом протереть, а то заржавеет.
— Будет сделано! — отчеканил я.
454
Громкий титул на поверку ни к чему не обязывал. Каких-нибудь дополнительных тягот и перегрузок у меня не прибавилось. Ивановна всё так же копошилась не спеша.
Всё шло своим чередом, согласно раз и навсегда заведённому распорядку дня.
В собачьей семье появился любопытный экземпляр. Звали его Арчик. Я докопался, что арч — это аркт, от слова Арктика. А в переводе с армянского арч — означает медведь. То есть обитающий на крайнем севере. Новый пёс и впрямь очень походил на медведя. Такой же массивный, неповоротливый, с крупной тяжёлой головой, с коричневой окраской шерсти. А в усах проглядывала седина. Умудрённый годами, лаял редко. Он с лихвой отслужил своё, а когда стал не нужен, безсердечный хозяин привёл его сюда, словно в дом престарелых.
А вот Жулик и Роза, несмотря на молодой возраст оказались безнадёжно больными. Чрезмерно отощали. Аппетит пропал. Уже несколько месяцев их не ставили на пост. Они безвылазно торчали в изоляторе. Бедняги едва держались на ногах, пошатывались; заднюю часть, словно парализованную, тянуло книзу. В тусклых глазах не теплилось ни капли эмоций.
Я поставил такой диагноз: «Слишком долго стояли у могильника. Подверглись действию радиации. Поражены спинно-мозговые центры». А неделю спустя обнаружил в вольере труп Розы. Она повалилась на бок, челюсти были плотно сжаты, над нею роились мухи.
Я повёз её в ветлечебницу. Врач произвёл вскрытие. Обнаружил желвак, хотел вырезать, но нечаянно задел скальпелем, и по внутренностям растеклась мутная гнойная жижа.
— Картина ясная, — кратко заключил он. — злокачественная опухоль.
«То же ждёт и нас», — подумал я.
Мои опасения не были напрасными. Из катодного цеха всё так же методично, вопреки нашим жалобам, продолжали приносить в оцинкованных вёдрах отходы тория и стронция, безшабашно сваливали их в нескольких метрах от питомника, прямо на землю. Зловещая яма была настолько переполнена, что её двери, обитые свинцом, не закрывались. От свалки вовсю несло контрольным леденцовым запахом. Порою так сильно, что к горлу подступала тошнота. Волосы на голове редели, дёсны кровоточили. Казалось, даже мужская сила постепенно ослабевала. Мысль о том, что мы облучаемся, словно подопытные кролики, не давала покоя.
Теперь я с опаской взирал на мясистые сахарные помидоры, взращённые на грядках питомника. Они казались подозрительными на вкус: быть может, и в них содержится изрядная доза радиации?
Год тому назад, когда я впервые забил тревогу, инженер по технике безопасности старался усыпить мою бдительность. Он бегал вокруг могильника
455
с дозиметром и, показывая на шкалу, утверждал, что вредности практически не существует. А потом подошла спецмашина и вывезла весь хлам, скопившийся в баках и контейнерах.
На сей раз я обратился в более высокую инстанцию — к районному эпидемиологу, потребовал в кратчайший срок опустошить могильник. Заводские деятели засуетились: где найти охотников, которые за двести рублей вычистили бы поганую яму? Агитировали и нас, низкооплачиваемых собаководов. Мы наотрез отказались.
Зато двое пожилых пьяниц выпотрошили могильник голыми руками, не надевая ни защитных костюмов, ни респираторов, и получили в награду по сто рублей и три литра спирта. Я часто вспоминаю этих отчаянных добровольцев. Живы ли они?
После этого события мой авторитет в охране значительно возрос. Я стал помещать в стенгазету хлёсткие заметки. Доставалось по заслугам и простым стрелкам, и старшине Петухову, и моему непосредственному шефу.
Правда, затрагивались незначительные факты! Дескать, курят и мусорят в караульном помещении, вытирают руки о занавески, газеты из подшивки используют вместо оберточной бумаги.
Иногда хватал лишку. В дежурном журнале сделал запись:
«Итак,
Выставлено 27 собак.
Всего — 28. Одна — в декрете.
Этого не держу в секрете».
Векшин возмутился. Его армейскую натуру оскорбила неряшливая, нестандартная форма. И он поспешил сделать пометку: «Неграмотно и нелогично».
Я попытался возразить:
— Николай Тимофеевич, Суворов тоже, случалось, писал важные донесения в стихах.
— Не подражай великим в мелочах, — заметил он сердито. — А если уж даден тебе острый глаз, то стреляй не по воробьям, а по крупным целям.
«А где они? — размышлял я. — Их не видать из нашего секретного отсека».
Впрочем, объект для сатиры, хотя и негласный, появился. Дотошный Баскин вычислил, что график дежурств построен так, что за каждым охранником накапливаются неотработанные часы. Должок заставили погашать. Стрелки негодовали, добрым словом поминали Кондратьева. Я с ходу откликнулся частушкой:
Прохлаждалась вохровская братия
При начальнике Кондратьеве.
Нынче не послужишь без опаски:
Заступил на трон товарищ Баскин.
Белухин услыхал — смеялся так, точно дул на молоко, боясь обжечься.
456
— Здорово! Здорово! Но всё-таки, — предупредил, — поосторожней. Владимир Филиппыч злопамятен.
— Так мы же одни!
— И стены уши имеют, — настаивал он.
— Но сейчас другие времена, — сказал я. — Даже про Хрущёва на любом перекрёстке болтают невесть что.
— Пусть болтают, а тебе не пристало!
Его, закалённого бериевца, редко подводило профессиональное чутьё. Белухин казался вроде бы невзрачным: серенький, в потёртой шинели, в стоптанных сапогах. Но порою его зоркий, орлиный взгляд и чётко очерченный жёсткий профиль, которым он был чем-то похож на эсэсовца, заставляли настораживаться.
В этот день, утром, придя на смену, я уже застал на питомнике Михаила Дмитриевича. Он заявился раньше обычного. Сидел в лёгкой защитной рубахе за самодельным колченогим столом и что-то отмечал птичками в журнале.
— Чем занимаемся? — задал я его излюбленный вопрос.
Он не поднял головы. Ответ прозвучал отрывисто, как выстрел:
— Выбраковка собак. Сейчас за ними приедут.
Я не поинтересовался, каким принципом руководствуется Белухин. Тем же что и Адольф Гитлер? Может быть, с той разницей, что у последнего подо всё была подведена научная подоплека и действовал он в более грандиозном масштабе, когда намечал уничтожение государств и народов.
Белухин был гораздо скромнее. Он быстро закончил отбор. В чёрный список попали бесноватый Джек, прожорливый безобразный Джульбарс, облученный доходяга Жулик, беззлобный ленивый Дик… Человеческий приговор был окончателен и обжалованию не подлежал. Подъехала крытая машина с железными решётками. Собаколов стоял, как палач, с огромным сачком. Жулик почти не мог идти и то и дело припадал на задние лапы. Мусиенко грубо тащил его волоком, ошейник резал ему шею. Бедного пса швырнули в машину почти удавленным.
— Быстро, быстро! — командовал Белухин,
«Шнель, шнель!» — отозвалось в памяти.
Илья Моисеевич, обливаясь потом, крикнул:
— Пособляй! Що стоїшь?!
Я отказался вести обреченных. Мусиенко остался после ночи для участия в карательной операции. Злобно оскалив стальные зубы, заорал:
— Ты що саботажник или слабонервный?!
Животные визжали, скулили, чувствуя, что их отправляют на живодёрню.
Я согласился помочь лишь из жалости к собакам. Больно было видеть, как Илья Моисеевич мучает их. Дик бросился ко мне, точно ища защиты, и шёл спокойно рядом, не сознавая, что это его последняя прогулка. Около маши457
ны он рванулся в сторону. Но собаколов не дремал, и Дик мигом оказался в мешке.
* * *
Великое водосвятие окончилось. Зазвучали соборные колокола. Торжественный перезвон переливался в морозном настуженном воздухе.
Народ валил из храма. В бидончиках и баклажках несли Крещенскую воду. Я тоже припас бутылочку. Наполнил. Спрятал в нагрудный карман пальто.
Когда я ещё учился в школе, мама накануне этого большого праздника — в сочельник — запрещала есть до первой звезды. И только вечером подавала на стол взвар и сочиво из пшеницы — горновки, приправленной сахаром или мёдом. Вчера, кстати, так сложилось, что я весь день бегал голодным. А сегодня попал на службу.
Многие исповедовались. Я стоял поодаль... Пожилой, но осанистый священник заметил меня.
— А ты чего не подходишь? Праведник, что ли?
— Блудник я, батюшка.
— Бросай блудить — начинай рыбу удить. Не откладывай в долгий ящик. — Смеётся. — А вдруг завтра помрёшь?
— Ну что ж, на всё Божья воля.
— О! Да ты, брат, не совсем тёмный.
— Не моя заслуга. Мама так говорит.
— Молитвы матерей достают грешников со дна ада. Однако же и самому требуется попотеть. А ты, видать, нерадивый?
— Так точно, батюшка.
Помолчали.
— В бане бываешь? — спросил он.
— Регулярно.
— Вот видишь, тело моешь. А душа не больше ли тела? Надобно и её, родимую, попарить. — Священник возложил на мою голову Крест. — Приходи поскорее. Не затягивай!
Я вышел из храма, призадумался. И тут же, неподалёку, около рынка столкнулся с Володей Сидоровым.
— А я опять бросил якорь у Марии Федотовны, — сказал он. — Айда ко мне. Захватим пузырь. Там и потолкуем.
Миновали жёлтую громадину университета. В тихом переулке белела церковь, отделённая от школы железной оградой. Более пяти лет молился я здесь на Пасху, окрылённый, а после угораздило меня попасть в такую трясину, из которой и посейчас не могу выкарабкаться…
Подошли к обветшалому домику с крохотными окнами. Зелёные ставенки были распахнуты. Из трубы вился дымок.
В тёмных сенцах по-прежнему стоял оцинкованный бак, прикрытый деревянным кругом.
458
В комнате жалась к печке Мария Федотовна. В душегрейке, укутанная вязаным платком, в валенках. Возможно, дремала, а мы её потревожили.
— А, Георгий, — улыбнулась через силу. — Я что-то прихворнула. Папочка на службе. А я дома сижу. Господи, прости меня, грешную!
Она истово перекрестилась на икону, убранную вышитым рушником. Мерцала лампада. Божественный Лик был торжественным и строгим.
Мы спрятались в каморку, келью поэта. Вскоре дверца со скрипом приоткрылась — Мария Федотовна протянула алюминиевую миску.
— Вот отведайте, миленькие, квашеной капусточки, огурчиков…
— Закуска что надо! — Сидоров весело потёр ладони и под звон стаканов поведал о своих странствиях…
…Бурил и взрывал сопки вокруг Братска. Перекрывал Ангару. Строил дорогу Тайшет-Абакан. Исколесил Сибирь, Казахстан, Юг и Восток России…
— Монтажники, сварные, шофера — народ необходительный и твёрдый, — нараспев произносил он, точно читал стихи. — Были всякие: и романтики, и рвачи. А больше всего я не терпел уголовников. Зоологически ненавидел. После тихая заводь — совхоз в Казахстане, — продолжал Володя. — Стриг овец, был скотником, трактористом… Все эти годы не писал. Только записывал. Да и сейчас недосуг. Вкалываю на Сельмаше. Там трёхсменка, такая мясорубка — с ног валишься. Но хочу всё испытать на своей шкуре, изучить все слои общества. А после возьму расчёт — и засяду вплотную за большое полотно.
Я искренне завидовал ему: вот и теперь он в самой гуще людей, на заводе — гиганте, а я где-то на отшибе, с собаками… Сидоров попал в жилу, его возьмут нарасхват. А чем я могу похвастаться? Стереотипными отказами из толстых журналов! То была серия профессиональных ударов: били под ложечку, в челюсть, между глаз…
Я уставился на опустошенную бутылку. Володя понял без слов — умчался в магазин. А я вылез из каморки. Мария Федотовна зябко передёрнула плечами.
— Старость — не радость, — вздохнула она. — А как мамочка?
— Мучается. У неё сахарная болезнь.
— А-а, — хозяйка зевнула и поспешно осенила рот мелкими крестиками.
Я потоптался на месте и предложил свои услуги:
— Может, угля принести или воды?
— Спасибо. Володинька уже всего понатаскал. Да и грех. Нынче Крещение.
Я устремил взгляд в Святой угол. Малиновый отсвет горящей лампады падал на образ Спасителя. Казалось, Он чего-то ждал, звал. Я трижды перекрестился. Помолчали. Потом Мария Федотовна принялась на все лады расхваливать своего квартиранта:
— Он такой труженик! Мы, бывалоча, уже третьи сны видим, а он вернётся со смены и всё сидит у ночника. Что-то сочиняет. А ить это не кажному дадено. Можно сказать, дар от Самого Господа!
459
Дверь распахнулась, и на пороге появился «Божий избранник»: Полы «москвички» распахнуты; на груди синими рубцами рябит тельняшка. Ему бы, парню из Донбасса, под стать не лира, а отбойный молоток. Ему бы рубить, взрывать, пахать, лететь в космос… Ему бы идти в обнимку с крутотелой, здоровой девкой вместо Музы… Но, несмотря на недюжинную физическую силу, Володя имел доброе, нежное сердце. В любви ему, как правило, не везло. Женщины восхищались его эрудицией (вернее, он подавлял их ею), а когда дело доходило до решительного момента — он пасовал. И продолжал тянуть лямку аскета. И вдруг затворник разоткровенничался:
— Знаешь, наверное, я скоро женюсь. Её зовут Светой. Торгует в книжном магазине на Кировском.
— Шутишь?
— Нисколько. Вот, полюбуйся.
Сидоров достал фотографию из нагрудного кармана. Я вглядывался в незнакомые черты.
— Приятное лицо. И — безхитростное.
Он кивнул головой в знак согласия.
Из церкви вернулся хозяин. Из-за фанерной перегородки доносился его голос:
— А народу-то сколько было, мамочка! Ой, ой, ой! Я что-то притомился. Лягу, отдохну маленько. Ты разбуди меня, чтобы я поспел к вечерне.
— Ложись, папочка. Вот в эту комнату. Там ставни закрыты. Я и занавески задёрну. И дверь прикрою. Спи с Богом!
Старик был немного глуховат.
— А? Что? Ну ничего, ладненько, — и стал ворочаться с боку на бок.
А мы толковали о своём.
— Понимаешь, Володя, мне кажется, что я бреду по болоту. Чуть зазеваешься — и …
— Тебе, брат, слеги не достаёт,— подсказал Сидоров.
— Не понял.
— Ну, слега — это жердь, решетина, — пояснил он. — Без неё топь не перей-дёшь. Сам изведал. Слега — она как бы посох у странника.
— Так-так. Ты имеешь в виду идейную опору?
— Вот именно. Это вера в человека, в его неизмеримые возможности.
— Подобает больше чтить Творца, нежели тварь.
— Я и не возражаю, что Бог есть. Он просто не у дел. Почил. А люди, если очень захотят, могут построить разумное общество. Конечно, это не так просто и не так скоро. Хрущев явно загнул, когда крякнул на всю вселенную, что коммунизм наступит в восьмидесятом году.
— Казала Настя, як удастця! — не без иронии воскликнул я.
'
'
'
460
***
Неподалеку от нашего завода, словно отпочковавшись от него, выросло пятиэтажное здание. Его только что сдали в эксплуатацию, и рабочие стали заселяться в него. От ВОХРа получил однокомнатную квартиру начальник караула Иванов. А мне, как безпризорной собачонке, выделили койку в общежитии. Баскин тем не менее считал, что меня облагодетельствовали.
В Ростове я прожил одиннадцать лет. Был прописан в Ленинском, Железнодорожном, Октябрьском, Пролетарском… Сейчас осел в Первомайском. Административно-территориальный перечень города был в основном исчерпан. В паспорте не осталось живого места — разве что поставить штамп об убытии?! Знаменательно, даже моя кровать во вновь обретённом жилище находилась неподалеку от двери — у выхода. В комнате обитало ещё трое. Прямо напротив меня располагался инженер Валерий Супрун. После смены он сразу валился на неразобранную постель, предварительно развесив на спинке стула носки, которые издавали неприятный острый запах.
У окна устроился машинист компрессорного цеха, что по соседству с питомником. Мы были с ним знакомы. Анатолий напоказ расхаживал в тельняшке и, обнажая стальные зубы, смеялся резко и отрывисто, словно стучал палкой по жестяной коробке.
Третий — Саша Долгополов — приглянулся сразу. То был стройный паренёк с вьющимися, как у барашка, волосами. Разговаривал с чуть заметным акцентом.
— Махачкала — столица Дагестана. Порт на Каспийском море, — рассказывал он. — Махач — народный герой. Кала в переводе на русский — город. Вот и получилось: Махачкала. В республике — свыше тридцати национальностей. Ты, наверное, думаешь, что они живут мирно? Как бы не так! Там у нас бытует местная присказка. Встречает аварец аварца. «Как живёшь?» — спрашивает один. — «Хорошо, — отвечает другой. — Вот только лезгины дышать не дают». Кумыки жалуются, что им от даргинцев нет житья. А табасараны говорят, что от лакцев.
Поначалу в общежитии, на новом месте, я спал безмятежно на чистой накрахмаленной простыне под таким же хрустящим пододеяльником. Спал помногу, не ворочаясь, на правом боку, так что мог вступить в состязание с самым матёрым пожарным.
Однажды над моим ухом раздался пронзительный клич:
— Вставайте, граф! Вас ждут великие дела!
Вскочил, как по тревоге, босой, в одних трусах. Передо мной, как привидение, — Женя Корсуновская.
— Откуда ты? Как разыскала?
— Не забывай, что мой свёкор — полковник КГБ, — отшутилась она. — А я только что из Москвы. Помнишь, года три назад показывала тебе пьесу «Вива, Куба!» Теперь она называется «Камилла». Думаю протолкнуть.
461
— А удастся?
— Запросто. Взяла в соавторы московского драматурга Петра Градова. Для пущей важности он вносит кое-какие поправки. Гонорар — пополам. Да сверх того расплачиваюсь натурой, вот, — похлопала себя по ляжкам. — Он, между прочим, женат, имеет двоих детей. У нас только на бумаге всё красиво, этично, а на деле… Тьфу, мерзость! Надоела вся эта любёвь. Противно, аж рвать тянет.
В другой раз Женя, когда я пришёл к ней на квартиру, села за фортепиано и, слегка спотыкаясь на клавишах, стала наигрывать кубинский марш «Двадцать шестое июля».
— Трам-там-там, тарарам, тарам, — бодро напевала она.
— Трам-там-там, тарарам, тарам, — вторил я ей.
Итак, «Камилла»… Действие происходило на Кубе. Борясь за свободу и независимость, революционные силы победили. Пьеса заканчивалась всенародным торжеством. На Кубе, по обычаю, в день праздника выбирали самую красивую женщину, которой присваивался титул «королевы красоты».
Внезапно меня озарило. Название напрашивалось само собой.
— Лучшего не придумаешь, — подытожил я. — «Вива, Куба!» — слишком лобовое, для политической статьи. «Камилла» — имя героини, по сути ничего не раскрывает. А вот «Королева красоты» — в самый раз. Тем более для жанра музыкальной комедии.
Женя вскочила со стула и запрыгала от восторга.
— Ты страшно талантлив! — похвалила. — Способнее меня. Давай писать вместе.
— В драматургии я ни бэ ни мэ.
— Надо только начать. У нас всё получится, — и уже печально: — Эх, ну почему я не смогла связать жизнь с тобою? Как бы мы были счастливы!
— Опомнись, Женечка! Ты любишь деньги, а у меня их нет. Потом бы я наскучил, и ты бы мне изменила.
— Глупый, глупый! Одно лишь слово, и я брошу все блага, буду терпеть лишения и, даже совсем выбившись из сил, поползу за тобой, как преданная собака.
Я попытался её успокоить:
— Женя! Не надо травить себя понапрасну.
Мать Корсуновской порой наведывалась из Новочеркасска и догадывалась, по-видимому, что её дочь неравнодушна ко мне.
— Берегите Женечку, — говорила. — Она только кажется такой смелой. А на самом деле у неё легко ранимое сердце, и она нуждается в защитнике и друге.
Эта мягкая, уравновешенная женщина относилась ко мне, как к сыну. Её одолевал тяжкий недуг: рак матки. Облучение не помогало. Но она не поддавалась отчаянию, повторяла:
462
— Что ж, всё в руках Божиих!
Однажды грязная туча заслонила солнце. Я застал Женю нахмуренной и раздражённой:
— Ездила к маме в Хотунок. Это около Новочеркасска. Что там творилось — ужас! Настоящее восстание! Началось с электровозостроительного. Понизили расценки. Да вдобавок со снабжением были нелады. Рабочие поднялись на дыбы. Толпа двинулась к парткому. А там, естественно, сдрейфили. Заперлись. Если бы вышли, объяснили всё по-человечески, ничего бы не было. Ну, может, вгорячах убили бы одного—двух, на том дело бы и кончилось. А то, видишь, до какого кровопролития дошло — танками давили людей. Сейчас вроде бы всё затихло. Хотя многих хватают, ищут зачинщиков бунта.
Я молчал, потрясённый. Давно, ещё с университетской скамьи, когда впервые раздался робкий голос революционных коммунистов, знал, что любое сопротивление власти будет неминуемо подавлено. Знал рассудочно. А в глубине сердца сочувствовал и тем одиночкам, и нынешней многолюдной толпе. Жаль было напрасно пролитой крови.
По заводу, взбудораженный, носился оперуполномоченный Кондратьев. Увидев меня, отозвал в сторону, спросил:
— Слышал?
Я утвердительно кивнул.
Он резко подвёл черту:
— Провокация! На ней погрели руки уголовные элементы. Громили и грабили магазины. Пришлось вызвать войска. Сейчас дыхнуть некогда. Двое суток не был дома. Если что пронюхаешь, немедленно звони.
Кондратьев, пользуясь тем, что некогда оказал мне услуги в трудоустройстве и в приёме в партию, почти открыто предлагал роль осведомителя. Я попробовал взбрыкнуть:
— Максим Геннадьевич, у нас вроде бы все настроены патриотически.
— В общем да. И все-таки отдельные отрицательно настроенные элементы имеются.
Между тем до меня доходили слухи, что в Новочеркасск после того, как подавили восстание, прилетал хитромудрый Микоян, выступал перед народом. После его визита в магазинах появилось всё — в широком ассортименте. На НЭВЗ* расценки были пересмотрены — в пользу рабочих. Руководящая часть горкомовцев и администрации завода лишилась удобных кресел. Участников восстания, а заодно и тех, кто к таковым не принадлежал, услали туда, куда Макар телят не гонял.
Хотя в широком масштабе волнение улеглось, но кое-где подспудно пробивались роднички недовольства. Кондратьева я не снабдил (вернее, не пожелал
* НЭВЗ — Новочеркасский электровозостроительный завод.
463
снабдить) полезной для него информацией. Тогда он сам выбрал объект для наблюдения.
— В двадцать первом цехе, — сказал, — есть такая Алевтина Охапкина. Ей лет тридцать с лишним. Пописывает стишки. Интересно, чем она дышит?
Охапкина оказалась ярой сторонницей Новочеркасского восстания. Была возбуждена до предела, рассказывала захлёбываясь:
— Наши русские солдаты отказались стрелять в народ. Тогда прислали чучмеков. Эти в воздух не стреляли. Нет! А палили без разбора по старикам и бабам. И даже по детям, которые из любопытства забрались на деревья. Зато в Ростове чернозадым дали шороху. Когда они вылазили из крытых машин, в них бросали булыжниками. Ростсельмаш тоже должен был забастовать. И Киев, и Ленинград. Словом, почти вся Россия!
Алевтина внутренне пылала. Её худое лицо покрылось румянцем; ноздри раздувались, как у взмыленной лошади.
Я передал Кондратьеву голые факты, а об эмоциональных вспышках Охапкиной умолчал.
— Да, ситуация была прямо-таки экстремальная, — подтвердил Максим Геннадьевич. — Американцы почуяли, что запахло жареным, и подтянули войска к турецкой границе.
Когда в следующий раз Алевтина снова завела разговор о Новочеркасске, я осторожно заметил:
— Видишь ли, такие затеи могут привести к иностранной интервенции.
— Мы завсегда валим с больной головы на здоровую, — со злостью сказала она, и глаза её забегали.
Я почему-то не доверял ей. Стихи у неё были безпомощными, подражательными и разнотемными: то о любви, то о недавнем восстании. Я относился к Алевтине настороженно. Она это почувствовала. И, чтобы притупить мою бдительность, сослалась на то, что близко знает Сидорова.
— Володя — талант, голова! Я считаю его своим первым учителем.
— А где вы с ним познакомились?
— На Сельмаше. Вместе работали. Я здесь недавно.
— А-а!..
При встрече спросил у Сидорова:
— Охапкину знаешь? Что за птица?
Ответ был кратким:
— Подозрительная штучка! Но оставим её в покое. Можешь поздравить. Мою книжку стихов утвердили и поставили в план на 1966 год.
— Где?
— В Ростиздате.
Как выяснилось, сам Володя сменил гайковёрт на перо и стал сотрудником этого солидного учреждения. Он располнел, облысел и обзавёлся роскошной русой бородой.
464
— Хочешь компенсировать недостаток волос на голове? — подсмеивался я.
— Далась тебе моя голова! Ты лучше скажи: как Новочеркасск? Чем не кровавое воскресенье, а?
— Самое позорное, что это произошло у нас — в самой демократической стране.
— Демократической? Ха-ха! Ты не читал «Письма к съезду» Ленина? Вышла такая тоненькая брошюрочка. Так вот, он там пишет: государственную машину мы целиком взяли старую, буржуазную. Её надо усовершенствовать, видоизменять, иначе мы неминуемо скатимся к тому же самому строю. Государственный аппарат, предупреждает далее Ильич, надо постоянно обновлять, хотя бы наполовину, за счёт притока сознательных рабочих. Ибо тот, кто был рабочим пять лет тому назад, является уже совчиновником. А где у нас в правительстве рабочие? Все уже давно обюрократились. Нужна свобода слова и печати. Она — только на словах!
Сидоров вытащил из-под кровати чемодан и достал толстую рукопись.
— Вот повесть «Непосредственные производители». Впечатления от странствий по Сибири и Казахстану. Голый натурализм. В духе Эмиля Золя. Конечно же, не опубликуют! А ты всё строчишь рецензии в «Дон»?
— Да. Недавно сдал одну. Пойдёт в первом номере того года.
— Эх, не трать даром силы. Пиши лучше о людях или о своих собаках.
К сожалению, в редакции журнала «Дон» к моим художественным опусам относились отрицательно: Фёдор Аркадьевич Чапчахов — с доброй усмешкой, Лёша Губенко — с неприязнью. Минуло четыре года, как я давал им на суд свои новеллы. С тех пор забросил серьёзную прозу, увлёкся юмором: басни и сказки и, наконец, самый миниатюрный жанр — этакие кусучие афоризмы. Объединил их под общим названием «Микрочастицы». Оно как раз соответствовало веку, в котором расщепляли атом и осваивали Космос.
Как-то, чтобы поднять настроение в отделе критики, взамен анекдотов стал читать свои частицы. Глаза у Чапчахова начали лучиться сквозь толстые стёкла очков, а Губенко, которого трудно было чем-либо пронять, восторгался:
— Это то, что надо. Наконец-то, старик, ты нашёл себя.
Он вырвал из моих рук пачку листов и бегло — редакторская сноровка! — начал водить глазами по строчкам, отмечая крестиком понравившиеся фразы.
— Превосходно! Понесу к ответственному. Пусть публикует.
Ответственного секретаря Игоря Гонтаренко я знал ещё по университету. Тогда, будучи страстным автолюбителем, он удостоился мыть машину ректора. А попав в журнал «Дон», начал добровольно исполнять обязанности автослесаря, следил за технической исправностью редакторского автомобиля и вскоре преуспел по службе.
Гонтаренко встретил меня сдержанно, дипломатично улыбнулся:
— Хорошо, оставь. Посмотрю на досуге.
465
— Теперь не отставай от Гарика, — наставлял меня Лёша Губенко. — Будь настойчив. У него есть слабость: так что при случае пригласи его в ресторанчик.
Я воспользовался мудрым советом, и результат не замедлил сказаться. Гонтаренко запланировал дать в третьем номере будущего года подборку моих «микрочастиц».
Чапчахов пожал руку:
— Поздравляю, Георгий! Это уже успех. Однако не зазнавайтесь.
— Что вы, что вы!
— Ну так вот, — продолжал он. — Следует поступить так. Подготовьте свой сборник. У вас хватит материала?
— Думаю, да.
— Хорошо. Оформите, как положено. А мы от имени журнала «Дон» отдадим ваше детище на рецензию Сергею Званцеву. Это единственный крупный сатирик у нас в области. Интеллигентный, воспитанный. И очень честный. Если в вас что-то есть, он оценит по заслугам.
На радостях поспешил к Корсуновской. Я ещё только наслаждался полётом журавля в небе, а она уже крепко держала синицу в руках. Ростовский-на-Дону театр музыкальной комедии с большим успехом показывал в Москве её пьесу «Королева красоты». Она демонстрировалась вперемежку с такими знаменитыми опереттами, как «Летучая мышь» Иоганна Штрауса и «Холопка» Николая Стрельникова.
В память о премьере — 2 сентября 1964 года — Женя подарила мне программку с дружеской надписью. «Королева красоты» затрагивала злободневную кубинскую тему и несла на себе политическую нагрузку. Соавтор Корсуновской Пётр Градов и композитор Александр Новиков, написавший музыку для спектакля, были на верху блаженства. Только Женю не радовал триумф: на днях умерла её мать.
— Слава, аплодисменты, — она утирала слёзы. — Да пропади они пропадом! Лучше бы жива была моя мамочка! Это восстание её подкосило. Кровь лилась на улицах рекой… Ладно, Юра, давай лучше выпьем. Только за что?
— Помянем мамочку твою, — предложил я. — Царство ей небесное!
— Спасибо, Юрочка! Ты — настоящий друг.
Потом подняли тост за «Королеву красоты».
— А у нас в стране, — сказал я, — есть тоже королева. Королева полей. Кукуруза! Её возвеличил сам Хрущёв.
— Юра, прошу, не вспоминай за столом эту свинячью морду.
Я промолчал: после Новочеркасских событий авторитет Никиты пошатнулся в моих глазах.
Сидели, опустив головы. Корсуновская вдруг встрепенулась:
— Эх, за что бы ещё опрокинуть чарочку?
— Женя, можешь поздравить. Неделю назад меня приняли в партию.
466
Фраза прозвучала, как неуместная шутка. Корсуновская тут же отреагировала:
— А наш сосед Абрам то же самое сообщил жене: «Сарра, я сегодня вступил в партию». А она — ему: «Вечно ты, Абрам, вляпаешься куда-нибудь. Вчера залез в дерьмо, а сегодня — в партию». Так и ты. На кой ляд она тебе сдалась, эта партия? Чем вы оправдаете гибель невиновных?
— Это из другой оперы.
— Всё из той же. Начиная с девятьсот пятого года. И те же пошлые фразы о благе народа.
* * *
В середине октября, на Покров Божией Матери, в Ростове было ещё очень тепло. В общежитие я вернулся под вечер. В комнате, кроме Валеры Супруна, инженера, никого не было. Он лежал, по обычаю задрав ноги на спинку кровати.
— Здорово, писатель-собаковод, — приветствовал он с ехидцей. — Как настроение?
— Нормальное.
— Так ли? Ведь скинули твоего Хруща.
— Быть не может!
— Точно. Ловко оставили его с носом. Послали отдыхать в Гагры. И прокатили длинноухого. А после вызвали и поставили его перед фактом.
Я не знал, что ответить: в спорах с Валерой всегда был на стороне Никиты Сергеевича, хотя, как и большинство, относился к нему с юморком. О нём ещё в период его правления ходило немало слухов, похожих на анекдоты, и немало анекдотов, похожих на слухи. Приехав в Швецию, он заявил: «Помните, как мы били вас под Полтавой». Об Англии выразился так: «Жалкий остров, для уничтожения которого хватит одной водородной бомбы». Когда в Организации Объединённых Наций ему мешали выступать, гудели и шикали, он снял ботинок и начал стучать по трибуне, заставив замолчать. Правда, за эту выходку пришлось заплатить баснословный по тем временам штраф. Иностранные переводчики недоуменно пожимали плечами, когда советский премьер упоминал какую-то мать Кузьмы.
Хрущев транжирил народные денежки направо и налево. Имел обыкновение преподносить зарубежным правителям дорогостоящие подарки. Да и сам жил на широкую ногу. Его дочь летала в Париж только для того, чтобы сделать модную причёску. Поговаривали, что Никита держал несметные капиталы в швейцарском банке.
У всех навязла в зубах его пресловутая кукуруза. Он заставлял её сеять где надо и не надо. Зато к декоративным самобытным растениям относился по-варварски. Как-то проезжал по Крыму и бросил мимолётную фразу: «Не
467
нравятся мне эти кипарисы!». Услужливые приспешники поторопились в точности исполнить его волю и начали спиливать благородные деревья. Писатель Сергеев-Ценский взмолился: «Давайте пересадим их на мою дачу». Но подхалимы не вняли разумному предложению. Точно так же, как с кипарисами, только в более грандиозном масштабе Хрущев расправился со старинными зданиями (не говоря уже о тысячах уничтоженных и загубленных церквей!), велев срубить с них, как архитектурные излишества, великолепные лепнины, колонны с капителями и кариатиды. Безпримерная акция вандализма!
Да, Никита, наряду с полезными начинаниями, заварил такую кашу, которую долго придется расхлебывать нашему многотерпеливому, но острому на язык народу. Уже из уст в уста передавалась забористая частушка:
Удивили мы Европу,
Показали простоту.
Десять лет лизали попу —
Оказалось, что не ту.
Но ошибки исправляя,
«Ничего, — сказал народ, —
Наша партия родная
Нам другую подберёт».
Жезл власти взял Леонид Ильич Брежнев. Сведущие люди рассказывали, что когда Сталин увидел его впервые, то воскликнул: «Какой красивый молдаванин!»
Новая метла всегда хлёстко метёт. Настала лихая пора для Хрущева и его сподручников. В период его царствования КГБ прозвали комитетом безопасности Никиты. В этом была доля правды. Спрашивается, кому теперь будут служить эти капитаны и майоры, не говоря уже о высших чинах? Не попросят ли их вежливо уволиться в запас? Уцелеет ли мой безупречный Кондратьев, или его сдует ветром? В политике всегда всё неустойчиво и зыбко, а свет поэзии торжественно сияет, как звезда в небесах. Да и стоит ли путать яичницу с Божьим даром?!
Со Званцевым встретились в журнале «Дон». Сухопарый, с острыми чертами лица, он пытливо оценивал меня. Я смело уставился на него в упор.
— Ну вот что, молодой человек, — заговорил он с расстановкой, — Хочу обрадовать. В вас есть искра сатирическая. И дай-то вам Бог доброго пути! Конечно, это ещё не сборник. Он абсолютно не скомпонован, разношерстен. В нём и басни, и сказки, и юморески, и ваши, как вы их называете, «микрочастицы». Да и шлифовать его надо. Ни одно издательство не примет его в таком виде. Больше всего мне понравилась сказка про молоток и гвозди. Я выбрал её для коллективного сборника. Когда надо, — сказал он, прощаясь, — заходите ко мне домой. Мои двери для вас всегда открыты.
Званцев ушёл. Чапчахов застал меня в своём кабинете с понурой головою.
468
— Ты чего приуныл? — в голосе его послышались металлические нотки. — Старик открыл тебя. Это важно. Он никогда не говорил никому столько лестного. Ты, верно, ожидал, что он со всех ног бросится в Ростиздат, чтобы опубликовать твой сборник. Но такой лотерейный билет не выпадал, слава Богу, ни одному писателю. Так что выше голову, дружище! И принимайся за дело!
Натруженно скрипит перо. Крепко держу деревянную ученическую ручку. Постепенно она вырастает в моём воображении в слегу, в шест, с помощью которого мне предстоит перейти коварное болото. Один неверный шаг — и трясина засосёт меня. Но вопреки всему, я бреду и верю, что впереди надёжная, желанная сердцу земля.
'
469
ПРИАЗОВСКАЯ СТЕПЬ
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
470
Глава 1
ПЕРВЫЕ ГЕКТАРЫ
О
днажды начальник военизированной охраны Владимир Филиппович Баскин, прищурив чёрные миндалевидные глаза, подобно мудрому вождю, взирающему в будущее, приоткрыл мне такую перспективу:
— Скоро ваших собачек заменит техника. По периметру будет установлена звуковая и световая сигнализация. Для государства — огромная выгода.
— Овчарки надёжнее техники, — заметил я с сожалением. — В Америке искусственную корову изобрели. Вроде бы были учтены все компоненты молока. А оно получалось зелёным.
Баскин поднял брови:
— В данном случае мы ведём речь не о продуктах питания!
— Владимир Филиппович, без сомнения, в некоторой степени животных и человека заменяют роботы. Но где гарантия, что они не выйдут из строя? Мой приятель с вычислительного центра рассказывал, что на одном заводе на проходной установили робота. Когда он испортился, запасных деталей не нашли. И робота выбросили на свалку. А пионеры сдали его в металлолом.
— Ну это, Овечкин, анекдот. Используй его для юморески.
Мы разошлись. Каждый остался при своём мнении. Я бы, конечно, никогда не променял четвероногих друзей на бездушную железяку. Да и как их не любить, если они порою преданнее людей!
Знакомые, бывало, спрашивали:
— Не боишься? Тебя не кусали?
— Был один случай, — вспоминал я, — переводил Верного из вольера в вольер. Взял миску. У него сработал природный инстинкт: показалось, что пищу отнимаю. Щипнул зубами за руку, кожу оцарапал. А когда я прикрикнул на него, тут же понял свою вину, заскулил. Словно человек, прощения просил. Они всё чуют. Иногда даже тоньше человека.
— А уколы от бешенства делали? — допытывались дотошные.
— Зачем? Он же не безпризорная тварь. Всегда на виду.
Этой зимой прямо у будки навсегда закоченел старый Арчик. Грузный, с седыми усами, он так и остался стоять на цепи. Я совершал обход по периметру. Арчика уже заносило снегом.
«Умер на посту!» — подумал я.
В дальнем углу питомника выдолбил яму. Засыпал Арчика землёй. А сверху положил камень, чтобы не забыть, где покоятся останки пса-ветерана.
Потихоньку околевали и те собаки, что находились вблизи от могильника. У них отказывали задние конечности, пропадал аппетит.
Повариха Ивановна так и не оправилась от анемии. Процент гемоглобина в крови оставался у нее низким. И неудивительно: она каждый день пребывала на питомнике.
471
Белухин жаловался на боли в суставах.
— То тут, — показывал, — заноет, то там. Какой-то летучий ревматизм!
Нам, вожатым, было легче: дежурили сутки—трое, находились вдали от зловещего места. Я вроде бы отделался лёгким испугом: волос лез пучками, дёсны кровоточили.
— Скоро все передохнем, — мрачно подытоживал Рослов.
Минувшим летом, благодаря моим стараниям, могильник вычистили. Однако рассадник заразы пустовал недолго. Вскоре из катодного цеха пожаловали женщины в белых халатах с оцинкованными вёдрами и высыпали порцию отходов тория и стронция в яму, а после стали валить в нее без оглядки.
Чахли не только люди и животные, страдала и окружающая природа. С трёх сторон завод обступала роща. Деревья здесь росли хилыми, тонкими, с редкими пустоватыми кронами. Иные вовсе высохли. А листья даже летом были жёлтыми, как глубокой осенью.
Зато по периметру и близ него — видимо, под действием радиации — земля буйно заросла бурьяном. В нём прятались овчарки. Их уши торчали настороженно, как локаторы… Нескошенные участки, радуя глаз, отдалённо напоминали степь. Так матрос, завидев лужу или водоём, тоскует по морю. А мне грезилась неоглядная ширь, сплошь заросшая разнотравьем. Я знал, что каждое растение цвело в своё время. Но игривое воображение собирало всё воедино — в красочный ковёр. Солнечными каплями сверкала сурепка; буйно ветвился молочай; бойко выглядывали синие васильки; гордо ощетинясь, вздымался бодяк, приоткрыв лилово-розовые бутончики. А поодаль стлалась полынь. Зеленоватая, с пепельным отливом, она не лезла назойливо в глаза, тая в себе терпкую, духовитую силу.
Для многих служебная суета заслоняла красоту. Порою и я, перехватывая опыт охранников, прошедших жёсткую школу, поддавался их влиянию, искал повода проявить неусыпную надзирательность. На крыше ведомственного дома обнаружил мужчину. Он пытался зафотографировать с фасада наше секретное предприятие. Нарушителя доставил в караульное помещение. Оттуда позвонили, куда следует, и виновного увезли. Осталось неизвестным, был ли то матёрый шпион или просто выживший из ума любитель приключений.
Баскин, указывая на меня, как на героя, призывал стрелков отряда ВОХР ещё более повысить бдительность.
Между тем на Чкаловском посёлке были обнаружены два изделия под номером двадцать девять. Ребятишки выкопали их из грязи и использовали вместо игрушек. Пятно легло на всю охрану и в первую голову на Владимира Филипповича, который очень уж боялся потерять своё кресло. И, чтобы выгородить себя, стал давить на подчинённых.
На завод зачастил Максим Геннадьевич Кондратьев, оперуполномоченный госбезопасности. Появлялся то тут, то там, как неуловимый Ян.
472
— Ну и шляпа же ваш Баскин, — в сердцах выговаривал он начкару Векшину, — Какой ни пьяница был прежний начальник, а такого при нём не случалось. Задали задачку! Хотя найденные магнетроны и рассекречены, но кто поручится, что и засекреченные не уплывут за пределы предприятия? Надо быть начеку, собирать любую информацию, имеющую отношение к этому «ЧП». Добро?
— Так точно, товарищ оперуполномоченный! — рубанул Векшин.
В краже изделий заподозрили одного рабочего из двадцать первого цеха. В его подвалах, где оборудовали отопительную систему, похититель якобы устроил тайник: в куче хлама прятал секретные изделия. Баскин бросил клич: «Эту гадину надо схватить с поличным!»
Имелись сведения, что виновник был слишком тощим и высокого роста.
В подвал можно было попасть двумя путями. Один — прямо из цеха, вниз по каменной лестнице с металлическими поручнями и ограждением. Слесаря забегали туда по технической надобности. Другой ход — со стороны заводского двора. В цоколе оставили отверствие семьдесят на семьдесят сантиметров. Запасной лаз прикрывался филёнчатой дверью, снятой откуда - то с петель. Дверь приставлялась горизонтально с небольшим уклоном.
Злоумышленник мог проникнуть в подвал с ведром (а внутри — магнетрон!) и, схоронившись в темноте, привязать лампу к телу. А как выйти? Это уж в зависимости от обстоятельств, лишь бы не быть пойманным.
Владимир Филиппович снарядил на эту операцию двух коммунистов: Петра Алексеевича Вакулова и меня. Преступника решили взять в клещи. Вакулов с трёхлинейной винтовкой Мосина сошёл в подвал и затаился поодаль от света. Я полез со двора — с «чёрного хода». Крался в непроглядной тьме по узкому, в полчеловеческого роста коридору, сжимая в руке семизарядный револьвер системы Наган. Подобрался поближе к тайнику, но так, чтобы остаться незамеченным.
Ждать пришлось долго, сидя на корточках, не разгибаясь. Воздух был спёртым. Кидало в дремоту… Внимание притуплялось.
Вдруг на освещённую часть пола упала тень. Я крикнул: «Стой! Кто идёт?» Вакулов сходу бросился ко мне на помощь. Нарушитель и не подумал сопротивляться. Его, целёхонького, доставили в кабинет Баскина. Там нас поджидал оперуполномоченный Кондратьев. Ни в ведре, ни в тайнике ничего путного, кроме палочек оловянно-свинцового припоя и вспомогательных деталей, не обнаружили. Дело, как говорится, не стоило выеденного яйца. Тем не менее Кондратьев увёз воришку с собой.
Слух о том, что зловредные действия пресечены в корне, разнесся по всему предприятию. В общежитии мой сосед по койке Анатолий, машинист компрессорного цеха, сверкнув стальными зубами, спросил:
— Ну как, тебе отвалили премию за поимку шпиона?
473
— Пока нет.
— Не горюй, — утешил. — Сегодня не дали, завтра дадут. По шее! Хочешь, спою романс?
— Валяй!
— «Ах, зачем, ах, зачем, — запел он козлетоном на цыганский манер, — мои девичьи груди ты узлом завязал на спине?!»
— Твоя порнуха, Толя, в печёнках сидит!
— Тогда давай выпьем.
— И пьянка надоела.
— Но водка — не женщина, — не унимался он, — никогда не изменит.
— Смерть — тоже женщина. Никогда не изменит. Обязательно явится.
Слово не воробей. Вылетит — не поймаешь. И пришлось встречать родителей на Ростовском вокзале. Мама вышла не перрон в слезах:
— Умерла баба Галя. А твои любимые тётушки не захотели тебя расстраивать, не сообщили. Все удивлялись: «Где же Юра? Единственный внук и не приехал».
— А перед смертью мучилась? — спросил я.
— Что ты! Справляли её День Ангела, 23 марта. Собралось много народу. Она даже выпила одну—две стопочки. Кто-то поинтересовался: «Никита Владимирович! Вы скоро переедете на новую квартиру?» Бабушка встрепенулась: «Что? О какой квартире вы изволите говорить?» Когда гости разошлись, она перемыла всю посуду. А ночью, в полвторого, позвала Лизу: «Что-то мне плохо с сердцем…» Та дала ей валокордин. А минут через пятнадцать всё кончилось. Бедная моя мамочка!
— А виноват — я! Как раз в эту ночь рухнул в караулке на кушетку и проспал, не помолясь, до утра.
— Не кори себя, сыночек. Видать, на то Господня воля! Она и так прожила девяносто два года. И умерла легко, дай Бог каждому. А в гробу лежала, словно живая.
Так оборвалась последняя веточка самого старшего поколения моего семейного древа. Размышляя о скоротечности нашей жизни, я считал, что неплохо бы примириться с Валей. Всё-таки у нас общий сын. Пытаясь наладить контакт, зачастил к тёщиной сестре — Зинаиде Ивановне. Она сетовала, что мы разошлись, и во всём обвиняла жену Леонида — очкастую мегеру.
Я полюбопытствовал:
— Она хоть защитила диссертацию?
— Куда там! Закопалась окончательно. Они теперь ушли от стариков. Получили квартиру. А Павлик такой занятный стал. Ты бы навестил его как-нибудь, а?
— Я и так вижусь с ним в детском садике.
Недавно тесть прислал моим родителям фотографию Павлика. Он был за474
печатлен в шубке, в меховой шапке, в валенках. Сидел на санках, держал в руках кролика и гладил его. Бросалась в глаза такая деталь: складки на брюках были отутюжены. На фотографии — надпись, сделанная рукой Павла Ивановича: «Бабушке Вере и дедушке Ване от внука. Январь 1964 года».
Позже я встретился у Зинаиды Ивановны с тёщей. Она улыбнулась:
— Заходи. Не стесняйся. Сынуля скучает.
И вот я снова переступил порог своей бывшей квартиры. Валя сухо кивнула. Я не засиживался. Взял Павлика за руку и вышел на улицу. Беседовал с ним, как с равным. Ему не исполнилось и шести лет, а он уже знал, что такое трамваи, троллейбусы, паровозы и самолёты. Знакома ему была и ракета. Пока что игрушечная. А настоящую он видел по телевизору.
— Из средней группы, — заявлял он, — перейду в старшую.
— А потом? — пытал я его.
— Потом пойду в школу.
— А когда закончишь?
— Стану лётчиком.
Я разучивал с ним солдатские песни, заставлял ходить в ногу. А по команде: «Бегом, марш!» — он изо всех силёнок поспевал за мной и безудержно хохотал.
Валя привыкла к моим визитам. Иногда перебрасывались с ней короткими фразами.
— На восемьдесят рублей туговато приходится, — пожаловалась она.
А однажды с издёвкой промолвила:
— Ну что, вполз, наконец, в эту партию?
В её реплике, как в капле воды, высветилось всеобщее недовольство правительством. После недавней отставки Хрущёва в стране, якобы вследствие неурожая, началась нехватка хлеба. Люди душились в очередях. Раздавались скептические возгласы:
— Говорили: на десять лет запасу, а где он?!
— Погодите, скоро карточки введут, как в войну.
— Зато к коммунизму идём!
Голодно было не только людям. Скот в зиму остался без кормов. Его погнали на бойню. Под нож попали даже малыши. Мы стали свидетелями этого поголовного убиения, так как ездили на мясокомбинат за продукцией для собак. Жутко было смотреть на крохотные головки поросят с невинно закрытыми глазками. «Тоже жертвы эпохи», — с усмешкой думал я. Рождались неожиданные параллели: «При Сталине порасстреляли цвет нации, из-за Хрущёва истребили скот».
Постепенно рушились прежние идеалы. Нестроения в государстве — нестроения в семье. Что касается публикаций, приходилось довольствоваться крохами. Зато могильник катастрофически заполнялся радиоактивной зара475
зой. Через несколько лет, накапливаясь в организме, она проявится в полную силу — и тогда захлопнется крышка гроба. Надо без оглядки бежать из этого смертоносного ящика. Бежать! Но куда?
* * *
Ростовская область подверглась административному делению. Районы рождались быстро, по принципу размножения простейшего клеточного организма: из одного получалось два. Число нахлебников возрастало. Срочно укомплектовывались штаты, в том числе и в редакциях газет.
Было, конечно, маловероятно, что меня, не искушённого в журналистике, ждут там с распростёртыми объятиями. Без влиятельной помощи не обойтись! И я нанёс визит родственнику — Владимиру Георгиевичу Варламову. Он всё так же прочно занимал пост начальника Обллита. Его кабинет располагался в редакции газеты «Молот» на третьем этаже. Поднимаясь по лестнице, я с недоумением разглядывал самодельные часы. Выяснилось: они существовали только для того, чтобы устанавливать время выпуска газеты.
К Владимиру Георгиевичу я уже давно ни с какими просьбами не обращался. Он принимал меня радушно, был словоохотлив и, как правило, спрашивал о здоровье отца и моих тётушек. О маме — ни слова: в своё время она бросила ему в лицо немало горьких упрёков.
И на сей раз грозный цензор был настроен благосклонно. Узнав о моём намерении, похвалил:
— Давно пора!
— Хорошо бы в Аксай или в Чалтырь, поближе к Ростову, — попросил я. — Здесь мой сын. А там, гляди, и с женой сойдусь.
— Постараюсь, — посулил Варламов. — Хотя это дело нелёгкое. Туда сейчас полезут матёрые волки. А у тебя — почти никакого опыта, — не преминул упрекнуть он.
Заглянул я и в обком партии, к Косте Курганскому.
— Ладно, поговорю со Шкилем. Впрочем, распределения ещё не было. Да ты не волнуйся, поддержим! — обнадёжил он и шутки ради, как в былые годы, по-дурашливому скосив глаза, свёл их к переносице. И вдруг предложил: — Есть вакантное место директора кинотеатра. Пойдёшь? А в театр Горького, в замы, а?
— Нет, хочу в прессу.
Маме моя затея понравилась, и она то и дело теребила отца:
— Разве ты не в состоянии устроить его в «Таганрогскую правду»? Что же хлопец поедет в деревню — ползать по грязи?
Липучий чернозём меня вовсе не пугал. В своё время я немало перемесил его по районам области.
Шкиль, завсектора печати обкома партии, бледный и невзрачный на вид, побеседовав со мною для проформы, ничего конкретного не предложил.
476
— Поезжайте, — сказал, — в близлежащие районы. Правда, там штат уже набран. Да и журналистский стаж у вас — «табула раза». Придётся начинать с нуля.
В Аксае со мной обошлись свысока. В Чалтыре, узнав что я филолог, премного сожалели:
— Эх, появился бы ты на две недели раньше. Наши кадры из армян плоховато знают русский язык.
Главный цензор, родственничек, так ничем и не помог.
Тогда в бой ринулась тётя Шура. Её соседи, Пётр Васильевич Переверзев и его смазливая жена Алла — намного моложе него! — жили на другой стороне улицы, через трамвайную линию. Из их двора тётушки таскали из колонки воду, когда она иссякала в колодце. Переверзевы работали в Неклиновке: он — прокурором, она — инструктором райкома партии.
Как-то мимоходом разговор зашёл обо мне. Алла вызвалась посодействовать.
— Я вас отблагодарю, — пообещала в свою очередь тётя Шура.
— Что вы, Бог с вами! — весело сверкнула золотыми зубами жена прокурора. — Всё и так образуется.
Тётушка ничего не любила откладывать в долгий ящик. Она поистине была дочерью кузнеца:
— Куй железо, пока горячо! — произнесла она свою любимую поговорку. И, недолго думая, очутилась в Неклиновке. Более двух часов поджидала на леденящем ветру редактора. Когда он увидел её, маленькую, посиневшую от холода, сердце его преисполнилось жалости.
— Ай-ай-ай! — покачал головой. — В ваши годы подобные марш-броски уже не под силу. Пусть лучше он сам подъедет.
В Неклиновский район, который получил название от станции Неклинов-ка Донецкой железной дороги (а райцентр находился в селе Покровском), я приезжал не единожды, будучи ещё методистом Областного управления культуры. Так что маршрут был мне хорошо известен. От станции — три километра по грунтовой дороге до стадиона. И — налево до площади, где на самом видном месте, как прежде церкви, возвышался райком партии. Алла Переверзева встретила меня радушно. Сняла трубку:
— Николай Галактионович! Сейчас подойдёт тот товарищ, о котором с вами говорили.
Я спустился по каменной лестнице, пересёк площадь и направился по главной улице Ленина. Пройдя почти полсела, наткнулся на вывеску, которая указывала, что здесь, в одноэтажном кирпичном доме под номером 249, расположена редакция газеты «Звезда». Ворот не было. «Проходной двор», — подумал я и вошёл в служебное помещение.
На двери, обитой чёрным дерматином, висела табличка «Редактор». Дверь
477
была приоткрыта. Я заглянул в кабинет. Там, за столом, заваленном бумагами, сидел человек лет сорока пяти, в очках. Я кашлянул. Он поднял голову — взгляд проницательный.
— Вы от Переверзевой? — спросил. — Заходите.
Редактор встал, представился:
— Давыденко Николай Галактионович, — и энергично потряс мне руку. — Садитесь.
Я положил перед собой красную папку.
Он, показалось, не знал, с чего начать разговор. Поинтересовался:
— Это приезжала ваша мама?
— Нет, тётушка.
— Заботливая она у вас. Впрочем, неважно. Расскажите лучше о себе.
Он слушал внимательно, но лицо его ничего не выражало.
— Ну вот, пожалуй, и всё, — заключил я. — Правда, у меня есть ещё маленькая заковыка.
На мгновение Давыденко насторожился. Спросил:
— И что же?
— Не живу с женой.
— Так-так. Но вы, разумеется, разведены? И платите алименты?
— Да, конечно.
— Ну, тогда ничего. Всё законно. А в жизни всякое бывает, — успокоил Николай Галактионович.
Я отдал ему папку с подшивкой публикаций. В ней были представлены чисто газетные жанры, а также рассказы и стихи.
— Итак, — сказал Давыденко, — ждите моего письма. Я дам знать, когда вам следует явиться.
Вызов пришёл в середине апреля, когда уже ярко светило солнышко. Баскин, что было не в его правилах, проявил великодушие и отпустил меня без двухнедельной отработки. На питомнике устроили пир. В последний раз я отправился по периметру в прощальный обход. Мои четвероногие друзья скулили надрывно и жалобно: чуяли, что больше никогда меня не увидят. Слёзы навёртывались на глаза. Милые! Вы остаётесь здесь, на привязи, а я ухожу, чтобы затеряться в безкрайних степных просторах.
В память врезалось последнее напутствие Баскина:
— Желаю успехов на новом поприще. Только гляди шибко не критикуй. Начальство этого не любит.
***
Утро. Станция Таганрог-второй. Старинное необычной архитектуры здание. Отец как-то мимоходом поведал такую байку. Здесь, мол, после револю478
ции прочно засели юнкера. Тогда путейские рабочие пустили на полном ходу паровоз, и он врезался в здание вокзала. Юнкеров выкурили…
Но нынче мне не до исторических выкладок. В тупике стоят две электрички. Одна прибыла из Ростова в половине восьмого. Вагоны набиты битком. Из Синявки, Приморки, Вареновки, Безсергеновки прут сельчане продавать свою рабочую силу. Толпа устремляется к трамваям, спешит на заводы к проходным. И через полчаса поезд отправляется в Ростов полупустым.
С другой платформы электричка отходит в семь часов пятьдесят минут. «На Успенку тута?» — спрашивает баба с мешком за плечами. Успенская! Говорят, там даже где-то пограничный столб стоит между РСФСР и Украиной.
За окном мелькают станции, полустанки. «Кошкино», — объявляет машинист электровоза. Скоро там Неклиновка? На ум всплывает поговорка: «Свет не клином сошёлся!» Подумаешь, Ростов, Таганрог! Поработаем и на селе. Здесь, в Покровском, столько таганрожцев! Полный блондин из управления сельского хозяйства; рябой, одноглазый Гаркушенко, инспектор районо… Да и сам Холодков, первый секретарь райкома партии…
А чета Переверзевых! Правда, им проще, чем нам, простым смертным: их возит вездеход ГАЗ-69. Тётя Шура советует: «Пристройся к Алле». Несколько раз пробовал. Это не очень-то удобно. Места в машине мало. К тому же, когда Алла возвращается одна, без мужа, сидит бок о бок с молодым работником прокуратуры. Смеются, любезничают… А я становлюсь невольным свидетелем их флирта. Впрочем, Алла, кажется, непрочь, чтобы и я за ней поволочился. Как-то мы столкнулись с ней на райцентровской площади.
— Скучно. Пойдём в кино? — предложила она.
Я растерялся. Да и вид у меня был не ахти какой: потёртый плащ «Дружба» китайского производства, кирзовые сапоги заляпаны грязью.
— Ну что же ты? — подосадовала Алла.
— Нет, нет, я спешу.
Раньше в Ростове я был посмелее. Там, в круговороте большого города, легко было затеряться. А в селе всё под обстрелом чужих глаз. Пойдут сплетни, пересуды… Доползут до Петра Васильевича, этакого степенного, солидного мужа… Да и подло это! Уж лучше добираться без удобств, чем тащить на себе бремя нечистой совести.
Поезд идёт от Таганрога тридцать пять минут. В полдевятого схожу на станции Неклиновка. Миную элеватор, пакгаузы, каменные склады, штабелями сложенные брёвна, горы угля… Уверенно шагаю по просёлочной дороге. Мимо проносятся грузовики, обдавая облаком пыли. По правую сторону тянется железная дорога. Там мчатся скорые, грохочут товарняки… Вдоль насыпи тянутся посадки, а дальше взору открывается просторная степь. Утром дышится так легко! Играючи достигаю Покровского. По соседству — в трёх километрах — раскинулось Троицкое.
479
Храмы разрушены, а названия сёл всё ещё хранят в себе глубокий скрытый смысл. Мало кто сейчас об этом помышляет. Хорошо, если знают: Троица — летний праздник, когда старушки возвращаются из церкви с освящёнными веточками берёз, с букетами цветов и расстилают в хатах по полу свежескошенное сено… А Покров бывает в середине осени, после чего вскорости могут нагрянуть холода. Но Троица не наступила, а до Покрова ещё далеко.
В первый раз, когда я отправлялся на службу в Неклиновку, мама очень переживала. Приготовила объёмистый свёрток с едой. Перекрестив, благословила. Поцеловала.
— Буду молиться, — сказала.
Входная дверь редакционного дома была отворена настежь. В небольшой прихожей стояло два сдвинутых стола; на них — зачехлённые печатные машинки. В следующем огромном помещении три окна смотрели на улицу. Напротив — печь; чугунная плита прикрыта упаковочной бумагой. Имелось ещё два окна с выходом во двор, но ставни в них были закрыты. Здесь размещался длинный стол, на нём лежали подшивки газет. В помещении пока никого не было. Мой взгляд упирался в дверь, обитую дерматином, с табличкой «Редактор». Слева виднелся проём, ведущий в соседнюю комнатушку. Там, за столом, у красного телефона, сидел пожилой, широкий в кости мужчина, похожий на медведя. На нём было старое замусоленное пальто. Шапка-ушанка лежала рядом. «Видать, сторож», — подумал я. Он оказался очень любопытен. Подробно расспросил, кто я и зачем пожаловал.
— Понятно, — сказал сам себе. Отрекомендовался: — Покатников, ответственный секретарь, — и протянул мне грубую коричневатую руку. — Ну вот что. Ты посиди, отдохни. Шеф придёт попозже. А я пока займусь, — и, сопя, стал что-то быстро строчить авторучкой на узких длинных, точно свитки, листках бумаги.
Начали слетаться редакционные пташки. Познакомились: порхающий литраб Усиков, угрюмый фотокорр Свешников, поджарый, плешивый Гайдуков — завотделом писем.
Он изучающее оглядел меня, подмигнул Покатникову:
— Михаил Георгиевич, обычно новобранцев водят в баню. А после бани полагается…
Тот растянул губы в сладострастной улыбке:
— Да, по стопарю не мешало бы! Впрочем, скоро день журналиста. Отмечается два раза в месяц — второго и семнадцатого. Тогда уж…
Помолчали. С непривычки я озирался по сторонам. На мне был серый в клеточку пиджак модного покроя с кожаными пуговицами. Точь в точь, как у свободного художника. На лацкане красовался значок. Гайдуков удивился:
— Ба! А это что у тебя за цацка?
— Ударник комтруда, — ответил я не без гордости.
480
— Ишь ты! Где же успел заработать?
— На «почтовом ящике».
— А учился где?
— В университете, на филологическом.
— Небось, на стационаре?
— Сначала на заочном, потом перешёл.
— Тебе повезло. А я всё ещё мучаюсь. Правда, мы, журналисты, пошустрей, чем вы, филолухи. Ну да ладно. Пора браться за дело. А ты не стесняйся. Занимай вот этот стол. Возьми подшивку, полистай. Советую. Оч–чень пользительно!
Порывисто вбежал расфуфыренный шатен в светло-зелёном полосатом костюме. От него резко запахло «шипром». Кинулся к дерматиновой двери, приоткрыл её.
— Ах! Николая Галактионовича ещё нету?!
И, пританцовывая, стал носиться от одного стола к другому. Выведывал новости, на ходу рассказывал свежие анекдоты. При этом его густой чуб трепыхался, глазки бегали, удлинённый, приплюснутый на конце нос светился хитростью.
Шатен подскочил к столу, за которым сидел я.
— Вижу, — сказал, — в нашем полку прибыло. Будем знакомы — Синягин Вячеслав Леонтьевич, заместитель редактора. — Он задал несколько стереотипных вопросов и, поскрипывая лакированными туфлями, важно удалился к себе, в соседнюю комнату.
Крадучись, мягкой походкой вошёл Давыденко. Изумлённый, остановился возле меня. Казалось, не верил своим очам:
— Приехали? Читаете нашу газету? — спросил он ласково, по-отечески. — Это отрадно.
И вскоре исчез, плотно закрыв за собой дверь кабинета. Минут через пятнадцать она отворилась:
— Георгий Иванович! Зайдите, пожалуйста, — произнёс редактор церемониальным тоном.
Я вошёл.
— Садитесь, — пригласил он.
Открыв ящик стола, достал папку, протянул мне:
— Я внимательно прочёл ваши публикации. Что ж, неплохо. Но надо больше писать, набивать руку. Вам придётся возглавить местное радиовещание. Эту должность занимал Валерий Иванович Сурепа. Его направили в отдел пропаганды райкома партии. Вы встретитесь, и он введёт вас в курс дела.
Сурепа, лысеющий блондин, прежде всего поинтересовался, знаю ли я Эдика Маникина.
— Как же, учился с ним ещё в университете!
481
— Сейчас он здесь.
— Как! Он же был на телевидении?!
— Был да сплыл. Теперь — собкорр областного радио. В его куст входят три района: Матвеево-Курганский, Неклиновский и Мясниковский.
Известие обрадовало: отрадно встретить на новом, необжитом месте давнего товарища!
Когда Валерий Иванович, будучи в редакции, ненароком обмолвился о Маникине, в разговор сразу же вмешался Синягин:
— Эдуард Васильевич мой лучший друг.
Гайдуков при этом многозначительно кашлянул.
На следующий день, к вечеру, отправились с Сурепой в районный узел связи. Он располагался за кинотеатром «Мир» в добротном здании. Незнакомая, сложная аппаратура поразила меня. Зато Валерий Иванович чувствовал себя здесь как дома. Он весело подмигнул мне и придвинул к себе микрофон:
— Внимание! Внимание! Говорит Неклиновский радиоузел!
Передача длилась десять минут. Как стажёр, я был вполне удовлетворён. Подумал: «Этак по готовым материалам да ещё своим зычным голосом прочту не хуже Левитана!»
Сурепа тоже пытался меня приободрить:
— Ничего сложного. Оботрёшься, привыкнешь. Прокричишь два раза в неделю, а приварок неплохой — сорок рублей. Тебя оформят не сразу. Две недели за меня почитаешь, а деньги я тебе верну. Договорились? Ну всё. С тебя, брат, бутылка.
Мог ли я рассчитывать на такую поживу? Оказывается, из этой суммы даже алименты не взимаются. Буду получать её чистенькой в узле связи.
А Давыденко положил мне как корреспонденту ставку — восемьдесят рублей. Да плюс гонорар — в среднем двадцатка. Для начала — неплохо!
Машинисткам вменялось в обязанность отдавать в моё распоряжение второй экземпляр рукописей, идущих в набор. Из них я фабриковал радиопередачи и носил на проверку Николаю Галактионовичу. Получалось, что мне всё доставалось задаром. Даже месячный план и рубрики я скопировал: под руками оказалась папка бывшего радиокорреспондента.
Николай Галактионович понимал, что я нахожусь в роли нахлебника. Однако тактично заметил:
— Георгий Иванович, редактор радиовещания — самостоятельная единица. Но коль скоро вы пользуетесь для своих передач материалами газеты, то, в свою очередь, должны нам помогать.
Поначалу я добывал информации по телефону. Положение в районе было напряжённым и чем-то смутно напоминало фронтовую обстановку.
Нынешней весной на долю хлеборобов Ставрополья, Дона и Кубани обрушилось повальное бедствие. Уже много дней подряд свирепствовал пыльный
482
буран. Он выдувал семена, мешал нормальному ходу работ, грозил срывом будущего урожая.
Механизаторы трудились круглосуточно. Агрегаты были укомплектованы двумя сменами трактористов и сеяльщиков, что позволяло ежедневно использовать технику до двадцати часов в сутки. Нормы перекрывались более чем в полтора раза. Если днём ветер усиливался, работали ночью. Сев зерновых продолжался, несмотря ни на что.
А я находился вдали от поля битвы — в уютном редакционном домике. Изредка поглядывал в окно. По улице неслись клубы пыли, застилая дневной свет. А что же творилось в открытой степи?!
Для редакции настала горячая пора. Людей не хватало. Литраб Усиков и фотокорр Свешников носились где-то по полям. Покатников, склонив над столом бурое, обветренное лицо, строчил не разгибаясь. Широкими, корявыми лапами ему сподручнее было бы орудовать не пером, а кувалдой. Михаил Георгиевич писал на узких, длинных полосках бумаги, напоминающих свитки, и небрежно отбрасывал их в сторону. Порою они падали на пол. Под конец он собирал всё в охапку, как кучу хвороста, и нёс машинисткам. Те едва поспевали печатать за ним.
Редактор вынужден был временно оформить некоего Валентина Колесниченко, этакого краснолицего богатыря. Он, шутя, состряпал информацию и зубоскалил от безделья:
— Ваш шеф, ей Богу, какой-то странный. Уставился на меня, как на шпиона: «Ты, говорит, наверное, пьёшь?». А я отвечаю: «Курица и та пьёт». Чудак-человек! Он что у вас, больной?
— Я не доктор, не проверял.
— А ты чего такой серьёзный?
— Погоди, некогда! Не до шуток!
Брать материал по телефону было непривычно. Попробуй, дозвонись! Да и в самый решительный момент я терялся, не знал, о чём спрашивать. Там, на том конце провода, им было всё ясно. А для меня, не искушённого в сельском хозяйстве, азбучные истины казались неразрешимыми шарадами.
Наконец, мне удалось заполучить несколько куцых фактов. С грехом пополам я слепил маленькую зарисовку — фитюльку.
Колесниченко что-то царапал ученической ручкой за соседним столом. Чернильница у нас была одна на двоих. Он то и дело подходил ко мне и обмакивал своё перо. Тогда я взял стеклянный сосудик с канцелярской кровью и направился к Валентину. Он удивился:
— Ты чего это?
— То гора ходила к Магомету, а теперь Магомет пришёл к горе.
Молча улыбнулись. В перерыв он предложил мне:
— Погреться не хочешь?
483
Я отрицательно замотал головой. Он обиделся:
— Ну, гляди, — сказал. — Как знаешь, тебе жить.
Через несколько дней Колесниченко исчез безследно, так же таинственно, как и появился.
А я изо всех сил старался прижиться. Подцепил ходовое словечко «высокопроизводительно» и щеголял им направо и налево. А что поделаешь? Видно, журналист без этой словесной шелухи, что рыба без чешуи. А рыба без чешуи не живёт, её жарят на сковородке.
Вторая зарисовка далась легче. Я назвал её «Последние гектары». Последние, засеянные где-то там, в колхозе. А здесь, в газете, они были для меня первыми…
Я понёс заметку на суд Покатникову. Тот бегло пробежал её, одобрил:
— Годится. Неси в набор.
Пройдя через узкий коридорчик, я очутился в большом помещении. На столиках, измазанных типографской краской, лежали ящички со шрифтом. Тут же суетились женщины, верстали полосы. У окна стояла чудовищная машина.
— Сдавай туда, на линотип, — подсказали они.
Остро пахло сладковатыми парами свинца. Время от времени клацали какие-то железки. За линотипом сидел черномазый парень, смахивающий на нацмена. Его пальцы проворно скользили по клавишам, таким же, как у пишущей машинки…
Однако меня поджидало огорчение: «гектары» вышли в свет не за моей подписью. Первоначально её набрали, а позже, при вычитке полосы, вычеркнули. Под моим материалом красовалась незнакомая фамилия: М. Шпорт. Как я узнал позже, места для титула «председатель колхоза имени Мичурина» не хватило.
Покатников, чтобы утешить, стал объяснять мне секреты редакционной кухни:
— Видишь ли, для газеты больше чести, если на её страницах выступают не литсотрудники, а работники хозяйств. К тому же в этом номере была другая твоя публикация. А дважды помещать в газете одну и ту же фамилию нельзя. Псевдоним у тебя есть? Нету. Тем более. Но ты, хлопец, не горюй. Скворцы прилетели. Скоро Пасха!
484
Глава 2
СУЕТА СУЕТ
Д
ней за десять до Пасхи собрались на планёрку. Толковали о юбилейном номере. Николай Галактионович Давыденко оценивающе оглядывал каждого из нас.
— Нынче товарищу Ленину исполняется девяносто пять лет, — торжественно произнёс он. — Хорошо бы дать воспоминания очевидца. К сожалению, у нас в районе таковых нет. А вот в Таганроге проживает достойный товарищ. Лётчик. Полковник. Встречался лично с Ильичём.
Все притихли. Наступила тишина. Её прервал редактор.
— Кандидатура, — подчеркнул, — вполне подходящая. — Глянул в мою сторону: — Может, Георгий? Кстати, ты и город знаешь.
Я кратко отмолвил:
— Согласен.
Поехал. С заданием справился в срок.
Когда вернулся, в редакции, кроме Покатникова, никого не было. Он, как ломовая лошадь, взвалил на себя тяжкое бремя сельскохозяйственного отдела и сверх того исполнял обязанности ответственного секретаря. При виде меня его глазки радостно заблестели.
— Готово? Давай!
Я сидел рядом. Он бегло просматривал мой материал.
— Годится, — сказал. — Неси в набор.
За пределы Покровского я пока что не высовывал носа. И вдруг накануне Первомая Давыденко заявил:
— Срочно нужен очерк. О механизаторе. Это гвоздь праздничного номера. Ну как, Овечкин, рискнём?
Николай Галактионович проводил меня до открытой двери, слегка похлопал по плечу:
— Вот садись в редакционную машину — и с Богом!
Серая «Победа» мчалась по пыльным просёлочным шляхам... Было уже далеко за полдень, когда мы прибыли на полевой стан.
На лавочках в замасленных спецовках сидели мужчины. Они только что сытно пообедали — раскраснелись, их разморило. Увидев меня, оживились. Пригласили:
— Сидайте, хлопче, отведайте борща!
— Спасибо, некогда!
— И куды так поспешаете? На свадьбу чи шо?
Бригадир почесал затылок, раздумывая.
— Давайте, — посоветовал, — махнём к Василию Ивановичу Головину. Как-никак коммунист, участник войны. А эти что? Только водку жрать!
По полям колесили недолго — вскоре повстречали Василия Ивановича. Он
485
остановил «Беларусь» с прицепом, нагруженным мешками. Осторожно слез на землю. Коренастый, загорелый, с волевыми чертами лица.
— Овёс вожу, — сказал, — семена! Видите вон там вдалеке трактор сеялки тащит. На нём — Чугуев Иван. Ему вожу.
Головин расхваливал своих товарищей, заговаривал о чём угодно, только не о себе. Но во мне уже проклюнулась назойливость газетчика. Я, как оружие, выставил авторучку. Василий Иванович прислонился к огромному скату, улыбнулся:
— К технике, браток, как и к человеку, треба особый подход. Я с юных лет возился с моторами. Поэтому, когда в 1940 году призвали в армию, пошёл в танковое училище. Окончить его не удалось. На другой же день, как началась война, сел в боевую машину. Мне присвоили звание старшины, назначили механиком-водителем. Довелось сражаться под Москвой, под Ленинградом, на Курско-Орловской дуге. Под Белгородом ходил в лобовые атаки против фашистских «Тигров» и «Фердинандов». Под Кенигсбергом наш экипаж первым пошёл на прорыв мощной обороны противника и уничтожил шесть гитлеровских боевых машин. За время войны несколько раз горел в танке, был ранен…
— Видно, день и ночь молилась за вас мама?
— Спасибо ей, родимой! Да и наш брат — солдат, когда бывалоча на фронте клюнет жареный петух, не раз обращались за помощью к Богу. Жизнь, она мудрёнее, чем в кино показывают.
— Это, Василий Иванович, вы верно подметили. Победу, небось, встречали во вражеской столице?
— Встретил. Да ещё как! В ночь с шестого на седьмое мая мы вели бой на улицах Берлина. Пришлось танком прокладывать путь нашей пехоте. Неожиданно попал в ловушку: меня накрыл противотанковый огонь. Машина загорелась. Открыл люк. Выбрался из танка в горящей одежде. Рядом шарахнул снаряд — взрывной волной меня отбросило куда-то в сторону… Очнулся в госпитале. Лежал неподвижно на больничной койке, перемотанный бинтами. Ногу оттяпали до самого колена. Хирург поставил вопрос ребром: «Костыли или протез?» — «Протез!» — твёрдо заявил я. Вернулся в родное село. Предлагали стать сапожником или ещё кем-то. Отказался. И снова сел на трактор.
Прощаясь, Головин пожал мне руку. Крепкая у него была рука.
— Ну бывай, — сказал. — Слишком не разукрашивай. Попроще!
И взобрался на свой «Беларусь». Запустил мотор, и радостно зарокотало сердце стального коня.
Мы отправились восвояси. Я был на подъёме. «Надо же, — думал, — не перевелись ещё герои и в нашей Приазовской степи!»
На другой день, к вечеру, Давыденко вышел из кабинета. Поднял на лоб очки:
486
— Георгий Иванович! Загляни ко мне на минуточку.
Я зашёл.
— Ну что ж, поздравляю! — произнес он. — Ты прошёл первое боевое крещение. Но если судить по большому счёту, очерк не получился. Название громкое: «Хозяин земли». А смотреть не на что! В лучшем случае — зарисовка. Даю только потому, что нечем заменить.
Я опустил голову, подумал: «Ну вот, начал за здравие, а кончил за упокой».
— Ладно, не вешай носа, — взбодрил Николай Галактионович. — Первый блин всегда бывает комом. Начинают ещё хуже твоего.
Я призадумался. Чтобы ярко писать о селе, надо сжиться с ним. А я уже без четверти пять выскакиваю из редакции и лечу на всех парах на станцию Неклиновка, чтобы добраться до Таганрога. Зато утром, точно сонная муха, ползу по райцентру.
От зорких глаз редактора ничего не ускользает. Ему не по нутру мои маневры. Как-то он засёк меня, когда я был уже за воротами, и, показав на часы, заметил педантично:
— Георгий Иванович, между прочим до конца рабочего дня ещё десять минут. Можно вполне взять по телефону информацию. И куда вы только торопитесь? Что вы будете делать, если я назначу вас дежурным по номеру? А я-таки скоро внесу вас в график. Учтите!
Давыденко спал и видел, как бы сотворить невиданную метаморфозу: превратить меня, перелётную птицу, в типичного аборигена. Кое-что ему удалось. Он подослал ротациониста Василия Монзикова. Тот, следуя высочайшему указанию, начал сочувствовать:
— Бедняга! Тяжко тебе приходится. Мотаешься туда-сюда. Это ж не ближний свет. А грязюка пойдёт — замучаешься! Может, заквартируешь?
Увидев, что я соглашаюсь, указал рукой.
— Здесь недалеко. Вон за бугром, где магазин стоит. Иди, иди! Не бойся. Бабуля там не вредная. Зовут её Акулина Алексеевна. Будешь жить, как у Христа за пазухой.
Дверь отворила худенькая тихая женщина. Но в чертах её лица проглядывало что-то орлиное. Она одна занимала целый дом.
— Ну вот, знакомьтесь, — сказала. — Товар, как говорится, налицо. За постой — десять рублей.
Хозяйка выделила мне отдельную глухую каморку, где я мог безпрепятственно помолиться.
В большой комнате в восточном углу висела икона в резном киоте. Акилина Алексеевна возжигала перед нею лампадку. Доставала из тайника объёмистую книгу с пожелтевшими листами; крестилась, углублялась в неё, вздыхала.
— Библия, — кратко пояснила она.
Обитатели Покровского оказались проще и чище горожан. Чтили церков487
ные праздники и обряды. После Пасхи типографские рабочие потчевали меня куличами. И даже Покатников вытащил крашеное яичко, повертел в руках, улыбнулся медвежьими глазками.
— Ну что, — спросил, — разговеемся? Христос воскресе?
— Воистину воскресе! — громыхнул я.
— Тише, шеф услышит, — осадил меня Михаил Георгиевич. — Он у нас всего боится.
В те годы редко кто имел Библию. Религиозная литература почиталась чуть ли не за крамолу. Приходилось довольствоваться заменителями. Клеопатра Ивановна, подруга матери, дала почитать Четвероевангелие в переводе Льва Толстого — дореволюционное издание. О Библии, к сожалению, я имел скудные сведения, полученные в университете. Знал, что она делится на две части. Первая — Ветхий Завет; по объяснению учёных мужей — собрание древнееврейских легенд. Вторая — Новый Завет; посвящена жизни Иисуса Христа, личность которого они упорно считали мифической.
Доцентам и профессорам я не доверял, а желал сам припасть к чистому источнику.
И я попросил Библию у Акилины Алексеевны.
— Что ж, почитай, миленький, — ласково поощрила хозяйка. — Очень спасительно, что тебя влечёт Слово Божие.
Я с благоговением открыл первую страницу. «В начале сотворил Бог небо и землю». В начале… Значит, было начало, разумеется, будет и конец.
А советские мудрецы выдвинули непреложную аксиому, что вселенная — вечна и безконечна. Всё возникло само собой, по прихоти случая.
«Само собой и чирей на лбу не вскочит», — любила повторять бабушка Агафья. Царство ей Небесное!
Однажды я остановился на такой фразе: «Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, — всё суета». Я попытался поразмыслить, что бы это значило, но глаза слипались, клонило ко сну…
А утром — снова планёрки, задания, телефонные звонки, спешка… Я старался бежать в одной упряжке со всеми. Давыденко уподоблялся опытному кучеру, задорно пощёлкивал кнутом. И был доволен, что я, наконец, обосновался в райцентре.
— Не держатся у него кадры, — сетовал Борис Гайдуков. — Возится, во-зится, а они раз и упорхнут у него из-под носа. Вот и с Усиковым нянчится. А думаешь, эта неженка здесь задержится? Дудки!
Борис с восхищением рассматривал меня, как лошадь на торгах: похлопывал по плечам, щупал бицепсы:
— Ты, брат, наш! Приживёшься!
После недельного скитания я приезжал в Таганрог в замызганной одежде, весь в пыли.
488
— Когда работал на заводе, рубашки и то чище были. А сейчас, как у кочегара, — недовольствовала мама.
Будучи подростком, я купался в оцинкованной ванне, похожей на бот. Сейчас, когда вымахал почти под два метра, это мероприятие стало неприемлемым. Приходилось прямо с дороги бежать в баню. Томиться в длинной очереди — особенно в выходные дни. Одежда вешалась в деревянный шкафчик и закрывалась на замок. Вдоволь намывшись и окатив себя напоследок ледяной водой из шайки, я выходил в прохладный предбанник. Банщик отпирал шкафчик, и я медленно одевался.
Но сегодня спешил. На станцию Таганрог-Первый, на новый вокзал. Из Ирана возвращался спустя восемнадцать лет муж тёти Шуры. Его путь лежал через столицу, и он погостил недельку у наших московских родственников.
Это был тот самый дядя Ваня, которого я ещё малышом звал «перец», что по моим тогдашним понятиям означало перс. Его как иранского подданного выслали в 1937 году за границу. Тётушка так и не вышла замуж, ждала… В гардеробе висели его пальто, костюм, хранились модные штиблеты…
Он вышел из вагона небритый, озираясь по сторонам. И всё показывал на шубчёнку, что была на нём:
— В чём забрали, в том и вернулся! Боялся — не узнаете.
Следом за дядюшкой прибыл багаж: объёмистые чемоданы, громоздкие ящики, узлы.
— Обувь! — объяснял он. — Там нашил, а сбыть не успел. Вместо всего этого барахла мог бы пригнать машину. Там они дешёвые.
Несмотря на достаточно преклонный возраст, дядя Ваня сохранил военную выправку, был не в меру шустрым и весёлым. Никогда не унывал. Охотно, с примесью армянского акцента, рассказывал о себе:
— Работал на обувной фабрике. Нормы выполнял на двести процентов. Стал стахановцем. В этот день на собрании сам директор поздравлял, жал руку. А ночью постучали в окно, предъявили ордер на арест, увели. Мне подсовывали какие-то бумаги, заставляли подписывать. Обвиняли в том, чего никогда не делал. Клеили, что я иранский шпион. Один раз я не выдержал, запустил в следователя чернильницей. Прикидывался сумасшедшим. Загну указательный палец, приставлю к стене. «Сейчас, — говорю, — повешусь». Ничего не помогло: заставили подписать. Выслали.
По словам дядюшки, там ему жилось несладко, хотя он и обитал в великолепном Ширазе, воспетом поэтами. Томился, тосковал по тёте Шуре. Должен был вернуться домой в 1944 году, но его очередь продали, и он промаялся на чужбине ещё двенадцать лет.
Тётушка изредка получала от него весточки (на конвертах были наклеены красочные марки, изображавшие персидского шаха). Теперь, когда жизнь безцельно промелькнула, её мужа признали невиновным и полноправным со489
ветским гражданином. Он бегал, оформлял документы и частенько заходил в то учреждение, по воле которого его забрали чёрной ночью. Зато ему назначили баснословную пенсию.
Всё это было похоже на легенду и порождало сомнение: не был ли он заслан в Иран как советский разведчик? Тетя Шура об этом как-то обмолвилась.
Между тем дядя Ваня дышал приморским воздухом, копался с тётушками в огороде, в саду, кормил кур. Ремонтировал забор и прохудившуюся крышу дома, чистил колодец…
* * *
По вечерам над селом опускалась тишина. Особая, глубокая. В городе такой не бывает. Когда все покидали редакцию, я садился за машинку и шлёпал по клавишам одним пальцем…
Вдруг на пороге появился Эдик Маникин. Мы допоздна бродили по деревенским улочкам. Таинственно светила луна. Деревья стояли в цвету.
Воздух был напоен несказанным ароматом… А мой университетский товарищ живописал головокружительные прожекты:
— Со временем станешь замом, перейдёшь в райком партии.
— Нереально, мой друг.
— А я хочу, например, сделать карьеру, прочно обосноваться в районе. Буду директором школы в Советке. Хорошо, когда ты сам себе хозяин. Онищенко, третьего секретаря, знаешь?
— Михал Данилыча? Конечно. Чернявый, кучерявый. Учился с ним на заочном.
— Тем более советую поддерживать с ним связь. И не застревай на одном месте. Только вперёд и выше.
Я оправдывался: мол, и в нынешнем качестве чувствую себя не очень-то уверенно.
— Пустяки, — перебил Маникин. — Главное — смелость. Я многому научился на Дальнем Востоке. Прошёл настоящую школу. Гвоздь всего — информация. Надо только из неё сделать конфетку. Тогда можно преподнести читателю любую неудобоваримую чепуху. Скажем, что на сегодняшний день больше всего волнует хлеборобов?
— Междурядная повсходовая обработка.
— Правильно. В любом случае информацию начинай примерно так: «Когда на Спасской башне куранты пробили шесть раз, Иванов был уже давно в поле. Он успел провести обработку посевов пропашных культур на площади десять гектаров». Дальше идут цифры и факты. Концовка напрашивается сама: «Так изо дня в день трудится Иванов. А как же иначе? Ведь он коммунист!»
— Это же смехотворно! — попытался возразить я.
— А ты что, серьёзного захотел? Представь, что делаешь юмореску, и строчи без зазрения совести.
490
— Но это в том случае, если досконально изучил то, о чём пишешь. А я пока что в сельском хозяйстве ни бум-бум.
И в голову поневоле лезли завистливые мысли…
Мой коллега Гайдуков почти безвылазно сидел в селе Покровском. Писем у него было навалом. И всё такие, которые щекотали нервы деревенского обывателя.
— Вот, — сказал Борис, — я набросал занимательный матерьяльчик. Хочешь послушать?
— Давай!
И он, приосанившись, стал почти декламировать:
— Ну разве это не событие — водопровод? Все ждут его пуска. Кое-кто даже во сне видит воду, бьющую обильной струёй из колонки. А тут вдруг наяву заявляется в дом некий в образе слесаря и, потупив взор, этак застенчиво предлагает: «Не желаете ли заиметь собственный водопровод?» Хозяева молчат, смущённые (О Боже, о чём он спрашивает, кто же не мечтает о коммунальных удобствах?). «В таком случае, — не отступает торопливый водопроводчик, — пока вода из труб спущена, поставим вот здесь тройничок. Это облегчит в дальнейшем проводку остальной системы. Нет, нет, не безпокойтесь, ничего не нужно. Об этом потом». И, покопавшись в мешке с инструментом, любезный мастер вместе с помощником принимается за работу. Повозившись недолго в траншее, он вновь предстаёт перед домовладельцем. «Готово», — сообщает он и на вопрос: «Сколько?» — называет цифру: «Тридцать». Хозяин несколько озадачен. Водопроводчики между тем дружно убеждают его, что они заработали именно тридцать рублей и ни копейки меньше. И, пересчитав полученную сумму, поспешно исчезают, оставив своего клиента в смятении. Тут только будущий обладатель водопровода осознаёт, что стоило потребовать хотя бы квитанцию да и не мешало бы узнать фамилии бойких мастеров. На удочку проходимцев-шибаев попались многие жители села Покровского. Все они неподалеку от своих дворов, без официального разрешения на проводку труб в частные усадьбы, заимели тройники, но, к сожалению, они будут демонтированы.
Прочитав свою забористую корреспонденцию, Гайдуков самодовольно потёр руки:
— Здорово написал, не правда ли? Пальчики оближешь!
— Ещё бы! Блеск! — нахваливал я.
— Ничего, оботрёшься и ты, набьёшь руку…
— А потом мне набьют задницу.
— Не выдумывай. Выбрось из головы нелепую мечту стать писателем, и всё пойдёт, как по маслу. Вы, фантазёры, парите в облаках, а когда коснётесь серьёзного дела, не знаете, с чего начать. Я, например, считаю, что журналист — это солдат.
491
Борис бравировал тем, что служил в армии.
— Тебе не знакома эта сторона жизни, — говорил он с упрёком. — Ты торчал в своём университете, на спецкафедре.
— Ничего подобного, я много раз бывал на сборах.
— Ха-ха! Сравнил. Какой-то там месячишко! Вот если бы ты постоянно тянул солдатскую лямку, тогда…
Я пытался доказать, что офицеру-артиллеристу ни к чему муштровка и шагистика, что важно быстро и точно произвести расчет исходных данных для поражения цели, что это целая наука… Гайдуков упорно не соглашался с моими доводами. А я, хоть и ершился, чувствовал, что он всё-таки прав.
Бахвалился Гайдуков и тем, что пограничник, что ходил в дозор, умел ездить верхом.
— Видимо, оттого у тебя кривые ноги, — съязвил я.
— Ну и что ж, — он кокетливо поправил на голове жидкую прядку волос, прикрывающую огромную плешь, — женщины меня любят. Как ни крути, я настоящий воин, а не какая-нибудь штатская крыса.
Уже прошло несколько лет, как Борис демобилизовался, но не было дня, чтобы он не вспомнил об армии. Охотно брался за военные темы, и тексты его обильно пестрели милитаристскими терминами.
И всё-таки, несмотря на непомерное самомнение, Гайдуков ценил мою эрудицию и обострённое чувство слова. Лексикон у него был скудненький, что заставляло спесивого борзописца, любившего щегольнуть необычной фразой, то и дело рыться в словарях, в энциклопедии или обращаться за советом ко мне.
— Ишь ты! — удивлялся он. — Откуда это тебе известно?
— С молоком матери впитал.
Порою он спрашивал:
— Как бы здесь получше выразиться?
И часто читал свои материалы вслух, просил:
— Помоги придумать заголовок.
Или жаловался:
— Вот уже битый час сижу. В голову ничего не лезет. Как бы это найти интересный поворот?
— О чём, бишь, речь?
— Понимаешь ли, трактористы приехали в общежитие «Сельхозтехники». А там дикие условия, безпорядок, грязь…
— Грязь, говоришь? Один древний философ выразился так: «Грязь — это материя не на месте». Можешь обыграть.
— Юра, ты гений!
— В благодарность за комплимент могу подарить название. Оно само так и просится. За общежитие кто отвечает? По-моему, завхоз, да? Ну так вот тебе: «Про парней из колхоза и про скупого завхоза». Идёт?
492
Борис не оставался в долгу: посвящал меня в секреты газетного дела, подсовывал письма, которые можно было переработать в увлекательные материалы.
Чтобы уточнить некоторые данные, зашёл я как-то в отдел культуры. Когда-то приезжал сюда в командировки из Ростова. Теперь заявился в ином качестве. Видная женщина лет тридцати протянула руку:
— Мамонова Екатерина Ефимовна. Инспектор. А вы?
— Овечкин. Из редакции.
— Очень приятно, — густой румянец пробился сквозь смуглую кожу её лица. — Вам, наверно, Острогова? Его перевели в среднюю школу завучем.
— Уж очень хлебосольный хозяин! — с восторгом отозвался я.
— Да у нас почти все такие, — заметила Мамонова и с нескрываемым любопытством стала подробно расспрашивать: кто я, где живу, женат ли. Она оживилась, громко, почти до неприличия, смеялась, отвечала на мои вопросы невпопад.
Я сидел за столом напротив неё, делая пометки в блокноте. Она как бы невзначай наступила мне на ногу, спохватилась:
— Ах, извините, пожалуйста.
И вперила в меня золотисто-зелёные глаза. Я был здесь уже более часа. Уходить не хотелось. Екатерина Ефимовна проводила меня до порога. Прощаясь, я задержал её руку в своей широкой ладони, стиснул.
— Приходите ещё, — сказала она. — у нас много интересного. Не теряйтесь. Не пожалеете.
На улице, пройдя несколько шагов, я обернулся. Мамонова, прижавшись лбом к оконному стеклу, смотрела мне вслед.
Взбудораженный, я возвратился в редакцию и нацарапал куцую корреспонденцию «Агитбригада — в поле».
Образ могучей степнячки не выходил из головы. Исподволь я попытался выудить что-либо о ней у Гайдукова. Волчьи глаза его забегали:
— Ого, куда нацелился! — завопил он. — Берегись! Она жена второго секретаря райкома. Да и потом, что ты в ней нашёл? Это же не женщина, а буйволица! Знаешь, кого она напоминает? Был я как-то в Москве, на американской выставке и увидел там огромную медную бабищу, метра три высотой. Руки в боки, ноги растопырила… Так и твоя Мамонова: груди — во, икры в голенища сапог не влазят.
— Зато, — отшутился я, — возьмешь в руки, маешь вещь!
С Борисом притирались всё теснее. И однажды он поведал о любопытных для меня автобиографических деталях. Оказалось, его сестра — та самая Елена Капитоновна, что вела у нас в университете сравнительную грамматику восточно-славянских языков. Этакая нудная, привередливая, старая дева. Да
'
493
и сам Гайдуков был далеко не ангел: вспыльчивый, злоязычный, подозрительный. Бывало, подкрадётся неслышно и подслушивает.
— Что, — спросит, — небось, меня обсуждаете?
Видно, сказывался наследственный гонор.
— Отец мой из однодворцев-дворян. Окончил гимназию, — признался он как-то. — Но разорился. Служил телеграфистом.
Откровенность Бориса настораживала. Не ждёт ли он и от меня признания, что мой дедушка — купец первой гильдии? Может, ему, как бывшему пограничнику, поручили следить за мной? Недаром он однажды обмолвился:
— Знаешь, в каких войсках служил Николай Галактионович?
— Понятия не имею.
— В МГБ. Некоторым образом мой коллега.
Последняя фраза навела на размышления. Так вот почему у Давыденко такой пронизывающий взгляд — профессиональная привычка!
Вскоре редактор распорядился:
— Ну, Георгий Иванович, хватит отсиживаться в тылу. Жатва не за горами. Вот-вот начнутся горячие деньки. Свяжитесь с инженером Гончаровым из «Сельхозтехники». Охватите хозяйства два—три. Обязательно загляните к Хорошилову, председателю колхоза «Память Ильича». Он журналист, окончил ВПШ. Многое расскажет и растолкует.
Было жарко. Земля растрескалась, и позади серой «Победы» нёсся огромный шлейф пыли…
Хорошилов, неказистый брюнет, встретил нас неприветливо, щурился сквозь очки, разговаривал натянуто и высокомерно:
— Нас проверять нечего, — заявил категорически. — Ещё с весны приступили к ремонту уборочной техники. Семнадцать комбайнов, пятнадцать жаток и сенокосилок поставлены на линейку готовности. Идите, полюбуйтесь. Конечно, бумагу марать легче, чем добывать хлеб.
— И потому, — не преминул я заметить, — вы бросили журналистику, как нелюбимую жену?
Хорошилов усмехнулся:
— Пожалуй, — сказал, — вы правы!
Вечером по ухабистой дороге добрались до Лакедемоновки. Наверняка здесь когда-то существовали греческие поселения. Ведь Лакедемон — не что иное, как Спарта — древнее государство на острове Пелопонесс. Но заниматься историческими исследованиями было недосуг.
Инженера Гончарова интересовала готовность техники к уборочной страде, а меня рано утром доставили на полевой стан. «Поедешь вот с этими»,— сказал бригадир.
Механизаторы возились около комбайна, потом навесили на него жатку. Один из них — по фамилии Гневин, с проседью на висках, не то посоветовал, не то приказал:
494
— Ну что ж, ежели хочешь писать, залазь на агрегат.
Выехали в поле. Солнце уже поднялось. От лёгкого ветерка колыхались колосья. Комбайн остановился в одной из загонок.
— На этой клетке до сорока гектаров пшеницы, — пояснил Гневин и полез с напарником вниз. Я — за ними. Они посовещались и поставили режущий аппарат на восемнадцать сантиметров от земли.
— В самый раз, — сказал Гневин и сел за штурвал. Комбайн пошёл плавно. На стерню ложились первые метры золотистой дорожки. Врезались в хлебный массив. Мотор рокотал. Поблескивало на солнце мотовило. Закончили одну загонку, затем другую…
На соседнем участке, где завершили уборку, стянули солому. Тут же, ревя, пополз трактор — поднимать зябь. Всё шло своим чередом: комбайн — с поля, плуг — в борозду.
Пора, пожалуй, и мне приниматься за глубокую пахоту. Газета газетой, а надо пробиваться в большую литературу. Но каким образом? В будни в журнал «Дон» не вырвешься. С нетерпением жду воскресенья, чтобы помыться в бане, сменить бельё, ставшее чёрным от колхозной пыли… Не успею придти в себя, как в понедельник утром снова шагаю по бойкой просёлочной дороге. По ней проносятся грузовики, обдавая облаком пыли. Я сворачиваю в сторону. Бреду тихими закоулками к центральной улице, которая тянется через всё Покровское. В конце неё на возвышении стоит добротный дом Василия Михайловича Забары, директора типографии. Он не заносчив, прост, ходит в чёрном рабочем халате. Я посвятил ему нечто вроде дружеского шаржа:
На горе стоит хибара,
Там живёт мой друг Забара.
Шутки шутками, а как же всё-таки наладить связь хоть с одним из сотрудников журнала «Дон», не отпрашиваясь у привередливого Николая Галактионовича? Я знал, что мать Игоря Гонтаренко, Ксения Тихоновна, проживает в Таганроге. И разыскал её через адресное бюро. Увидев меня, она всполошилась:
— Так вы товарищ Игоря? Замечательно! А у него всё дела да дела… Совсем меня позабыл! Раньше хоть изредка наведывался, а сейчас… Вот вам адрес. Поезжайте в Ростов и передайте, что жду его с нетерпением.
Гонтаренко обитал в большом многоэтажном доме напротив пединститута. На одной лестничной площадке с Лешей Губенко.
— Как тебе удалось нас разыскать? — удивились они. — Ты прямо-таки следопыт.
Приняли дружелюбно, а сами, небось, думали: вот, ввалился непрошенно, как медведь. Игорь посулил:
— Присылай. Будет возможность, протолкнём.
Губенко настаивал, чтобы я немедленно связался с его приятелем из отдела информации газеты «Молот».
495
— Черкни пару строк — и в конверт, — предлагал он. — Думаю, лишний рубль не помешает?
Сугубо практичный Леша никак не мог уразуметь, что меня вовсе не привлекали гонорары. Я вынашивал грандиозные, далеко идущие планы: хотел разом ворваться в литературу, как в осаждённую крепость.
Ростовский сатирик Сергей Званцев предупреждал, что мой сборник ещё сырой, требует кропотливой доработки и рано предлагать его вниманию общественности. А я жаждал известности и, не будучи гением, был крайне нетерпелив — решил ускорить ход событий. Немедля связался с Маникиным — матёрым газетным волком.
— Хочу издать сборник, — сказал я.
— Давно пора.
— Признаюсь, Эдик, я профан в издательских делах. Даже не имею понятия, как правильно составить заявку.
— Пустяки. Был бы добротный материал. Садись поближе. Давай твою книжку. Важно выбрать броское название, — он бегло просматривал оглавление. — Ну, скажем, «Колесо». Нет, лучше «Чёртов мост». Объём? Предположим два с половиной печатных листа. Цель? Сочини что-нибудь сам. Далее пишешь: сборник состоит из двух разделов. Первый. Какие там у тебя жанры? Басни, сказки, юморески. Раздел второй?
— Микрочастицы, — подсказал я.
— Это ещё что за квантовая шарада?
— Ну как бы тебе объяснить? Сатирические афоризмы, смешинки…
— А-а, понял. Ходовая штука. Особенно для радио. Ну вот, кажется, и всё. Можешь посылать. Как говорится, с Богом.
— Не совсем так, — сказал я. — Сергей Званцев пока не советовал соваться в Ростиздат.
— Что за бред! Писатели могут ошибаться. Сколько людей, столько и мнений. Ты предложи товар. Если он подойдёт, то ни на кого не посмотрят. Я всегда поступаю именно так.
—Что ты равняешь себя со мной?! Ты битый, умудрённый, а я желторотик.
— Не робей. И я был когда-то таким. Действуй понапористей. Разсылай заявки по всем издательствам Союза. Авось, где откликнутся. А за это время отшлифуешь материал.
Я щедро разбросал семена по всей стране и, затаив надежду, стал ждать, когда же они взойдут. Всходы проклюнулись то там, то тут, но не обрадовали. Отказы посыпались, как листопад. Из Центра и соседнего Донбасса, из солнечного Крыма и далёкого сурового Магадана… Работники издательств пели в одну дуду. Руками и ногами отбрыкивались от сборника: ссылались на отсутствие возможностей, на большую перегрузку тематического плана и почти все рекомендовали обратиться в местное книжное издательство.
496
Засучив рукава я принялся за дело, отдавая любимому детищу всё свободное время. Вскоре сборник был заново перепечатан. Его цель я сформулировал так: «Прополка сорняков, которые ещё бытуют в нашей жизни и мешают её свободному росту».
Пришлось отпрашиваться у Давыденко. По наивности я поведал ему истинную причину
— Ну что ж, поезжайте, — сказал он скрепя сердце.
Я отправился в Ростиздат, где разыскал Сидорова. Он отпустил большую — лопатой — русую бороду и стал похож на писателя-классика.
— Вот, Володя, привёз книжку. Юмор и сатира. Кому сдать?
— Идём сюда. Соню Усманову знаешь? В университете училась.
Вид у Сони был серьёзный, немного грустный. Она — вот новость — курила и стала безцеремонно разглядывать меня. Я сослался на благосклонный отзыв Сергея Званцева. Но Усманова между тем витала в иных сферах.
— Говорят, ты разошёлся с женой?
— Да.
— Я тоже сейчас свободна. Вот два билета в театр. Пойдём?
— Не могу, уезжаю сегодня вечером.
— Гляди, жалеть будешь, — пригрозила она не то в шутку, не то всерьёз, и тёмные глаза её сузились.
— Извини, Соня, спешу.
Мы остались с Сидоровым наедине.
— Эта Усманова такая жучка! — заметил он. — Ты бы с ней как-нибудь поделикатней. От неё многое зависит.
— Ну и пусть! Не хочу ни перед кем пресмыкаться! Надоело!
— И всё-таки! Ты только начинаешь, а я уже стреляный воробей. Сколько перемытарился. И это при наличии положительной рецензии поэта Сергея Поделкова. Только недавно чудом удалось пробить сборник в план шестьдесят шестого года. Подхалимничать не обязательно, но, плывя среди рифов, надо уметь лавировать.
— Эх, всё противно, — упрямо твердил я. — Прежние идеалы безвозвратно утрачены, испохаблены. Куда мы катимся? Под откос?
— Вполне с тобой согласен. Но это уже из другой оперы.
В Сидорове высветилась новая грань. Когда речь заходила о политике, он был со мной предельно откровенен. Но стоило затронуть закулисную механику (каким путём попал его сборник в план издательства?), Володя отделывался загадочными фразами.
События развивались стремительно. Ростиздат вышвырнул мою рукопись за борт, подобно балласту. Её подобрал Игорь Гонтаренко и тем самым избавил от излишних неудобных для меня поездок в будние дни.
497
— Спешишь, старик, — сказал он наставительно. — Званцев предупреждал: рановато, мол. А ты полез через голову, без отзыва писателя.
Издательства отстреливались стереотипными отказами. Слегка поморщившись, я глотал горькие пилюли, и у меня выработался устойчивый иммунитет.
Последний плевок долетел из самой крайней точки Союза — с Дальнего Востока. Его прислал главный редактор Свиньин.
Эдик Маникин встрепенулся:
— Идея! Тебя отвергли во Владивостоке, а ты попытай счастья на Камчатке. Глухой, забытый край. Там уж точно пусто в издательских портфелях. Голод! Уж я-то знаю эти места. Поверь на слово. Рискни.
Спустя некоторое время я получил обнадёживающий ответ — письмо от руки — из Петропавловска от старшего редактора Куликова. Он просил выслать рукопись для ознакомления. И я отправил её в неизвестную даль. Камчатка долго безмолвствовала. Я заподозрил Куликова в плагиате и сделал запрос в сектор печати. Оттуда незамедлительно сообщили издательский адрес Куликова.
На сей раз он прислал официальное письмо, отпечатанное на машинке. Видно, ему не понравилось, что я теребил его столь назойливо, а может быть, у него сложилось мнение, будто я крючкотвор, с которым опасно связываться. Он засыпал меня вопросами: «Чем вы связаны с Камчаткой? Родились, жили или служили здесь в армии? Есть ли родственники или знающие вас?»
Редактор, находящийся на краю света, поставил меня в тупик. Маникин придумал такую версию: «Напиши: приезжал к своему другу во Владивосток. Впечатления, навеянные поездкой, отразились в моих рассказах».
Разумеется, то был детский лепет. Но иного выхода не нашлось.
Издательская эпопея продолжалась. Рукопись перекочевала из Петропавловска во Владивосток. Там её помусолили и положили под сукно. И только после неоднократных напоминаний я получил отрицательный ответ от старшего редактора Черновой.
Я уже не мечтал больше о том, чтобы мой сборник увидел свет. А пытался всеми силами вырвать его из враждебных когтей. Спустя месяц директор издательства Иващенко заверил, что мне вернут второй экземпляр рукописи. Бандероль не то по ошибке, не то с преднамеренной издевкой была адресована на имя Овечкина Гермогена Ивановича. В сопроводительной записке говорилось: «Как видишь, коллега, мои опасения оказались не напрасными. Печатать только своих авторов — альфа и омега всех местных изданий». Внизу подпись: К. Куликов, уроженец г. Ростова.
Так вот отчего он, земляк, всё-таки ещё нянчился со мною!
498
Глава 3
МАМОНА
Н
амаявшись за день по хозяйству, Акилина Алексеевна сидела перед образами с отрешенным взглядом, положив на колени жилистые загорелые руки. И словно поджидала меня. На досуге, если не приходилось корпеть над горящими материалами, я, пригибаясь, выныривал из своей каморки через низкий дверной проем. Хозяйка бережно подавала мне Библию синодального издания, приговаривала:
— Поучись, сынок, уму-разуму! — и, глубоко вздохнув, крестилась. — Следовало бы благословение взять. Да не у кого. Батюшку нашего, отца Стефана, уж давно изжили. Храм закрыли, устроили клуб, кино крутют. Господи, прости нас, грешных!
Атеисты утверждают, что Священное Писание можно толковать и так, и этак — на любой манер. А один из старых большевиков предупреждал:
— С Библией шутки плохи. Стоит её прочесть, и мозги пойдут набекрень, мировоззрение пошатнётся.
Ещё с университетской скамьи я с предубеждением стал относиться ко всякого рода рецензиям и монографиям и по возможности рылся в первоисточниках. А теперь углублялся в тайный смысл Великой Книги... К сожалению, он мне не всегда открывался. Четвероевангелие оказалось гораздо доступнее. Однажды мое внимание заострилось на таких словах: «Никто не может служить двум господам: ибо или одного возлюбит, а другого возненавидит; или одному начнет усердствовать, а о другом же нерадеть. Не можете Богу работать и мамоне».
Понятие незнакомое. В словаре Даля толкуется как богатство, земные блага. Христос учит не прилепляться к ним всем сердцем. А наша пропаганда, напротив, трезвонит об ином: чем больше произведём материальных ценностей (о духовных сокровищах почему-то умалчивается), тем счастливее станут люди. Вот и мы, не разгибая спины за редакционными столами, испещряли бумагу. И все-таки редактор был обезпокоен.
— Учтите, — строго предупреждал он, поглядывая сквозь очки, — дневная норма для каждого — двести строк. Кто не уложится, пусть пеняет на себя. Будем срезать гонорар.
Гайдуков хихикнул:
— У меня иногда выходит и четыреста.
— Речь не про вас, — одернул его Николай Галактионович и скрылся за дверью, обитой чёрным дерматином.
Все покосились на Гайдукова.
— Борису хорошо, — сказал Синягин. — Всё под рукой. Сидит на письмах, как курица-несушка.
499
Посмеялись. И снова завертелись телефонные диски, заскрипели перья, застучали машинки. Строкогоны с головой окунулись в работу.
Все мы, словно язычники, поклонялись идолу-линотипу, старались ублажить его прожорливое чрево. Чудовище требовало постоянных жертв и никогда не насыщалось. Материалы, порою добытые с кровью, небрежно швырялись на бездушный алтарь. Линотип торопливо и жадно проглатывал их, клацкая зубами, и, переварив, выплёвывал в виде свинцовых, ещё горячих строчек, предназначенных для верстки.
Давыденко, главный служитель культа, хмурился, брюзжал:
— О чём вы только думаете? Папка пустая. Нечего ставить в номер.
— А как же выходит газета? — недоуменно спрашивал кто-нибудь.
— За счёт ТАССовских материалов, — подытоживал редактор.
Львиную долю жертвенной пищи готовил для капища Покатников. Зажав ручку широкой лапой, исписывал лист за листом и небрежно отбрасывал в сторону. Некоторые падали на пол. Случалось, Михаил Георгиевич мог зараз, не сходя с места, нацарапать целую полосу или даже разворот. Время от времени, чтобы взбодрить себя, он доставал из тумбочки письменного стола бутылку. Из соседней комнатушки, где располагался Покатников, раздавалось бульканье. Сопя, как медведь, он пил прямо из горлышка. На его землистого цвета лице появлялся румянец, глазки лихорадочно поблескивали.
Михаил Георгиевич был матёрым газетчиком. Если верить слухам, карьера его оборвалась нечаянно. В бытность редактором он совместно с наборщицей Дусей, за которой приударял, отпечатал для священника некие бумаги. Разразился скандал. Непонятно, как ещё в те суровые годы Покатников удержался в партии. С тех пор его репутация оказалась подмоченной. Периодически он опускался до заведующего сельхозотделом и поднимался до зама. Но не выше. Такова была амплитуда его служебных колебаний. С горя он, видимо, запил и по сей день не мог остановиться.
— Алкоголь — враг туберкулёза, — мрачно шутил он. — Даже двухпроцентный раствор спирта убивает палочку Коха. Вот я и лечусь.
Поговаривали, что и Давыденко страдал легочной болезнью. Но, в противоположность Покатникову, выпивал изредка, лишь по торжественным случаям, да и то весьма умеренно.
— Он даже со своей красавицей женой спит строго по расписанию, — подшучивал Гайдуков.
Николай Галактионович был педантичен, как немец, не терпел излишней веселости. Поучал:
— Не расхолаживайте себя! Будьте посерьёзнее!
Он любил подкрасться неслышно, на цыпочках, словно лазутчик, и незаметно наблюдать, кто чем занимается, о чём калякает. При его появлении все склонялись над рукописями. Если же, паче чаяния, Давыденко застигал вра500
сплох своих подопечных, когда они бездельничали, то, посверливая их взглядом, полным осуждения, удалялся в кабинет, где продолжительно кашлял, надсаживая грудь. Нервничал!
Я ещё удивляюсь, как мне удалось, при неусыпном оке такого перестраховщика опубликовать кое-какие басни и юморески. Я до того осмелел, что подсунул взрывоопасную сказку о Молотке и Гвоздях. Покатников, замордованный текучкой, бегло пробежал её и сдал в набор. Сказку тиснули на четвёртой полосе. Николай Галактионович приоткрыл дверь кабинета, кивнул в мою сторону:
— Зайдите!
В решительных случаях он был предупредительно вежлив.
— Садитесь! — пригласил он.
Полоса со свежими поправками дрожала в его руках. Я увидел знакомое название, набранное крупным шрифтом. Давыденко уставился на меня, точно желая загипнотизировать.
— Да, Георгий Иванович, здорово вы написали, — сказал он. — В такой миниатюрной вещи — история всего нашего государства. Ну, Молоток ясно кто. Сталин! А Клещи?
— Клещи — Хрущёв, — поспешил пояснить я.
— А мне думается, нас могут понять по-иному. Вот послушайте: «И его заменили Клещами. А что такое Клещи? Это союз двух вопросов. Один вопрос обтекает другой, и получается — нет никакого вопроса». Итак, союз двух вопросов. Учтите, двух. Хрущев правил один. А сейчас Брежнев и Косыгин. Явный намек! За это по головке не погладят. Придётся снять. От греха подальше. А вообще хорошо получилось. Лично мне нравится. Молодец! — сказал он, смеясь. — У вас есть дарование.
— Эту сказку хвалил писатель Званцев и взял ее для сборника, — признался я.
— Видите ли, Георгий Иванович, у нас не издание Союза писателей, а орган райкома партии. Может, в каком-либо альманахе это произведение могло бы ещё проскочить, затеряться между другими. А здесь оно на виду, как бельмо на глазу.
Спустя несколько дней Давыденко положил на стол письмо. Поглядел испытующе:
— Попробуйте сделать фельетон. Так сказать, бытовое. Это, думаю, пройдёт.
Николай Галактионович настороженно отнесся к моему творению. Долго мусолил, что-то выцеживал, придирался к отдельным словам, пытался их заменить неуклюжими и топорными. Поначалу я пытался спорить с ним. Он оказался непробиваемо упрям.
— Тогда снимайте материал с полосы! — запальчиво воскликнул я.
— Товарищ Овечкин! Не забывайте, что вы не свободный художник, а со501
трудник редакции, который обязан сдать в день не менее двухсот строк, — зловеще напомнил он.
Пришлось пойти на незначительные уступки, и фельетон «Лошадь в кабале» увидел свет. Я воспользовался эзоповским приёмом: похоже, в кабале находится не только лошадь, а и весь народ. Все мы тянем лямку: и я, и Гайдуков, и Покатников. Да и сам Давыденко. Кто он есть? Раб газеты!
Один только Синягин умудрялся порхать, словно пташка. Всегда румяный, гладко выбритый — не поймёшь: то ли от него пахнет одеколоном, то ли спиртным.
Когда Давыденко и Покатников ушли в отпуск, редакторское кресло занял Синягин. Другой бы на его месте издёргался, побледнел. Нет! Вячеслав Леонтьевич никогда не терял присутствия духа. Мурлыкая что-то под нос, он мастерски рисовал макет газеты. А после бегал от стола к столу:
— Ты, дружище, сделаешь это, а ты, братец, вот это. А я окопаюсь у телефона. Буду выбивать серьёзные статьи. Иначе нам — труба.
Порой становился в позу учителя:
— На каждой полосе должен быть гвоздевой материал. Все остальное — семечки. Поставим броское клише и забьём какой-нибудь мелочёвкой.
В противоположность Давыденко, Синягин за нами не надзирал. Тем не менее дело спорилось. Каждый знал, что в любом случае номер должен быть сверстан! Появилась возможность испробовать свои силы в полную меру. Я не отказывался ни от чего, лихорадочно стряпал статьи на партийные и сельскохозяйственные темы. Входил во вкус.
Вячеслав Леонтьевич подбадривал:
— Дерзай! Пользуйся подшивками. Смотри, как пишут в центральных газетах. Не бойся. Это не плагиат, а использование опыта. И запомни: нахальство — второе счастье. Особенно для журналиста.
В редакции исчезла постылая будничная монотонность. Каждую неделю выходила литстраница. И всегда с моими публикациями. Я перестал чувствовать себя вьючным животным. По крайней мере поклажа, взваленная на меня, не казалась такой тяжёлой. Недаром присловье гласит: «Когда у осла нет овса, его кормят лаврами».
Синягин несомненно обладал тонким чутьём и склонностью к выдумке. Однажды, когда мы в поте лица заполняли строчками бумагу, он, тыча перстом в каждого из нас, промолвил:
— Раз. Два. Три. — Помолчал. — И это все, кто остался в моём распоряжении? Не густо! — Усмехнулся и процитировал:
Их оставалось только трое
На безымянной высоте.
Потом поднял руку:
— О! Идея! Минутку! — и, повернувшись на каблуках модных остроносых туфель, нырнул в соседнюю комнату.
502
Спустя несколько минут вернулся с блокнотом.
— Вот придумал, ради хохмы, — сказал он. — Что-то вроде дружеского шаржа. На мотив песни из кинофильма «Тишина». Послушайте, — и запел, размахивая руками, как заправский дирижёр:
Вздымаясь, падала ракета,
Когда печаталась «Звезда».
Кто хоть однажды видел это,
Тот не забудет никогда.
Тот не забудет, не забудет
Атаки яростные те,
Когда писали строк по триста,
Чтоб номер был на высоте-е!
Мы с увлечением подпевали ему. Эти куплеты стали чем-то вроде журналистского гимна.
— После напряжённого трудового дня, — говаривал Синягин, — требуется разрядка. Прошу всех срочно зайти ко мне.
Обычно к пяти часам вечера собирались в кабинете редактора. При Да-выденко сюда входили с благоговейным трепетом. Теперь всё стало иначе. Дверь запиралась на ключ. На редакторском столе — какое кощунство! — стояли гранёные стаканы, наполненные водкой, наскоро разложена закуска. К нашей компании присоединялись директор типографии Василий Михайлович Забара; смуглый, как нацмен, линотипист Витя Харченко; худой, измождённый ротационист Вася Монзиков.
Когда солнце пряталось за горизонт, мы, разгорячённые, спешили на берег Миуса. Эта тихая, спокойная речка вошла в историю. Здесь шли ожесточенные бои с немцами. А я углублялся в более давние времена:
— Василий Михайлович, — спрашивал, — не знаете, откуда у неё такое название?
— Дело было так. Сидели на бережку два казака. Как вот мы с тобой. Один, покручивая свой длинный ус, посматривал на речку. Она петляла, извивалась. Казак возьми да скажи: «Бачишь, Иван, вьется, як мий ус». Отсюда и пошло: Миус да Миус.
Бывало, перехватывали через край. Синягин был первым заводилой:
— Ну что, ребята, споём, а? Давай! Нашу любимую.
Когда писали строк по триста,
Чтоб номер был на высоте-е!
От усердия голос у него срывался.
Когда спиртного не оставалось в наличии, а магазин был уже закрыт, Вячеслав Леонтьевич подавал команду:
— По коням! Садимся на «Победу» — и в колхоз «Россия», за горючим. Там самогонят поголовно. Даже участковый со всеми заодно.
503
Иногда не успевали выехать в заданный населенный пункт. Только за ворота, а навстречу мчится на мотоцикле, как вихрь, Иосиф Андреевич Молчанов, наш почётный селькорр.
— А мы к тебе в Троицкое собрались, — говорит Синягин.
— Ха-ха, — смеётся Молчанов, — а я попэрэд вас прямо з фэрмы.
Он в спецовке, в мягких брезентовых сапогах, от него пахнет силосом. Иосиф Андреевич тащит горилку, фрукты и факты. Почти всегда критические. И опять — пир горой!
Молчанов в годах, мужик битый. Его кабаньи глазки всех пронизывают насквозь:
— Ото, шо я тэбэ привiз, — властно заявляет он редактору, — трэба опубліковаты зараз. Усё правда. Підтверждаю, як председатель группы народного контроля.
— Будет сделано, — обещает Вячеслав Леонтьевич.
Но я-то знал цену подобных посулов. Спьяну он способен был наобещать и насочинять что угодно. Как-то, войдя в экстаз, рассказывал:
— Заехали с приятелем в колхоз «Заветы Ильича». Выпили. Хочется ещё, а денег нету. Я смело захожу в сельмаг, показываю удостоверение и шепчу продавщице на ушко: «Со мной товарищ из КГБ, прошу обеспечить». И она без звука выдала всё необходимое.
Синягин мог распоясаться до невообразимости. Его отправная точка: «Когда я служил в разведке…» — делала его неуправляемым. Глаза лихорадочно сверкали, и он никого не боялся, кроме своей дражайшей супруги Агнессы Ивановны, дебелой и широкоскулой, с раскосыми глазами. «Примесь казахской крови», — пояснял Вячеслав Леонтьевич. В её присутствии он становился этаким пай-мальчиком.
— Слава, домой! — приказывала она, и Синягин послушно семенил за нею, едва доставая курчавой головой до её плеча.
А я, в мечтах хоть и высоко парил в небе, на деле плелся на поводу у зам-редактора. Выступал в роли басенных персонажей: днем пахал, как вол, а вечером — хрюкал, как свинья. Когда же я стану орлом?
* * *
Мало-помалу я привыкал к селу. К его глубокой ночной тишине; к рокоту моторов на зорьке; к резким запахам навоза и силоса, которые доносил встречный ветер с соседней фермы; к простым грубоватым и сердечным людям.
А будучи в разъездах, всегда любовался полем. Вот оно, раскинулось от горизонта до горизонта. Ещё недавно его утюжили комбайны; вздымая шлейф пыли, носились машины с зерном… А сегодня поле бороздят трактора. От влажного пласта земли тянет прохладой и едва уловимым ароматом подре'
504
занных плугом корешков травы. И повсюду неоглядная родная Приазовская степь! Именно так стала называться с первого сентября наша газета, а соседняя, Матвеево-Курганская, была переименована в «Звезду».
Из отпуска вернулся Давыденко, и всё покатилось по старой, проторенной дорожке. Редактор поручил мне делать аннотации к кинофильмам. Их рекламирование являлось кровным делом не только газеты, но и местного радиовещания. Я связался с кинотеатром «Мир» по телефону, попросил:
— Будьте добры директора.
— Это он самый, — ответил женский голос. — Екатерина Мамонова.
— Ого! От инспектора до директора — вот это скачок! Поздравляю!
— Спасибо, Георгий Иванович! Я сразу вас узнала. Приходите, буду ждать.
Мамонова снабдила меня необходимой информацией. На прощанье подала руку. Я с жадностью схватил её и долго не выпускал из своей. Екатерина Ефимовна густо покраснела. Золотисто-зелёные глаза её вспыхнули:
— Заглядывайте к нам почаще, — сказала она, прильнув ко мне высокой грудью.
Я едва сдержался, чтобы не схватить её в свои объятия. Первый шаг к сближению был сделан.
Не так давно я безболезненно отделался от Аллы Переверзевой, которая намекала на совместное времяпрепровождение, и вот — Катя Мамонова… У первой муж — прокурор, у второй — секретарь райкома. А в Покровском всё, как на ладони. Чего доброго, опозоришься и с треском вылетишь из редакции.
Маникин между тем вступил в брак и уехал в глубинку, в село Советин-ское, директором школы.
— Сам себе хозяин, — важно заявлял он. — Признаюсь: Онищенко помог, секретарь по идеологии. Вы же с ним на заочном учились? Тебе и вовсе легко найти дорожку к его сердцу.
— Не хочу ни под кого подлаживаться.
— Напрасно. Стену лбом не прошибёшь.
— Знаю.
— Так за чем же дело стало? Чудак-человек! Ты всё никак от Таганрога не отлипнешь, а пора завоёвывать Неклиновку.
И Давыденко как-то заметил с укоризной:
— Хоть бы раз остался! Что там, в городе, медом намазано?
— Хорошо, у вас, Николай Галактионович, супруга. А я молодой, мне и погулять охота.
— А разве здесь мало красивых девчат? Выбери — свадьбу сыграем.
— Любовь не запланируешь.
— Ну, гляди, тебе виднее.
Редактор надеялся поскорее оженить меня, чтобы навсегда приковать к Покровскому. В своё время Хрущёв таким же образом мечтал заманить молодёжь на Целину.
505
Я хорошо понимал, к чему приводят невинные ухаживания. Пройдёшься раз-другой по улице — загудит, точно улей, всё село. И попадёшь нежданно-негаданно в женихи. А там уж не отвертишься — надевай ярмо на шею. Нет, что ни говори, а плохо холостяку, да еще журналисту, в деревне!
Попал я однажды на спортивную конференцию. Там, как на всех подобного рода сборищах, занимались тяжёлой атлетикой: поднимали и ставили вопросы. Безплодно рассуждали о баскетболе и гандболе… А после районные тузы решили позабавиться в литрбол.
В закулисном помещении столовой произносили нескончаемые тосты за развитие физкультуры и спорта.
Разошлись под вечер. Я, пошатываясь, продефилировал по площади к кинотеатру «Мир». Уютно устроился в кресле, не пытаясь разобраться в том, что происходило на экране. Последний сеанс окончился, зрители покинули зал, который я оглашал неистовым храпом.
Проснулся оттого, что мне крепко зажали глаза руками.
— Отгадайте, кто это?
— Катя, ты? — и прижал её ладони к губам.
Она навалилась сзади всей грудью.
— О, если бы ты знала, как я люблю тебя!
— И я тоже.
Вышли вместе.
— Приходил милиционер, — рассказывала Мамонова. — Хотел тебе помочь. А я говорю: «Это редактор радиовещания. Мы сами доставим его на дом».
На другой день Николай Галактионович был уже обо всем осведомлен. Он вызвал меня в кабинет и устроил нагоняй.
— Это случилось в неурочное время, — оправдывался я.
— Не имеет значения. Вы бросаете тень на всю «Приазовскую степь».
— Не такой уж я сказочный богатырь, чтобы застить собою всю степь.
— Шутки в сторону, товарищ Овечкин. Придётся наложить на вас административное взыскание.
— За что? Разве нельзя расслабиться после работы?
— Расслабиться можно, напиваться нельзя. Объявляю вам выговор.
— Не согласен. Пусть меня разбирают как члена партии.
— Хорошо, будет по - вашему.
Коммунистов собрали в спешном порядке. Давыденко, как всегда, оказался прав и одержал верх. Недаром старики говорят: «С богатым не судись, с сильным не дерись».
В следующем месяце мой промах отрицательно сказался на гонораре.
Зато недавний инцидент способствовал сближению с Катей Мамоновой. Встретились в её кабинете. Сидели за столом в непосредственной близости.
506
Она подбирала аннотации запланированных к показу кинофильмов. Щеки её пылали. Как бы невзначай Катя упёрлась коленом в мою ногу, коснулась грудью предплечья. Я обхватил её за талию, притянул к себе…
Нестерпимая похоть, не находя выхода, обуяла меня. Приходилось, однако, ждать, когда подвернётся удобный случай, чтобы переступить запретную черту.
Позвонил Маникин:
— Ну что, — спросил, — у вас новенького?
— Новенького? Хоть отбавляй. Недавно в парикмахерскую завезли зубоврачебные кресла. Врача пока что нет. Бормашины — тоже. Люди с нетерпением ждут, когда старую вывеску заменят новой, нестандартной: «Зубопарикмахерская». А хочешь ещё? Наша центральная площадь благоустраивается. Проложили асфальт. Разбили клумбы. Скоро фонтан забьёт. И тогда алкаши, в случае перебора, могут обильно поливать головы холодной водой. Бают, что в следующем году на клумбах будут выращивать помидоры и огурцы, лук и редиску. Чтобы закуска всегда была под рукой.
— Ну, Юра, тебя так и тянет на сатиру.
— А куда денешься, если в жизни я вижу больше смешного?
— Да, но говорят, от смешного до трагического — один шаг!
И, верно, к чему приведёт связь с Катей? С этой зажигательной женщиной? О таких обычно говорят, что в них всего много. Изобильная! Да и фамилия у неё от слова «мамона», что значит богатство, земные блага, на которых сейчас помешались почти поголовно.
А борзописцы усердно трезвонят о материальной заинтересованности. Линотип, точно идол, жадно клацая зубами, требует всё новых и новых жертвоприношений.
Но супротив бушующих страстей непоколебимо встаёт непреложный, свыше данный закон логики — закон исключённого третьего: «Не можете Богу работать и мамоне».
507
Глава 4
ЛЕТАРГИЧЕСКИЙ СОН
В
Неклиновском районе преобладала колхозная система хозяйствования. Особняком стояли три совхоза, где нет-нет да и стрясётся какое-нибудь «ЧП».
В свиносовхозе «Таганрогский», например, погнались за выгодными дешёвыми кормами. Директор Высоцкий, не задумываясь, применил на практике укоренившуюся поговорку: «Свинья не человек, всё сожрёт». И в рационе неприхотливых животных незамедлительно появилась тюлька: море было рядом. Весело похрюкивая, свиньи чавкали от удовольствия. Знать, пища пришлась им по вкусу. Привесы неудержимо росли. План перевыполнялся с лихвой. Высоцкий оказался на высоте. Только вот беда: свинина попахивала рыбой. Посыпались нарекания от потребителей, и изобретательному директору, да и кое-кому в районе не поздоровилось...
В совхозе «Советинский» произошёл и вовсе непредвиденный случай. Некий Карпенко задумал снести обветшалую хату и на её месте воздвигнуть новый благоустроенный дом. Старое сооружение разрушили. Вынесли остатки строительного мусора. Хозяин стал копать котлован под фундамент. Вдруг лопата заскрежетала, ударившись о что-то металлическое. Карпенко усмехнулся: « Неужели клад?» Разгребая мотыгой землю, обнаружил кусок металла. Попробовал вытащить — не тут-то было! Предмет прочно врос в землю.
Опешивший изыскатель пригласил соседей. На коротком совете постановили: откопать находку. Землю снимали слой за слоем. И вот обнажилось хвостовое оперение авиационной бомбы.
Односельчане помнили, как в войну, во время яростного воздушного налёта, вокруг жилища Карпенко упало несколько «подарков» крупного калибра. К счастью, хозяев не было дома. Когда они вернулись, увидели развалившиеся стены. «От взрывной волны», — решили лишившиеся крова люди.
После жильё восстановили. Много лет Карпенко и вся его семья ходили из комнаты в комнату, не подозревая, что под ногами таится смертоносный груз.
Однако самое невероятное произошло потом. С большими предосторожностями группа добровольцев доставила бомбу в поле, подальше от села. А вот должных мер, чтобы её обезопасить, не приняли. Около месяца лежала она под открытым небом, угрожая людям, а наипаче любопытным мальчуганам. Вскоре об этом узнал весь район. Молва донеслась до самых отдалённых хуторов. Как водится, поохали, повздыхали, повозмущались — и забыли.
Правда, кое-кто задумался: «А может, и я хожу по взрывоопасной почве?!» Наш Давыденко всполошился не на шутку. Ещё немного, и областная газета обскакала бы нашу районку, обнародовав столь сенсационный факт.
Редактор без устали распекал нас на планёрке:
508
— Где же ваша оперативность? Вы всегда должны быть начеку! Поймите, я один физически не могу уследить за всем.
Мы молчали, понурив головы. Николай Галактионович, играя в откровенность, изволил посетовать:
— Вот так живёшь, ни о чём не думаешь, а у тебя бомба под носом!
Он стал ещё более предусмотрительным и неусыпно следил, чтобы никто из его подчинённых не выходил за рамки дозволенного.
— Дисциплина прежде всего, — поучал он. — Возьмите, к примеру, передового комбайнёра Потапенко из колхоза «40 лет Октября». Когда его приглашают на партсобрание, он заявляет: «Хорошо, приду. Но эти часы отработаю сверх задания». Вот какой подход! А мы сплошь и рядом собираемся днём. Попробуй задержать кого-нибудь в неурочное время!
К своим наставлениям Давыденко присовокуплял коронную фразу: «Всегда и во всём поступайте так, как велит вам партийная совесть!»
При виде смелых материалов его передёргивало. Он безпощадно их кастрировал, трусливо обходил острые углы. Мы пробовали возражать, но редактор ловко изворачивался, ссылаясь на народную мудрость: «Не надо выносить сор из избы!» — и никогда не затрагивал районное начальство.
— Это входит в компетенцию областного печатного органа, — объяснял он. — Не можно же поднять голос на райком партии, органом которого мы являемся!
Николай Галактионович тщательно оберегал репутацию руководителей, особенно близлежащих хозяйств. Между тем они не пользовались уважением сельчан. В частности, Шатов, председатель колхоза «Миусский». Родом донской казак, он, казалось, только что соскочил с лихого коня — того и гляди огреет нагайкой. Грубиян и сквернослов, не одну труженицу довёл до слёз. Колхоз имени Крупской возглавлял Алексеев, типичный самодур и хам. Он даже внешне был крайне непривлекателен: глазки, как у борова, заплыли жиром. Тем не менее Давыденко считал их вполне авторитетными людьми.
— А кто без сучка и задоринки? — вопрошал он. — План делать — не в солдатики играть!
Неспроста так рьяно защищал их редактор: по льготным ценам частенько выписывал мясо, молоко и яйца. А из рыбколхозов приплывали дефицитные продукты: балык, чёрная икра… Какая же чёрствая рука подымется на благодетелей?! Но и слагать в их адрес дифирамбы было бы негоже. Начались бы толки в народе: даром, мол, ничего не делается, что-то тут нечисто. Поэтому на страницах газеты эти хозяйства изредка упоминались в информациях и сводках. И восхвалялись лишь один раз в году, в профессиональный праздник — День рыбака.
Николай Галактионович предпочитал обстреливать безобидных забулдыг и мелких расхитителей — о тех же, кто возами возил, помалкивал. Иногда
509
затрагивались комплексные бригадиры (да и то лишь за деловые просчёты и нерадивость). Они тоже принадлежали к разряду почётных лиц: в прошлом, до укрупнения сельхозартелей, возглавляли хозяйства.
На председателей колхозов распространялось прямо-таки негласное табу. Они чувствовали себя этакими князьками. Оклад — пятьсот рублей; «Волга» в личном пользовании, не считая всех остальных благ. На местах творили, что хотели. С ними даже райкомовцы заигрывали, объяснялись уважительно. Сами же руководители хозяйств никого не боялись и поглядывали с опаской только на другой канал подчинения — обком партии. В районе они представляли собой силу: в любое время могли взъерепениться, как необъезженные кони, и сбросить неугодного им седока.
Я сам стал свидетелем такого глубоко продуманного трюка. Первый секретарь райкома Холодков пришёлся не ко двору. Колхозные магнаты решили подставить ему ножку: сговорившись, умышленно сорвали план по сдаче подсолнечника. А затем на очередной партийной конференции Холодкова прокатили с треском.
Невольно приходила на ум аналогия с банкротством Никиты Сергеевича Хрущёва, когда в стране искусственно возникла нехватка кормов и хлеба, а уже через полгода положение выправилось… Да, нелегко простому человеку разобраться в закулисном механизме управленческого аппарата!
Новоиспечённый секретарь райкома Степняков оказался прямой противоположностью лощёному Холодкову. Был неказист, плешив, безстрастен и немногословен. В отличие от своего предшественника, безвыездно осел в Покровском, намереваясь глубоко пустить корни. Все с нетерпением ждали, как поведёт себя новая метла.
Николаю Галактионовичу поневоле приходилось быть настороже. Одно опрометчивое слово — и так крутанёт, что мигом выскочишь из кресла.
Вскоре в редакцию пришло пополнение. И кстати. Наши ряды заметно поредели. Упорхнул попрыгунчик литраб Усиков, уволился фотокорр Свешников. На прощанье подарил мне добротные ботинки.
— Носи и вспоминай меня, — говорил он, налегая на «о». — Поеду к себе домой, на Урал. Здесь душно и тошно. У нас люди искреннее и добрее.
По-осеннему скупо светило солнышко, когда появился новичок Глеб Ушков, светлоглазый, улыбчивый, с ямочками на щеках. Родом из Морозовского района; работал прежде учётчиком в бригаде и заочно закончил факультет журналистики. Глеб был хром, но тем не менее уверенно зашагал по просёлочным дорогам, доставлял добротные материалы. Давыденко был доволен.
— Пешим порядком много не наработаешь, — сказал он Ушкову. — Садись-ка с Овечкиным в нашу машину. И — по району. Надо провести нечто вроде рейда. Проверить, в каком состоянии находятся животноводческие помещения. Ведь зима не за горами!
510
Председатель колхоза «Память Ильича» Хорошилов, в прошлом сотрудник прессы, хвастливо поглядывая на нас сквозь очки, посоветовал:
— Обязательно загляните во вторую бригаду. Там мы отгрохали четырёхрядный коровник на триста шестьдесят голов. Всё механизировано, установлен молокопровод. Блеск!
Подобного новшества, к сожалению, на других фермах не было. Зачастую они оставались неотремонтированными. Дезинфекция не проводилась. Стены не были побелены извёсткой…
— До морозов ещё далеко! — успокаивали нас.
В коровнике, где выпаиваются телята до двадцатидневного возраста, мы обнаружили настоящее бедствие. На потолках — трухлявые доски, повылезла солома; на полу валялась автопоилка; вид у малышей был неприглядный, замученный.
— Надо заботиться загодя, — сурово отчитывал Ушков нерадивых хозяев. — В зиму поголовье должно войти упитанным, здоровым. Тогда животные легко перенесут холод, будет меньше падежа. Вы приготовляете искусственное молоко?
— Нет. Поим телят обратом. Но бывают перебои.
Глеба на мякине не проведёшь, он до всего допытывался дотошно, и беседа получалась толковой.
Редактору Ушков пришёлся по вкусу: ничем не связан с городом, одинокая мать живёт на хуторе. Именно из таких, скромных, исполнительных парней, куются настоящие кадры. Николай Галактионович остановил на Глебе чекистский взгляд, спросил:
— Вы не член партии?
Ушков зарделся, как красная девица:
— Нет. Комсомолец.
— Ну ничего, дело поправимое, — успокоил его шеф и назначил заведующим отдела сельского хозяйства.
Покатников облегчённо вздохнул: наконец-то он избавился от двойной кабалы. И, прихлебнув из заветной бутылочки, принялся за макет будущего номера.
Александр Васильевич Игнатьев пришёл в редакцию позже, в ту пору, когда задули пронизывающие степные ветры. Несмотря на ненастье, щеголял в лёгком плаще. Лицо у Игнатьева краснело — не то от холода, не то от внутреннего напряжения. На его хрупкие плечи легла тяжёлая ноша. Целыми днями он находился в бегах и разъездах, а после безвылазно сидел, склонившись над столом, чтобы вовремя сдать корреспонденцию.
— Озяб и намаялся, — говорил он, и его голубые глазки как-то виновато прятались за толстыми линзами очков.
На первый взгляд Александр Васильевич смахивал на интеллигента - хлю511
пика. На самом же деле оказался человеком бывалым: участвовал в войне; имел большой партийный стаж; был откомандирован в Монголию. Кроме того, Игнатьев, по специальности зоотехник, знал толк и в агрономии — как раз то, что требовалось для сельхозотдела.
Статьи у Александра Васильевича получались обстоятельные, чаще с критическим уклоном. Именно это отпугивало Давыденко и Покатникова, которые привыкли жить с оглядкой.
— Всё это добывается с кровью, а им ничего не стоит выхолостить материал одним росчерком пера! — возмущался Игнатьев.
Редактор не терпел смелых и резких выражений.
— Александр Васильевич, — вкрадчиво скажет он, бывало, — а нельзя ли несколько смягчить вот эту фразу?
— Нет, Николай Галактионович, она как раз уместна, — и в наивных глазах Игнатьева появляется холодный стальной оттенок.
Давыденко всегда коробило, когда он встречал в тексте что-нибудь непривычное, свежее… Между ним и Александром Васильевичем происходили постоянные стычки.
— Не докажешь. Как об стенку горохом! — говорил Игнатьев, выходя из редакторского кабинета. — Эх, ничего здесь не чувствуют! Не то, что у нас, на Ярославщине. Там свято чтут русское слово.
Жаловался и я:
— Шефа устраивают только шаблонные фразы. То, что устоялось, набило оскомину. А если выходишь за казённые рамки, он принимает это в штыки. Нас с тобой считают отступниками… от стандарта!
Будучи не в силах успокоиться, Александр Васильевич продолжал браниться по инерции:
— Языкоблудие! Газетный онанизм!
Неуёмная любовь к слову сблизила нас. Мы поведали друг другу сокровенные тайны. Я первый рассказал ему о своей семейной драме.
— У нас, правда, до этого не дошло, — признался он. — Но конфликты изводят. Моя Варвара или, как я её в шутку называю, Вава — властная, капризная женщина. Многих вещей не понимает. Ну да Бог с ней! Всё равно я её не брошу. Потому что, кроме Вавы, есть ещё Вова.
Порой засиживались в редакции допоздна. На свет, как мотылёк, залетал подвыпивший взбудораженный Гайдуков:
— Ну что, друзья непризнанные писатели? Всё воркуете, как голубь с голубкой. А жизнь проходит мимо… Попробуй-ка схвати её за хвост. Это тебе не курица-несушка. Ха-ха-ха! — смеялся Борис, довольный своей остротой.
Гайдуков терпеть не мог Игнатьева и, оставшись со мной наедине, разглагольствовал:
— Ладно уж мы, шалопаи, погнались за счастьем на периферию. А за каким
512
лешим он, солидный человек, припёрся сюда из Ростова? Бросил семью, живёт бобылём! Неудачник, чудак, да и только!
Зная неприязнь редактора и Покатникова к Александру Васильевичу, Борис не упускал случая лишний раз позлословить над ним:
— А не боишься, что твоей Ваве кто-нибудь закружит голову? Ребёночка нагуляет, а?
— Ну что ж, всё будет наш приплод, — невозмутимо улыбаясь, подвёл итог Игнатьев.
Получив отпор, Гайдуков искал повода прицепиться ко мне:
— Вот ты всё пеняешь на нехватку денег. А кто виноват? Жениться смог, сына заиметь смог, а алименты дядя будет платить, так что ли?
Борис никак не мог примириться с тем, что, помимо него, я нахожусь ещё с кем-то в дружеских отношениях. И всё-таки, несмотря на некоторые трения, в редакции возник так называемый союз холостяков. Три раза в день мы посещали столовую. Снимали койки в частных домах, а в субботу, под вечер, с котомками и чемоданчиками отправлялись на автобусную остановку. Здесь маршруты разделялись: я отправлялся в Таганрог, Игнатьев и Гайдуков — в Ростов. Иногда к ним присоединялся Ушков. Но ему предстояло ещё добираться в Морозовский район, а до своего хутора — на попутках.
— Скоро напротив милиции вступит в строй двухэтажный дом, — объявил Гайдуков. — Неплохо бы и нам отхватить квартирку на четверых. — Он был настроен воинственно. — По закону нас, молодых специалистов, должны обеспечить жильём. А судя по всему, редакции сунут дулю под нос. Я предлагаю ход конём. Если откажут, пойдём все на приём к Степнякову. Не поможет — подаём заявления на расчёт.
Борис говорил нарочито громко, чтобы слышал Давыденко. Игнатьев был в бегах. Ушков корпел над очередным материалом. Один я горячо поддержал Гайдукова.
— Правильно, Боря, нас ставят ни во что. Вон Маникин, только приехал в Советку — ему выделили отдельную квартиру. Он женился. А мы до пенсии будем ходить в бобылях.
— Не будем! — вскричал Гайдуков. — Я тебя с такой девчонкой познакомлю — закачаешься!
— Откуда же она появилась — от сырости?
— Не от сырости, а из морской пены Таганрогского залива.
— Значит, Афродита?
— Почти.
— Ну и идите — к своей Афродите!
Я отделался шуткой, так как не мог поведать Борису (да и никому!), что все мои помыслы устремлены к кинотеатру «Мир» — к Кате Мамоновой, к цветущей женщине, возросшей от щедрот Приазовской степи. Запершись в её
513
кабинете, мы предавались сладостным утехам. Они достигали такого накала, что казалось: между нами давно существовала настоящая близость.
Однажды Мамонова пригласила:
— Поедешь со мной вечером проверять киноточки?
Я с радостью принял ее предложение.
В одном из захудалых клубов киномеханик приготовил незатейливое угощение. Наш шофер удобно расположился в машине и уснул.
Сумерки быстро сгущались, пахнуло прохладой. Мы вышли за околицу и направились к близлежащему стогу сена. Взобрались. Там, наверху, я утрамбовал удобное ложе. Обнялись… Вдруг Катя пронзительно вскрикнула. Из-под её шеи что-то выползало: не то уж, не то гадюка. Мы кубарем скатились вниз…
В Покровское вернулись поздно. Хозяйка впустила меня. Зажгла свет. Лицо её было настороженно строгим. Сказала:
— Что это ты такой помятый? Вроде бы с крыши свалился.
— Маленько не отгадали, Акулина Алексеевна. Но нечто подобное со мной приключилось.
— Эх, хлопец, с огнём играешь. Крутит тебя враг. А своими силёнками тебе с ним не совладать. Небось, запамятовал, когда причащался?
— В детстве. При немцах. Они открыли храм. А наши пришли и приспособили его под жилые помещения.
— Ну вот что, Георгий. Скоро к нам пожалует отец Стефан. Мой духовник. Постарайся поисповедаться. Бог даст, полегчает.
Дорогого гостя ждали со дня на день. Прошла неделя — он всё не появлялся.
— Значит, — решила Акилина Алексеевна, — Господь не допускает его к нам, грешникам.
Однажды — уже стемнело — тихо и размеренно постучали. Хозяйка метнулась к окну:
— Он, родненький!
Отец Стефан был невысокого роста, тщедушный, в темно-синем плаще и такого же цвета фетровой шляпе. Бородка аккуратно подстрижена. Он прошёл в гостиную. Из кожаного саквояжа достал облачение. Надел чёрный шёлковый подрясник. Поверх него на шею — серебряный наперсный крест на толстой цепочке и епитрахиль со сканными в два ряда крестами, со тщанием изготовленными ещё при царе.
Акилина Алексеевна тем временем расстелила на столе накрахмаленный, с любовью вышитый рушник. Батюшка положил на него Евангелие в латунном окладе и большой ажурный Крест, украшенный камнями. Взял поручи и закрепил их на запястьях.
— Ну вот и всё, — сказал. — Лампада у тебя возжена. Начнём, пожалуй.
514
Читая молитвы, попросил:
— Назовите имена вслух.
Пока Акилина Алексеевна исповедовалась, я разгуливал по двору. Подошла и моя очередь. Поначалу я оробел. Отец Стефан показался слишком грозным: нос с горбинкой, взгляд орлиный...
— Подходи, казак-разбойник, не таись, — пригласил он. — Всё выкладывай.
Я упал на колени и поведал ему о своих прежних связях, о встречах с Мамоновой и о последнем приключении — на стогу.
— Вот видишь, Сам Господь не дозволил вам совокупиться! — воскликнул батюшка. — А вообще с бабами будь осторожен. Особенно с замужними. Это высшая степень блуда. Прелюбодеяние! Сугубый грех!
Он покрыл меня епитрахилью:
— Кайся во всём, чего и не упомнил, — и торжественно произнёс: — Господь и Бог наш Иисус Христос… да простит ти чадо Георгий вся согрешения твоя… во имя Отца и Сына и Святого духа, аминь. Вставай. Прикладывайся к Евангелию и ко Кресту. И впредь не греши. По крайней мере — старайся. А Господь и намерения целует.
Глаза у него стали добрые-добрые и ясные, как небушко.
За ужином отец Стефан посетовал:
— Гоняют нашего брата с места на место. Старосты одолели. Всё сообщают в исполком. Люди младенцев крестить боятся. Чинят за это всякие препоны на работе, снимают с очереди на квартиру… — Вздохнул. — А всё за наши грехи. — Потом обратился ко мне: — Никогда ничего не проси, будь доволен всем. За всё благодари Господа и будешь счастлив. До этого, разумеется, дойдёшь не сразу, а чрез испытания и скорби. И тогда познаешь, что Правда только у Бога!
* * *
Одна сельскохозяйственная кампания следовала за другой. И даже зимой, когда, казалось, всё впадало в спячку. Но земледельцы и в эту пору не сидели сложа руки, готовили к весне технику: трактора, плуги, сеялки… В ремонтных мастерских мерно гудели станки, стучали молотки… Работы было невпроворот, а значит, и борзописцы могли только мечтать о покое. Так продолжалось круглый год. И нынче, глубокой осенью, Игнатьев носился по району, словно гончая. Даже хромоногий Ушков и тот был откомандирован в самое отдалённое — на отшибе — село Советинское.
А за мной приехали. У ворот редакции застрекотал мотоцикл с коляской. С сиденья соскочил Молчанов в телогрейке и всё в тех же стоптанных сапогах. Вид у него был наступательный. Кабаньи глазки, как буравчики, посверливали присутствующих из-под лохматых бровей.
515
— У нас, у колхозi «Россия», — громыхал он, — такi дела творятся — нэ дай Бог! Заявляю со всiй ответственностью, як партгосконтроль. Срочно трэба корреспондента!
Давыденко глянул на него с лёгкой усмешкой:
— Иосиф Андреевич, ты же сам селькорр!
— Нi, я нэ корр, а совести укор! С грамотой у мэне нэ лады. Ну ничого, ще повоюемо!
Николай Галактионович надавал мне немало заданий, но, спохватившись, крикнул вдогонку:
— Да, не забудьте сделать зарисовку. Мы готовим материал под рубрикой «Живёт на селе коммунист».
Село Троицкое находилось не за горами, а за бугром, по соседству от Покровского. Домчались мигом.
Молчанов подмигнул:
— Ну шо, змерз? Може, погріемось? — и достал из-за пазухи бутылку «Московской».
В тот день исколесили почти весь колхоз. Остановились у края загонки.
— Бачишь, що робится? — в сердцах воскликнул Иосиф Андреевич. — Рис давно убралы. Трэба шибче стягаты солому, пахаты під зябь. Мабуть, техники нэма? Да ні! Головному агроному усё до хвонаря. На полях бувае наездом, с людьми балакае свысока, чэрэз губу нэ переплюнэ.
Вокруг угрожающе свистел ветер, коркой льда покрылись лужи. А воду всё ещё не подвели ни в коровники, ни в только что отстроенный телятник. Работы начали, до конца не довели. Вырыли траншеи, побросали облакованные, неиспытанные трубы. Чуть подальше, как степной маяк, сиротливо высилась башня Рожновского…
— Бездействуе, — заметил Молчанов.
— Кто виноват?
— Долгострой. Так дражнят строительно-монтажный участок. Уже больше двух мiсяцiв, як бросилы усё на произвол судьбы. А гроши колгосп давно уплатил. Весной нам смонтировалы подвесную дорогу. Стыки рельсов плохо укрепилы. Пользоваться боiмось. Уж лучше вывозиты навоз по старинке, на телегі. Ты их продёрни, щоб им жарко стало! А теперь давай маленько погріемось. Айда у кузню!
Около горна стоял в фартуке коренастый человек, клещами вытаскивал из дышащих жаром углей раскалённые добела прутья. Подносил их к наковальне и ударял кувалдой. Искры, как звёзды, разлетались вокруг…
— Вот о ком трэба написаты, — порекомендовал Иосиф Андреевич. — До укрупнения був председателем колгоспа, секретарём парторганизации. Прошёв усю войну. Служили вместе, в войсках НКВД… — Молчанов сделал паузу. — Это токо у кино усё, як у сказкі. А на фронте, бувало, и хоробрiе
516
кидалысь у панику. Вот и придумали заградотряды. Положат нас с пулемётами. Назад нихто не утекёт. Хошь нэ хошь — беги в атаку. Уж лучше погибнуты героем, чем дезертиром.
Я покосился на Иосифа Андреевича: так вот откуда у него такая залихватская закваска! Недаром его остерегаются. А он неутомимо носится на мотоцикле, как смерч, по степным дорогам. Представляете, какой бы из него получился отчаянный журналист, если бы он имел высшее образование?! Но, говорят, бодливой корове Бог рог не даёт.
В райцентре, в новом доме, который только что сдали в эксплуатацию, для редакции выделили однокомнатную квартиру. Один лишь я отказался от проживания в ней и не покинул милых сердцу покоев Акилины Алексеевны. Мои коллеги ютились на раскладушках; ложились, ёжась, в ледяную постель. Печь разжигать не успевали, да и топлива не было: к зиме не подготовились.
— А вы представьте, что находитесь в экспедиционной палатке на Северном полюсе, — подтрунивал я над ними.
— Заткнись, изменник! — неистово зарычал Борис.
Когда становилось совсем невмоготу, бедолаги жгли в печи старые газеты, и тёплый дух вперемешку с дымком расползался по комнате. Иногда грелись искусственным способом — изнутри. Игнатьев брал в рот водку, тщательно прополаскивал рот и глотал. Лицо его делалось красным, глазки лихорадочно блестели. Гайдуков мастерски имитировал губами хлопанье пробки, вылетающей из бутылки. Или ударял себя пальцами по горлу — звуки напоминали бульканье разливаемой по стаканам жидкости. А после со смаком описывал свои любовные похождения.
— Я, — сообщил как-то Борис, — снюхался с нашей музыкантшей. Она — из Ростова! Удобно! Муж офицер. Всегда в разъездах. Надо же утешить деваху. Она бойкая, современная. Обожает твист и минет.
— Это из области половых извращений?
— А ты бы, академик, нам, тёмным, лекцию прочёл, — набросился на меня Гайдуков. — Что ты из себя корчишь девочку-недотрогу, а сам пялишь зенки на чужой жирный кусок. — Он намекал на Мамонову.
— Мало что кому может поблазниться. Но человек обязан себя превозмочь.
— Ну ты, философ! С тобой каши не сваришь.
Когда вопросы секса были исчерпаны, переходили к политике. После общения с отцом Стефаном я к ней заметно охладел, старался отмалчиваться. Всё обычно вертелось вокруг личности Сталина. Гайдуков запальчиво защищал его:
— Если бы не он, войну бы мы не выиграли.
— А сколько народу погубили зазря! — возражал Игнатьев. — Не надо было убирать грамотных командиров и спецов.
517
— Это происки немецкой разведки!
— Выходит, вождь был такой болван, что дал себя облапошить. Или еще один просчет. Зорге заблаговременно сообщил точную дату, когда Гитлер начнёт нападение. Сталин почему-то не верил, хлопал ушами.
— Важно было выиграть время. И вообще — победителей не судят. Главное: при нём был железный порядок, постоянно снижались цены. Не то, что при твоём Никите. Сплошной кавардак!
— Хрущёв не при чём. Ему досталась готовая государственная машина.
Прения разгорались. Александр Васильевич и Борис бросались друг на друга, как бойцовые петухи. За моей спиной появился Валерий Сурепа, сосед по площадке, инструктор райкома партии. Дверь была не заперта, и он тихонько прокрался в квартиру и стал свидетелем словесного поединка.
— Что вы, хлопцы! Как вам не стыдно! — увещевал Сурепа спорщиков. — Вы же работники прессы! Орёте, как на базаре. Жильцы пооткрывали окна, слушают.
Но сила инерции была так велика, что ни один, ни другой не могли сразу остановиться.
— И всё-таки Хрущёв молодец! — кричал Игнатьев. — При нём подняли Целину, завоевали Космос, освоили ракетную технику. Он реабилитировал безвинно пострадавших. Появилась свобода слова…
— А на кой она мне, — возразил Гайдуков, — когда жрать нечего…
На другой день редактор осторожненько выпытывал:
— Что это вы там, у себя, черезчур шумите?
— Занимаемся диалектикой, — ответил за всех Борис.
— Только через край не хватайте. Молодым ещё простительно. А вы, Александр Васильевич, в годах. Пора уж остепениться. Овечкина, напротив, не узнать, — продолжал Давыденко. — Был такой словоохотливый, а нынче присмирел, как монах.
— Влюбился, — подсказал Гайдуков.
— Да ну! — Николай Галактионович поднял на лоб очки. — Поздравляю. Давно пора!
— Вот после Святок и свадебку схлопочем, — подсказал Покатников. — Кто же эта красавица?
— Да бабка Акулина, у которой он в постояльцах. — сообщил Борис.
Раздался дружный взрыв смеха.
Вечерами на новой квартире велись беседы самого высокого плана в прямом смысле слова, ибо касались в них не только земли, но и неба.
— По-моему, — заявил с апломбом Гайдуков, — Иисус Христос — космонавт. Потому Его и рисуют с нимбом вокруг головы. Это скафандр. Иисус прилетел к нам с другой планеты — проповедовать своё учение. А правящая верхушка Иудеи посчитала его опасным. Христа поспешили распять. Осталь518
ная часть, в основном беднота, поверила, что Он Бог. И люди до сих пор ждут, когда Он возвратится.
— Это старая погудка на новый лад, применительно к новым техническим открытиям. — возразил я. — Всякое учение от человеков недолговечно. Сколько было философских систем, и все изжили себя. А христианство стоит непоколебимо почти две тысячи лет. Значит, оно от Бога.
— Так, по твоему, Иисус Христос Бог?
— Да. Богочеловек. Из мертвых, кроме Него, без посторонней помощи ещё никто не воскресал.
— Откуда ты это почерпнул?
— Из самого достоверного и чистого источника.
— Из какого же?
— Из Евангелия.
— Ты что, читал его?
— Да.
— А где взял?
— Это к делу не относится.
— Выходит, ты верующий?
— Конечно.
— Но ты же коммунист!
— Одно другому не мешает. Я не отказываюсь от земной деятельности. Ведь сказано: «В поте лица добывай свой хлеб». Да и лозунг социализма: «Не работающий да не ест» — заимствован из Священного Писания.
— Ты прямо-таки богослов!
— Всякий писатель, да и журналист, должен глубоко вникать во всё духовное. Иначе превратится в бумагомарателя. Вот езжу по нашему району. То там, то тут сиротливо стоят церкви, заброшенные, без крестов, с обвалившейся штукатуркой. В расщелинах стен и купольных сводов растут деревца и трава. Вороны и галки вьются над пустыми колокольнями, зловеще оглашая пространство.
Меня поддержал Игнатьев:
— Храмы приспособили под клубы, кинозалы; разместили в них кузни, МТС. Хорошо, если засыпят зерном. Но зачастую крыши протекают. И добро, добытое потом, гниёт. Сплошное глумление!
— Да вы, братцы, спелись! — подытожил Гайдуков.
— А ты погоди клеить ярлыки, — рассерчал Александр Васильевич. — Даже атеист Максим Горький писал, что церкви являются прекрасным дополнением к русскому пейзажу. В центре, наипаче у нас, на Ярославщине, храмов сохранилось гораздо больше, нежели на Дону. Здесь всё разрушили почти до основания. Да и язык у нас остался нетронутым, исконным и бойким — безо всякой наносной шелухи.
519
Я слушал его, и в сердце моем рождалась восторженная песнь.
О, благословенное русское слово! Изо дня в день со тщанием отсеивал и отбирал я тебя, как полновесное зерно! Как не любить тебя и народа, которому ты даровано свыше! Как не любить гостеприимных обитателей уютных хуторов и размашистых сёл, их упорной верности заветам предков, их преданности родимой земле, именуемой Приазовскою степью!
Она великолепна во всякое время года. Сейчас на многие километры вокруг раскинулись поля. Тихие, задумчивые, они присмирели под покровом снега, который сказочно искрился при луне.
Сбросив последние, чудом уцелевшие листья, застыли в садах нагие деревья.
А по асфальтированной дороге мчался грузовик. Кузов его был покрыт брезентом. За рулём сидел дед с белой пушистой бородой; брови мохнатые, что снежные хлопья; глаза цвета студёной воды; лишь щёки и нос, что яблоки румяные. Водитель был одет в белый бараний тулуп с меховой оторочкой.
Рядом с дедом мальчик розоволицый пристроился. И одет, точь-в-точь как старый.
Поспешали они, песни распевали. И веяло от них снегом, ядрёной свежестью и радостью несказанной… Ехали старый и молодой, ехали… Видят: человек на дорогу вышел (услыхал, видать, их пение громкогласное!). Взмахнул полосатой палочкой, похожей на шлагбаум, остановил машину:
— Что везёте?
— Яблоки.
— Это зимой-то? — постовой недоверчиво посмотрел на шофёра. Открыл брезент, заглянул в кузов. — А ведь правда. Сорта какие?
— В основном «семеренко». Есть и «пепин литовский». А ты, голубчик, откушай, не побрезгуй.
— Нет, гражданин, ты меня яблоками не прельщай, а прежде права покажи.
— Права мои, дружище, через несколько часов кончаются.
— Это как же?
— Да ты же, чай, грамотный? Видишь, что у меня на козырьке шапки указано.
Постовой прочитал вслух:
— Тысяча девятьсот шестьдесят шесть!
— Ну вот, а ты придираешься.
— Ничего не поделаешь, старина. Такая уж у нас служба.
— Ну, а нам пора. Заболтался я с тобой… Мой наследник, поди, уже заскучал. Не терпится ему попасть на ёлку — яблоки ребятишкам раздарить. Поехали. Прощай!
Грузовик умчался по дороге. А я всё глядел ему в след… Что же принесёт новый 1966 год? Помнится, и впрямь мне повстречались необычные путеше520
ственники, когда пришлось добираться из совхоза «Плодовый» на попутной машине. А себя я почему-то представил в роли грозного орудовца. Где была явь, а где сказка?
Однако наш многоуважаемый редактор не очень-то жаловал игру воображения. Педант до мозга костей, он привык, чтобы все строго следовали букве закона.
— Получили квартиру — извольте прописаться, — требовал он.
— Это не квартира, а общага, — недовольствовали за его спиной Игнатьев и Гайдуков. И, не ударив палец о палец, демонстративно продолжали ездить в Ростов по воскресным дням.
У одного лишь Ушкова, выходца из села и ничем не связанного с городом, был поставлен в паспорте необходимый штамп. Я пошел на компромисс, встал на учёт в Неклиновский райвоенкомат. Николай Галактионович оценил этот шаг, как стремление осесть в районе, успокоился и на несколько месяцев назначил меня заведовать отделом писем: Гайдуков уезжал на защиту диплома. На прощанье он разоткровенничался:
— Истекает мой кандидатский стаж. Скоро в партию будете принимать. Пусть только попробует Давыденко удержать меня — брошу билет к свиньям собачьим!
Реплика неприятно резанула слух, насторожила. Но после одолела повседневная текучка — фраза вылетела из памяти. А тут ещё как офицера запаса меня вызвали на сборы. Занимались в клубе целый день, вели полную подготовку исходных данных для открытия огня. Образно говоря, стреляли из пушек по воробьям. Орудия отсутствовали, а серые комочки чирикали за окном, прыгая по заиндевелым ветвям деревьев. Воробьи с нетерпением ждали тепла, когда повсюду корма будет вдоволь, а мы, люди, корпели над картами, наносили обстановку, обозначали позиции вероятного противника. Хотя рядом были не менее опасные враги: безпринципность, подхалимство, кумовство и стяжательство. Они распространились по всему району, подобно метастазам злокачественной опухоли.
В перерыв вышли размяться в фойе. Мой одногодок, коренастый, чернявый, с раскосыми глазами, осторожно тронул меня за локоть:
— Не помните? Я — Марченко Фёдор Михайлович, прораб колхоза. Вы были у нас как-то в Самбеке. Небось, читали мою заметку о расхищении кормов? В колхозе возглавляю группу партгосконтроля. Мой девиз — борьба. Если хотите, заключим с вами союз.
— Что ж, такие напористые нам нужны, — одобрил я и протянул ему руку.
Подумалось: до чего же мы, газетчики, робкие! Строчим хвалебные статьи. Если и отваживаемся на фельетоны, то берём на мушку одних пьяниц, хулиганов и воришек, а на крупных расхитителей, занимающих высокие посты, даже не замахиваемся. Один Игнатьев рубит с плеча, со знанием дела, не огля521
дываясь на авторитеты. «На днях запищат цыплята», — бьёт он тревогу в своей статье. А в другой предлагает не тратить попусту слов на увещевание зарвавшегося дебошира, а дать ему поворот от партийных ворот. Но Александр Васильевич не только оказался суров к простому электромонтёру, а и поднял на вилы самого Ивана Петровича Алексеева, председателя колхоза имени Крупской. Тот и впрямь прослыл закоренелым самодуром и руководствовался правилом: что хочу, то и ворочу. Инженеров использовал как экспедиторов и грузчиков. Гонял их и в хвост и в гриву: посылал за котлами, за стогомётами, за навозотранспортёрами, за железом и даже за углём и верёвками. Да сверх того, Алексеев имел обыкновение ругаться непристойными словами.
— Кто же с ним, этаким боровом, уживётся! — восклицал Игнатьев. — Одного изжил, другого выгнал. Пальцев на руках не хватит. И всё в ущерб хозяйству. Уйма техники без инженера, что оркестр без дирижёра.
— Вот и название готово! — поддержал я.
К такой постановке вопроса в редакции не привыкли. Когда статья вышла в свет, Давыденко взял в руки свежий номер газеты, и его аж передёрнуло. Видно, сам не верил, что дал санкцию на опубликование подобной крамолы. В растерянности остановился возле Игнатьева.
— Александр Васильевич, — сказал он вежливо, хотя голос его дрожал от негодования, — мне кажется, вы перегнули палку. Всё-таки председатель колхоза! Нельзя же так.
— А мне думается, в самый раз, в соответствии с уставом партии, — парировал Игнатьев.
Давыденко, проглотив горькую пилюлю, заперся в кабинете. Покатников ходил, понурив голову. Поведение наглого пришельца ему тоже было не по нутру. Открыто высказываться он не решался, а шептал по закоулкам:
— Взрослый человек, а хуже мальчишки. Кого-то воображает из себя. Мыльный пузырь!
Игнатьева побаивались: всё-таки заслуженный человек, с большим партийным стажем, что там у него на уме?!
Неожиданно появился Марченко. Он изустно изложил материал, по понятиям редактора, каверзный. Николай Галактионович отсутствовал, заседал на бюро райкома партии, и Синягин, как зам, проявил инициативу.
— Кстати. У нас нехватка производственных фельетонов. Ты набросай предварительно, — сказал он мне, — а я доведу до кондиции. Подпишемся вместе.
Вячеславу Леонтьевичу была присуща дерзость. К тому же он давно навострил лыжи, готовился на пост редактора в Родионово-Несветайский район. И, возможно, хотел напоследок подсунуть шефу свинью.
Синягин, расторопный, острый на выдумки, мигом нашёл броский заголовок:
522
— Летаргический сон! — воскликнул он. — Обратимся за помощью к энциклопедии. — Достал из шкафа увесистый том. — Так, летаргический… Состоит из двух греческих слов: забвение и бездеятельность. Точнее — бездействие. Отсюда и пляши. В таком вот ключе. Понял?
Я тотчас отправился за письменный стол. Замысел уже бродил во мне, как вино. Зачин был ясен. На бумагу легли первые строки: «Существует болезненное состояние у человека, когда он впадает в долгий сон. Годами, десятилетиями спят люди. И врачи не в силах им помочь».
«Символ! — подумал я. — Это касается всех нас. И района в целом. И не только района…»
Я написал фельетон на одном дыхании. Суть его была в следующем.
Года два назад в колхозе имени ХХ партсъезда построили телятник на двести голов. Заместитель председателя Василий Иванович Пилипенко получил ключи и перерезал ленточку. Не под звуки духового оркестра, а под дружное радостное мычание телят. Но они почему-то остались вне благоустроенного помещения. Требовалось прежде установить калорифер. Однако Василий Иванович беззаботно почивал. И снились ему частенько телята. Мычали, просили: «Му-у-у! Не му-у-чьте нас! Впустите!» А наяву зампреда не теребили. Поинтересуются порою: «Ну, как телятник?» — «Давно бы, — отвечает, — разместили молодняк, если бы не калорифер». И получалось, что во всём эта простейшая установка была виновата. А калорифер требовался самый что ни есть незначительный.
Пустует телятник, и никому до него дела нет. Хотя колхозу он обошёлся в копеечку — двадцать тысяч рублей! Да вот поди, стоит неприкасаемый, будто музей...
Если бы музей! Туда вход по билетам. А в телятник (двери на проволочку закручены!) может войти каждый, кому не лень. И заходят расторопные люди, которые не прочь поживиться за счёт общественного добра. Висит, к примеру, электропатрон. Отчего бы его не срезать? И усердствовали здесь проходимцы тёмными ночами. Проводку сняли, двери с клетушек уволокли. Так, гляди, по камешку, по кирпичику разнесут телятник.
Тем временем Василий Иванович, знай, повторяет:
— Если бы не калорифер…
А в нем ли дело?
Вопрос был весьма глубокий и касался не только телятника. Появление фельетона в печати восприняли в районе, как взрыв бомбы.
Давыденко задёргали звонками. Он срочно созвал летучку. Обвёл всех пристальным, изучающим взглядом. Остановился на мне и Синягине. Казалось, Николай Галактионович гипнотизирует нас, как удав лягушек. Они обычно квакают, квакают, а всё-таки лезут к нему в пасть. Историки утверждают, что таким цепким немигающим взглядом обладал император Николай Первый.
523
Его никто не мог пересмотреть, кроме собственной дочери.
Но в тот момент нам было не до исторических экскурсов.
— Кто вам давал материал? — грозно спросил Давыденко.
Синягин — кратко:
— Марченко.
— А почему вы прежде не посоветовались с председателем колхоза или хотя бы с секретарём парткома?
Синягину пришлось нести ответственность как старшему. Он покраснел, заёрзал на стуле. Попробовал оправдаться:
— Да ведь Марченко сам является председателем группы народного контроля.
— И всё-таки он не глава хозяйства.
Николай Галактионович особо подчеркнул последнюю фразу. Как верный страж он категорически запрещал затрагивать авторитет местных колхозных магнатов. Возможно, по-своему он был прав. С ними шутки плохи. Они, норовистые кони, играючи выбросили из седла даже самого Холодкова.
* * *
Марченко соскочил с мотоцикла. Поднял на лоб защитные очки.
— Заваривается каша, — сказал. — По колхозу шум идёт. Началось с «Летаргического сна». Задета за живое вся шайка-лейка. Кто? Могу перечислить. Пилипенко — зам, тупой и неграмотный, тот, кто заморозил телятник. Лепещенко — бухгалтер, наглый тип с лошадиными зубами, бывший заворовавшийся председатель колхоза. Парторг Ковтун — самый опасный враг, хитрая лиса. И, наконец, председатель сельсовета Гудко, возомнивший себя Бог знает кем. Хапуги и бандиты. Спелись! Но я их выведу на чистую воду! — Фёдор помолчал. — Один хозяин за меня — Сапожников. Ставленник обкома партии. Он должен находиться в тени, ему нельзя раскрывать карты. — Марченко перешёл на шёпот: — Скажу по секрету: у меня есть поддержка в Ростове. Мой дядя — председатель областного партгосконтроля. Так что мы ещё повоюем.
Я не перебивал его и слушал, ошеломлённый неожиданным поворотом дела.
Фёдор достал записную книжку, сказал,
— Вот здесь цифры и факты. Эта свора у меня в кулаке. Приготовилась к прыжку. Знает, что самая лучшая оборона — нападение. Через два дня будет бюро. Моё персональное дело. Ну, пока. Надеюсь на твою помощь.
Он вскочил на мотоцикл. За мотоциклом помчался, как дымовая завеса, шлейф пыли.
Игнатьев потёр руки от удовольствия:
— Не перевелись ещё на Руси смельчаки!
Лично у меня было такое ощущение, словно я лечу на почтовом самолёте, который то и дело проваливается в воздушные ямы: и радостно, и дух захватывает.
524
Вскоре в колхозе имени ХХ партсъезда состоялось заседание бюро парткома. Марченко закатили строгий выговор с занесением в учётную карточку. Точно на скотине поставили клеймо: клеветник и грубиян!
— Что же твой хвалёный Сапожников не заступился? — возмутился я.
— В целях конспирации, — возразил Фёдор. — Ведь он один. Ничего, скоро собрание. Большинство меня поддержит.
Марченко опять просчитался. Влияние Ковтуна оказалось сильнее. Рядовые коммунисты струсили и, как попки, подняли кверху руки.
Фёдор Михайлович перешёл в глубокую оборону. Собирал улики. Как-то в конце дня заскочил, как вихрь. Попросил, чтобы достали из архива письмо, которое спрятал под сукно Давыденко. Я, не думая о нежелательных последствиях, исполнил его просьбу и отдал редакционный документ:
— Не волнуйся, — сказал. — Всегда тебе поможем.
Марченко по наивности уповал на поддержку райкома партии — там его не защитили.
— Значит, так надо, нарыв ещё не созрел, — успокаивал нас Фёдор.
И продолжал собирать компрометирующие материалы против правящей верхушки колхоза и районных деятелей: начальника милиции Мышкина, прокурора Переверзева и прочих. Дело принимало серьёзный оборот. И Фёдора решили пресечь в корне.
Ковтун спешно собрал бюро парткома. Предлагалось: исключить смутьяна из партии и колхоза. И снова чётко сработал механизм голосования. То же повторилось и на общем партийном собрании.
На селе молва распространяется быстро. На Игнатьева и меня стали поглядывать искоса, как на сообщников Марченко. На досуге мы обсуждали положение в районе.
— Всеобщий застой, болото, — подводил итог Александр Васильевич. — Безпросветная тьма! Каждый держится за свой портфель. В том числе и наш кретин Давыденко. А ему подпевают такие субчики, как Гайдуков. Мерзкий самовлюблённый тип. Развращённый до предела. На уме женщины и водка. Ему не место в партии. Ладно уж мы с тобой вступили. Нам нету пути назад. А что ему там делать?
Возбуждение Игнатьева невольно передалось и мне. И я поведал ему о словах Бориса: дескать, в случае чего брошу партбилет на стол. Александр Васильевич обрадовался:
— Ну и отлично. Давай его прокатим. Всё-таки два голоса против пяти. И стаж у меня порядочный. Заодно воткнём шпильку Давыденко. Он же лелеял этого подлеца.
Накануне Гайдуков заявился в редакцию загорелый, посвежевший, одетый с иголочки, словно франт. Я встретил его отчуждённо, поздоровался сквозь зубы. Он посмотрел с недоумением:
525
— Интересно, какая муха тебя укусила?
На собрании присутствовали: Давыденко, Покатников, машинистка Галя, Игнатьев и я. Синягин отправился со своей супругой в отпуск — в Казахстан. Директор типографии Забара уехал в Ростов получать оборудование.
Первым взял слово редактор.
— Мы знаем Гайдукова как хорошего, способного работника, — сказал он. — Кандидатский стаж прошёл успешно. На днях защищает диплом. Думаю, он достоин стать коммунистом.
Пока Николай Галактионович жевал затёртые фразы, в груди у меня клокотало. Я вскочил с места и залпом выпалил то, о чём недавно рассказал Игнатьеву.
— Поймите меня правильно, — подытожил я. — Мы дружили с Борисом. Но как коммунист не могу утаить от вас правду.
Александр Васильевич затронул аморальную сторону Гайдукова. Тот нервничал, ёрзал на стуле. Покатников, секретарь парторганизации, краснел и посапывал. Давыденко было явно не по себе. Он попытался подвергнуть сомнению наши выступления. Меня задело за живое:
— Выходит, вы нас, членов партии, игнорируете, а верите только ему?
— Потому что вы хотите занять его место!
— Это ваши домыслы! Как вы не можете понять, что здесь глубоко принципиальный вопрос? Но запомните: не будет он у вас работать!
Разговаривали на повышенных тонах. Спор превратился в перебранку, которая длилась около двух часов. В результате голосования три коммуниста выступили «за», два — «против». При таком соотношении собрание было неправомочно вынести какое-либо решение.
Николай Галактионович примирительно заявил:
— Ну что ж, подождём приезда Забары.
Борис, уходя, возмущался:
— Ну и сволочи! Да я и сам не останусь с такими скотами и предателями.
На следующем собрании число наших оппонентов возросло вдвое. Они взяли верх. Бюро райкома их поддержало. Гайдуков, хотя и попирал нравственные основы, зато был по сравнению с Марченко безвреден. Последний покушался на благосостояние колхозных воротил и районной верхушки.
Покатников, несмотря на внешнее добродушие, не преминул поиграть на моих больных струнах:
— Сейчас звонили из Самбека. Твой правдоискатель своровал щебёнку с железнодорожной насыпи. И вообще он много чего нахапал для строительства своего дома и гаража. Сам жулик, а других обличает.
Такова была тактика противника: шла преднамеренная подтасовка фактов.
Настал решающий момент. В этот день Фёдор примчался в редакцию заблаговременно. Игнатьев увидел его из окна и вышел навстречу. Я последовал
526
за ним. Марченко сообщил, что его вызвали на бюро. Из редакции во двор выходили то один, то другой, подслушивали, поглядывали, как на заговорщиков. Недаром на очередной планёрке Давыденко заявил:
— Товарищи! Я не удивлюсь, если кто-то из наших сотрудников поступит в Духовную академию.
Было очевидно, что никто, кроме Гайдукова, не мог донести шефу о наших задушевных беседах.
В пять часов вечера Александр Васильевич и я прибыли на центральную площадь. Сквозь прогалину грязных зловещих облаков сияло солнце. А в сером двухэтажном здании райкома партии старательно распинали нашего Фёдора, как это не раз случалось на нашей грешной земле.
Марченко пригвоздили к позорному столбу — исключили из партии. Но, как ни странно, он не терял самообладания: по-видимому, надеялся на поддержку дяди — Константина Фёдоровича Братченко.
— Так надо. Впереди ещё обком. Если мы победим, — сказал, — значит, утвердятся Сапожников и Степняков. Идёт поединок нового со старым. И мы, хоть и косвенно, участвуем в этом.
Однако враги не дремали. Они не брезговали никакими средствами. На дороге, где обычно ездил на мотоцикле Фёдор, в надежде, что тот совершит аварию, натянули проволоку. Но он остановился по надобности и заметил её.
— Для тебя это новость? — удивился Фёдор. — Такие финты откалывают не только в США, но и у нас. Дядя, например, рассказывал, что его машину бортанули на трассе с двух сторон. Надо быть готовым ко всему.
Через несколько дней его слова подтвердились. Он приплёлся в грязном, измызганном пиджаке. Я сразу понял, что свершилось непоправимое:
— Что с тобой, Фёдор?
— Ох, шумит, — жаловался он. — Голова раскалывается, тошнит! Был в Ростове по своим делам. Встретил Алексеева, предколхоза Крупской. Зашли в ресторан. Выпили всего по триста грамм. Хотели взять такси. Подъезжает машина: «Садитесь!» Подвозят к милиции, что на Ворошиловском. Алексеева отпускают, а меня ведут: дескать, пьяный. Я стал возмущаться. И в ответ получил страшный удар по голове. Очнулся в медвытрезвителе, где-то в Нахичеване. Мне вернули пиджак. И дело в шляпе. Знаю, тут замешаны Мышкин и Переверзев. Это их рука достала меня. Всё хитро продумано, чтобы очернить, не дать возможности двигаться дальше по инстанции. Но я не сдамся, нет! Дойду вплоть до ЦК. Ох, голова, голова! — и опустился на корточки.
Я насилу упросил его уехать домой.
Встретились позже, Марченко снова был полон сил. В нём кипела неукротимая жажда действия.
— Прежде, — посоветовал я, — свяжись с Иосифом Молчановым. Это в Троицком, рукой подать. У него такой опыт! Ты не смотри, что он неказистый. Это
527
твердокаменный человек. Четырежды четвертованный. Четыре раза его исключали из партии и четырежды восстанавливали. Он являлся в ЦК в поношенной телогрейке и в стоптанных сапогах. И всегда добивался справедливости. Было даже: исключили из колхоза. А он как ни в чём не бывало рубил ракушечник в карьере. «Ты що, звихнувся, Ёська, — говорили односельчане. — Що ты робишь?» — «Подбираю камень для коровника» — «Так тэбэ ж выгналы» — «Ничого, восстановлят».
Не знаю, свиделись ли два неутомимых правдолюбца, а чёрные вести, похожие на слухи, уже кружились в стенах редакции. Первым прокаркал Покатников:
— Ну вот, Георгий, твой Марченко, оказывается, псих!
— Быть не может!
— Точно. Есть медицинское освидетельствование.
От неожиданности я оторопел. Вот это да — удобная мотивировка! Ведь умалишённые не могут состоять в рядах КПСС. Теперь Фёдору не поможет ни влиятельный дядя, ни ЦК партии. Никто! Какие, однако, трагедии разворачиваются в нашей стране под солнцем социализма!
Чтобы досадить Давыденко и его клике, Игнатьев сочинил жалобу на имя заворготделом обкома КПСС Толстопятенко, который славился суровостью и железной волей. Я, не раздумывая, поставил подпись под письмом, так как тоже считал, что приём Гайдукова в партию является отступлением от уставных требований и что к нашему голосу прислушаются.
Ответа мы так и не получили. Я ушёл в отпуск. А после Игнатьев рассказывал:
— Приезжал из Ростова инспектор из сектора печати. Проверял. Угостил его Давыденко, на том дело и кончилось. Да, брат, проиграли мы. Не думал я, что всё так обернётся. Ты-то молодой, тебе простительно, а я, старый воробей, все еще верил в идеалы. Они, брат, давно втоптаны в навозную жижу. Делать в районе больше нечего. Пора возвращаться восвояси.
— А я, Васильич, махну в Москву — в самое сердце Руси!
Когда я подал на расчёт, редактор пытался запугать:
— Уйдёшь — положишь на стол партбилет.
— У нас, Николай Галактионович, не крепостное право. Советский закон, между прочим, распространяется и здесь.
Он несколько сник, стал задабривать.
— Останься. Борис скоро уволится. Будешь завотделом.
«Нет, нет! С волками жить больше не хочу», — подумал я, но вежливо заметил:
— Спасибо, Николай Галактионович. Еду на стройку. Поближе к жизни.
Примерно так же я объяснил свой уход в райкоме партии. Там были рады поскорее, как они считали, избавиться от кляузника. О наших недозволенных
528
поползновениях давно уже было всем известно. Многие стали относиться с холодком, с предосторожностью. Инструктор райкома партии Валерий Сурепа встречал с ядовитой улыбочкой:
— Ну как поживает антипартийная группа?
Прокурор Переверзев обходил стороной. Наверное, сожалел: «Вот, думал, устроили смутьяна на свою голову!»
Секретарь по идеологии – чернявый (волос — в мелких завитках) Онищенко, с которым я обучался на заочном отделении университета, осклабился и — с подковыркой:
— Что же вы поломали копья на Гайдукове?
Я ничего не ответил. Да и стоило ли еще разглагольствовать? Ведь слабый звон нашего оружия так никого в округе и не разбудил.
529
МОСКВА
БЕЛОКАМЕННАЯ
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
530
Глава 1
ПЕРЕД ДВЕРЬЮ
Э
тот заголовок, если его перевести на немецкий язык, почти буквально звучит как увертюра, вступление к назревающим драматическим событиям. Преодолевая житейские препятствия и внутренние смятения, я от грубого и низменного стремился к чистому, возвышенному и в трепетном ожидании остановился перед величественной дверью — одним из проходов в крепость. Крепость именовалась Москвою.
* * *
Из всей моей родни одна Валентина Степановна, самая младшая сестра отца, получила высшее образование, приобрела романтическую профессию геолога. Охотно лазила по крутым горным тропам, спала в палатках... В войну попала в сапёрный батальон, имела ранения и награды. Вернувшись с фронта в Москву, легко — ступенька за ступенькой — восходила по служебной лестнице и заняла высокий пост в Министерстве геологии.
Валентина Степановна проживала в квартире старшего брата. Его супруга, Тамара Карповна, всячески препятствовала замужеству моей тётушки. А ей уж сорок пять стукнуло. Правда, она была ещё хороша собою: собранная, жилистая, походка твёрдая. Из-под чёрных, строго очерченных бровей поблескивали серые глаза. Словом, баба-ягодка — жениха подавай!
И тут, как по заказу, всплыл на горизонте престарелый Корней Хри-стофорович Коробейников, с которым Овечкины знавались в Краснодаре, хлеб-соль водили. Он был старше тёти Вали ровно на пятнадцать лет. Невысокий, кряжистый, с великолепной лысиной, в роговых очках с толстыми выпуклыми линзами. Был разведён. И бойкая наследница-дочь цеплялась за него, точно репей.
Тем не менее подобные минусы ничуть не смущали Тамару Карповну, и она смело взяла на себя роль свахи. Дело обтяпали быстро. На свадьбу, как дипломатический представитель, прикатила из Таганрога тётя Шура. Разумеется, она мечтала увидеть рядом с Валюшей иного суженого... Что ж, пришлось смириться!
Почему же выбор пал на этого Корнея? Может быть, оттого, что Валентина Степановна и её брат с женою ютились в двух игрушечных комнатках на Трубной площади, а он один владел роскошной усадьбой в Салтыковке, в зелёной зоне, рядом со станцией, в тридцати минутах езды от Курского вокзала? Отчасти, так. Но главная причина таилась в другом. Её раскрыла мама.
— Корней, — рассказывала, — был неслыханно богат. В двадцатые годы, при НЭПе, приобрёл ходовую специальность сварщика. Заимел патент, открыл свою лавочку. Нагрёб уйму золота, колец, бриллиантов, пачки денег. От531
куда я знаю? Да он отдал их мне на хранение. Иначе бы чекисты всё отобрали, а его посадили. Я тогда жила на квартире в Кунцево. Хозяйка уехала в деревню к матери. Я зашила всё добро в матрац и спала на капитале. Дура! Хоть бы что-нибудь себе взяла. Всё сберегла. А он, скряга несчастный, отблагодарил — купил ситцевое платье.
Впервые я побывал в Салтыковке, когда ещё не успел уволиться с «почтового ящика». Корней Христофорович сразу расположил меня к себе своей степенностью и гостеприимством. По выходным дням к нему в усадьбу съезжалось изрядное число родичей и приятелей, которых хозяин принимал с отменным радушием. Не терпел одну лишь Тамару Карповну.
— Моя тёща! — цедил он сквозь зубы с издевкой. — Атаманша! В церковь ходит, грехи замаливает. А сама ждёт, когда я сковырнусь. Она и дядюшку твоего с ума свела. Когда он заболел, не хотела с ним возиться, била по щекам. Лентяйка! — Коробейников сжимал до хруста грубые, узловатые в суставах пальцы. — Лодырей не терплю. Тружусь с детских лет. Помню, кожи мял. Тащишь их на спине, они тяжёлые, скользкие... Адская работёнка!
— А мой дедушка с тринадцати лет стал кузнецом! — заметил я не без гордости.
Корней Христофорович улыбнулся, воскликнул:
— О! То был великий мастер! Недаром его уважали в высших казачьих кругах.
И — обращаясь ко мне:
— Никогда не будь размазнёй. Человек должен сам ковать своё счастье!
— Это уж как Бог даст, — возразил я.
— Бог-то Бог, да сам не будь плох. Нет, уж если кто чего сильно захочет, обязательно добьётся. Знаю по себе. — Он помолчал. Потом спросил: — А ты как устроился? Доволен?
— Ничего, нормально.
Коробейников продолжал дотошно доискиваться, какая у меня должность, каков заработок. Я искусно петлял, словно заяц, когда тот пытается ускользнуть от бывалого охотника. И так и не выложил голую правду, что числюсь в собаководах, а зарплата едва превышает шестьдесят рублей. Тётя Валя предупредила:
— Смотри не проболтайся, а то перестанет тебя уважать.
Узнав, что я коммунист, Корней Христофорович оценил это обстоятельство положительно. Конечно, он руководствовался не идейными соображениями, а рассматривал партийность как удобный трамплин для карьеры.
— Советская власть, — говаривал Коробейников, — много сделала для простого человека.
И тут же сетовал, что в стране нет простора для частной предпринимательской инициативы, вздыхал о благоуспешных годах НЭПа:
532
— Тогда можно было — ох, как! — развернуться.
Да и сейчас, судя по всему, жил безбедно. Получал самую высокую пенсию. А в хозяйской спальне, под кроватью, я заметил переносной сейфик ручной работы. По-видимому, в нем хранились деньги и драгоценности, о которых мне поведала мама. Благоустроенная усадьба напоминала райский уголок. Во дворе и на улице высились разлапистые сосны. Озонистый воздух опьянял, кружилась голова. Сладостную полудрёму нарушал неугомонный Дружок, дворняга рыжей масти, — облаивал электрички, которые проносились мимо то в одну, то в другую сторону.
Раздавался голос Валентины Степановны:
— Пора, миленькие, обедать.
Стол был накрыт. Окно — распахнуто настежь. На клумбах красовались цветы, источающие едва уловимый аромат...
Побывав в Кремле, в Оружейной палате, в музеях, на ВДНХ, я приступил к основной цели приезда — стал наносить визиты в редакции толстых журналов. Являлся туда с пачкой стихов, отпечатанных у знакомой машинистки. Никто не говорил, что я бездарность, и никто не приходил в неописуемый восторг. Мои творения просматривали с чиновничьим равнодушием и возвращали под разными предлогами. В памяти осталось местонахождение редакционных фирм. «Юность», например, размещалась в закоулке, во дворе Центрального дома литераторов, где привлекала внимание глыбистая скульптура Льва Толстого, сидящего в кресле. Вот если бы он оказался на моём месте, ему не посмели бы отказать. А впрочем, кто знает? Сказали бы: «Слишком тяжеловесный стиль, растянуто, желательно что-либо покороче, а лучше стихи...»
«Смена» располагалась напротив Савеловского вокзала в высоченной современной башне из стекла и бетона. Накрашенная девица раскрыла мою папку и высокомерно втолковывала, что я там-то и там-то допустил промах. Вид у неё был несолидный, доводы — неубедительными. «Наверное, сунули по знакомству», — подумал я, выходя из кабинета.
В этом же здании нашли пристанище и другие журналы, в том числе «Крокодил» — на двенадцатом этаже. Подняться туда я не отважился, хотя в то время вход в редакцию был свободным и милиционер не стоял на посту.
И всё-таки, несмотря на первые неудачи, Москва оставила радужные впечатления: ведь здесь столько тропинок, ведущих к известности!
В следующий раз я нагрянул в столицу с иной задачей: не для экскурсий, не для паломничества в издательские органы. Нет! Я решил остаться здесь навсегда.
Советовали разное. Одни, поклонники романтики, отправляли меня на Крайний Север или на Восток. Другие, напротив, предлагали остаться в Неклиновке. Мама мечтала о том, чтобы я оказался у неё под боком, в Таганро533
ге. Люба Кутовенко, дальняя родственница, близкая к литературным кругам, была солидарна со мной:
— Плюнь на всё и поезжай в Москву. Там на всё смотрят шире, чем у нас.
Виктор Зорин, её друг и квартирант, лёжа на полу, на подстилке, отгонял мух мохнатым полотенцем. Патефон был раскрыт. Старая, заигранная пластинка надрывно хрипела:
Аникуша, Аникуша,
Очи чёрные твои, как огоньки...
Тем временем Виктор глубокомысленно рассуждал:
— Видишь ли, наша система себя изжила. Поэтому надо поступать сообразно выгоде. Я, чуть что не по мне, беру расчёт. Одна трудовая книжка хранится в чемодане. В другой — уже два вкладыша. Да ведь не я живу для трудовой книжки, а трудовая книжка для меня!
— Хорошо тебе, ты вольный казак, — возразил я. — А мне надо обязательно вставать на партучёт. А не то съедят с потрохами.
Зорин поморщился:
— Угораздило же тебя вляпаться в эту партию. Теперь ты связан по рукам и ногам. На зиму взял бы я тебя молотобойцем, а летом сторожили бы в парке. Но что поделаешь, раз ты подъяремный! Дуй в Первопрестольную! Авось там пробьёшься!
А тут ещё к Любочке нагрянул из Рязани Баранов, детский поэт преклонного возраста, член Союза писателей. Он горячо поддержал мои намерения:
— Георгий, надо обязательно быть поближе к столице. Для начала давай к нам. Поживёшь покуда в Рыбном. Там газетчики нужны. А через годик переберёшься в Рязань. До Москвы — рукой подать.
Виктор разочаровал меня:
— Не доверяй этому старому грибу. Я отлично его знаю. Работали вместе в районной газете. Наобещает с три короба, а после подведёт под монастырь. Я развесил было уши, поехал в Рязань да едва ноги оттуда уволок.
— Пожалуй, ты прав, — заметил я. — Да и зачем двигаться к цели окольным путём, если можно добраться к ней прямиком?!
Зато дальний родственник — Варламов, начальник Ростовского обллита, сразу сбил с меня спесь:
— Все вы рвётесь туда. Москва, Кремль! А для начала следовало бы погорбатить на периферии. Я сам столько лет отбарабанил в Казахстане. И, как видишь, недаром. А вам подавай всё сразу. Ну, ничего, погоди, столица и не таких обламывала. Думаешь, ты нужен там кому-нибудь? Таких, как ты — сотни, тысячи!..
Однако я стоял на своём. Мама настойчиво теребила отца:
— Пусть Валя пропишет Юру в Салтыковке.
Отец отмалчивался. Тётушки были в замешательстве: если я обоснуюсь в столице, на голову их сестры свалятся дополнительные хлопоты.
534
— Пойми, не она там хозяйка, а Корней, — оправдывались они.
Мама продолжала психические атаки:
— Какой ты отец! Не заботишься о будущем сына! Да и твои сестрички хороши!
Перед тем, как рассчитаться из редакции, я ушёл в отпуск и стал готовиться к отъезду в Москву.
Сгоряча отнёс в букинистический магазин два чемодана книг и получил всего тридцать рублей.
— Отдал, считай, за шапку сухарей, — возмущалась мама.
— Что поделаешь! — оправдывался я. — Книги с собой не потащишь, а деньги всегда пригодятся.
Вместе с железнодорожным билетом в нагрудном кармане пиджака у меня лежал клочок бумаги, своего рода лотерейный билет, с адресом Владимира Трескуна, давнего приятеля, родом из Неклиновки. Адрес я заполучил от Славика Гарковенко, красномордого забулдыги, водителя кинопередвижки.
— Увидишь, — сказал, — передай привет. Он служит в милиции. По-моему, на Курском вокзале. Володька обязательно тебя устроит. В крайнем случае обратись к моему брату Алику — в «Комсомольскую правду».
Встречала меня тётя Валя. На вокзальной площади безперебойно сновал народ. В ожидании электрички мы пристроились с чемоданами около книжного киоска. Впечатления так и лезли в глаза. Интересно, о чём думал вот этот молоденький милиционер, когда смотрел на двух татарок, ругающихся с русским парнем, спустя почти шестьсот лет после Куликовской битвы?..
Электропоезд плавно покатил по рельсам.
— Следующая остановка «Серп и молот», — предупредил машинист.
Я бегло поглядывал в окно. Промелькнула кирпичная закопченная труба. Её капитальное фигурное основание смутно напомнило Кремлёвскую стену.
По сравнению с прошлым приездом обстановка в Салтыковском доме изменилась не в мою пользу. В деревянной части поселились квартиранты — бездетная чета врачей из Еревана. Супруг заканчивал аспирантуру в Москве, а супруга устроилась в поликлинику в городе Железнодорожном.
Не знаю, каким образом, но Коробейникову удалось их прописать у себя (в поселковом совете его уважали). По-моему, он поступил правильно, так как страдал частыми приступами сердечной астмы и было крайне необходимо, чтобы под боком находились домашние доктора. Нужные люди! Не то, что я, нахлебник!
Корней Христофорович улыбался подчёркнуто ласково, но его глаза сквозь толстые стёкла очков настороженно светились.
— Лучше всего пойти на стройку, — поспешил посоветовать он. — Там дают прописку и общежитие. Объявления висят по всей Москве.
Он недвусмысленно давал понять: на нас не рассчитывай. И опасался, как-
535
бы я не стал выклянчивать согласие на прописку в его доме. Но я сразу ухватился за вариант, позволявший полагаться на собственные силы, и твёрдо заявил:
— Завтра же поеду.
Дядя Корней и тётушка не ожидали от меня такой прыти.
— Да ты не торопись, — говорили. — Погуляй ещё денька два.
А сами старались поспособствовать, чтобы я поскорее хоть куда-нибудь определился. Во двор захаживала седая соседка, не в меру словоохотливая. Она упросила зятя, прораба, помочь мне, и я рано утром потащился с ним в Люберцы, на объект.
— Подожди–ка немного, — сказал он. — Сейчас должен подъехать сам начальник управления.
Более часа прохаживался я между холмиками песка и щебёнки. Когда надоедало, расправлял плечи, озирался вокруг. На горизонте крупным планом возвышалась теплоэлектроцентраль; её могучая труба окуривала ясное небо...
Подошёл прораб, сообщил:
— Дело дрянь! Люди нам нужны. Да всё упирается в прописку. Ты уж извини.
Я получил первый удар. Однако это меня только раззадорило. Подолгу простаивая у доски объявлений, записывал адреса в надежде предложить где-либо свою рабочую силу. Кадровики одобрительно оглядывали меня с ног до головы, точно лошадь на аукционе. А узнав, что я не имею подходящей специальности, разочарованно вопрошали:
— Где же вы сейчас работаете?
Я переминался с ноги на ногу:
— В районной газете.
— О! Такие нам не требуются.
Тогда я стал делать акцент на том, что некогда был паяльщиком. Но и такое заявление не вызывало должного энтузиазма.
— Это сгодилось бы где-нибудь на «почтовом ящике», — рассуждали в отделе кадров. — А у нас? Помилуйте! Были б вы сварщиком или каменщиком, тогда другое дело.
Иногда заявляли откровенно:
— У нас пока нет лимита.
С этим термином я столкнулся впервые, а позже узнал, что он обозначает. Оказывается, в Москве давно отменена временная прописка. В моду вошло туманное словечко «лимит», почти то же, что вербовка по найму. Прописку давали на шесть месяцев или на год. По истечении срока её продлевали. А через несколько лет, если не проштрафишься, могли прописать постоянно.
Некоторые кадровики были черезчур дотошны:
— Вероятно, у вас высшее образование?
536
— Да, я окончил университет.
— В таком случае мы не имеем права вас принять.
— Да, но я уже работал на заводе.
— Не имеет значения. Вас оформили незаконно.
В Салтыковку возвращался под вечер, измотанный и усталый. Корней Христофорович пытался ободрить:
— Не падай духом. Не пускают в двери — лезь в окно! Или вот ещё. Хочешь попасть в Москву? Женись!
Ненавистное слово в моём понимании соответствовало синониму «ярмо».
Дядя Корней между тем подшучивал:
— Ну, чего молчишь? Обжёгся на молоке, теперь на воду дуешь? А может, с Валей сойдёшься?
— Нет уж! Мама правильно говорит: «Разбитую чашку не склеишь».
— А ты меньше слушай престарелых родителей. Они-то и разбивают молодых. Ты же мужчина! Живи своим умом.
Я отчётливо помнил последнее — перед отъездом в Москву — свидание с Валей. Она сильно похудела, лицо осунулось, измучил кашель.
— Харкаю кровью, — с грустью призналась она. — Чахотка, что ли?! Наверное, скоро помру.
— Да будет тебе, — одёрнул я её.
На Вале был всё тот же синий выцветший халат. Былую заносчивость с неё словно ветром сдуло. Мы сидели на балконе — со стороны кухни. Павлик удобно устроился у меня на коленях и задавал вопрос за вопросом — нескончаемое «почему». Валя с удовлетворением смотрела на нас. Впервые за время долгой размолвки взгляд у неё потеплел.
Но узнав, что уезжаю, сникла. Посчитала, верно, что хочу жениться в столице. Я поспешил объяснить свой отъезд далеко идущими творческими планами. Валя, однако, не переставала хандрить.
Странные чувства овладевали мною; жалость перемешивалась с радостью. Значит, мои давние предположения подтвердились. Валя вовсе не безразлична ко мне. Просто гордости и упрямства в ней хоть отбавляй. Её дерзкие выходки и нелепые проделки были обычным проявлением женской ревности. Тогда, в горячке, я этого не понимал и, в свою очередь, решив показать характер, погубил всё. Недаром тёща, Елена Ивановна, постоянно твердила: «К ней нужен особый подход». Найти его я не сумел, а сейчас, видно, уже поздно.
Я торопился. И как мог успокаивал Валю:
— Ну, ладно, не кисни.
— А ты обещай, что будешь писать.
Слово нежданно выпорхнуло и разом осветило всё: она меня любит! Я готов был простить её и расцеловать. Но так и не дал волю своему порыву.
Мама стояла на своём:
537
— Не обольщайся. Она сама говорила, что любила тебя только до Павлика. Эти Швецовы исковеркали тебе жизнь. А во всём виноват Кочешков. Он познакомил тебя с Валей.
Кстати, о Кочешкове. Он, оказывается, капитально обосновался в Москве. Жил где-то в Черёмушках, на Большой Зюзинской...
Как же он очутился в столице? Учась в аспирантуре при Московском университете, облюбовал студентку — голубоглазую блондиночку, дочь генерала контрразведки. Правда, тот погиб, а мать — какое совпадение! — тоже дослужилась до генеральского чина. По словам Анатолия, в её будуаре висел огромный портрет Сталина, во весь рост. Иосифа Виссарионовича она считала своим кумиром, несмотря на то, что его официально развенчали.
Женщина - генерал имела жестокий, несносный характер. Новоиспечённого жениха и его родню считала плебеями. В первый же день встречи, на свадьбе, из её уст вырвалась пренебрежительная реплика, похожая на оскорбительную пощечину:
— Как, у вас и машины нет? Выходит, король совершенно голый, — и залилась истерическим смехом.
Кочешков терпел, глотал горькие пилюли ради заманчивой перспективы. К тому же его избранница была привлекательна и миловидна. Я сам видел её, когда они совершали свадебное турне и заезжали в Ростов.
Анатолий блаженствовал недолго. Спесивая генеральша добилась своего. Она расстроила нежеланное ей супружество и чуть ли не взашей выгнала нереспектабельного зятя. Мой приятель, как утопающий за соломинку, хватался за московскую прописку. Дошёл до самого ректора. Тот сжалился и выделил ему комнатушку в общежитии.
Кочешков болезненно переживал размолвку и ещё более рьяно ударился в науку. Вскоре его положение упрочилось. На помощь пришла мать, доцент Ростовского пединститута. Когда-то она пристроила своего сыночка в университет. Не без её влияния попал он и в аспирантуру. Сейчас она тоже выручила его, отвалила тысячу семьсот рублей — первоначальный взнос на кооперативную квартиру. Здесь-то, в Новых Черёмушках, и разыскал я Анатолия. Хотя он был занят до предела, однако участливо выслушал рассказ о моих неудачных похождениях.
— Не отчаивайся, — сказал. — Правильно, что рвёшься в столицу. Здесь тысячи возможностей. Что толку вязнуть в наших приазовских степях? Даже если воткнёшься рядом с Москвой, в области, или неподалеку от неё, и то лучше.
Сначала Кочешков говорил безпредметно. Потом спросил:
— А если бы тебе предложили Калинин?
— Что ж, это вариант.
— Правильно мыслишь. Областной город. До Москвы электричка идёт
538
часа четыре. В Калинине у меня есть друг — Сашка Шохин. Вместе кончали аспирантуру. Может, он что-нибудь придумает?
И я отправился в неизвестный город к незнакомому человеку... В электричке дремал. Мелькали названия станций. Запомнилось лишь одно — Клин, где жил Чайковский.
В пединституте нашёл Шохина. Сутулый, почти горбатый, он производил впечатление физически неполноценного человека, что несколько настораживало. Встреча произошла мельком, в перерыве между лекциями.
— Освобожусь только под вечер, — извиняясь, предупредил он. — Ознакомься пока с городом.
За день я порядком изголодался. Шохин предложил зайти в ресторан. Заказали вина, после чего у моего нового приятеля развязался язык.
— Тебе, брат, проще, — рассуждал он, прожёвывая отбивную. — Ты член партии, зайдёшь в обком, в сектор печати. Я уверен, что тебя куда-нибудь определят. Если не в сам Калинин, то в область. Ты, наверное, проезжал Конаково? Оно стоит на искусственном море. Там сейчас возводится мощнейшая гидроэлектростанция. Это комсомольская стройка! Вот где перспектива, не правда ли? Просись туда. Хотя бы простым рабочим. А потом станешь писать, выдвинешься, попадёшь в газету...
К столику подошла румяная официантка:
— Молодые люди, вот счёт.
Шохин достал бумажник и долго копался в нём. Казалось, руки у него слегка подрагивали. Я опередил его и расплатился за всё.
Разгорячённые, мы брели берегом Волги. День был жаркий, а от неё веяло приятной прохладой.
— Вот здесь великая русская река берёт своё начало, — сказал мой спутник тоном экскурсовода.
Ночевал я в студенческом общежитии. Шохин сам находился там на птичьих правах, занимал с женой крохотную комнатушку, а меня устроил на свободную койку к соседям-холостякам.
Утром я отправился в обком партии, в сектор печати. Сверх ожидания, там меня приняли доброжелательно и доходчиво объяснили, что в самом Калинине я не могу устроиться на работу, так как у меня отсутствует жилье. Тогда я попросился в Конаково — на ударный объект.
— В качестве кого? — удивились обкомовцы. — Рабочим? Но у вас высшее образование. Вас не имеют права принять. А штат тамошней редакции уже укомплектован. Что же, уважаемый, можем вам предложить? Если хотите, поезжайте в шахтёрский посёлок Нелидово. Там люди нужны. Мы позвоним, походатайствуем.
— Спасибо. Подумаю.
Однако забиваться в медвежий угол я не захотел. Там будет намного не539
удобнее, чем в Неклиновке: погрязнешь по уши в повседневной кутерьме — некогда будет и в Москву выбраться. Нет, с газетчиной пора кончать. Покопался в навозе пятнадцать месяцев — и хватит. Максим Горький советовал писателям сотрудничать в прессе не более двух лет, чтобы не потерять самобытность.
И снова зашустрил я по Москве. Как только кадровики узнавали, что у меня за плечами университет, тут же отмахивались, будто нечисть от ладана.
«Беда с этим дипломом, — с горечью думал я. — Хуже балласта! Не будь его, все дороги были бы открыты».
Тётя Валя и дядя Корней поняли, наконец, что поступить на стройку в моём положении не так-то просто. И, затаившись, ждали, когда я, отчаявшись, начну просить пристанища в их доме. Преисполненный чувства собственного достоинства, я молчал. Они одобряли, нахваливали:
— Ты настоящий мужчина. Настойчивый. Только такие добиваются цели.
Врач, квартирантка Коробейниковых, прослышав о моих безплодных похождениях, предложила:
— А если искать не в самой Москве? Вот в Кучино есть завод «Керам-блоки». По-моему, туда требуются рабочие.
Я объяснил ей, в чём основная загвоздка.
— Хорошо, — пообещала она. — Я переговорю со своими коллегами. Может, по знакомству удастся воткнуть тебя в ДОК.
Это меня устраивало. От города Железнодорожного, где находился деревообрабатывающий комбинат, до Курского вокзала электричка шла всего сорок минут, а до Салтыковки — десять.
Конечно, комбинат был по своей производственной структуре тем же заводом с той же сдельщиной, сладость которой я вкусил в достаточной мере. Там надо находиться от гудка до гудка, быть прикованным к рабочему месту. Напротив, стройка привлекала меня относительной свободой и выдуманной литераторами романтикой. Я давно хотел приобрести выгодную профессию маляра, чтобы почувствовать себя независимым человеком.
В салтыковском доме затеяли ремонт. Пришёл мужчина лет пятидесяти, красивый, вежливый.
— Вот, Николай, — обратилась к нему тётя Валя, — мой племянник желает пойти по вашим стопам.
— Что ж, замечательно! Прежде всего нужно научиться делать головной убор.
Он взял газету, свернул как-то по-особому. Вывернул, несколько движений — и бумажный колпак был готов.
— А теперь приступим, — сказал маляр.
Он бойко орудовал кистью, хватал намазанные клейстером полотнища обоев и, держа их над головой, ловко, без единой морщинки, разглаживал на потолке.
540
— Как будто там и были, — приговаривал он.
Два дня трудился с утра до вечера, получил задаток, а на третий — не явился.
— Запил бедняга, — сказал Корней Христофорович. — Все хорошие мастера — пьяницы. Я тоже хлестал водку графинами. Да и сейчас, хоть и года немалые, люблю грешным делом побаловаться. В деньгах никогда не знал недостатка. До работы был жадный. Бывало, варил по три смены подряд. Заказы выполнял сложнейшие. Даже иной раз приезжали профессора из института Патона, советовались со мной. Так, дорогой мой, если намерен быть маляром — значит, будешь. Человек чего захочет, того и добьётся. Только надо быть порасторопней.
Вот этого-то у меня и недоставало, хоть я и был внуком купца первой гильдии. Квартиранты-ереванцы оказались намного предприимчивее. Только ступили на московскую землю, а гляди, как устроились — любо-дорого! Я решил прибегнуть к их помощи.
И на другой день уже шагал по тихим чистым улицам города Железнодорожного. ДОК разыскал легко. У проходной меня поджидала квартирантка Коробейниковых.
— Сейчас, — сказала, — кого-нибудь встретим. Ко мне многие ходят лечиться.
Вскоре её окликнули:
— Нора Тиграновна, моё вам почтение! — солидный мужчина расплылся в широкой улыбке.
— О! Как говорится, на ловца и зверь бежит, — воскликнула врачиха. — Познакомьтесь. Это племянник моей хозяйки. Как бы его сюда устроить? Дело в том, что он иногородний.
— Вопрос не из лёгких. К тому же этим ведает Силантьев, кадровик.
— Ну вы помогите. Я вас очень прошу.
— Попробую.
Силантьеву перевалило за пятьдесят. Крупнотелый, но узкоплечий, с мясистым красноватым носом, он принял нас хмуро. Выслушав моего сопроводителя, удивился:
— Нора Тиграновна? Из поликлиники? Не знаю. Предпочитаю лечиться своими средствами. А вы из Таганрога? Зачем же вам понадобился Железнодорожный?
— У меня в Салтыковке родственники.
— Тогда понятно. Приезжайте, пожалуйста, послезавтра, — произнёс он более мягким, обещающим тоном.
Дядю Корнея застал за работой. Он красил зеленым колером фасад деревянной части дома. Тётя Валя помогала.
— Вот, маляр, — сказала, — бери кисть и учись.
В сарае я отыскал старую спецовку. Переоделся, засучил рукава. Корней
541
Христофорович поглядывал сквозь очки, придирался:
— Осторожно, не капай! Меньше краски бери на кисть, лучше растирай. Вот так!
В назначенный день (ещё не было восьми утра) я как штык торчал у двери отдела кадров. В ожидании Силантьева сердце гулко стучало. Минут через двадцать его удары стали менее учащёнными, размеренными. В девять часов я почти успокоился. «Начальство задерживается», — подумал с усмешкой. Силантьев появился только к одиннадцати. Скользнул взглядом мимо меня:
— Наведайтесь, — сказал — дня через три.
В следующий раз я застал кадровика изысканно одетым. На нём был чёрный костюм, белая нейлоновая рубашка, кепочка с удлинённым козырьком, модные красные туфли с широкими мысками. А нос, казалось, стал ещё крупнее и побагровел. Силантьев очень уж смахивал на пингвина. Сходство ещё более усилилось, когда он, узкоплечий, поднимая руки, трижды похлопал себя по толстым бёдрам:
— Надо ждать, надо ждать!
Корней Христофорович, когда узнал об этом, понимающе улыбнулся:
— Он же прямо намекает: «Надо ж дать!» Понимаешь, дать! Не ждать! Ждут у моря погоды. А сухая ложка рот дерёт. Он тебе всё разжевал. На руке пять пальцев. Вот уже пятьдесят рублей. Две руки — сто рублей. А взмахнул он три раза. Получается триста целковых.
— Никогда не давал взяток, — признался я. — И не ведаю, как это делается.
— А ты скажи: желаю здесь остаться. Во что бы то ни стало. Я вас отблагодарю. Для начала у меня есть сто рублей. Буду у вас работать, остальное отдам, в долгу не останусь.
Я молчал раздумывая. В стороне, под сосной, сидел на пеньке муж Норы, среднего роста, упитанный. На вид ему было лет сорок. Он только что побывал в Крыму. Тело его покрылось шоколадным загаром, и он очень уж был похож на араба. Звали его Лендрош. Непонятное имя! Оказалось — аббревиатура. Дрош, дрошак — по-армянски значит знамя. Лен — сокращение от Ленина. Получается — Ленинское знамя. Чудно! Так можно назвать колхоз, газету, но только не человека.
Лендрош просматривал какую-то книгу и, став невольным свидетелем нашего разговора, не преминул вмешаться:
— А ты как хотел? Триста — это ещё семечки. Никто не станет мараться. Здесь, в области, на заводе такса, конечно, пониже. А чтобы прописаться в Москве, нужно дать тысячу рублей. Или жениться. Кстати, у меня есть кандидатура. Можно оформить фиктивный брак. Но за это тоже надо платить.
— К сожалению, у меня нет таких денег.
— Что ж, на нет и суда нет.
Утром я отправился к Силантьеву. Собрался с духом и выложил ему всё
542
напрямик. Опасался, что вызовет милицию, станет возмущаться. Напротив, он взбодрился, взгляд его потеплел:
— А кем ты хочешь?
— Маляром.
— Грязно и невыгодно. Стекольщиком пойдёшь?
— Надо посмотреть.
Он тут же повёл меня в цех, где обрабатывали дверные и оконные блоки. Рабочие накладывали в фальцы замазку, подгоняли вырезанное стекло, закрепляли его штапиками.
— Ну вот, ознакомься, а я пока выйду, покурю.
— Сколько же стоит один блок? — поинтересовался я.
Мне ответили:
— Сорок пять копеек.
«Надо сделать хотя бы десять блоков», — на ходу прикинул я в уме.
Кадровик поджидал меня у входа в цех.
— Ну что, согласен? — спросил.
Я утвердительно кивнул.
— Тогда, — предложил он, — пойдем попьём пивка.
По дороге Силантьев пояснял:
— Жить будешь в общежитии. Не теряй времени, иди к коменданту. Я дам направление. Тебя определят в комнату. Занимай койку. Получай бельё. А с начальником паспортного стола, думаю, договорюсь. Дня через три к нему наведаешься.
В Салтыковке дядя Корней встретил меня у калитки:
— Ну как?
— Всё в порядке.
— Вот видишь, я же говорил. На деньги все падки, — и подмигнул: — Надо выпить за новоиспечённого стекольщика.
Во дворе гулко стучал дятел по сосне, под самой кроной. Точно телеграфист ключом работал… Заметно потемнело. Тучи заволокли небо. Откуда-то налетел резкий ветер. Ударил гром. Раскаты следовали один за другим. Дружок, до того мирно дремавший, выскочил из будки, сопровождая их неугомонным лаем. Он не терпел транспортных средств: ему, видно, почудилось, что где-то по колдобинам громыхает старая полуторка. Пёс неистовствовал, пока гроза не загнала его в будку.
Я с нетерпением ждал свидания с начальником паспортного стола. Наконец, Силантьев подал команду: «Иди!
Постучав, уверенно вошёл в кабинет. Там, уткнувшись в бумаги, сидел пожилой грузный майор.
— От Силантьева, — бодро отрекомендовался я.
— Давайте документы.
543
Я подал паспорт, военный билет, бланк заявления на прописку, где указывался номер комнаты общежития.
— А где же ваша трудовая книжка?
— У Силантьева.
Майор недовольно хмыкнул:
— Так. Кем вы оформляетесь в ДОК?
— Стекольщиком.
Он раскрыл мой паспорт. К счастью, там я значился рабочим. «Слава Богу, пронесло», — подумал я.
Майор взял военный билет и начал листать его.
— Вы, оказывается, офицер запаса?
— Так точно.
— Простите, а какое у вас образование?
Солгать было невозможно: всё равно докопается.
— Высшее — пролепетал я.
— А работали где?
Я сказал.
— И, наверное, член партии? — заметил он с укоризной.
— Да. — Тут уж я насторожился: «К чему это он клонит?»
— А вот здесь-то и загвоздка, — продолжал майор. — Не могу я вас прописать. Не могу! При всём уважении к Силантьеву. Ведь до пенсии мне осталось три года. Вам-то что?! А меня за недозволенное действие вышибут с треском. Так что не смею. И не просите. Что ж Силантьев–то прежде не сказал, что у вас диплом? Я думал, прописывают простого рабочего.
Так неожиданно выпорхнула из моих рук жар-птица. «Видимо, вблизи от Москвы устроиться невозможно, — рассуждал я. — Махну-ка подальше, в Каширу, на строительство ГРЭС».
В огромном котловане сооружали каркас будущего гиганта. Вспыхивали огни электросварки. Парни и девчата в красных монтажных касках копошились, как муравьи. Чуть зазевался — и полетишь в пропасть. По спине пробежал морозец... В довершение всего в отделе кадров разоткровенничался с мужчиной в робе.
— Погано тут, — сказал он. — Жрать нечего. В магазинах пусто. В общаге, как в казарме, спят один на одном. Воруют друг у друга. Заработки низкие.
Узнав, что я паяльщик, поднял меня на смех:
— А ты куда лезешь? Я сварщик и то бегу. Увольняюсь. А ты, брат, мотай-ка отсюда подобру-поздорову.
И я, несмотря на жаркую погоду, навострил лыжи.
Мне ничего не оставалось, как продолжить безуспешные поиски. Привлекло внимание объявление: требуются трубоукладчики. И я отправился туда, на Ново-Песчаную улицу, дом 17, неподалеку от метро «Сокол». В кадрах сидела
544
добрая женщина, что меня очень обрадовало. Я раскрыл ей свои замыслы и в заключение добавил:
— Хочу остаться в Москве, чтобы сотрудничать в газетах и журналах.
— Милок, за день вы так намаетесь, что свалитесь на койку и забудете про свою писанину.
— Ничего, я двужильный.
— Там не такие, как вы, привычные, и те устают. Всегда в траншеях: зимой на холоде, осенью в воде, в резиновых сапогах. Да и не могу я вас оформить с вашим образованием. И нигде не возьмут, понапрасну не бейте ноги.
— Ну, а в порядке исключения?
— Если б у вас была прописка, тогда ещё другое дело.
И снова, как некогда в Ростове, я оказался во власти замкнутого круга, разорвать который был не в состоянии без посторонней помощи. И тут вспомнил о Владимире Трескуне. Я немедленно отправился на его поиски. От станции Болшево добрался до Калининграда-5. «Там живут в основном космонавты», — попутно пояснили мне.
Трескуна дома не оказалось. Его мать сняла со спинки стула только что отутюженные брюки с красным кантиком, предложила сесть. Она была на редкость словоохотлива и, не тая, выложила всё:
— Володя устроился неплохо. Заместитель начальника по уголовному розыску. Квартира шикарная, сами видите. Да вот беда, стал выпивать. С женой нелады...
Мне пришлось долго выслушивать болтливую женщину, пока она наконец догадалась, что я должен срочно увидеть её сына.
— Он служит на Курском вокзале? — спросил я.
— Нет, в Лосинке, — поправила она. — В линейном отделе милиции. Деревянный домик, рядом со станцией.
Мне повезло. Трескуна я застал на месте. Он протянул широкую, красную руку:
— А, земеля! Какими судьбами? Рассказывай.
Володя слушал участливо, и сердце моё таяло от умиления. Добряк! Несмотря на высокую должность, остался, как прежде, рубахой-парнем и сразу расположил меня к себе. В кабинет зашли его коллеги. Началась безобидная дружеская попойка, которая продолжалась до глубокой ночи. В итоге я просадил пятнадцать рублей. Наутро Трескун утешил дешёвым советом:
— У тебя один выход — жениться.
— А ты не смог бы устроить рабочим?
— Надо переговорить. На дорожный участок, не возражаешь? Там есть один корешок. А лучше связаться с Аликом Гарковенко. Ты его знаешь. Мотанём-ка к нему, в «Комсомольскую правду», а? Надеюсь, бабки у тебя найдутся? Хотя бы рублей пятнадцать?
545
Под вечер зашли в ресторан на Белорусском вокзале. Там было шумно и многолюдно. Заняли отдельный столик в самом центре. После третьей чарки Алик заявил с апломбом:
— Что касается меня, я бы никогда не покинул газету. Хотя бы мне сулили золотые горы. А ты просишь, чтобы тебя устроили рабочим.
— Нет, ты прежде послушай, — и я стал выкладывать свои виды на будущее.
Увлёкшись, говорил с жаром да так громко, что привлёк внимание сидящих за соседним столиком. Они подозрительно поглядывали в нашу сторону и внаглую прислушивались. Володя со злостью шепнул: «За нами секут». И мы тут же ушли.
Трескун стал отчитывать меня, как школьника:
— С тобой, брат, опасно связываться. Разве можно в таких местах толковать о подобных вещах? Это обычно говорят с глазу на глаз. А ты рубишь с плеча при всех. Этак ты нам всю карьеру испортишь. Прощай, земеля!
Вот так: обстригли, словно овцу, а на поверку вышло, что я же кругом виноват.
Обидно было: попусту бросил на ветер тридцать рублей — как раз ту сумму, которую выручил за книги в букинистическом магазине.
— Здорово же тебя объегорили, — подтрунивал Корней Христофорович. — Впредь наука. Заранее никого не угощай. Пусть сначала дело сделают.
К Трескуну я съездил ещё раз — для полного выяснения.
— Таких, как ты, — подчеркнул он, — не берут. Извини, земеля, ничем не могу помочь.
Я побрёл, понурив голову... Ох, уж эта злосчастная прописка! Для скольких ещё отверженных она кажется недосягаемым пределом мечтаний. Оказывается, прописаться нельзя не только в столице, но и в самой крайней точке Московской области. Некоторые умудряются зацепиться по соседству с ней, на самой границе, например, в Александрове или Петушках (это уже Владимирская область!), и работают в Москве.
Я взошёл на платформу. Сел в вагон. Доехал — глазом не успел моргнуть. На площади трёх вокзалов спустился в метро и там, в длинном переходе, столкнулся с Анатолием Кочешковым. Он всегда появлялся на особых изломах моей жизни.
Я поведал ему о недавних неудачах. Анатолий взбодрил:
— Не горюй. На станции Хотьково служит знакомый — милиционер.
— Опять милиционер?
— Но капитан!
— Да хоть полковник. Все они на одну колодку.
— Ты не кипятись. Это мой студент. Учится заочно. Имеет хвост по старославянскому. Так что он у меня на крючке. Уж у него-то наверняка имеются связи. Да и до Загорска рукой подать. Ты бывал в Лавре?
546
— Не посчастливилось.
— Жаль. Там почивают мощи преподобного Сергия. Тебе обязательно надобно к ним приложиться. Глядишь, и вся жизнь повернётся по-иному.
— А ты прикладывался?
— Да. Видишь ли, истинный учёный не может не веровать. А нам, русистам, никак не обойтись без церковно-славянского языка (в старославянский он переименован теми, кто боится святыни, как чёрт ладана). Изучать его немыслимо без Евангельских текстов. Какой же это богатый и ёмкий язык! Он является корнем древнерусского и доселе питает наш современный.
Кочешков меня вдохновил. Встреча с капитаном состоялась. Светленький узколицый, он, увидев своего преподавателя, рассыпался перед ним мелким бесом.
— Анатолий Николаевич, не волнуйтесь ради Бога. Попробую определить вашего друга. На дорожный участок согласны? Ну и ладненько. Там у меня приятель — прораб. Сейчас же с ним свяжусь.
Капитан позвонил по телефону. Кислая мина исказила его неприглядное лицо:
— Не повезло. К сожалению, он в отпуске.
Это чем-то напоминало копию посулов Трескуна. «Впрочем, пора убедиться, что все милиционеры — трепачи!», — с горечью подумал я.
Но капитан не желал ударить в грязь лицом:
— Да вы не отчаивайтесь, наведайтесь попозже.
— Исключено. Уезжаю домой.
— Тогда оставьте адресок. В случае чего дам знать! Фамилия моя Долгополов.
Я не отказывался. И несолоно хлебавши уехал в Таганрог. Москва наглухо закрыла передо мною двери.
Ещё в Покровском, в дому Акилины Алексеевны, отец Стефан, исповедуя, наставлял:
— Помни, Георгий, что всё совершается по воле Божией. Надо испытать её. Если твои стремления идут с ней вразрез, сколько ни бейся, всё напрасно.
Когда я уволился из редакции, хозяйка на прощание преподнесла на ладони крохотное — в полпяди — Евангелие в синем коленкоровом переплёте. Пояснила:
— Это от моего родителя, диакона. Береги его как зеницу ока и никогда с ним не расставайся. Оно поможет в трудную минуту. — И по-матерински перекрестила.
Я спрятал драгоценный подарок в нагрудный карман — поближе к сердцу.
И вот сейчас, не зная, куда податься, помолясь, по обыкновению раскрыл Евангелие. Господь возглашал с непреложной определённостью: «Аз есмь дверь: Мною аще кто внидет, спасется».
А я, выходит, стучался не в те ворота.
547
Глава 2
ТЕЛЕГРАММА
В
дверь постучали. Принесли телеграмму. Мама изменилась в лице.
— Боже мой! — воскликнула. — Неужели какая беда приключилась?
— Это, наверное, мне, — успокоил я её. — Из Хотькова.
И развернул депешу. В ней сообщалось: «Выезжайте немедленно тчк есть место ДУ тчк капитан Долгополов».
Мама растерялась: она уже свыклась с мыслью, что я насовсем вернулся домой.
— Не спеши, — советовала. — Отдохни хоть две недельки. Ярмо успеешь на шею навесить.
В Таганроге никаких видов на трудоустройство не было. Отец упоминал вскользь о многотиражке металлургического завода. Я этот неразгаданный вариант не брал в расчёт. Была и такая перспектива: двинуть к Синягину (теперь он редактор!) в Родионово — Несветайский район. Там шахты — неизведанная, увлекательная тематика! И до Новочеркасска — рукой подать. А от него — прямая дорога на Ростов, связь с журналом «Дон» и со стариком-сатириком Званцевым, который обещал мне своё покровительство.
Москва оказалась недосягаемой. Я безуспешно пытался там зацепиться во время отпуска, когда ещё не успел покинуть редакцию «Приазовская степь». И вдруг!..
— Опять протекция твоего Кочешкова?! — ворчала мама.
Сборы были недолгими.
— Если что понадобится, вышлем после, — порешили родители.
Вопреки желанию московских родственников я снова очутился в столице. Втайне они, конечно, утешились тем, что я буду не где-то под боком, а в относительно отдалённом пункте области, откуда каждый день не наездишься. Тётя Валя не то жалеючи, не то притворно вздыхала:
— Ох, как тяжело ремонтировать пути! Да еще зимой!
— Зато безплатный проезд по железной дороге! — отшучивался я, собираясь в Хотьково.
Наиболее ценные вещи оставил в Салтыковке, а с собой захватил спецовку, сапоги, две смены белья, одеяло, подушку, походный матрасик и другие предметы первой необходимости. И все равно скарбу накопилось предостаточно. С громоздким чемоданом и рюкзаком за плечами отправился на электричку. Через полчаса был на Курском вокзале. Спустился в метро. Доехал до трёх вокзалов. Оттуда — на Ярославский — до Хотькова, в линейный отдел милиции.
Когда я со всей своей поклажей предстал перед капитаном Долгополовым, тот от неожиданности оторопел.
548
— Вы?! Уже приехали?! — спросил.
— Как видите.
Он быстро-быстро заморгал и вдруг промолвил:
— Придётся вас огорчить. Начальник дорожного участка был уверен, что ему дадут лимит на рабочих, а когда обратился за разрешением в область, там отказали.
Я не верил своим ушам. Какая дикая нелепость! Вызвал, обнадёжил…
Однако я уже начал привыкать к житейским каверзам. Что ж, непредвиденный расход на дорогу! Как говорится, издержки в осуществлении задуманного плана. Москва отчаянно сопротивлялась, не желала впускать меня в свои владения.
Я поспешил распрощаться с опозоровшимся в моих глазах капитаниш-кой, но тот дал понять, что намеревается сообщить нечто важное:
— Видите ли, — сказал он, поёживаясь. — Я затратился… На телеграмму… И в ресторан пришлось пойти с начальником ДУ. Словом, израсходовал пятнадцать рублей.
Я возместил ему денежный ущерб: «Хорошо ещё, — подумал, — дёшево отделался». И потащился на станцию с неудобоподъёмным грузом.
Салтыковские родственники такого поворота вовсе не ожидали. Гнать меня силком в Таганрог им не позволяла совесть. Тётя Валя вынуждена была прибегнуть к крайней мере. Позвонила двоюродному брату — Евграфу Ильичу, который занимал немалый пост в управлении пассажирского транспорта, поведала ему о моих безрезультатных похождениях и слезно просила помочь. Он не замедлил откликнуться:
— Пусть приезжает. Раушская набережная, двадцать два.
От метро Новокузнецкая я вышел к Москве-реке. Миновав гранитный парапет, разыскал указанный адрес. Идя по коридору, внимательно разглядывал на кабинетах таблички: «Начальник службы движения тов. Белокопытов В. В.», «Начальник службы снабжения тов. Палий Е. И.». Ага, это он! Высокая дверь обита черным дерматином. Я приоткрыл её. За столом сидела неприветливая секретарша.
— К Евграфу Ильичу можно?
— А по какому вопросу? — рявкнула она.
— По личному.
— Уважаемый, личных вопросов у нас не существует.
— Передайте, что пришёл его племянник.
Только тогда она пропустила меня в кабинет начальника.
За столом сидел солидный, степенный человек. Серые глаза сквозь стёкла очков в золотой оправе отсвечивали стальным блеском.
— Юра?! — он привстал и крепко пожал мне руку. — Погоди немного. Сей549
час улажу одно дело и займусь тобой. — Позвонил. Вошла секретарша. — Вот эти бумаги, — сказал, — для СУ-1. Сто три кубометра тёса, тридцатка.
Евграф Ильич облегчённо вздохнул, откинулся на спинку кресла, разоткровенничался:
— Кажется, сижу, камни не ворочаю. А всё равно жутко устаю: текучка заедает.
Он подробно расспрашивал об отце, о тётушках, обо мне.
— Решил переменить профессию?
— Да.
— Ну что ж, строители тоже хорошо живут.
Я не переставал удивляться. Передо мной сидел матёрый снабженец, своего рода предприниматель, но от него веяло необыкновенной чистотой. Чувствовалось: слов на ветер не бросает и на него можно положиться.
— Попробуем связаться, — Евграф Ильич набрал нужный номер. — Товарищ Поддубоцкий? Простите, товарищ Шацкий? Рад вас приветствовать. Сейчас к вам подъедет молодой человек. Как фамилия? Овечкин. По поводу трудоустройства. Документы с тобой? — Я кивнул. — Очень хорошо. Поезжай в трест. Это метро «Сокол». Ново-Песчаная семнадцать.
— Знаю. Был там, — признался я. — Только в другом управлении. Хотел устроиться трубоукладчиком. Мне отказали.
— Здесь, надеюсь, такого не произойдёт. Работать будешь в самой Москве. Проезд безплатный на всех видах транспорта, кроме метро. Ну всё. Желаю успеха. О результатах сообщи.
В отделе кадров я застал человека с незапоминающейся физиономией. На нём был темно-синий костюм, слева на груди — орден Красной Звезды. Он бегло просмотрел документы и ни словом не обмолвился по поводу высшего образования. Мелькнула мысль: «Когда по знакомству, всё допускается». К тому же кадровик произнёс извинительным тоном:
— К сожалению, можем вам предложить только рабочую должность.
— Вполне устраивает.
— А что вас больше привлекает?
— Малярка.
— В таком случае поезжайте в СУ-2. Там как раз отделочники. Обратитесь к Боголепову. Он подскажет, что делать.
Пока я добирался до строительного управления, Шацкий, вероятно, успел предупредить по телефону, кто мой покровитель. Кадровик Боголепов, лысеющий блондин, встретил меня с многозначительной улыбочкой:
— С дипломом — и на стройку?
— Мне не привыкать к труду.
— Что ж, похвально. И есть у кого остановиться на первый случай?
— В Москве имею родственников.
550
— Тогда остаётся вас благословить на новое поприще.
Под диктовку, как школьник, я написал заявление на имя начальника СУ-2 тов. Аввакумова: «Прошу оформить разнорабочим второго разряда».
— Поставьте подпись и число. Вот так. Чудесненько, — и, раскрыв папку, кадровик присовокупил мой листок к другим. — А теперь ждите, когда придёт разрешение на прописку. Наведывайтесь в трест. Звоните Шацкому. Впрочем, лучше Поддубоцкому. Он обычно занимается подобными делами. Итак, до встречи.
Дядя Корней и тётя Валя, видя моё вынужденное безделье, снисходительно помалкивали: уповали на то, что я вот-вот обоснуюсь в общежитии и тогда не буду докучать им своим присутствием. Разве что в воскресенье? Для них это не было в диковинку. По выходным дням сюда съезжались родственники и знакомые. Первой — уже в пятницу вечером — заявлялась Тамара Карповна, жена покойного дяди Илариона.
— Валечка! Встречай свою мамашу! — подсмеивался Корней Христофорович. — И, повернувшись в мою сторону, вполголоса: — У-у, командирша!
В субботу прибывали две неизменные четы: Толя и Зоя (оба в преклонных годах) и молодожёны — Марина, внучка хозяина по линии первой супруги, и её изнеженный муж Саша Басманов, сын кинорежиссёра.
— Получаю сто шестьдесят рублей, — бахвалился он. — На работе бываю один раз в неделю — покручусь этак для отвода глаз. А что? За месяц надо написать один сценарий — и дело в шляпе.
«Небось, папочка устроил, — думал я с неприязнью. — А попробовал бы ты покрутиться на моём месте?!»
И всё-таки мне было его жаль. Интуиция подсказывала, что он, робкий и добродушный, находился под каблуком у своей жены. Внешне броская, властная, типичная хищница, она наверняка пользовалась успехом у мужчин.
— Проходимка ещё та! — злобно шипела Тамара Карповна, оставаясь со мною наедине. — Вся в свою маманю. Та тоже — писаная красавица! Скольких кобелей сменила! Был армянин, потом еврей, затем русский… А сейчас спуталась с азербайджанцем. Уже в годах, а всё хорохорится. Мажется, красится. Работает в институте косметики, старая шлюха! А эта штучка ещё похлеще. Устроилась стюардессой, летает за границу, гоняется за дефицитными вещами. Во всём выгоду ищет.
Марина так и увивается вокруг Корнея Христофоровича, ласково щебечет: «Дедулечка, дедулечка, миленький!» Глазки масляно поблескивают, и, словно колокольчик, звенит её задорный голосок.
Зато другую пару вовсе не слыхать. Зоя даром времени не теряет. Пристроилась на скамеечке, дышит озоном и вяжет свитер — спицы мелькают в её руках…
А с вершины старой сосны раздается барабанная дробь — дятел! Пе-
551
строперый музыкант: гузка и шейка алые — чудная Божия тварь! Безгрешная. Не то, что мы, люди.
Тамаре Карповне неймётся. Поглядывает из окна на Зою и брюзжит:
— Лентяйка несчастная! Хоть бы посуду помогла помыть. Бедная Валечка с ног валится, а эта сидит, как барыня. Губа не дура: ездят сюда круглый год, даже зимой. На лыжах катаются! Тоже мне спортсмены. Песок сыпется, а всё туда же!
Сама Тамара Карповна неохотно покидала Салтыковку, увозя в понедельник утром полную сумку гостинцев.
Изо всей дачной камарильи положительно выделялся Толя, Зоин супруг. Тихий, незаметный, за что ни брался, всё доводил до конца. Сделать скрытую электропроводку, повесить люстру — пожалуйста!
— Толечка, — жалуется тётушка, — испортился замок в гардеробе.
— Сейчас посмотрю.
Во дворе вышел из строя насос, с помощью которого качали воду. Толя провозился около него полдня и наладил. Словом, даром хлеб не ел. Лишь иногда отдавался любимому занятию: вырезал штихелем гравюры на линолеуме или писал маслом пейзажи. В гостиной, над диваном, красовалась его картина «Пруд в Салтыковке». А в сарае, захламленном инструментом, красками и всякой всячиной, висел портрет Корнея Христофоровича.
Дом Коробейниковых осаждали и другие посетители с непредвиденными визитами. Здесь бывали штатные и нештатные нахлебники, случайные гости и сомнительные родственники, квартиранты Нора и Лендрош. И все они пытались извлечь для себя какую-либо пользу. Я, новичок, инстинктивно почувствовал, что они, словно сговорившись, приняли меня в штыки. Одни относились с холодным пренебрежением, другие — со скрытой завистью, но все одинаково ревновали и побаивались, как бы хозяйка, моя тётушка, не одарила щедро радушием и теплом единственного своего племянника.
Опасался даже дядя Корней. Иначе чем объяснить, что он, престарелый человек, ни с того ни с сего позволял себе за общим столом неуместные шуточки.
— Вот полюбуйтесь,— указывал на меня, — молодой человек окончил университет, а собирается стать рабочим.
* * *
Я продолжал названивать Евграфу Ильичу и, видно, показался ему слишком назойливым.
— Ну что ты безпокоишься? — укорял он. — Я же договорился. Пойми, что это не такое лёгкое дело — устроить в Москве немосквичей!
Однако сомнения одолевали. Месяц томительного ожидания был на исходе. А вдруг, думалось, не сладится? Не возвращаться же в Таганрог?
552
Изредка теребил по телефону Поддубоцкого: «Пришло разрешение на прописку?». Ответ был всегда отрицательным. И вдруг из трубки донёсся твёрдый голос трестовского кадровика: «Немедленно поезжайте в СУ-2. Там всё растолкуют конкретно».
Боголепов встретил меня с неопределённой ухмылочкой:
— Поздравляю. Можете выходить на работу.
— Когда?
— Хоть завтра.
— А прописка?
— Принимайтесь за дело, а после всё утрясётся.
Я заколебался. А не подвох ли? И тут же стал сам себя успокаивать: раз начну трудиться, значит, уже появится основание для прописки.
Боголепов по-своему оценил мою заминку:
— Что, неохота мараться? Зато пропишут. Взялся за гуж, не говори, что не дюж.
— Мне не привыкать, белоручкой никогда не был!
— В таком случае отправляйтесь на объект, — примирительно сказал Боголепов.
Он всё ещё не представлял меня в роли чернорабочего; подозревал, что под покровительством Поддубоцкого затевается некая уловка. И поспешил предупредить:
— Только учтите, надо будет сразу же засучить рукава. Согласны?
— Конечно.
— Тогда подождите. Мы подберём группу новичков для объекта в Чер-ницыно. Сейчас подойдёт Лазарев.
Среди хрупких девчат и молоденьких пареньков я, мужчина в полном расцвете сил, выглядел внушительно, к тому же обладал крепким телосложением и зычным голосом.
Мы не успели перезнакомиться, как в контору вошли два контрастных по внешности человека. Один — низкого роста, широкоплечий. Другой — долговязый, с одутловатым лицом. Второго Боголепов встретил репликой:
— Алексей Алексеевич, к тебе пополнение!
Тот окинул нас намётанным взглядом закупщика лошадей.
— Ого! Ударная сила! — подмигнул он мне.
Это был прораб Лазарев.
— Должна, — сказал, — подойти машина, мы вас подбросим. А кто не желает ждать, отправляйтесь своим ходом.
Я избрал последний вариант: хотел заблаговременно изучить неизвестный маршрут, чтобы завтра вовремя добраться на работу.
— Правильно! — похвалил Алексей Алексеевич. — Метро «Щёлковская» знаешь? Оттуда три остановки автобусом. Или — пешком.
553
Он подробно расписал всё на бумажке и даже набросал чертёжик.
Выйдя из метро, я сел в автобус, сошёл на указанной остановке и сразу привязался к надёжному ориентиру: в небо упиралась огромная заводская труба. Лазарев упоминал про неё. Оставалось разыскать стройплощадку. Она должна быть где-то рядом. Я долго блуждал и не находил её. Никто не знал о существовании подобного объекта.
— А вот тут какая-то стройка, через дорогу, — подсказали мне наконец.
Я остановился у глубокого котлована. «Пожалуй, — подумал, — тут шею свернёшь». Но отступать не хотелось. И, набирая в босоножки рыхлую землю, я начал спускаться по отлогому склону. Затем, не в силах остановиться, стремительно понёсся вниз. Очутившись на дне котлована, заприметил в стороне вагончики строителей и двинулся к ним. Навстречу бежал Лазарев. И — сходу:
— Ты что, заблудился?
— Да не-ет, — уклончиво протянул я.
— Тогда знакомься с нашими владениями.
Передо мной открылось обширное пространство, засыпанное холмиками песка. Штабелями лежали железобетонные конструкции. Торчала стрела крана.
— Строим автобусный парк, — пояснил Алексей Алексеевич. Поинтересовался: — А ты сам откуда будешь?
— Из Ростова.
— Ого! Земляк! Казачина! А я из станицы Раздорской. Виноградников — тьма. Небось, пивал «Раздорское», а? — и весело подмигнул.
Прорабская располагалась в троллейбусе, с которого сняли штанги.
— Ну, садись, земеля, рассказывай. Значит, решил жить в Москве? А до этого где трудился?
— На «почтовом ящике», — я дипломатично не упомянул про редакцию.
— Ну и кем ты хочешь стать теперь?
— Маляром.
— Ерунда! Работа для девок. Потом все маляры пьяницы и воры. За решётку хочешь угодить? Я вот говорю своим ребятам: «Возьмите домой плиту, разрешаю». Не берут — не в силах.
— А мой прадед мельничный жернов взваливал на плечи,— похвастался я.
— Так то ж другие времена были. А сейчас техника. Поослабли люди.
Мне не терпелось приобрести специальность, дающую возможность левых заработков, и я предпринял новую попытку:
— А сантехником нельзя?
— Ты что, давно в уборной не сидел? — осёк меня строптивый прораб. — Тоже мне, казак! Давай лучше в монтажники. Хочешь, пошлю на курсы.
Я не успел ответить: в прорабскую вошёл коренастый мужчина. Бросил беглый взгляд в мою сторону.
554
— Познакомься, Георгий. Это наш бригадир Миша Бирюткин, — отрекомендовал Лазарев.
Тот молча пожал мне руку.
— А как насчёт спецовочки? — спросил я.
Бригадир хмыкнул. И — возмущаясь:
— Неужели у тебя не найдётся чего-нибудь поношенного?
— Есть дядюшкины шмотки.
— Ну и сойдёт для первости. — Потом, смягчившись: — Могу предложить рабочие ботинки. Новенькие, добротные. — Открыл свой шкафчик.
Раздалось бульканье. Бирюткин нагнулся, достал обувь.
— На вот, примерь. А я побежал. Сейчас машины с бетоном придут, — сказал он, прожёвывая что-то на ходу.
— Пожалуй, и мне пора, — спохватился Алексей Алексеевич. — Командир должен быть на поле боя. До завтра, браток.
Я примчался в Салтыковку.
— Ну как? — спросил Корней Христофорович.
— Завтра иду вкалывать.
— С тебя причитается!
— Я и прорабу предлагал, да он отказывается.
— Что-то небывалое. Обычно они все поддают.
За ужином дядя Корней, не переставая, шутил:
—Валюша, корми его поплотнее. Теперь он рабочий человек!
Спал я тревожно, боялся опоздать. На объект прибыл заблаговременно. В вагончике, облачившись в спецовки, рабочие сражались в домино. С азартом лупили по столу костяшками, точно рубили мясо.
— Занимай шкафчик рядом со мной, — окликнул Бирюткин.
Когда я переоделся, меня стали разглядывать с нездоровым любопытством. Виной тому оказался мой пиджак с разодранной полой и рукавом, оторванным наполовину, до локтя.
— Ты что, побывал на чужом огороде и раздел чучело, — шутили ребята.
Я не растерялся:
— Готовлюсь играть, — сказал, — роль пугала в пьесе одного провинциального драматурга.
— А-а! Ну тогда другое дело, — подхватили испытанные остряки. — Выходит, ты неплохо устроился, по совместительству.
Подошёл худой жилистый мужчина. Из-под кепки выбивались кучерявые пепельные волосы. Прикрикнул:
— Ну чего ржёте, баламуты? А ты, парень, не робей, приживёшься, — поддержал он меня.
— Ого, братцы, тише! Васька Чуков берёт шефство над новеньким. Тогда мы сдаёмся.
555
Я не спеша расхаживал по объекту со своим защитником. Здесь, в Чер-ницыно, сооружалась открытая стоянка для автобусов. Территорию уже обнесли капитальным забором, часть площади была забетонирована.
— Согнали всех, — подытожил Василий. — Каких только нет специальностей!
В ожидании бетона занимались кто чем. Бригадир разлучил меня с Чу-ковым, заставил убирать мусор вокруг вагончиков. Минут через двадцать наведался.
— Ну что, закончил? Тогда иди на другую, чистую, работу.
За прорабской, около забора, я увидел вчерашних новичков. Они устремились в Москву из разных мест, в основном — из центральных районов России. Так же, как и я, временно ютились у родственников. Словом, все одного поля ягоды, хотя я среди них был самой перезрелой.
— Ого, в нашем полку прибыло, — обрадовались они.
Разбирали кирпич, безпорядочно сваленный в огромные кучи. Целый клали на поддоны, половинки складывали штабелями, а мелочь типа щебёнки отбрасывали в сторону.
Я сгруппировался с рыжим Юрой, с Володей Щербаковым (познакомился с ним ещё в конторе) и Лёшей Бродским, хилым пареньком в очках, которого уже успели продразнить студентом. Он поступал в институт и не прошёл по конкурсу.
Девчата копошились отдельно, подзадоривали:
— Эй, вы, мужички, шевелитесь! Поменьше курите, поменьше болтайте. А то всё небо тучами заволокло!
Вскоре посыпался колючий холодный дождик. Мы спрятались под навес. Кареглазая шустрая Валя прижалась к рыжему Юре, положила голову ему на плечо.
— Мы с ним воронежские, — щебетала она нараспев. — Вот, дай Бог, пропишемся, тогда и поженимся.
Юра гордо поднял голову. Красный от загара, носатый, кадыкастый, он чем-то напоминал Балду из сказки Пушкина.
Мимо вихрем пронёсся Миша Бирюткин, бросил на ходу:
— Ну чего расселись? Размокнуть боитесь? Чай, не сахарные!
Дня через два нас, четверых мужчин, заставили очищать плиты от земли.
— Пока разомнитесь, — заявил бригадир. — А после будем ставить стаканы.
Стаканы? Только потом мы разобрались, что это бетонные конструкции, похожие на усечённые пирамиды, с отверстием внутри для установки столбов. Углубления «стаканов» были заполнены ржавой водой.
Володя Щербаков, покручивая русый вихор, произнёс:
— Что если бы в такую посудину налить водки, а? На всех бы хватило!
556
— Лучше бы молока! Парного. Из-под своей коровки, — мечтательно произнес Юра.
Издалека донёсся грубоватый голос Бирюткина, и мы спешно принялись за работу. Бригадира боялись больше, чем прораба! А мне Миша почему-то покровительствовал. Звучно, со смаком произносил моё имя: «Ге-ор-гий!» То ли Лазарев замолвил за меня доброе словечко, то ли узнали, что я племянник Палия. Бирюткин разведал даже, что у меня высшее образование.
— Вот наблюдай, — доверительно сказал он. — Учись, как трудятся неграмотные люди.
Бульдозер разравнивал кучи песка. Плотники следом ставили опалубку. Переговаривались:
— Наш бугор везде поспевает!
Вот он уже у траншеи — наводит теодолит. Снимает отметку. Подаёт знак рукой бульдозеристу, посвистывает. Создаётся впечатление: чтобы стать бригадиром, надо прежде всего научиться залихватски свистеть.
Миша Бирюткин рубит сплеча:
— Ну что, опять напортачили? Совсем соображалка не варит!
Когда прибывает машина с бетоном, начинается аврал. Все хватают штыковые и совковые лопаты. Как муравьи, растаскивают холмик, вывалившийся из кузова самосвала.
Куча разбросана. В ход идёт вибратор, напоминающий осьминога на блюде. Его тянут на верёвке, увязая по щиколотку в бетоне. Металлический поднос прыгает, трясётся, а сзади остаётся гладкая дорожка. Утрамбованную площадь обильно поливают водой из шланга.
— А ну, чудило, давай гладило! — кричит кому-то Василий Чуков. Берёт незнакомый для меня инструмент: длинный, как у граблей, держак, но вместо зубьев — квадратная доска.
Первые три дня приходилось нелегко. Болели мышцы. Находясь на солнцепёке, я обильно потел. На ладонях с непривычки появились кровавые мозоли. (А каково доставалось девчатам?) После вошёл в норму, старался не отставать от Чукова; набирал полную с верхом лопату и бросал бетон как можно дальше.
Бывало, подойдёт прораб Лазарев, покачает головой:
— Что же вы, братцы, вручную разбрасывает? Сейчас пригоним «Беларусь» — разровняет.
— Мы сами — белорусы, — отвечают ему бойко.
Наши соседи из СУ-1 применили новшество. Привязали к штыковой лопате верёвки. Два человека дёргают за концы, а третий мечет лопатой бетон.
— Почти армянская загадка,— смеётся Чуков. — Один с ложкой, а два с верёвкой. А ихний начальник, небось, за рацпредложение премию хапнул.
Василий охотно рассказывает занятные истории.
— У нас на лестничной площадке был такой случай. Попросил сосед у жены
557
трояк. Она не даёт. «Ну, говорит, ладно, не дашь, удавлюсь». Жена ушла. Он взял и повесился на люстре. Забежал в квартиру его корешок — сообразить на троих. Увидел, что сосед удавился, и полез в гардероб, вытащил деньги. А висельник как даст ему ногой под зад, тот и упал замертво. Вернулась жена. С ней обморок случился. А наш проказник, оказалось, висел на люстре, продев лямки под мышки. Вот так-то! — Помолчав, заметил: — Скоро, парень, наш колбасный час начнётся. А ты зря в столовку ходишь, — поучал Чуков. — Я с тех пор, как язву прихватил, туда ни ногой. Лучше взять батон и триста грамм колбасы. И то больше калорий.
На объекте передавали из уст в уста: Лазарев заболел. Запил! За прораба остался Миша Бирюткин. Бегал, ругался:
— Если нет работы, то курите хоть где-нибудь в закутке. А то сядут на виду, как бельмо на глазу. Не ровён час, начальство нагрянет, а мне за вас отдуваться?
— Скажем, ждём машину с бетоном, — робко вставил кто-то.
— А за сколько времени можно его раскидать и уложить? Да для таких лбов, как вы, раз плюнуть. Потом опять будете филонить.
Рабочие помалкивали. Один поднял руку:
— Можно вопрос?
— Давай, валяй.
— Вот ты, бугор, всё нас нормируешь. А скажи, сколько потребуется времени, чтобы удовлетворить женщину? — съехидничал доморещенный острослов.
— Балаболить будешь дома! — загремел бригадир. — Гляди, как бы сидючи без зарплаты не остался. Тогда и баба будет не нужна.
Лазарев слонялся по стройке обрюзгший, помятый:
— Земляк, — попросил он. — Одолжи два рубля. Захворал. Надо подлечиться.
Корней Христофорович предупредил:
— В другой раз скажи — нету. А то приучишь — не отвяжется.
Разговорился с Чуковым, наивно заметил:
— А я думал, Лазарев не пьёт.
— Ха-ха! — мрачно усмехнулся Василий. — Кто нынче не пьёт? Разве что верблюд в африканской пустыне? Ты думаешь, я не пил? Спасибо, язва заставила бросить. Хлестал всё подряд.— И задорно запел:
«Мы не немцы и не турки.
Хлебанём-ка политурки!»
Через несколько дней Миша Бирюткин отозвал меня в сторону:
— Есть предложение. Ты не останешься за сторожа? Через день. Ночью выспишься. Оформим, как положено.
Я согласился. Во вторую смену бетон клали так называемые «халтурщики», ребята с соседнего завода. Работали всего три часа, а в табеле им проставляли восемь.
558
— Надо же как-то заинтересовать людей, — объяснял бригадир. — Ведь наши нипочём не останутся. Да и бетон выбить вечером легче. Вот и приходится выкручиваться.
Когда все покидали объект, я наскоро ужинал, зажигал прожекторы и важно прогуливался по своим владениям. А утром с нетерпением поджидал любителей «забить козла».
Корней Христофорович поощрял:
— Старайся. Тебе оказывают доверие. Да и лишние деньги карман не трут.
Тогда я ещё не понимал, что он печётся прежде всего о себе и о своей жёнушке, которая вставала со мной чуть свет, чтобы, накормив, проводить на объект.
Работа меня удовлетворяла: солнце, свежий воздух. Лишь один раз загнали нас с Васей Чуковым в траншею — обкладывать трубы шлаковатой. Неприятная процедура! Всё тело свербело от нестерпимого зуда. И долго потом ещё покалывало, словно иголочками, то тут, то там. Зато платили неплохо. За короткое время я получил приличную сумму. Выходило по пять рублей на день. А в следующем месяце отхвачу ещё за ночные дежурства…
Только бы поскорее прописаться! Поддубоцкий объяснял, что задержка происходит якобы из-за того, что в общежитиях нет мест. Что ж, подождём! Считай, я уже житель столицы. К сожалению, по занятости любуюсь ею разве что в пределах наезженного маршрута: Салтыковка — Курский вокзал — метро… Рождаются причудливые сравнения. Вот электричка. Чем не дракон, выползающий из пещеры? А когда поезд развивает бешеную скорость и колёса визжат и свистят по рельсам, кажется, будто натачивают исполинские ножи на гигантском точиле…
Наш объект располагался на месте стёртой с карты деревни Черницыно. Нынче здесь сверкали на солнце белые, как айсберги, многоэтажки. Новая Москва!.. И тоже, как прежняя, — белокаменная.
Тот день выдался на редкость ярким. Дядя Корней вдруг предложил:
— Может, выпьешь?
— С чего бы это?
— Выпей, — настаивал он. — Не помешает. Для бодрости.
После ужина тётушка возилась на кухне, мыла посуду, а он в упор глядел на меня сквозь толстые стёкла очков. И вдруг спросил:
— Ты любил Валю?
— Да.
— И сейчас любишь?
—Наверное, и сейчас.
Я, недоумевая, уставился на него. К чему он клонит? Или собирается меня сосватать? Сейчас, когда я, считай, в Москве, это вовсе ни к чему.
— Ну что же ты молчишь?
559
— Я уже сказал. Могу повторить ещё: да, я любил её и люблю больше всех женщин, каких мне довелось знать.
— А если бы тебе сказали, что она умерла?
— Что это еще за шутки?
— Нет, Юра, это правда. На, читай.
И он протянул мне сложенный вчетверо светло-зеленый листок. То была телеграмма.
560
Глава 3
ПО ЛИМИТУ
Р
азворачивая депешу, я всё ещё надеялся, что страшное известие, оглоушившее меня, окажется ложью. Но чёрные, зловещие буквы, отпечатанные на белой полосочке, упрямо лезли в глаза: «Валя скончалась 7 сентября тчк похороны послезавтра тчк Лёня».
Не верилось. Мелькнула нелепая мысль, якобы Швецовы примирения ради прибегли к крайнему средству: дескать, испугается хлопец, покинет Москву и вернётся домой. Однако это предположение выглядело неубедительным.
Дядя Корней и тётя Валя поочерёдно теребили меня:
— Что собираешься делать?
Вместо ответа я разрыдался. Бедная Валя! Лучше бы она сто раз изменила мне, вышла замуж за другого, но осталась жива. В памяти звучали её прощальные слова: «Будешь писать — перестану киснуть». Их произнесла неисправимая гордячка. А это равносильно было признанию в любви. Едкие слёзы сочились по моим щекам.
Между тем Корней Христофорович заладил одно и то же:
— Надо ехать! Надо ехать! Отдать последний долг. И потом у тебя сын. Я бы на твоём месте плюнул на всё и уехал домой.
— Теперь, когда Вали нет, мне там вовсе делать нечего, — резко отмолвил я. — Лишний раз замараю репутацию. Вот, скажут, только устроился, а уже разъезжает. К тому же со дня на день должны распределять места в общежитии.
Неожиданно выявилось обидное обстоятельство: прописку-то, оказывается, дадут не всамделишную, а какую-то липовую. Не постоянную и даже не времененную. В употребление вошло туманное выраженьице «по лимиту», что означает предел, ограничение. А на деле — тиски.
Иногородним выделяли койку в общежитии, прописывали на год, и пе-рейти на другую работу они уже не имели права — точно цепью, были прикованы «лимитом». Истекал год — их перепрописывали... Одна разнорабочая рассказывала:
— Меня мурыжили лет десять.
Официально нам сулили постоянную прописку через три года. При очень скользком условии: если не будет замечаний со стороны администрации.
Я крепко надеялся на поддержку влиятельного родственника — Евграфа Ильича. Замолвит словечко — глядишь, через год пропишут постоянно. А поселиться можно в Салтыковке. И тогда… «Талант всегда пробьёт себе дорогу», — крутилась в уме избитая фраза. Окружающие рассуждали проще: «Женишься — и всё уладится». Но подобный совет я считал безтактным. Особенно в настоящий момент.
Телеграмму на объекте никому не показал: вдруг из чувства сострадания
561
отпустили бы на похороны. А у меня даже денег на дорогу и прочие расходы не было. Клянчить у тёти Вали взаймы (я жил у неё на всём готовом)? Это расценилось бы как сверхнахальство.
Депеша хранилась в нагрудном кармане. Порой я доставал её и перечитывал. Украдкой ото всех утирал слёзы. И к весёлым наивным побаскам Васи Чукова относился теперь хладнокровно.
— Как поймать тигра в Уссурийской тайге? — спрашивал он с самым серьёзным видом. — Не знаете? А вот как. На картоне рисуют телёнка в натуральную величину и прячутся в зарослях, держа плакат, как приманку, левой рукой. В правой — молоток. Наберитесь терпения и ждите. Когда зверь набросится на жертву и вцепится в неё когтями, загните их молотком. И тигр ваш. Берите его за хвост и ведите в зоопарк.
Все смеялись, кроме меня. А вечером я занёс анекдот в дневник.
По словам Флобера, писатель, помимо своей воли, и в несчастии не теряет способности наблюдать и анализировать.
На объекте разворачивались занимательные эпизоды. Порою Степаныч, полный, губастый электрик, напивался до «потери пульса» и безцеремонно дрыхнул в раздевалке. Бывало, выйдут из строя трансформатор или вибратор, а Степаныча не добудишься. Приходилось уплотнять бетон трамбовкой (дедовское приспособление: бревно с ручками). Кто-то подшучивал: «Такой штукой махать — надо ведро каши слопать!»
Бирюткин силком выволакивает электрика из вагончика.
— Давай, — кричит, — старая калоша, исправляй неполадки. Из-за тебя вся бригада простаивает.
Степаныч таращит спросонку глаза. Для виду копается в моторе. Смахивает со лба пот, садится на землю: «Не могу, — говорит, — треба опохмелиться».
Бригадир — в ярости, орёт:
— Ребята, бросай работу. Завтра он у меня задницей будет трамбовать бетон.
Подобные происшествия мелькали как-то стороной, вроде бы на кино-экране, внутренне не затрагивали. Весть о смерти Вали заполнило всё моё существо. Утаивать её в себе становилось всё труднее — хотелось открыться хоть кому-нибудь. Девчата первые, в силу своей природной чуткости, заметили, что я стал не в меру сумрачным.
— Что случилось? — приставали. — На тебе лица нет.
Я пытался отмалчиваться, но не удержался, выложил всё начистоту. Ко мне отнеслись с сочувствием. Валя из Воронежа, невеста рыжего Юры, спросила:
— Ты, видно, сильно любил её?
— Да. Очень-очень! — и уже без всякого стеснения дал волю слезам.
Подбежал Бирюткин, участливо похлопал по плечу:
— Что же ты, братишка, не поехал? Три дня у тебя законные.
— Не хотел видеть её в гробу. Пусть остаётся в памяти, какой была.
562
Вася Чуков, как мог, утешал:
— Ну чего убиваться? Всё перемелется. А жениться всё равно придётся.
— Не буду. Не хочу даже слышать об этом, — протестовал я.
Получил письмо от отца. «Хоронили её на третий день — девятого сентября, — писал он. — Собралось много народу: Швецовская родня и сослуживцы из агентства «Аэрофлота», где работала Валя. Во дворе встретили Павлика. Он бросился в объятия к бабушке Вере, потом — ко мне. Просто не укладывалось в голове, что она умерла. Болела три месяца. Признавали ревмокардит — осложнение после гриппа. А профессор Иванов, что, помнишь, лечил маму, установил окончательный диагноз: эмболия сосудов головного мозга. Первый тромб ударил в голову, и Валя стала путать русские слова с английскими. Второй тромб поразил сердце.
Поехали за Валей в морг. Она ничуть не изменилась: лежала вся в цветах, словно живая. Стали прощаться. Павлик пристально смотрел на маму, слушал плач. Елена Ивановна очень уж убивалась по дочери, а Павел Иванович держался. Павлик не проронил ни одной слезы. Он был рядом со мной. Я сжал ему руку, сказал: «Мама спит». — Он кивнул головой. — «Завтра проснётся», — успокоил я. Тогда Елена Ивановна не вытерпела и зарыдала: «Знаешь, сынок, маму мы похороним, и ты её больше никогда не увидишь». Он ничего не ответил. Я взял его на руки — бедняжка весь дрожал. Павел Иванович распорядился отправить его на «Волге» к Лёниному товарищу.
Процессия, сообщал далее отец, была большая. От Ворошиловского проспекта, от ворот Центральной городской больницы гроб понесли на руках. Как заведено, на могиле произносились речи. Каждый бросил в яму прощальную горсть земли. Конечно, ни о каком отпевании не могло быть и речи: покойница была некрещеной. На свеженасыпанный холмик возложили венки. Поплакали и уехали на поминки.
Павел Иванович захмелел, повёл меня в Валину комнатку. «Нынче, — заявил, — у нас одна забота — Павлик! Надо всем сообща поставить его на ноги. Лёня тоже брякнул как бы невзначай: «Часто бываю в Таганроге на почтовом ящике — напротив вашего дома». Мама мне после всю плешь проела: «Вот, дали повод для сближения. Теперь Швецовы будут надоедать, от них не отвяжешься». Отчасти она права. Они хотят и с нас тянуть всё, что можно, и с тебя получать алименты. Кстати, на двенадцатое сентября к девяти утра тебя вызывает судебный исполнитель. С оговоркой: «В случае неявки будете привлечены к уголовной ответственности».
Фраза всколыхнула неприятные воспоминания, омрачила светлую скорбь по умершей. Меня, честного человека, разыскивают, как бандита. А я и не думаю скрываться: пропишут, и мигом извещу адрес фирмы, приютившей меня.
Спустя несколько дней пришло письмо от Елены Ивановны, в котором вспоминалась предсмертная ночь. «Валя, находясь в тяжёлом забытьи, не563
сколько раз просила пить. Говорила только по-английски. Её словно прорвало. Хотя она никогда не отличалась знанием этого языка. Занималась на каких-то дрянных курсах. Врачи диву давались».
Я недоумевал больше них. В голову лезли вздорные аналогии. Вот ведь предполагают же, что вместо Александра Первого положили в гроб неизвестного солдата. А где гарантия, что Валю не подменили в морге и не заслали за рубеж. Я сам некогда просил об этом Максима Геннадьевича Кондратьева…
Послание тёщи заканчивалось сюрпризом. Его сделал Павлик: неумелой рукой нацарапал несколько каракулей: «ПАПА ПРИЕЗЖАЙ ЖДУ ПАВЛИК ОВЕЧКИН».
Тепло отцовской любви разлилось по сердцу. Корней Христофорович между тем настаивал:
— Всё-таки тебе следует съездить в Ростов. Мать умерла, и ты обязан взять Павлика. Пусть пока поживёт у твоих родителей.
— Мама больная. И вряд ли захочет с ним возиться.
— Как это не захочет? Она же бабушка!
— Но я не могу её насильно заставить.
Дядя Корней продолжал настаивать:
— Если увиливает твоя мать, забери его сам. В конце концов это же твой сын. Устрой его здесь в интернат, а там, глядишь, и комнату выделят в общежитии.
У меня были иные соображения. Я не хотел связываться с Швецовыми, так как заведомо знал, что Павлика они без боя не отдадут. Да и он мог не согласиться: к бабушке и дедушке у него было больше привязанности, нежели ко мне, находящемуся на расстоянии. Если же я супротив их воли затеял бы судебную тяжбу, то мог и проиграть. В Ростове у Швецовых имелись надёжные связи и незыблемый авторитет. Конечно, я понимал, что если сейчас оставлю у них сына, то скорее всего потеряю его. Они и так успели привить ему много своего, душетленного. Назрел критический момент. Но никто из моей родни не пожелал протянуть руку помощи.
Брать Павлика было некуда. Миновал месяц, а меня всё ещё не прописывали. Очевидно, выжидали, когда истечёт испытательный срок.
Мои предположения оправдались. Поддубоцкий из треста, кадровик, который занимался щекотливыми вопросами лимита и жилья, дал о себе знать. Назначил нам, группе новичков, свидание на девять утра на шоссе Энтузиастов около серого многоэтажного здания, занятого под общежитие. Прошёл час, а Поддубоцкого всё не было. Стояла сырая, ветреная погода. Мы озябли и решили отогреться в вестибюле общежития.
— А вы чего здесь толчётесь? — гаркнула пожилая женщина с папиросой в руках.
— Поддубоцкий велел сюда явиться, — ответствовал я за всех.
564
— Поддубоцкий? Хозяйка здесь я. Ожидайте на улице. Нечего здесь грязь разносить.
Никто не захотел связываться с оголтелой особой — и пришлось покинуть уютный уголок.
Кадровик примчался к одиннадцати. Видный мужчина! Жаль только, глаз с косинкой. Кто то обмолвился, что в прошлом он подполковник гэбэшной службы.
Мы гуськом потянулись за своим благодетелем. Он стал разыскивать коменданта. Каково же было наше удивление, когда перед нами предстала уже знакомая базарная баба. Узнав о предъявляемых к ней требованиях, заорала:
— Вы что, с ума сошли?! Куда я размещу такую ораву? Да нет у меня мест. Понимаете, нету!
Даже представительный Поддубоцкий не смог преодолеть столь мощный барьер. Правда, кое-кого оставили в этом общежитии. В их число попали мои новоиспечённые приятели: Володя Щербаков и Юра Воробьёв со своей неизменной Валей.
Я огорчился. И не только потому, что меня разлучили с ними. Шоссе Энтузиастов располагалось неподалеку от Рогожской заставы, а от неё рукой подать до дяди Афони и тёти Вали.
От Поддубоцкого не ускользнула кислая мина, появившаяся на моём лице. Он относился ко мне с нескрываемой симпатией, зная, что я родственник Палия.
— Пустяки, — утешил он, — устроим ещё лучше.
Через несколько дней из телефонной трубки донёсся его бодрый голос:
— Завтра приезжай в Ростокинский городок Моссовета. Улица Бажова, дом восемь.
От ВДНХ, где возвышалась Мухинская скульптура, поражавшая своей грандиозностью провинциальное воображение, доехал автобусом до конечной остановки и без труда нашёл указанный адрес. Выстроившись в одну линию, торчали однообразные серые коробки зданий. Унылая картина никак не увязывалась с именем уральского сказочника, автора «Малахитовой шкатулки». Зато Поддубоцкий обрадовал:
— Всё улажено, — сказал. — Поспешай в паспортный стол. Получишь визу — затем сюда, к коменданту, отдашь документы на прописку. И сразу вези вещи, занимай место. Если возникнут какие-либо неурядицы, звони. Ну, успехов, — и крепко пожал мне руку.
Начальник паспортного стола внешне напоминал чем-то редактора Да-выденко. Такой же нудный, как и тот. Молча достал бумажную простыню и скрупулезно вглядывался в неё сквозь очки, видимо, искал мою фамилию. Будучи осведомлён Поддубоцким, я догадался, что это перечень лиц, которым
565
Петровка, 38 разрешила прописку по лимиту. Бывали случаи, когда кое-кому отказывали из-за судимости или по иным причинам.
Въедливый начальник продолжал рыться в списках. Наконец нашёл мою фамилию и поставил птичку.
— Давайте документы.
Я положил на стол паспорт, военный билет и бланк заявления — разрешение на прописку. Начальник дотошно вчитывался, что-то прикидывая в уме.
— А где трудовая? — спохватился он.
— Вот, — я нехотя отдал серую книжечку, заранее зная отрицательное отношение должностных лиц к моему высшему образованию.
Я не ошибся.
— Что же, у вас такая хорошая специальность, а вы идёте на стройку? — удивился он.
— Решил переквалифицироваться.
— Вы же педагог! Это так благородно, — произнёс он нравоучительным тоном.
— Я не работал учителем ни одного дня.
— Почему?
— Нас направили в никуда.
Необычная формулировка сбила его с толку. Он что-то невнятно про-бормотал и добавил:
— Вы же всё равно здесь не останетесь.
— Поживём — увидим.
Паспортист нехотя, скрепя сердце наложил долгожданную резолюцию.
Для начала я прибыл в общежитие налегке, захватив с собой чёрный спортивный чемоданчик.
— Пойдёмте в сто восьмую комнату, — сказал мне грузный, краснолицый комендант. — Дождитесь кастеляншу, получите постельные принадлежности.
Распорядительница белья отсутствовала очень долго. В очереди среди собравшихся, несмотря на мой зрелый возраст, я выглядел достаточно молодо. Бойко орудовал языком и легко вступал в контакты. Мне приглянулся один — высокий, рыжий, с худым, удлинённым, как у колли, лицом. Между нами завязалось тесное знакомство. Звали его Костя.
— Я живу в сто четвёртой. Заходи, — пригласил он.
Костя оказался не по годам пройдошливым (ему только что минуло восемнадцать лет). Но именно такие люди могут пригодиться в неопределённой, неустойчивой обстановке, где следует держать ухо востро. Располагало и то, что новый приятель оказался родом из Мелитополя, расположенного на том же Азовском море, где прошли мои юные годы. Вот только фамилия его — Нижегородцев — никак не увязывалась с южными краями. Узнав, что я из Ростова, Костя весело подмигнул:
566
— Ого! Ростов-папа!
Я поселился в огромной казарменной комнате, где стояло восемь коек. Кое-кто валялся на них прямо на покрывалах, не раздеваясь. Воздух был насыщен табачным дымом и запахом давно не стиранных носков.
Вечером все оказались в сборе.
— Ну что, по рублю? — раздался чей-то задорный голос.
Его поддержали единодушно, как на собрании.
Дружно зазвенели стаканы. После за этим же столом резались в «секу» — на деньги. Плутоватый блондин ловко тасовал карты, глаза у всех азартно загорались жадным блеском.
Между тем рыжий долговязый Костя не переставал печься о моём благополучии.
— У вас сколько человек в комнате? Восемь? А у нас всего трое. Почему бы тебе не стать четвёртым? Хватаем койку и перетаскиваем.
Я заколебался.
— Давай, пока не поздно, — настаивал он. — У нас тихие, спокойные ребята.
— А как же без разрешения? Могут и вовсе вытурить.
— Какая ерунда! — рассердился Костя — В крайнем случае выпьем с управдомом, с этой кирпичной рожей — вот и всё.
Распорядительница нашего корпуса тётя Паня, худенькая, но горластая, нечаянно спохватилась, что я самочинно перекочевал в другую комнату, стала ругаться и угрожать. Вызвали толстопузого коменданта. Поначалу он был настроен крайне воинственно. Однако мы, как и предполагал Костя, легко договорились с ним с помощью сорокоградусного зелья.
— Ладно, живите, ребятки. Только чур без баловства, — предупредил он напоследок, для острастки.
На всём этаже не было удобнее места. За фанерной перегородкой располагались соседи — семейные люди. Хозяйка нянчилась с грудным ребёнком и неусыпно следила за каждым проходящим. И ещё: двери наших комнат выходили не сразу в общий длинный коридор, а в небольшой тамбур — своего рода аванпост.
Кроме Кости, в комнате обитали ещё двое. Оба учились: один — очкарик, генеральский сынок, — в институте; второй — Черноножкин, цыганского типа, с бровями сросшимися на переносице, — в одиннадцатом классе вечерней школы. Возвращался он поздно и долго возился на кухне. Мы, глотая слюни, поглядывали, как он аппетитно уплетал подрумяненную картошку. Себя мы не обременяли, готовили редко, полностью полагаясь на услуги общепита. По выходным меня влекло к домашнему очагу. Я отправлялся в Салтыковку. Постоянно гостившая там Тамара Карповна подозрительно поглядывала на мой свёрток.
567
— Ну чего, — брюзжала, — подарок привёз? Небось, грязное бельё? Хорошего от тебя ничего не дождёшься.
Тётя Валя обходилась без упрёков и всячески старалась скрасить убогость моего холостяцкого существования.
В общежитии, чаще в будни, меня притягивало к койке. Я никак не мог отоспаться. Видно, сказывались былые передряги. Зато теперь как будто всё утряслось: к работе привык, зарплата сносная. За минувший месяц получил сто четыре рубля. За ночные дежурства, конечно, не заплатили. Ну, не беда, проживу!
Зато Швецовы, пока я трудоустраивался в Москве, временно лишились алиментов и забили тревогу, как стало известно из родительских писем. Я вовсе не думал укрываться. Незамедлительно сообщил о своём местонахождении и выслал деньги почтовым переводом.
Отношения заметно наладились. И вскоре я получил от Павла Ивановича деловое послание. Оказалось, он захотел выхлопотать пенсию для Павлика. А для этого требовалось моё согласие: назначить опекуном над Овечкиным Павлом Георгиевичем его дедушку — Швецова. Тесть очень торопился и даже выслал образец заявления.
«Фототелеграмму с указанным текстом, — советовал он, — пошлёшь в два адреса: в районо и на моё имя».
Он прямо-таки вынуждал, чтобы я согласился. Чуть ли не силком. А если бы я воспротивился? Что ж, в запасе имелся один-единственный выход: вернуться в Таганрог. Но моя родня не очень-то жаждала возиться с внуком. А Москва досталась мне с таким трудом. И я решил уступить Павлу Ивановичу и занялся бумажной волокитой. Для начала отправился в центр, в юридическую консультацию, что около площади Дзержинского. Там в длиннополой шинели величественно возвышался бронзовый Феликс. Усмешка, казалось, пряталась в его усах и козлиной бородке. В юридической консультации меня встретили с издевкой:
— Какие-такие опекуны? Да ещё при живом отце?!
Мои доводы не принимались в расчёт. Складывалось такое впечатление, что мне морочат голову. Ведь Павел Иванович не такой уж легкомысленный простачок. Небось, всё разузнал досконально. Кто-то посоветовал зайти в райисполком. Там я живописал своё безвыходное положение: жена умерла, семилетний сын остался в Ростове с её престарелыми родителями… Пустил слезу и, как ни странно, разжалобил булыжные бюрократические сердца. Меня направили в районо. Там приняли теплее и дали точный адрес:
— Обратитесь в отдел школ и детской опеки.
Я добрался до последней инстанции, где меня поняли с полуслова и подробно объяснили, что необходимо сделать. Узел распутался. Сотрудница похвалила:
568
— Заботливый отец. Нынче это редкость.
В Ростове исполком утвердил мою просьбу, к вящему удовольствию Павла Ивановича. Он ликовал: теперь ежемесячно вплоть до восемнадцати лет Павлик будет получать за мать пенсию двадцать три рубля семьдесят четыре копейки. Швецовы не упускали случая урвать хоть что-нибудь. Не важно у кого: у государства или у отставного зятя, от которого они ежемесячно получали одну четвёртую его чистого заработка.
И всё-таки было бы грешно отнимать у них внука — последнюю отраду — после того, как они потеряли дочь. Лёня бывал у них редко. Его супруга разругалась со свекром и свекровью. Не соизволила даже придти на похороны Вали. Прикинулась больной. И детям своим заказала дорогу в ненавистный дом. Так что выходило: остался у Швецовых один - единственный внук — Павлик, как говорится, свет в окошке. Горе смягчило стариков, сбило с них былую спесь. Я искренне жалел их и не держал зла за те пакости, которые они мне прежде творили.
* * *
На объекте в Черницыно наша дружная четвёрка была неразлучной. Каждый имел прозвище, достойное его способностей. Рыжего Юру Воробьёва, жениха Вали из Воронежа, невзирая на внешнее сходство с Пушкинским Балдой, величали за его природную смекалку инженером. Лёшу Бродского, эрудированного студента в очках, — профессором. Володю Щербакова за подтянутость и статность — офицером СС, а меня — проводником: я был старше всех, опытнее и выглядел бывалым человеком на фоне своих юных приятелей.
Как правило, работали вместе, в перерыв спешили в ближайшую заводскую столовую. А в последнее время, следуя моему примеру, брали двести—триста граммов отдельной колбасы и батон.
— А ну, бетонщики, а ну, батонщики, смелее в бой! — весело напевал я, упиваясь словесными созвучиями.
Воробьёв ел не спеша. Закончив, потирал руки, подытоживал:
— Дёшево и сердито. Да и калорий больше, чем в похлёбке.
После получки я предложил:
— Ну что, выпьем с Бирюткиным? Для тесного контакта!
Воробьёв и Щербаков тут же согласились, Бродский брезгливо поморщился:
— Не буду. Не принимает организм.
— Эх ты, салага! — высокомерно усмехнулся Щербаков, которого не успели ещё призвать в армию.
На лице Бродского появилось плаксивое выражение:
— Вот деньги. Возьмите, если надо.
Бригадир поначалу оскорбился:
569
— Ну вот ещё чего! Думаете, я пьяница?
Пришлось оправдываться:
— Понимаешь, Миша, первая получка. И потом — уже всё закупили.
— Ладно. Давайте в вагончик. Втихаря.
Отчаянный бригадир залпом выпил наполненный до краёв стакан водки. Лицо его покраснело.
— А ты, пацан, закусывай лучше, — сказал он Щербакову.
Бирюткин трижды прикладывался к чарке. Подобрел, пожал нам руки:
— Ну вот что, мужики. Отваливайте по домам. Да пошустрей!
Угощение возымело своё действие. На следующий день бригадир поручил нам «интеллектуальную» работу:
— Вон та часть нашего парка осталась незагороженной. Видите? Будете сооружать забор. Для начала выкопаете ямки. На песчаную подушку поставите стаканы. В них воткнёте столбы. Словом, идёмте. Я вам на месте покажу.
Поначалу всё шло гладко. Потом возникли трудности, требовались определённые навыки.
— Придумай что-нибудь, инженер, — сказали мы Воробьёву.
— Да я сам зашёл в тупик, — он безнадёжно махнул рукой.
Прибегал прораб Лазарев, двусмысленно улыбался:
— Ну что, ребятишки, стаканы ставите? Научились?
Меня он избегал, скользил глазами куда-то мимо, в сторону: видно, мучила совесть, что не оплатил ночные дежурства, и с нетерпением ждал, как бы при первом удобном случае услать на другой объект.
Повод подвернулся.
Лазарев вызвал нас четверых в прорабскую.
— Собирайтесь, — произнёс он извинительным тоном. — Срочно требуются люди в автобусный парк в Нагатино. Это в районе Варшавки. От завода Карпова трамваем, две остановки, — пояснил он.
Мы переоделись. Стали укладывать спецодежду.
— А ботиночки надо бы сдать, — заметил прораб очень уж ласково.
Я метнул на него свирепый взгляд:
— Что ж я, босой останусь?
— Ну ладно, Бог с ними, — сказал он примирительно.
Не зная, что ожидает нас впереди, понуро зашагали мы к метро с неуклюжими свёртками.
— Хорошо хоть вместе! — утешался Щербаков.
Мы сходу попали в яму. Потом в другую, третью… Экскаваторщик вырыл, а нас, «грязнорабочих», заставили за ним подчищать, углублять до нужной отметки. Работа сносная, на свежем воздухе, солнышко приветливо светит… Только вот прораб, пожилой, краснолицый, в чёрном пальто и приплюснутой кепке, то и дело подползает, как туча, и зудит у края ямы:
570
— Что вам здесь укрытие? Чего сидите? Работать надо!
Володя Щербаков взбунтовался:
— Замотал нас этот надсмотрщик! Давайте отдыхать. Назло ему! Я буду наблюдать. Как только покажется, хватаемся за лопаты. Идёт?
Но краснолицего не обведёшь вокруг пальца.
— Что-то дело у вас туго подвигается? — спрашивает. И — с угрозой: — Филоните?! Ну хорошо. Пойдёте на люди. Там, у главного корпуса, сантехники ведут трассу. Надо расширить траншею. Марш туда! А эти ямы от вас не уйдут.
Теперь мы у него как на ладони — то и дело вертится подле нас.
— А ну, бригада комтруда, давай сюда. Бетон пришёл.
Прораб применил зловредную тактику — гонял с места на место: то мусор убирать, то трубы перетаскивать. Очевидно, ему доставляло удовольствие издеваться над нами. Усмехался, хищно скаля жёлтые зубы.
А когда совсем похолодало, снова загнал в ямы. Посулил: будете сидеть здесь, пока не докончите.
Резкий ветер пронизывал до костей. Телогрейки не спасали. Спрятаться было негде. Юра Воробьёв предложил развести костёр. Мы радостно запрыгали вокруг огня.
Прораб вырос, точно из-под земли. Весь побагровел:
— На работе мёрзнете? — заорал. — Ну, погодите, я вам закрою по рубль восемьдесят.
В другой раз снова стал стращать:
— Я научу вас вкалывать. Проставлю по шесть часов, тогда узнаете.
Я не вытерпел, огрызнулся.
Он только промолвил: «Ну-ну!»
И на следующий день привёл меня в помещение диспетчерской.
— Видишь, на стенах около пола нарисованы квадратики? Надо пробить дыры. На, получай, — и торжественно вручил мне кувалду и скарпель. — Долби, если хочешь выйти из тюрьмы.
Стена гудела, но не поддавалась. Осыпалась лишь мелкая бетонная крошка. Трудно было приноровиться. И я стал работать лёжа. Мой мучитель между тем ходил взад и вперёд, ворчал:
— Неудобно? Ничего. Грызи, грызи. Что потопаешь, то и полопаешь.
Рабочие сочувствовали:
— За что тебе такое наказание?
Подошёл один, крупнокостный, седоватый, сказал:
— А ну-ка, парень, дай я попытаюсь.
Он широко размахивал кувалдой и уверенно бил по скарпели. Удар был сильный. Стена содрогалась. Крупнокостный сделал в ней углубление. Посоветовал:
571
— Сначала пробей насквозь, а потом расширяй по размеру.
И ушёл. Я тщетно пробовал. Обливался потом, сбросил телогрейку. Мне казалось, что девчата - маляры подсмеивались надо мной.
Теперь я мечтал об укладке бетона, о земляных работах — только бы избавиться от этого изнурительного занятия. И, окончательно выбившись из сил, попросил о пощаде. Прораб оказался непробиваем, как стена. Возмутился:
— Другого поставить? Ты будешь ещё мне указывать! Долби, долби! Пока не сделаешь, и не заикайся ни о чём. Ишь ты, мудрец!
Я с завистью поглядывал из окна на своих дружков. Каждый, положив на плечо трубу-макаронину, спокойно нёс её к траншее. А я почти безплодно бил в гудящую стену, по крохам отвоёвывая себе свободу. На объект шёл, как на каторгу. Прораб преследовал меня постоянно. Его пальто казалось зловеще чёрным, а кепка ещё более приплюснутой. Наблюдая за мной, он что-то мурлыкал себе под нос.
Я продолжал клевать скарпелью стену. Чтобы немного отвлечься, вышел на свежий воздух и стал наблюдать, как облицовывали ремонтную яму глазурованной плиткой. Их было трое: худощавый старик, коренастый мужчина средних лет и тот, который показывал мне, как сподручнее пробить отверстия в стене.
— Вот заканчиваем — и шабаш! — сказал он. — Пойдём ханку жрать.
— Верно, Матвеич, — поддержали напарники. — Надо обмыть. А то плитка отвалится.
В перерыв они пировали в вагончике за длинным самодельным столом с сантехниками, среди которых выделялся вспыльчивый громкоголосый бригадир Гена Генашвили.
На другой день я решил с ними выпить. За столом были всё те же лица. Среди них — Матвеич. После обеда я заметно осмелел. Даже непробиваемая стена стала вроде бы податливей, а настырный прораб не казался таким уж зловредным. На объекте встретил Володю Щербакова. Он удивился: «Ты чего это вдруг стал поддавать?» — « С горя», — махнув рукой, объяснил я ему.
В диспетчерской увидел Матвеича. Он закладывал кирпичом подоконники.
— Вот так, — сказал, — сейчас заштукатурю, и порядок. — Спросил: — Ну чего, парень, хорошенького скажешь?
— Всё долблю. Плохо поддаётся.
— Плохо? Оно и будет плохо. Ты сам откуда?
— Из Ростова.
— Так-так. В Москву, значит, захотел? Погоди, она, брат, научит калачи есть.
Разговорились. Я разоткровенничался: жена, мол, умерла во цвете лет; сын остался дома, у стариков. Рассказывая, расчувствовался, слёзы навернулись на глаза.
Суровый на вид Матвеич потеплел:
572
— А ты, видать, сердечный человек. Ну ладно, не дури. Утрись. Возьми себя в руки. Что поделаешь? Крепись, парень!
Словно прицениваясь, смерил с ног до головы мою фигуру:
— Ты, брат, кем оформлен?
— Подсобным, по второму разряду.
— А с нами пойдёшь?
— С удовольствием.
— Правильно. Не пожалеешь. Дня через два уезжаем. И тебя захватим с собой.
— А этот живоглот отпустит?
— Куда он денется? Невелика птица!
Вышли во двор. Я с благодарностью глянул на небо: ветер разгонял тучки. Они расступались, рассеивались. Улыбчиво выглянуло солнышко.
Мимо пробежал сантехник Гена Генашвили, крикнул на ходу:
— Дед, бери его с собой. Мировецкий кадр!
Занозистый прораб не удерживал, заявил:
— На кой мне такой лодырь сдался!
Володя Щербаков изумился и — с сожалением:
— Ты что, сматываешься? А как же мы?
— Ничего, встретимся как-нибудь, — туманно пообещал я и отправился с напарниками Матвеича — худощавым гугнивым стариком Гудковым и коренастым Колей — в Перово, на отделку крупнопанельной башни.
В поисках раздевалки поднялись на четвёртый этаж, где столкнулись со светлоглазым улыбчивым рабочим в стёганке, с плотницким ящиком в руках.
— Дядя Лёша, Гудков! — обрадовался он. — Здорово!
— Здорово, Привезенцев! Не подскажешь ли, Коля, где нам приткнуться?
— Вас всего трое? А где же Матвеич?
— Явится, не запылится. Оставили по недоделкам.
— А-а! Так что же мы стоим? — спохватился Привезенцев. — Айда к нам. Вчера электроплиту подключили. Теплынь, благодать! Только вот прописаться вам надо. А то не приживётесь. Ты помоложе, — обратился он ко мне. — Сгоняй-ка, миленький, в магазин. Здесь рядом.
В обед резались в домино. С оттяжкой стучали фишками по столу. То и дело слышалось:
— А вот вам пусто. Хрущёв! Ещё по лысому!
Привезенцев разудало вскрикивал:
— Жги его, дядя Лёша, жги! Правильно. Освятили душу грешную, освятили!
А спустя некоторое время летела ещё одна отчаянная реплика:
— Отруби ему, дядя Лёша, отруби! Чем? Да вон топор в ящике лежит. Правильно, молодец! Тогда я кончаю самостоятельно.
Коля штукатур неожиданно заболел. Больше я его не видел. Оказалось: по573
дал на расчёт. Остались мы в паре с Гудковым.
— На вот мастерок, — сказал. — Дарю на счастье.
Железное полотно мастерка напоминало сердце, которое рисуют дети.
Заделывали стыки между плитами. Поначалу у меня раствор валился на пол.
— А ты мажь пяткой, тыльной стороной, — поучал Гудков.
Послушался — получилось. Освоил я и другую операцию — затирку. В левую руку брал окомелок — мочальную кисть, наподобие той, которой мама белила печку, в правую — тёрку, небольшое деревянное полотно с ручкой.
Прораб мельком глянул в мою сторону, спросил:
— Новенький?
— Мой ученик, — важно заявил Гудков.
Прораб заметил:
— Что это он лепёшек понаделал? Надо, чтобы всё было заподлицо.
Гудков заступился:
— Ничего, он молодой, исправится.
— Знамо дело, Алексей Васильевич, — согласился прораб. — Медведей и то обучают. На мотоциклах ездят.
Наступили холода. Утром вода в вёдрах покрывалась ледяной коркой.
— Дело дрянь! — глубокомысленно сказал Гудков. — Штукатурить разрешается при температуре не ниже плюс пять градусов. Ну ничего, будем потихоньку копошиться. Притащи из подвала сетку Рабица. Набей её на дверные откосы. А я навешу рейки.
Прилетел Матвеич — резкий, как вихрь.
— Ну как парень? — спросил.
— Работает.
— Так. Ты, брат, не робей. Смелее, — говорил он мне. — Бери целиком комнату и дуй от начала до конца. И русты тяни. Поставь рейку на потолок, в распор, и разрезай.
— Это мне ещё не под силу, Матвеич.
— А ты всё равно пробуй.
Скоро Матвеич смирился с моей нерешительностью: пусть, дескать, приглядится, пооботрётся. Но прежнего уважения к себе я не чувствовал.
— Думал, ты — огонь, — признался он, — а ты тюфяк.
И однажды наставительно выразился:
— Из штукатура маляр всегда получится. Вот гляди: нагнали девок. Шпаклюют. Налетели на стену, как воробьи на мякину. А начнут потолки шкурить — от мельников не отличишь. Грязное, копотливое дело!
Сама жизнь поставила ребром вопрос о выборе профессии. Всех лимитчиков собрали в актовом зале профтехучилища №46, неподалеку от метро «Динамо». Там я встретился с прежними дружками.
— Ну, где ты? Как? Рассказывай, — наперебой защебетали они.
574
— Работаю штукатуром. С дедами, — важно доложил я.
— Что же ты нас покинул? А трепался, что всегда будем вместе, — укорил Щербаков.
— Ничего не поделаешь, так получилось.
Сидели в одном ряду и слушали, как витиевато ораторствовал трестовский кадровик Поддубоцкий. В заключение он объявил:
— Почти всех мужчин определили в штукатуры-плиточники, — и зачитал состав группы.
С моей точки зрения, повезло только Леше Бродскому, нашему «профессору». Он один, как наиболее хилый, очутился среди прекрасного пола и был зачислен в группу маляров.
На первом, организационном, занятии нам предложили заполнить бланки с автобиографическими данными. Перед параграфом «образование» я встал в тупик. Что делать? Написать правду? Так мне тогда даже не разрешат учиться. Получался парадокс: с дипломом университета — в ПТУ. Начнётся излишняя волокита… А зачем, когда есть безболезненный выход? Ответ чёткий и лаконичный: «десять классов». Я же в самом деле окончил среднюю школу. А что было дальше — никого не касается. Да и кому охота будет возиться, проверять? Это же, слава Богу, не «почтовый ящик»!
Между тем преподаватель объявил:
— В следующий раз приносите аттестаты или их копии.
Итак, в тридцать один год пришлось начинать с нуля. Регулярно, без пропусков ездил я в училище, писал конспекты. В голову входили непривычные понятия: портландцемент, гидравлическая известь, марка-500… Изредка попадались слова, не лишённые поэтичности: «леса», «маяки»…
Я чувствовал, что Матвеичу и Гудкову мои отлучки не по нутру.
— Век учись — дураком помрёшь, — ворчали они.
Но держать меня в своём звене им было выгодно. У них пятые разряды, у меня — второй. Я намного отставал от них в денежном отношении. Да и тягловая сила им была необходима.
И всё-таки я был очень благодарен старикам за то, что они вытащили меня из «грязнорабочих». Старался угождать: бегал за водкой, пил вместе с ними, давал взаймы… Я понимал, что подобную роль простачка следует играть до поры до времени. Иначе незаметно для себя можно погрязнуть в окружающем болоте. Зачем тогда было рваться в Москву?
В будни я не успевал куда-либо выбраться. Намаешься на работе, поужинаешь, пройдёшься туда-сюда — и на боковую. А рано утром снова звенит будильник…
Лишь однажды мне удалось совершить вылазку в огромное здание из стекла и бетона, которое, точно стела, вздымалось напротив Савеловского вокзала. Поднялся на двенадцатый этаж. В редакции «Крокодила» меня встретил кругленький сотрудник в очках.
575
— Юдин, — представился он, мило улыбнувшись. — Басни? Оставьте.
Я звонил ему несколько раз. Юдин всё никак не мог удосужиться прочесть мои творения. Тогда я нагрянул снова. Он отделался общими фразами.
— Знаете, ничего нового. Банально! Притом после Крылова писать очень трудно. По сути дела это умирающий жанр.
Родственники, видя моё безперспективное барахтанье, дружно вопили: «Жениться, жениться!» От слов перешли к делу. Дебютировала Тамара Артемьевна, жена дяди Афони. Она познакомила меня со своей сослуживицей — словоохотливой высокой брюнеткой. Но она мне не приглянулась.
Тётя Валя уговорила поехать на день рождения к подруге из Министерства геологии. Та приготовила сюрприз — свою племянницу с двойным подбородком. Да сверх того, она была старше меня на несколько лет.
Наконец, предложила услуги хитроумная Зоя. Моё присутствие в дачно-злачной Салтыковке стесняло её, как и других приживальщиков, и она проявила небывалую расторопность — решила меня сосватать. Кандидатура Зои проживала в районе Красной Пресни. Мы встречались трижды. К несчастью, помимо прочих достоинств, я обнаружил у невесты непомерное самомнение и гнилые зубы, издававшие неприятный запах.
Даже Гудков подыскал низкопробный вариант. Разумеется, не безкорыстно.
— Поставишь бутылку? — заранее домогался он.
К его глубокому разочарованию, я сразу отверг сорокалетнюю черномазую грубиянку. Она недружелюбно глянула исполобья. И — резко:
— Живу с матерью.
— В одной комнате?
— А ты думал, у меня хоромы? Я за эту прописку пятнадцать лет горбатила. Теперь твой черёд. Попробуй-ка дождись, когда пропишут постоянно.
Среди лимитчиков бытовали различные толки. Одни мечтали получить желанное вознаграждение через три года, другие — через пять лет. Находились скептики, которые устанавливали срок протяжённостью в десятилетие.
На мой вопрос Евграф Ильич ответил расплывчато:
— Поработай с годик, а там видно будет.
Я не был настроен оптимистически: привык ко всякого рода подвохам. К тому же тосковал по родным приазовским местам и тяготился напряжённым ритмом, шумом и безтолковой сутолокой столицы. Точно в унисон моим мыслям вторили минорные, жалостливые строки, полученные от Виктора Зорина из Таганрога: «Бедный Юра! Я так и знал, что там несладко. Да и где оно, счастье?! Но ты не отчаивайся. Если тебе будет очень плохо, возвращайся. Мы всегда рады принять тебя в свои объятия. Расположимся на берегу моря и будем внимать вечному рокоту волн…»
Внезапно нагрянула новость: арестовали Поддубоцкого. Оказалось, что за
576
прописку он требовал взятки, а молодым лимитчицам предлагал вступать в интимную связь. Его подсидели и продали низкопробные девки.
Рассказывали, что на суде он произнёс блестящую защитительную речь, которая начиналась словами Маяковского. «Ну и шкура!» — изумлялись вокруг. Но я знал, что такие, как он, всегда выйдут сухими из воды. Не пропадут и в лагере. Очень скоро освободятся и снова займут место под солнцем. А мы всю жизнь будем прозябать по лимиту.
577
Глава 4
ВОДОВОРОТ
Е
щё с отрочества помнится: с шумом несётся неугомонная Кубань, мутно-рыжая, с множеством крутящихся на поверхности воронок. Стою с дядей Никитой на крутом обрыве, гляжу вниз, в пучину... Посасывает под ложечкой. Дядя крепко держит меня за руку.
— Не вздумай купаться! — стращает. — Попадёшь в такой водоворот — и баста! Бешеная река! Сколько в ней людей потопло! Говорят, за день в одном Краснодаре уходит на дно по девять человек.
Но погибнуть можно не только в Кубани.
* * *
С Кочешковым, бывшим однокурсником, повстречались в Москве, в районе библиотеки имени Ленина.
— Вот новость, — поспешил сообщить он. — Фёдор Аркадьевич Чапчахов перекочевал из журнала «Дон» в журнал «Октябрь». Заведует отделом прозы. Величина! Свяжись-ка с ним — авось, подсобит.
Я послушался доброго совета — выбрался в редакцию. Чапчахов куда-то торопился:
— Извините, Георгий, сейчас некогда. Заходите как-нибудь ко мне домой. Посидим, потолкуем, — и дал адрес.
В одно из воскресений я посетил его. Дверь открыла женщина средних лет. Фёдор Аркадьевич выглядывал из-за её плеча: она была немного выше него.
— Вот познакомьтесь, — сказал, — моя жена Галя. Редактор. Так что, Георгий, приготовьтесь. Мы возьмём вас под перекрестный огонь.
Я прочёл несколько басен и юморесок.
— Талантливо! И даже очень! Ей - Богу! — воскликнула Галя грубоватым, низким голосом. — Вы можете смеяться и смешить других. У вас такая милая улыбка! Жаль, если она пропадёт. Ведь Москва — это ужасное чудовище. И оглянуться не успеете, как превратитесь в угрюмого старика.
— Слишком мрачный прогноз! — возразил я.
— Вы так думаете? Но это по наивности. Поверьте моему горькому опыту. Столица и не таких обламывала. Вы погибнете, если вас не поддержат. Федя! Неужели ты не можешь чем-нибудь помочь?
— А? Что? — переспросил Чапчахов, как бы в забытьи. — Всё на уровне. Как у всех. Но этого маловато. Чтобы пробиться, надо создать что-то сногсшибательное. Вот «Микрочастицы» у вас очень оригинальны. Попробуем опубликовать. Покажу их Санину. Он у нас специалист по юмору.
Несколько раз звонил я потом Фёдору Аркадьевичу. Следовал один и тот же ответ:
578
— Санин пока ещё не прочёл. Да вы не огорчайтесь. Думаю, удастся тиснуть. Хотя бы выборочно.
На публикацию я больше не рассчитывал и, опасаясь плагиата, взмолился:
— Пусть хоть рукопись вернёт!
Чапчахов огорошил:
— Санин уехал в командировку, месяца на два. На Шпицберген. К белым медведям.
Надеяться было не на что. Потекли серые, безпросветные будни. Стадный инстинкт заставлял, не задумываясь, плыть по течению вместе со всеми.
Перед обедом Чепалов снаряжал меня в магазин:
— Уже полдвенадцатого, — поторапливал. — Пора! Давай, парень, беги!
Я брал на троих бутылку «Московской» — стоила она два рубля восемьдесят семь копеек. Прихватывал три сайки и по сто пятьдесят граммов отдельной колбасы на каждого и плавленый сырок «Дружба».
— Словом, по полтора рубля на рыло, — подытоживал Матвеич.
Порою одолевало безпокойство: «Если с годик так протянется, стану законченным алкоголиком». Одно утешало: я, лимитчик, нахожусь в одной упряжке с такими почтенными мастерами. Вон девки: возятся, как муравьи, без отдыха. Хорошо, что не попал в маляры. Копотное дело, а платят меньше.
Наша тройка постепенно слагалась в дружное звено: Чепалов — папа, Гудков — мама, я — сын. Моё определение растрогало Алексея Васильевича.
— Ма-а-ма, ма-а-ма! — захмелев, повторял он, и слёзы навёртывались у него на глаза.
Матвеич презрительно сжал рот. Потом — нарочито строго:
— Ну вот, расшамкался. У-у, чёрт мухортый! Нажрётся, как мерин, а я что ль за него работать должен?!
Посмеялись — помирились. И снова таскаем в подвал раствор. Матвеич лихо бросает его на стену и равняет полутёрком.
— Ух, хорошо! — и утирает пот тыльной стороной ладони.
Вот так, думаю, он и в парилке орудует веничком, причитая от удовольствия: «Ох, хорошо!» Ну и мужик, хоть стихи с него пиши!
Когда он узнал, что у меня высшее образование, насупив брови, спросил:
— Зачем же ты пошёл на стройку?
— С юных лет почувствовал призвание к литературе. Много писал, печатался в газетах. А в Москву подался, чтобы протолкнуть свои сочинения.
— Ну и как, удалось?
— Пока нет. Это не так-то просто. Времени не хватает, чтобы бегать по редакциям.
— Выходит, ты ехал сюда зазря, — заключил Гудков. — И жену больную бросил. Вот тебя Бог и наказал. Ты её, небось, замучил своими выдумками.
Вмешался Чепалов:
579
— Будет вам спорить. Давайте примем ещё по одной дозе — и шабаш.
Словно в тумане, мелькали дни, убийственно похожие друг на друга. От сплошного загула спасали выходные. Кроме того, я два раза в неделю ездил на занятия в профтехучилище и старался не брать в рот хмельного. Уходил в три часа пополудни, чтобы успеть по дороге перекусить. Матвеич отпускал с неохотой, подтрунивал:
— А я что, тебя обрабатывать должен?! Сколько можно учиться? Плюнь на эту канитель. Вот повкалываешь годков десять, тогда чему-нибудь научишься.
«Водку пить», — с горечью подумал я.
Однако унывать не стоит: скоро весна; в апреле нас аттестуют; тогда сброшу с себя унизительное прозвище «р-р» (разнорабочий) и стану считаться специалистом — штукатуром. Мне присвоят второй разряд, а если сдам экзамены на «отлично», то и третий. Так заявил нам пэтэушный преподаватель.
К неудовольствию Чепалова, выявилась ещё одна уважительная причина, позволяющая безпрепятственно уходить с работы: это — регулярное посещение партсобраний и политзанятий. Поначалу, чтобы не вызвать к себе излишней неприязни, я тщательно скрывал, что являюсь коммунистом. Матвеич, узнав, аж поморщился:
— Что тебя заставило вступить? Какая корысть? Только взносы платить!
Гудков дипломатично помалкивал. В наших отношениях возник едва заметный холодок отчуждения. Мне казалось, что старики поглядывают на меня исподлобья, с опаской, как на карьериста. Но на всех общественных мероприятиях я старался присутствовать, чтобы не подорвать свою репутацию. Однажды выступил с жаром: мол, на объекте частенько нет раствора, люди простаивают, снижается производительность труда. На лице Боголепова, кадровика, мелькнула ухмылочка. Напротив, начальник управления Аввакумов, седой, молодящийся старикан (ходила молва, что он волочился за лимитчицами), одобрительно кивнул:
— Это очень здорово, что критика исходит снизу, от рабочих.
С тех пор я трубил о недостатках. Не смущаясь, резал правду-матку. И хотя, к сожалению, ничего не менялось, искренне верил, что моё витийство пойдёт на пользу.
Как-то Матвеич стал допытываться:
— Что такое школа коммунизма?
Известно, что Ленин обозвал так профсоюзы. Но зачем это понадобилось пожилому безпартийному работяге? Я помедлил с ответом. Тогда он самодовольно усмехнулся:
— Не знаешь? То-то. Молод ты ещё, парень! Школа коммунизма — тюрьма. Я, брат, тоже там парился, — поведал он доверительно. — И никому не советую туда попадать. Мой пацан недавно вернулся. Нигде не работает, пьёт.
580
Говорят, в лагерях исправляются. Брехня! Ничего, окромя злобы, оттуда не выносят.
— Вот оттого-то ты такой бешеный! — подкусил его Алексей Васильевич. — Как репей, ко всем чепляешься. И фамилия у тебя подходящая.
— А ты всё гудишь! — огрызнулся Матвеич.
Недавно произошла стычка на лестничной площадке. Мы уложили цементную стяжку и постелили на неё метлахскую плитку. Чепалов любовно похлопывал её полутёрком. Мы с Гудковым забивали швы раствором, а после, вооружившись вениками, разгоняли его сухими опилками. Покрытие было ещё сырое, хрупкое.
— Надо загородить проход, — предупредил Матвеич, — а то попрутся, как слоны.
Его предсказание сбылось. Только отошли в сторону в поисках плинтусов или тесин, как откуда ни возьмись две лимитчицы прошастали по плитке.
— Эй, красавицы, будьте добры, подойдите сюда! — вежливо, почти ласково окликнул их Чепалов.
Те вернулись.
— Чего тебе, дед? — спросила одна.
— А вот чего! — Матвеич схватил её за руку и переменил тон. — Не видишь, где шляешься? Или бельмы повылазили?! — и с оттяжкой ударил её раза два веником по спине. — Вот тебе, пугало, вот!
— Пусти, старый чёрт!
Чепалов вскипел.
— Ах, чёрт! Так вот тебе ещё голиком по мусалам, — и стал хлестать её по лицу.
Он вошёл в раж и цепко, как клещ, держал свою жертву. Та вырывалась, плакала, вытирала слёзы, размазывая вместе с ними по лицу цементную грязь.
— Будем жаловаться, — вопила, — прорабу скажем.
— Идите, идите. Проваливайте!
О, люди, люди! Сколько же в вас злопыхательства и жестокости! Обычно многие, оправдываясь, ссылаются на горькую долю: тяжкий труд, неблагоприятная среда обитания, нестроения в семейной жизни. И порою не догадываются, что корень ненависти таится в безбожной распущенности.
Вот и Матвеич сетует, обращаясь ко мне:
— Ты говоришь, я сильный? Жизнь заставила. Ишачить начал с тринадцати лет. Потом приехал в Москву. Загнали в казарму. Спали на нарах, в два яруса, триста человек. А вы сейчас, как короли, прохлаждаетесь в отдельной комнате на четыре персоны.
— Это крайне редко, — прервал я его. — Чаще по восемь.
— Всё равно санаторий, — подключился к беседе Гудков. — А я даже козаносов застал. Небось, не знаешь, что такое коза? Особые носилки. На них ка581
менщики кирпич таскали. Ну как тебе лучше объяснить? Это доска в полтора аршина с двумя ножками в одну сторону и с двумя — в другую. Одним концом ножки накладываются на плечи. На другие ножки наваливается ноша. Адская работёнка! Мужики подбирались жилистые, выносливые. Само собой, им платили больше всех. Только, брат, никаких денег не захочешь!
Алексей Васильевич, помолчав, продолжил:
— Да, теперь всё переменилось. Я-то сам из-под Тулы, а поначалу пришлось вкалывать у владимирских. Не приведи Господь! Они из тебя всю душу повытрясут. Как-то я без спросу взял полутёрок. А старшой как набросится: «Пошто берёшь? Положь! А то как огрею по горбу меж лопаток! Рано ещё! Малой! Сгоняй–ка лучше за водкой!» Так я и бегал три года подряд. Не то что сейчас. Вас учат, лелеют, пальцем не тронь.
— А тронешь — финку в бок получишь, — вставил Матвеич. — Строгости никакой, да и мастеров тоже нет. Эх-ма! — Он махнул рукой. — Давайте по рублю.
Гудков забалагурил:
— Чего рубить? Где капуста?
— Найдётся и капуста, — ответствовал Чепалов, — было бы в бутылке не пусто.
Так с прибаутками закончили рабочий день, а к вечеру у меня разыгрался приступ. Мучительно ныло, резало под ложечкой. Боли повторялись каждые два—три часа. На первых порах я хорохорился и, следуя мудрым советам алкоголиков, пытался заглушить страдания водкой. Поначалу помогало, зато потом приходилось корчиться ещё сильнее.
«Больше не буду», — решил я и не брал в рот хмельного уже несколько дней.
Матвеич заметил не без зависти:
— Вот ты можешь не пить, а мой сын никак не остановится.
— Так у меня же язва.
— Он бы и тогда не бросил.
Моя трезвенность пришлась напарникам не по нутру. Они испытывали неудобства: надо было где-то искать третьего или самим поочерёдно отправляться в магазин за водкой.
Чепалов недовольствовал, считал меня чуть ли не притворщиком. А Гудков увивался, как лиса, выклянчивал деньги. Я знал, что нужен дедам как дешёвая тягловая сила. Да и они меня устраивали. Говоря дипломатическим языком, мы пока мирно сосуществовали.
Штукатурные работы на двенадцатиэтажной башне свёртывались. Мы ходили по недоделкам. Местами выравнивали стены под обои. Плиты приходилось насекать, затирать просеянным раствором, сводить на нет — операция кропотливая и мало стоящая.
582
Матвеич роптал:
— Надоело за всеми огрехи исправлять! Скорей бы на другой объект!
Частенько мои деды демонстративно, из-за отсутствия фронта работ, не выходили из раздевалки. Резались в «козла», а я млел в полудрёме близ электропечи с мощной спиралью.
Вдруг дверь отворилась. Вошёл небольшого роста шустрый блондин в модной шапке пирожком. Протянул красную узкую руку:
— Саша Тепляков. Меня прислали к вам. Я штукатур.
Чепалов и Гудков окинули его с ног до головы, переглянулись: откуда, мол, такой взялся?
Матвеич — нетерпеливо:
— По какому разряду?
— По четвёртому.
— Ого!
— Чего огокать. Я его горбом заработал, — сказал новичок.
Почувствовалось, что он не приглянулся моим напарникам. Да поначалу и мне показался черезчур гордым и заносчивым.
Чепалов предложил ему:
— На троих будешь?
— Не пью, — резко заявил тот.
Матвеич обиженно заморгал, а я одобрительно подумал: «Ишь ты, с характером!»
Теперь мы, почти одногодки, к тому же трезвенники, стали держаться особняком. Домой зачастую ездили вместе. Чепалов и Гудков сворачивали в пивную или задерживались в раздевалке, чтобы сразиться в домино. В перерыв, когда мы с новым приятелем собирались в гастроном, они просили:
— Вот деньги. Возьмите бутылочку и чего-нибудь пожевать.
Я старался их уважить. Тепляков пытался воспрепятствовать:
— Кончай шестерить. Слуги отменены в семнадцатом году.
Старики ревниво, с кривой усмешкой поглядывали на нас, цедили сквозь зубы: «Сдружились!»
* * *
В полночь в дверь постучали. Я вскочил с кровати. Не успел опомниться, как вручили телеграмму. Тревожная метнулась мысль: «Что-то с мамой?». Раскрыл сложенный вчетверо зеленоватый листок. В глаза бросились печатные строчки: «Папа умер тчк Лёня».
Рано утром, оставив заявление прорабу, помчался в аэропорт. И уже через три часа пролетая над облаками, думал о превратностях человеческой жизни. Швецовская семья казалась такой незыблемой, благоденственной. И вот — страшное воздаяние! — почти разорена за пять месяцев.
583
Самолёт приземлился в Ростове-на-Дону. Стюардесса поздравила с благополучным прибытием и объявила температуру воздуха: плюс четыре градуса. Но, сойдя с трапа, я почувствовал себя зябче, нежели в Москве, где лежал снег и держались сильные морозы. Здесь, на просторах лётного поля, было промозгло; злой порывистый ветер налетал со всех сторон, пронизывал до костей.
Добрался до города. Вошёл в серый четырёхэтажный дом, где был всего полгода тому назад. Звонить не пришлось. Дверь была открыта. На площадке стояли венки и крышка гроба. В коридоре и комнатах толпились, шушукаясь, люди — соседи и родные… Елена Ивановна, вся в чёрном, обняла меня, заплакала.
Я приблизился к гробу и застыл в молчании, понурив голову. Павел Иванович лежал жёлтый, осунувшийся, но с раздутым животом. «Рак печени», — коротко пояснили мне.
…Медленно тянулось траурное шествие. Играл духовой оркестр. Я вёл под руку Елену Ивановну. Она плакала навзрыд (седые волосы выбились из-под чёрного платка), кидалась к машине, на которой везли покойника. Я, как мог, утешал её.
Поминки начались чинно. Провозглашались торжественные, порой высокопарные тосты. Представители общественности на все лады расхваливали Швецова как заслуженного старого большевика, рачительного председателя райисполкома, отдавшего много сил для благоустройства района. Позже, когда все захмелели, заговорили пооткровеннее. Один родственник сказал:
— Это был настоящий человек. Я восхищаюсь его мужеством. Какие жуткие боли испытывал! И ни разу не закричал, не застонал. А ещё и нас успокаивал.
Я сидел, обняв Павлика, рядом с Еленой Ивановной.
— Обещай, что не заберёшь сынулю, — утирая слёзы, просила она. — Ведь я осталась совсем одна.
— А Лёнины дети?
— Это, считай, отрезанные ломти. С невесткой мы в размолвке. Она, безсовестная, даже не пришла на похороны — отдать последний долг. И детей не пустила. Паша так хотел повидать их перед смертью, просил, умолял…
Уезжая, я дал согласие оформить её опекуном — вместо покойного Павла Ивановича.
На объект вернулся на день позже положенного срока. Чтобы загладить вину, прихватил две бутылки самогона от тёти Вали, но выдвинул другую версию:
— Вот чача. Из родных краёв. Помяните тестя.
На пирушку, по моей просьбе, Чепалов и Гудков пригласили прораба Мальцева, с которым находились в тесных отношениях. Я знал, что вот-вот придёт584
ся ходатайствовать о повышении разряда. Мальцев, плутовато кривя тонкие губы, похваливал огненный напиток. О разряде даже не заикнулся. А спустя неделю перебросил наше звено в Апаковское трамвайное депо. Там вместе с плиточниками во главе со знаменитым бригадиром Василием Аксеновым мы принялись за реконструкцию старинной бани. Вошли в бывшее мыльное, огромных размеров, отделение, облицованное богатой узорчатой плиткой. Здесь по всей площади были установлены диваны из дорогостоящего красного мрамора с боковинами, имеющими завитушки. Диваны наверняка были с подогревом. На них могли сидеть несколько человек либо лечь один.
— И зачем ломать такую красоту? — возмутился я.
— Деньги некуда девать. Могут срезать фонды, — объяснил бригадир.
Вооружившись отбойными молотками и кувалдами, мы, новоиспечённые вандалы, начали безпощадно крушить уникальное сооружение. Изуродованные мраморные глыбы и щебёнку таскали на носилках и выбрасывали прямо на платформы, которые специально подогнали по близлежащим трамвайным путям сюда, к бывшей купальне. Когда она была окончательно демонтирована, приступили к выполнению типового, шаблонного проекта.
Ломовая работа завершилась, и Сашу Теплякова сбагрили на другой объект.
— За ненадобностью, — с издевкой подчеркнул Матвеич.
Вскоре я заимел второй диплом (девять лет спустя после выпуска из университета!). Его вручили мне в профессионально-техническом училище. Документ был датирован вторым апреля, чтобы, наверное, не вспоминалась известная присказка: «Первый апрель — никому не верь». В числе немногих мне присваивалась квалификация штукатура третьего разряда. Однако документ напоминал филькину грамоту и действительной силы в моём положении лимитчика не имел. Пришлось не раз ездить на поклон в отдел кадров к Боголепову, обращаться за содействием в парторганизацию управления, ссылаясь на сложное семейное положение. Просил я пособить и Евграфа Ильича, настойчиво взывая к его родственным чувствам. Наконец, моим притязаниям вняли, и, минуя тарификационную комиссию, в моей трудовой книжке появилась желанная запись.
Разумеется, помогло и то, что на моём заявлении предварительно наложил положительную резолюцию прораб Мальцев. Его уговорили Чепалов и Гудков, прельщённые безвозмездной выпивкой.
Когда мы отмечали радостное событие, появился Саша Тепляков.
— А ты чего? Кто тебя прислал? — грубо спросил Матвеич.
— Да никто. Я там всё закончил. Откосов — тьма! Замучился один.
— Ничего, здесь отдохнёшь, — мрачно заметил Чепалов и поручил ему оштукатурить оконный проём.
Сашу словно кто попутал. Реек он почему-то не стал навешивать. Мудрил, мудрил, хотел вывести усенки от руки, да так и не довёл их до ума.
585
Матвеич насупился.
— Та-ак, — сказал. — Не соответствуешь ты, братец, своему разряду.
— Вы считаете, я не знаю, что надо было рейки навесить? Просто думал, здесь вшивое помещеньице, сойдёт и так.
— Мастер не думает, а делает. За такую похабщину, милый, сразу разряд снимают.
— Знаешь, дед, укороти язык! Ты мне разряд не давал, ты и снимать не будешь. Да погодите, я вас ещё за пояс заткну.
— Ну это мы ещё поглядим.
Теплякова опять куда-то спровадили. Когда я полюбопытствовал, Матвеич насторожился:
— Скучаешь? А без него в самый раз. Он четвёртый лишний.
Гудков поддержал напарника:
— Да нам самим здесь делать нечего. Интересно, сколько закроют в этом месяце? А то плюнем на всё, уйдём. На улице — теплынь. Кнуты, — он указал на окомёлки*, — сплетены. Махнём в колхоз! Верно, Матвеич?
— Верно, сивый мерин. Тебя там только не хватало!
Но вот мои старики приободрились. Подвернулась объёмная, выгодная работа — настилка мозаичных плит. Потребовались сильные молодые руки.
Кстати появился Тепляков. Теперь мы держались друг около друга.
— Вы и в туалет вместе ходите? — подначивал Матвеич.
Так уж получилось, что нам отвели жалкую роль подсобников: целыми днями таскали раствор и плиты.
— Грязи, грязи давайте, — знай покрикивали деды.
Тепляков взбунтовался:
— Что мы рабы? Я не хуже вашего сработаю.
— Попробуй! — отрубил Чепалов.
Однако Саше не пришлось развернуться. Матвеич не замедлил к нему придраться:
— Э, парень, не пойдёт! Что же ты оставляешь такие широкие швы? А ещё хорохоришься! Если сам не волокёшь, то приглядывайся, как делают мастера.
Тепляков в сердцах отбросил киянку в сторону:
— Да катитесь вы куда подальше, крохоборы несчастные! Я думал, вы люди, а вы… Хватай, Юра, носилки, пошли. Пусть ковыряются сами, чистоделы.
Мне стало жаль Сашу — я предложил:
— А что, если перейти в другую бригаду? Скажем, к Качанову?
— Не пойдёт. Он часто с маляркой возится. А я запаха красок не перевариваю.
Наше звено незримо раскололось на два возрастных лагеря. Старые крючкотворы всячески пытались восстановить меня против Теплякова. Они ин*
Кисть, используемая при штукатурных работах.
586
стинктивно следовали принципу: разделяй и властвуй! Хотя не имели ни малейшего понятия о политике Древнего Рима. Гудков, насупившись, брюзжал:
— Мы вовсе, Юра, не против тебя. Но это всё он, рыжий барбос, мутит воду.
Матвеич предпочитал действовать. Изрядно подвыпив, отозвал меня в сторону:
— Идём в раздевалку, дело есть. Сейчас разговаривал с Мальцевым. Вот заявление, — он достал из-за пазухи листок в клеточку, вырванный из школьной тетради. — Вся наша бригада должна подписаться. Мы решили провести Теплякова по третьему разряду. Четвёртому он не соответствует. Разве он лучше тебя?
От неожиданности я оцепенел. Матвеич, надев очки, важно нацарапал подпись.
— И я не против, — поддержал его Гудков, приподнимаясь из-за стола.
Чепалов ткнул в бумагу корявым пальцем:
— Ну, давай и ты. Вот здесь.
— Не буду. Не желаю.
— Как так?
— А так. Это своего рода донос. В Писании сказано: не лжесвидетельствуй на друга твоего.
— Да ты ещё и в Бога веруешь?
— Верую. А вам-то что?
— Но ты же коммуняка!
— Одно другого не касается. Недаром говорится: не путай грешное с праведным, а Божий дар с яичницей.
— Гляди, парень, тебе жить, — сказал Матвеич, и глаза его недобро сверкнули.
Тепляков, узнав об этом эпизоде, благодарно потряс мне руку:
— Спасибо. Ты настоящий товарищ. Теперь не расстанемся. Знаешь, сегодня нас, двоих, отсылают в Марьину Рощу, на отделку двенадцатиэтажной башни.
— Что Бог ни делает, всё к лучшему. Кстати, удобный повод. Давай отделимся от наших хрычей, — предложил я и в конце дня заявился в Апаковское депо.
Гудков и Чепалов ещё не успели переодеться.
— А ты чего? — всполошились они.
— Вот, — я достал бутылку «Перцовой» — Хочу с вами потолковать.
Они недоуменно переглянулись. Выпивали стоя. Матвеич утёр рот рукой и — нетерпеливо:
— Ну что там у тебя? Выкладывай!
— Ухожу от вас.
587
— Как, совсем? Рассчитываешься?
— Нет, буду в паре с Сашкой.
— Та-а-к, понятно, — он осекся, помрачнел.
Гудков, виляя, стал уговаривать.
Я стоял на своём:
— Вы же сами этого хотели!
Матвеич резко встал, протянул руку:
— Я ждал этого, парень! Одобряю. Привыкай жить без опеки. Только тогда кой-чему научишься.
На прощание мои бывшие напарники выделили мастерок, тёрку, молоток и окомелок, а также телогрейку и ватные брюки — новехонькие.
— Вот тебе приданое. Бери, всё сгодится!
Гудков всунул в мой тёмно-синий мешок подработанную волосяную кисть:
— Хорошо затирать — под хвост. Особо в неудобных местах!
Втроём спустились в метро. Два деда в потертых плащах и молодой мужчина с неуклюжей поклажей через плечо. Но во всегдашней сутолоке на нас никто не обращал внимания. Алексей Васильевич Гудков совсем раскис, слёзы навернулись на глаза:
— Что же ты покидаешь маму и папу?
— Закон жизни! — оборвал его Матвеич. — Давай, паря, дерзай! С Богом! — и крепко, по–медвежьи, обнял меня.
Позже встретились с ним в Марьиной Роще, на объекте, у подъёмника. Только что доставили метлахскую плитку, и все наперегонки стремились запастись ею впрок, чтобы не простаивать.
— Ты, Юра, оказывается, умеешь работать? — подстрекнул меня Чепалов.
— А что мы лыком шиты? — огрызнулся я, весело посмеиваясь.
Жена Чапчахова ошиблась в прогнозе. Столица не смогла погасить улыбку на моём лице.
588
Глава 5
ИГРА
В
шестидесятых годах двадцатого века строители столицы делились на три разряда. Первый — москвичи, имеющие своё благоустроенное жильё. Второй — москвичи - договорники, нуждающиеся в нём. Чтобы получить квартиру, они гнули спину от трёх до пяти лет. Но срок могли продлить, если начальству удавалось отыскать какую-либо зацепку. И, наконец, третий разряд — лимитчики с временной пропиской, которые ютились на общежитейских койках и получали низкую зарплату.
Представителей этой презренной касты гоняли с объекта на объект. Мы с Тепляковым меняли их чаще, чем рукавицы. Транспорт давали не всегда. Приходилось добираться своим ходом. Если объект сдавался, надо было очистить его от всего лишнего. Впопыхах кидали в огонь подмости, «козлы», штукатурные ящики, полутёрки, ветхую спецодежду... Недаром среди рабочих прижилась такая припевка:
Побросаем рукавицы,
Сапоги и ноговицы,
На кострах все валенки пожгём...
Но прораб Донсков, сухопарый старик с длинной шеей, расставался с нами неохотно. Порой цементный раствор доставляли только к вечеру. Прораб умолял остаться во вторую смену. Никто не соглашался, кроме нас, безотказных холостяков. А когда подъёмник выходил из строя, таскали раствор носилками даже на двенадцатый этаж.
— Орлы! Стахановцы! — нахваливал Донсков.
— Сейчас все стакановцы! — каламбурил я в ответ.
— А вот этого-то и не надо. От этого все беды. Упаси вас Бог!
Однажды он заявил печально:
— Эх, ребятки, вас забирают на прорыв — на Дворец ЦК ДОСААФ. В распоряжение СУ-1. Машина? Будет!
В разгрузочной суматохе я разглядел из кузова самосвала громоздкое здание из стекла и бетона. Через дорогу раскинулось зелёное поле Тушинского учебного аэродрома, на котором сиротливо маячили два самолёта «У-2».
Мы спустили на землю штукатурный ящик, покидали несколько погнутых из-под раствора вёдер, инструмент... Подоспел худощавый косоротый мужчина, чуть постарше нас. Глазки забегали. Крикнул:
— Давайте, друзья, сюда! Будете у меня в бригаде!
Кличка у него была «Муравей». Мы пересекались с ним на отделке детского сада. Помню, одна малярша обозвала его: «Кривой!» — Муравьев скорчился от злобы, схватил лопату и запустил в обидчицу. А нас он встретил, весело потирая руки.
589
— Сейчас вас пропишем, — сказал. — Закусывать рукавом негоже. Сходим на рынок. Здесь недалеко, через железнодорожный мост. Прихватим лучку зелёного, рыбки вяленой…
Застолье получилось богатое. Тепляков, в прошлом спортсмен, наливал по сто граммов, да и то морщась. Бригадир брезгливо поглядывал в его сторону.
На другой день начали штукатурить ниши. Муравьёв сразу заметил мою нерасторопность, стал пытать:
— Ты что, не настоящий штукатур?
Пришлось частично раскрыться: дескать, жена умерла, уехал в столицу… Где работал? На «почтовом ящике». Про газетную деятельность — ни гу-гу!
— Ничего, — успокоил бригадир, — научишься. Ты по какому разряду? По третьему? Ну и хорошо! Не робей. Ты, парень, видать, свойский.
Я таскал раствор. Бойко размешивал его в ящике. Просеивал. И метал его мастерком на стены, предварительно накладывая на «сокол».
— А ты попробуй прямо из ящика, — предложил Муравьёв.
— Пока что не получается.
— А ты берись за все смелее. Не отступай ни перед чем. Вот подойдём к откосам, постарайся их вывести сам. Приглядывайся. Усёнки должны быть ровными и острыми, как бритва.
Однообразные плыли дни. Общежитие — работа, работа — общежитие. И маршрут был один и тот же: Ростокино — Тушино, Тушино — Ростокино. Между тем в нашей сто четвёртой комнате произошли большие перемены. Коля — «очкарик», генеральский сынок, женился на лимитчице и перебрался к ней, на второй этаж. Освободившуюся койку я, не мешкая, вынес, чтобы больше никого не подселили. Другой Коля — Черноножкин, нашёл более весёлую компанию, перекочевал к соседям. Я остался с Костей Нижегородцевым. Высокого роста, поджарый, рыжий, с худым удлинённым лицом, остреньким носом и белесыми ресницами, он удивительно смахивал на сеттера. Как-то Костя разоткровенничался:
— В цирковом училище меня сам Юрий Никулин кохал, хотел сделать настоящего клоуна. А через полтора года случился инцидент. Меня с треском выперли. Однако страсть к азарту, острым ощущениям осталась. Люблю риск. Мечтаю поступить в училище КГБ. Как ты думаешь, стоит?
— Конечно. У тебя для этого все данные, — категорически заявил я, но внутренне насторожился.
Нижегородцев имел неопределённый возраст. В свои восемнадцать лет порой тянул на все двадцать восемь, когда устало валился на стул, свесив руки, как плети, а мелкие морщинки сеточкой собирались у его глаз.
Костю, как всех лимитчиков, оформили разнорабочим, а он пристроился в отдел снабжения. Как ему это удалось? Только ли благодаря его пронырству? Опять же тайна…
590
Нижегородцев легко сходился с людьми, особенно с женщинами. Они липли к нему, точно железки к магниту.
Стала наведываться к Косте чернявая смазливая Маша, лет на пять старше него. Родом из Подмосковья, из Снегирей. Там у ее родителей был добротный дом. Но она привыкла кочевать по общежитиям, её тянуло к лёгкой, свободной жизни. Маша — мастер, вращалась в итээровских кругах, денежки у неё водились, и она частенько подкармливала моего приятеля. И при этом не переставала удивляться:
— Ай–яй–яй! Как наш дог! Тот никогда не наедается!
— А я, как с войны, — говорю, — проголодался, так до сих пор не могу насытиться.
Маша больше не изрекала междометий.
Спустя месяц пустующую койку, расположенную в торце комнаты и зажатую нашими кроватями, занял некий Володя Капустин. Русый, тощий, словно общипанный петух, он по обыкновению лежал в своём закутке поверх одеяла, уткнув нос в учебник. Упорству новичка можно было позавидовать. Он окончил техникум, а сейчас, работая электриком, учился по вечерам в институте связи, на втором курсе. Капустин не успевал толком поесть, а если, по его выражению, и бросал что-либо в клюв, то опять-таки второпях, на ходу. С первого взгляда он показался замкнутым, неразговорчивым. Недоверчиво озирался на нас, сытых остряков-бездельников, которые мешали ему сосредоточиться.
— Да угомонитесь вы наконец! — одновременно и просил, и требовал Володя. — А если уж невтерпёж, поржать можно и в коридоре.
Я ему искренне сочувствовал и предлагал Нижегородцеву:
— Давай проветримся.
Как-то шли по проспекту Мира, Рижский вокзал остался позади. Остановились около старинного дома с колоннами.
— Подожди меня, — сказал Костя.
Быстро поднялся по ступеням и нажал на чёрную точку звонка.
Дверь приоткрылась, словно пасть, поглотила моего приятеля и мигом захлопнулась.
Я принялся осматривать здание. Окна на первом этаже, по обе стороны от входной двери, были забрызганы побелкой. Сквозь стекло проглядывался громоздкий «козёл». Видимо, здесь шёл ремонт. На всякий случай я запомнил номер дома. На фасаде чернели две большие цифры: четыре и восемь. Сорок восемь. Да, но почему мой спутник так долго не появляется?! Пожалуй, и мне следует нажать на кнопку? Я уже поставил ногу на первую ступеньку.
И тут из загадочного здания выскочил Костя.
— Что так долго? — оговорил я его.
— А знаешь, куда я заходил? Нет? Это КГБ нашего Дзержинского района. Предлагал свои услуги.
591
— Ну, и что тебе посулили?
— Отслужи, говорят, сначала в армии, а там посмотрим. Словом, проверка на прочность и благонадёжность. Видишь ли, — признался он, — мой батя срок отбывает. Правда, мать с ним давно не живёт. И всё-таки… — он замялся.
— А какая статья? Пятьдесят восьмая?
— Что ты, он за кражу, — успокоил Нижегородцев.
— Ах, так вот откуда у тебя уголовные наклонности,— не к месту вставил я.
Костя сразу помрачнел. Я понял свою оплошность, дружелюбно похлопал его по плечу:
— Ладно, не обижайся. Я пошутил.
Он помолчал. Потом — с горечью:
— Эх, Юра! Ты же знаешь, я ни с кем не дружу. Только тебе открываю душу. А вот ещё одна деталь из моей биографии. Бабушка по матери, Берта Моисеевна, — еврейка. А её брат — в Канаде, чуть ли не миллионер.
— Так ты, выходит, некрещёный? — не без разочарования воскликнул я.
— Отчего же? Мой отец — русский, мать — наполовину. А меня ещё в детстве окрестили втихаря на дому. Вот, — он расстегнул воротник рубашки, вытащил крестик на серебряной цепочке.
— А как же тебя в КГБ возьмут?
— Тем, кто ходит в обнимку со смертью, без Бога не обойтись.
— Разумно, — заметил я, — а сам подумал: «Бьёт на откровенность. Ведь сестра моего отца тоже уехала в Канаду. С Костей надо быть начеку».
И тем не менее мы были неразлучны, как сиамские близнецы. Куда только нас ни заносило!..
Лубянская площадь. С высокого постамента рыцарь революции в длиннополой шинели грозно взирал поверх толпы. По левую руку от него разместилась главная резиденция некогда вверенного ему учреждения: массивные двери, на окнах — толстые фигурные решётки. Почему-то бросилось в глаза: у одного из откосов отвалилась штукатурка.
Нижегородцев подчёркнуто важно прошагал мимо этого грандиозного великолепия, быстро пересёк дорогу и юркнул в неприметное зданьице.
— У них здесь тоже приёмная, — объяснил он после.
Костя был осведомлён, с какой целью я обосновался в Москве.
— Сколько можно обрастать мохом? — теребил он меня. — Почему бы нам не нагрянуть в «Крокодил»? — предложил он да так запросто, как будто приглашал отобедать в кафе «Космос».
— Я был однажды там с баснями и получил вежливый отказ. А теперь боязно туда и заходить.
— Чепуха! Атаку следует повторить! — не сдавался мой общежитейский приятель. — Ты был с баснями, а сейчас ударь сказками.
Аргумент был неотразим. Мы смело вошли в громоздкое здание из стекла
592
и бетона и поднялись на двенадцатый этаж. Повсюду на стенах были развешаны портреты всемирно известных сатириков. Не хватало только Овечкина с его поделками!
— Не трусь! Вперёд! — подталкивал меня Нижегородцев, и мы очутились в одном из кабинетов. Сквозь табачный дым вырисовывались самодовольные лица. Они с недоумением уставились на нас: откуда, мол, такие свалились?
— Что, сказки?! — рявкнул массивный крокодилист. Возвёл очи горе и театрально произнёс: — О Боже! — и со скрытой усмешкой обратился к своему коллеге: — Вася, нам нужны сказки?
Тот что-то невнятно промычал в ответ.
— Вася говорит, что нет. Ну хорошо, посидите, я ознакомлюсь.
Он бегло скользил глазами по машинописным страницам, а я в ожидании приговора ёрзал на стуле.
— Нет, не подойдёт! — решительно отрезал литсотрудник. — Нам нужны рассказы, фельетоны… Кстати, кем вы работаете?
— Строителем, — гордо произнёс я, будучи уверен, что рабочим открыты все дороги.
Мой строгий судья тотчас изменился в лице. Я догадался, что совершил недопустимый промах.
— Видите ли, — присовокупил крокодилист, — язык у вас очень уж оляпистый. Надо писать поинтеллигентнее. Сатира, она штука тонкая.
После такого глубокого нокаута трудно было придти в себя. Одолевали сомнения… Полуголодный, неухоженный, без связей и поддержки, я уже около восьми месяцев крутился в шумной сутолоке многомиллионного города.
Зато наш сожитель Володя Капустин был полон оптимизма, изображал этакого сильного, волевого человека.
— Супермен! — восторженно захлёбываясь, заявлял он и, выпятив костлявую грудь, возглашал: — В здоровом теле — здоровый дух!
При этом сгибал и разгибал руки, напрягая бицепсы. Вырисовывались крупные набухшие вены… Он, неисправимый Дон-Кихот, размахивая самодельным мечом, видел всё в розовом свете.
Напротив, я отличался резкостью суждений и выходил за пределы общепринятых мнений. Споры были жаркими. Кровь закипала в жилах, кулаки инстинктивно сжимались. В светлых глазках Капустина появлялся холодный блеск, они суживались и подозрительно кололи:
— Откуда в тебе такая нетерпимость?
С житейской точки зрения я был полным неудачником. В прошлом — от несостоявшейся, полуразвеянной семьи остался сын, почти круглый сирота. А в будущем? В радужные перспективы верилось с большой натяжкой. Чего я достиг в столице, куда так неудержимо рвался и где такое обилие издательств и редакций? Мне удалось напечататься лишь в многотиражке управления
'
593
пассажирского транспорта. Да и то из-за моей принадлежности к данному ведомству. В этой газетке был опубликован фельетон, в котором я по наущению редакционных работников разделал под орех начальника СУ-1 Сидельникова как болтуна и бюрократа, забыв про мудрую пословицу: «Не плюй в колодец…» Вскоре я ощутил на себе обратное действие клеветона (он сработал подобно бумерангу) и нежданно-негаданно заимел врага. Он затаился до времени, орудуя исподволь, ожидая удобного случая, чтобы отомстить сполна. А пока что я незримо ощущал на себе его руку. На объекте на меня стали поглядывать с опаской, подозрительно. При моём появлении разговоры прерывались на самом интересном месте. Но тогда я не придавал этому особого значения.
Мой взор, затуманенный желанием славы, был прикован к линии горизонта. А что там за нею, я не знал. И, отчаянно барахтаясь, искал разгадку.
Поиски привели в литгруппу ЗИЛа. Я повёл ноздрями по ветру, но ничего привлекательного не почуял, кроме заводской гари. И не замедлил ретироваться.
Другая литгруппа собиралась на Чистых Прудах в фундаментальном здании, где размещался газетный комплекс. Редакция «Московского комсомольца» приютила под своим крылом творческую молодёжь столицы, чтобы та — упаси Боже! — не оказалась безконтрольной. Сюда, словно бабочки на свет, слетались со всех концов Москвы признанные и непризнанные поэты. В просторном актовом зале с многоярусными люстрами, поражавшем своей роскошью, собиралась публика лощеная и напыщенная. Сам руководитель Юрий Никанорович Чистяков, в прошлом офицер госбезопасности, так и искрился юмором. Он, достаточно эрудированный, ловко играл в либерализм и демократию и с упоением читал наизусть стихи из нашумевшего сборника «Катер связи» Евгения Евтушенко. Кстати, просочились слухи, что последний являлся осведомителем КГБ. Юрий Никанорович, по натуре артист, умел зажечь литературную братию, которая валом валила к нему.
Однако время шло, а не было даже скромного намёка на возможность публикации. Чистяков возился больше с поэтами. Прозаики находились у него на положении пасынков.
Кроме того, Юрий Никанорович предъявлял такие жёсткие требования, что я даже не мечтал о том, чтобы вынести на суд Божий свои опусы.
— Даже одарённые люди, — заявлял Чистяков, — если систематически не сидят за столом, выходят из формы. А вы, начинашки, должны работать, словно каторжане.
Я внял его совету. На досуге млел над листом бумаги. Поначалу перо плохо слушалось, но я силком заставлял себя вернуться к старой привычке. Потуги увенчались некоторым успехом.
Мои упражнения пришлись Нижегородцеву не по нутру. Он подтрунивал
594
надо мной и даже применял физические усилия, стремясь выволочь на улицу. Но сладить не мог: я был намного крепче него. Тогда Костя ударился в отчаянный загул. Потом вдруг притормозил: стал встречаться с Наташей из соседних многоэтажек. Она резко выделялась кукольной красотой, сквозь которую проглядывала изощрённая порочность. Её мамаша, видная женщина, работала официанткой в ресторане, с мужем разошлась.
— А на кой он мне? Портки стирать?! — откровенно заявляла она.
Костя сразу смикитил, какие выгоды проистекают от связи с Наташей.
— Моя невеста! — бахвалясь, представлял он её своим знакомым.
Теперь Нижегородцев постоянно отсутствовал. В комнате стало тихо, как в келье. Мы с Капустиным, блаженствуя, затворничали в ней. И постепенно притёрлись друг к другу. Узнав, что у меня умерла жена и что я имею диплом, он заметно смягчился. Обнаружилось даже, что у нас есть нечто общее: Володя корпел над хитроумными учебниками, а я поскрипывал золотым пером старой авторучки. В жанре всё ещё не определился: бросался от сказок к стихам, от стихов к басням. И первым моим слушателем и советчиком был Капустин.
Однажды он хлопнул себя по лбу.
— Во, идея! — воскликнул. — Тебя надо познакомить с одним человеком — Олегом Шапко. Токарем у нас работает. Тоже пишет. Драматург!
— Пьесописец, — щегольнул я только что выдуманным словечком.
И вот дверь отворилась — и на пороге появился он. Остоморденький, горбатенький, на голове — плешины, точно волосы у него кто-то выдрал клоками. Голос дрожащий, скрипучий. Почему-то на ум пришла мысль, что когда собаки знакомятся, то прежде всего обнюхиваются. Наш первый разговор напоминал именно такое действо. «Но что судить заранее, — одёрнул я себя. — Поглядим, на что он способен».
Шапко, несмотря на неоднократные просьбы, упорно отказывался что-либо прочесть.
— Вещь не окончена, требует доработки, — отнекивался он.
Но я настоял. Как на грех, в комнате присутствовал Костя. Он ёрзал на кровати, строил рожи, едва сдерживался, чтобы не расхохотаться.
Пьеса оказалась бездарной, и Шапко стал предметом постоянных насмешек.
— У него голова, как полигон после атомного взрыва, — говорил я и тем не менее продолжал сближаться с новоявленным драматургом.
Он был, подобно мне, южанином, родом из Феодосии, имел диплом агронома. Своего рода клеймо. Олег был вынужден залить эту запись в трудовой книжке чернилами — иначе не видать бы ему Москвы как своих ушей. Даже по лимиту. И, наконец, мы оба надеялись получить постоянную прописку в столице с тем, чтобы пробиться в литературу.
595
«Когда же нас пропишут?» — гадали мы.
— Да года через три, — сказал я наобум. И помолчав: — А то и через пять.
— А не хочешь, через десять? — возразил Олег, — Нет, выход один — жениться. Имел бы я такую наружность, как у тебя, — в два счёта обтяпал бы это дельце.
— Брать ярмо на шею? На всю жизнь? — возражал я.
— Можешь развестись.
— Алименты ты что ль будешь платить? Нет уж, уволь!
— Ну а мне терять нечего, — твердил Шапко. — Всё равно я загниваю на корню. Прихожу домой, валюсь трупом. Печатать некогда. Выходит, машинка не нужна. Хочешь продам? Недорого, за шестьдесят рублей. Она почти новая.
Дня через два машинописный агрегат в деревянном футляре, обтянутом дерматином, покоился под моей кроватью.
Писать, казалось, было не о чём. Всё вокруг примелькалось: однотипные коробки зданий, гастроном, кинотеатр… Если и было что примечательного, так это — гигантский мост, построенный Екатериной Второй для подачи воды. Затея обошлась в копеечку — миллион рублей. Поэтому его и прозвали миллионным.
Ну что ещё? На окраине микрорайона протекала мутная речка Яуза. Совсем обмелела. А раньше, по рассказам, в ней топили мертвецов. Проиграют в карты, приколют — и концы в воду.
А на объекте изо дня в день штукатурили стены. Когда они высыхали, становились серыми-серыми….
Это и была реальность, от которой никуда не спрячешься. Да я и не гнушался ею. И если она пока не рождала сногсшибательных сюжетов, терпеливо ждал, когда они появятся.
— Скучно. Ох, скучно! — хныкал Шапко.
Как драматург он жаждал конфликтов (мерное течение событий его не устраивало!) и готов был накликать беду, лишь бы всё бешено завертелось в чудовищном водовороте. А он наблюдал бы, как все корчатся в муках, хихикая, точно гиена, почуявшая запах мертвечины.
Словно ветром пахнуло из родных Приазовских степей — пришла телеграмма от Фёдора Михайловича Марченко. Незадолго до того я получил от него письмо, где он подробно живописал жестокую расправу, которую ему учинили в Неклиновском районе, и настойчиво добивался моего мнения, стоит ли апеллировать в ЦК партии?
Я ответил утвердительно, ибо считал, что справедливость ещё существует в высших инстанциях. Кроме того, надеялся приободрить упавшего духом товарища… Ведь после упорной тяжбы с местными властями он мог впасть в глубокую депрессию. Прошло несколько месяцев. Я уже не рассчитывал на визит Фёдора в столицу. Поэтому письмо, а следом и депешу воспринял как сюрприз.
596
Марченко я встретил на Курском вокзале. Обнялись, по-братски расцеловались.
— Приехал жаловаться. Фактов у меня вагон и маленькая тележка, — сказал он, потрясая увесистой зелёной папкой. — Вот! В памяти встаёт гора эпизодов, диалогов и прочего. И каждый раз сознание сверлит назойливый вопрос: как могло случиться, что эта кучка проходимцев склонила всю парт-организацию колхоза к такому решению? Короче, меня исключили. В районе тоже не удалось доказать свою правоту. Во внимание бралось лишь то, что сфабриковали Ковтун и компания. Вдобавок ко всему мне прилепили ярлык клеветника. Разумеется, это ничего хорошего не сулило. Обком партии утвердил решение бюро Неклиновского райкома.
Фёдор увлёкся, глаза его лихорадочно блестели. Он продолжал рассказывать, спеша, словно захлёбываясь, даже в метро, стоя на эскалаторе:
— Моим персональным делом занималась парткомиссия. Из Ростова приехал внештатный инструктор. Все факты проверял совместно с Ковтуном. А тот, сам понимаешь, не жалел дёгтя. Пришли ко мне, осмотрели гараж. Я спросил: «Ну, где же эти пять кубометров леса, что мне предъявили?» — «Не в количестве дело!» — ответили. — «А где же щебёнка, которую я привёз якобы на улицу, где живут мои родственники?» — Молчат. И вот этот инструктор — старикан, имел наглость заявить, что я самовольно взял и лес, и щебень. «А кроме того, дорогой товарищ, — процедил он притворно вежливо,— вы изволили попасть в медвытрезвитель, бежали от суда, в колхозе никого не признавали, вели себя крайне разнузданно и непристойно. Так что решение справедливое, пеняйте на себя!»
Марченко умолк, словно у него внезапно иссяк заряд энергии.
— Ладно. Не хандри, — утешил я его. — Утро вечера мудренее. Поехали ко мне. Отдохнёшь с дороги. Кстати, у нас в комнате одна койка свободна. Костю послали в Чехов — на строительство санатория. Посидим за столом, вспомним былое, развеемся. А завтра с новыми силами ринешься в бой. Я верю в успех. Ведь правда на твоей стороне!
Сошли с автобуса. Показался заброшенный миллионный мост, серые унылые здания, намозолившие глаза…
Вдруг из-за поворота выскочила «Скорая помощь» и стремительно промчалась мимо нас. Фёдор слегка вздрогнул.
Машина появилась снова, когда мы подходили к общежитию.
— Номер тот же, — заметил Марченко. — За мной следят. Как видишь, рука Неклиновской милиции действует не только в области, но и здесь.
Фраза показалась мне несколько сомнительной, но я не подал виду.
Однако и в комнате Фёдор Михайлович не мог успокоиться. То и дело вставал на стул и, насторожившись, не шевелился у открытой форточки.
597
Пронеслась легковая автомашина и, завизжав тормозами, резко остановилась.
— Вот опять. Слышишь?
Вероятно, то было простое совпадение, и всё-таки волей-неволей мною завладевала тревога. Марченко, как затравленный зверь, метался из угла в угол.
— Придётся обратиться в госбезопасность, — сказал он. — Ты проводишь?
На мгновение я опешил, но, кивнув, сказал:
— Да.
К вечеру нервное напряжение вроде бы несколько ослабло. Из Чехова приехал Костя. Фёдор достал из чемодана несколько больших, как лопаты, вяленых лещей. Устроили пир. Потом мы с Капустиным отправились за квасом. Когда вернулись, стали очевидцами такой сцены: Нижегородцев стоял лицом к стене, широко раскинув руки. За его спиной находился Марченко. Он решительно прикрикнул:
— Вальтер, стоять! Вальтер! — тот слегка дёрнулся, и тут же последовала строгая команда: — Ни с места! Руки!
Костя, казалось, в самом деле был сильно напуган. Фёдор Михайлович серьёзно объяснил, что перед нами не кто иной, как немецкий шпион Вальтер.
Шутка удалась, но ее автор и не думал кончать представление: действие только разворачивалось.
— Немедленно сообщите куда следует, — приказал Марченко.
— Мы не знаем номера.
— Тогда стерегите его, я пойду сам.
Он вернулся крайне озабоченный.
— Ну что? — спросил я.
— Пообещали подъехать.
Оставшись наедине со своим гостем, я стал выговаривать ему:
— Сценарий заходит слишком далеко, не правда ли? Зачем ты звонил туда? Рехнулся что ли?
— Я сделал это с целью. КГБ будет следить за нами, и я буду в полной безопасности. Милиция меня пальцем не тронет.
Довод был вроде бы убедительным.
— А вообще Костя подозрительный тип, — заметил вдруг Марченко.— Неопределённый возраст. Клад для органов.
— Недаром он хочет поступить в училище именно этого профиля.
— И правильно сделает.
Спустя немного времени мой безпокойный приятель снова приступил к замысловатым действиям. Зашёл в телефонную будку и позвонил дежурному госбезопасности, назвав координаты нашего общежития. А в час ночи заставил Капустина повторить эту процедуру.
Утром Володя, потирая лоб и поёживаясь, словно от озноба, повторял:
— Эх, вчера мы такую кашу заварили, жуть!
598
Между тем клубок событий продолжал неудержимо разматываться. Мы с Фёдором Михайловичем отправились в центр, на Лубянку. С высоты своего пьедестала металлический Феликс загадочно уставился вдаль. Я мельком глянул на его усы и бородку. На сей раз он показался не таким уж грозным, как прежде, — напротив, чем-то смахивал на Дон-Кихота, собирающегося сражаться с ветряными мельницами.
Мы пересекли площадь и сходу нырнули в неприметное зданьице, куда некогда заходил Нижегородцев. В вестибюле нас встретил широкомордый верзила, типичный вышибала, в чине старшего лейтенанта.
— К начальнику? — удивился он. — Нельзя. Он занят. Доложите мне. Я вас внимательно слушаю.
Марченко говорил много и сбивчиво. Рассказ получался путаным, и от этакой околесицы у кэгэбэшника глазки закатывались под лоб, а у меня возникло подозрение, что мой спутник окончательно свихнулся.
Дежурный нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
— У вас всё? Понял. Доложу.
— А вы кто будете? — обратился он ко мне.
— Его товарищ. Работали вместе в одном районе. А сейчас он остановился у меня.
— Та-ак, — удовлетворённо протянул старший лейтенант. Наверное, подумал: «Хоть один в здравом уме». — Простите, ваш адрес? Бажова, восемь? Квартира? Сто четыре? Так. Хорошо. Идите. Не безпокойтесь. Гарантируем вам полную безопасность.
Наступило видимое затишье. Костя, уезжая в Чехов, приглашал нас туда на воскресенье. В комнате осталось трое. Мы с Капустиным спозаранку отправлялись на работу. Фёдор уходил попозже, целый день шастал по столице и возвращался только к вечеру. Он успел побывать в ЦК партии со своей увесистой папкой, и его якобы там заверили, что разберутся.
— Выше голову! — ободрял я. — Вспомни нашего Иосифа Молчанова. Сколько раз его исключали? Но он пёр напролом. Являлся в Москву на приём в стоптанных сапогах и поношенной телогрейке. И его восстанавливали. Он, как феникс, возрождался из пепла.
— Ему было легче. Он, считай, боролся только за свои права, а я выступил против неклиновской шайки, затронул, так сказать, районные устои.
— Всё равно правда на твоей стороне!
— И тем не менее…
Порою Федор Михайлович нервничал, вскакивал чуть свет с постели, подбегал к форточке, прислушивался.
— Вот машина остановилась, — сообщал он. — Наблюдают за нашим домом.
Потом поспешно выбежал в коридор и вскоре вернулся.
— Знаете, у меня желудок расстроился, — сказал он многозначительно.
599
В субботу, как всегда, был короткий день. В перерыв Марченко заехал за мной в Тушино, на объект.
— Знакомьтесь, мой друг, — представил я его бригадиру. — Между прочим прораб.
Я показывал Фёдору будущий Дворец. Он намётанным глазом окидывал фронт работ. Всё шло как нельзя лучше. Но стоило нам очутиться на улице, как мания преследования опять обуяла моего гостя. Повсюду ему мерещились подозрительные машины. Особенно «скорые» и милицейские. По его мнению, они были предназначены только для того, чтобы не упустить из поля зрения важную персону — Фёдора Михайловича Марченко. Уже на Курском вокзале он насчитал нескольких наблюдателей. Следили и в электричке. А на станции Чехов число следопытов, пока мы ожидали автобус, возросло, по его подсчётам, чуть ли не до двадцати. Фёдор бегал, петлял, как заяц, искусственно стараясь разжечь их профессиональный азарт.
— Я нарочно отошёл от остановки — и он тоже. Я скрылся в туалете — они тут как тут, — докладывал он мне.
Разумеется, коль мы затронули осиное гнездо на Лубянке, слежка велась (инстинкт меня не обманывал), но, безусловно, не в такой степени, как казалось Фёдору Михайловичу.
Кстати, в ту пору мой облик был приметным: обритая голова делала меня похожим на уголовника — и снующая толпа почтительно расступалась. А на периферии я был, как на ладони. Костя, смакуя, рассказывал:
— Здесь, в Чехове, я в прямом смысле в доме отдыха. То раствора нет, то кирпича. Посижу до обеда, а после туда-сюда — и на ужин. Кормят безплатно. Хожу в чистом. Ничего не делаю, а деньги получаю.
Фёдору было скучно; он уже не представлял своего существования без постоянной погони. А тут, на лоне природы, цепь недавних приключений внезапно прервалась, и его кипучая натура находилась в смятении, жаждала новых, острых ощущений. Марченко побыл с нами более часа и, сославшись на непредвиденные обстоятельства, укатил в Москву.
Каково же было наше удивление, когда уже на закате дня он шёл от проезжей дороги прямо по луговой траве к нам, и не один, а с молодой, ярко одетой девушкой. Когда они приблизились, Костя воскликнул:
— Моя Наташка! Во даёт!
Как Фёдору удалось её встретить, для меня до сих пор остаётся загадкой. Помнится, он интригующе шепнул мне: «Наташа — наша!»
Если верить Нижегородцеву, она работала машинисткой в одном из зданий на Лубянке — но не в госбезопасности. Вполне возможно, что он меня дезинформировал, либо она его…
Всю неделю Марченко разъезжал по столице. Не знаю, что ему ответили в ЦК партии и был ли он там, но выглядел крайне растерянным. Подбегал к
600
уличному окну, прислушивался к звуку каждой проезжающей машины. Улучив момент, когда мы остались наедине, признался: «Ко мне подходил мужчина в штатском и строго предупредил: «Кончайте отсебятину». Говорил Фёдор полушёпотом, испуганно озираясь по сторонам, как затравленный зверь, и вдруг вздрогнул.
К вечеру его стало лихорадить. «Зябко что-то, — пожаловался он. — Я лучше прилягу». Он укрылся с головой, но его продолжало трясти.
Я стащил одеяла с соседних кроватей, достал зимнее пальто — и всё это навалил на моего несчастного гостя. Ничего не помогало. Фёдор пребывал в судорожной борьбе. Ему было невыносимо холодно, хотя уже наступили погожие, тёплые дни.
Впервые я стал очевидцем такого острого приступа и теперь уже вовсе не сомневался, что Марченко серьёзно болен. Вдруг он неожиданно попросил:
— Юра, не сможешь ли ты достать доклад товарища Байбакова?
— А зачем тебе такое крупномасштабное выступление?
— Для чего? Секрет фирмы, — ответил он туманно.
Черноножкин и другие ребята с первого этажа недоверчиво косились на меня. Вероятно, до них дошёл слух о наших приключениях. Или же захаживал участковый и дал указание вести негласное наблюдение. На что уж Шапко, собрат по перу, и тот охладел ко мне, ходил, низко опустив голову. Мне казалось, что он, драматург, внутренне ликует: наконец и в нашем общежитии развернулась остросюжетная ситуация. Психическое состояние Фёдора незримо перекинулось на меня. Я был словно наэлектризованный.
Мерещилось, что и на самом деле за нами следят. Порою почти явно чувствовал на себе недоброжелательный взгляд, хотя мой разум и бунтовал против навязчивой идеи. Я так бы и считал, что всё это плод больного воображения Марченко, если бы не такой случай.
В метро, на эскалаторе, сзади меня расположился мужчина с детской коляской. Я стоял к нему спиной. Что-то заставило меня обернуться. Человек с неприметной внешностью начал нагловато всматриваться.
Я, по укоренившейся привычке, не моргая, уставился на него.
— Чего вы добиваетесь? — спросил он строго. — Я говорю по-английски и по-русски. Так вот, кончайте самодеятельность. Да-да, — продолжал он. — Неужели вам не надоела эта игра в кошки-мышки? Подобные опыты до хорошего не доведут.
Когда я вернулся в общежитие, в комнате никого, кроме Нижегородцева, не было.
— На, почитай. От Марченко, — усмехнулся он и подал мне телеграмму.
Я схватил её и прочёл залпом: «срочно вылетаю самолётом тчк не упускайте из виду Вальтера тчк Наташа наша тчк резидент».
Фёдор Михайлович, как выяснилось, покинул Москву 29 апреля 1967 года.
601
Погода утихомирилась. Деревья застыли — не шелохнутся. В нашей комнате стало пусто, как после выноса покойника. Закрыв глаза, я лежал на кровати. Володя Капустин листал учебники — готовился к экзаменам. Пожаловался:
— Что-то в голову ничего не лезет.
Костя Нижегородцев, пришивая пуговицы к рубашке, простонал:
— Да здесь с тоски помрёшь!
Я поднял голову:
— Вот что, братцы, кончайте скулить. — И предложил: — Пойдёмте в храм. Ведь завтра Пасха. В полночь начнётся Крестный ход.
— Замечательно, — сказал Володя и отбросил в сторону книги. — Меня ещё в детстве бабушка водила. Такая красота!
— А я ни разу не был, — встрепенулся Костя. — Интересно бы поглядеть.
— Это тебе не цирк, а церковь, — подковырнул его Капустин. — Там надо не развлекаться, а молиться.
— Ну будет вам пререкаться, — попытался я усовестить их. — Да ещё в такой день. Великая суббота!
Капустин встал:
— Тогда веди нас, — сказал. — Но куда?
— На ВДНХ. Там есть храм с синими куполами. А пока отдохните. Желательно молча. Гоните прочь всякие дурные и пустые мысли.
Подходя к церкви, мы столкнулись с группками комсомольцев и дружинников, присланных для отсеивания молодёжи. Попробовали прицепиться даже к нам:
— А вы куда?
— Да у нас уже свои дети в школу пошли, — пробасил я для солидности.
— А рыжий? — не отставали они. — Что-то очень уж молод.
— У рыжего, — выдумал я на ходу, — трое девочек растут.
В церкви было многолюдно. Протискиваться не стали, остановились недалеко от входа.
— Читают полунощницу, — пояснил осанистый мужчина с повязкой на рукаве, по-видимому, сторож. — Ожидайте. Скоро пойдут.
Из церковных дверей начал чинно выдвигаться Крестный ход. Впереди шествовал отрок в красном стихаре. Он нёс фонарь на деревянном держаке (внутри теплилась свечечка). Колыхались хоругви на высоких древках. Алтарники шли с большими свечами. Священник — с трисвещником в левой руке и кадилом — в правой. Клирошане непрестанно пели: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех…»
Прихожане шли с зажжёнными свечами вокруг храма, и в ночной темноте, казалось, плыла огненная река…
Вдруг из подворотни выскочил залихватский парень, волосы торчком, как у метлы, крикнул:
602
— С такими знамёнами не войдёте в коммунизм!
— А мы, милок, движемся верхом, а не низом, — ответила бойкая бабуля.
Обогнув храм, Крестный ход приостановился. Его головная часть вошла на паперть. Остальных не впустили. Дверь затворилась. С паперти доносились возгласы настоятеля и многократное пение «Христос воскресе...» Потом дверь открыли, и людская лавина хлынула в церковь.
Служба продолжалась в радостном ключе. Священники выходили из Царских врат плавно, как бы не касаясь пола, то в красных, то в голубых, то в жёлтых облачениях, кадили иконы и молящихся и, поднимая трисвещник с крестом, обращались к ним с победным кличем: «Христос воскресе!»
После утрени хор приступил к Пасхальным часам. Они предварялись троекратным пением главенствующего тропаря: «Христос воскресе из мертвых смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав».
Я знал его наизусть ещё тогда, когда после пятилетнего пребывания на лесоповале отец вернулся восвояси. Правда, он иногда переиначивал тропарь и вместо «во гробех» вставлял в «лагерех».
Началась обедня. Настоятель в красной камилавке и в красной фелони, окаживая престол, торжественно возглашал: «Да воскреснет Бог и расточатся врази его…» На клиросе отвечали: «Христос воскресе из мертвых…» Затем запели антифоны… Дьякон читал Евангелие… И вот, словно жужжание пчелиного роя, стала растекаться «Херувимская». Она реяла на уровне молящихся, досягая высоких сводов храма.
По скудной осведомлённости в церковной службе, я знал лишь, что Херувимы — высшие Ангелы, а Троица — Триединый Бог. Но надмирная окрылённая мелодия и слова «отложим всякое попечение» — всколыхнули до дна мою душу… Минуло девять лет, как я попал на Пасхальную службу в церковь близ университета. И был после того на взлёте. А вскоре опутали мирские пристрастия: похоть, тщеславие — и, точно кандалы, потянули к земле. Я опускался вниз и чуть было не достиг ямы преисподней. Это и была та, по словам Ленина, объективная реальность, данная нам в ощущении. И ныне с трудом выкарабкиваюсь к свету — разумеется, не без Божьей помощи. Отложим льстивые попечения, устремимся к горнему и обрящем мир и покой. Вот птички - синички, не сеют, не жнут, а Господь даже зимой не оставляет их без корма. Или цветы полевые, лилии, облачены краше царей…
Исповедников в церкви было предостаточно. Мы втроём стояли в сторонке. Батюшка, маленький, щупленький, со строгим профилем, заприметил нас.
— Ну что, орлы? Подходите. Кто смелый? Давай-ка ты, красавчик, — обратился он ко мне. — Давно приобщался?
— В детстве. Исповедовался в прошлом году. На дому. А после Господь послал Евангелие.
— Благодари Бога. Но прежде приучись ежедневное правило исполнять.
603
Кто знает, проснемся ли утром? И что будет к вечеру — неведомо. Молитвослов сейчас трудно достать. Загляни как-нибудь. Дам кое-что полезное, на машинке отпечатано. Ну, конечно, не говел? — продолжал он. — Словом, не готов. Приходи в следующий раз. Не откладывай. Искушения могут быть, болезни и скорби. Все под Богом ходим.
Подошла очередь Капустина. Его священник тоже не допустил к Чаше. А Нижегородцев наотрез отказался идти даже на исповедь.
В общежитие вернулись рано утром. В нашу дверь сразу постучали. Открыли — на пороге стояла соседка Зоя.
— Где это вы всю ночь бродяжничали? — спросила. — Вот яички свеченые и куличик. Разговейтесь!
— Мама Зоя! — воскликнул я. — Ты всё печёшься о нас, как о детях.
— А вы ещё хуже. Без жён.
***
За тысячу километров от Москвы Марченко продолжал настойчиво напоминать о себе. Так, на моё имя была заброшена, как бомба, сногсшибательная депеша: «Рычаг Морозова тчк центр Галилей тчк опора Юрий тчк». Поразительно, как только на почте приняли подобный набор слов!
В письме Фёдор благословлял Наташу на законный брак с Костей. «В настоящее время, — рассуждал он, — это не помеха. Я ошибался».
Он никак не мог остановиться, совладать с собою, так как был в плену коварного недуга. Да, теперь я ничуть в этом не сомневался. «Шизофреник», — ещё загодя до описываемых событий недвусмысленно выразился один мой знакомый.
Кстати, а где Марченко сейчас?
— В пятой больнице, в психиатрическом отделении, — ответила его мать Мария Ивановна, когда я появился у неё в Старо-Бессергеновке. — Колют инсулином. Аппетит зверский. Спит. Располнел. Словом, сам увидишь. — Она вдруг умолкла. На глазах выступили слёзы. — Считай, калека на всю жизнь. Довели его до ручки. Я предупреждала: не балуй с огнём! А теперь что, — инвалида из него сделали?! Как говорится: спасибо партии родной!
На свидание к Фёдору я пришёл вечером. Сидели с ним во дворе, в беседке. На него нахлынули прежние воспоминания. Снова воспалённое воображение поволокло его, как по кочкам, по старым связям.
— Был у Сапожникова, Маникина, Головченко. Он сейчас третий. В районе начинается перестановка кадров. Встретил Молчанова. Всё такой же бодряк. Передавал тебе привет. Говорили о многом.
И вдруг Марченко ни с того ни с сего сказал:
— Знаешь, недавно в электричке видел своего отца!
— Так он же погиб! — изумился я.
604
— В том-то и загвоздка. Отец сделал вид, что меня не узнал. Наверное, его захапала немецкая агентура.
В свою очередь, поддаваясь гипнотическому воздействию Фёдора, я высказал такую версию:
— Быть может, и моя жена не умерла? Её могли заменить в морге другой женщиной. А Валю, сделав пластическую операцию, заслали в какую-либо страну.
Я вспомнил, что, находясь в стеснённых семейных обстоятельствах, просил Максима Геннадьевича Кондратьева, оперуполномоченного госбезопасности, чтобы он сосватал Валю в разведку.
Фёдор горячо ухватился за моё предположение:
— Вполне реально. Недаром она до этого изучала английский язык, ездила в Чехословакию. К тому же специфика работы — гражданская авиация.
Я достал из портфеля Валин увеличенный портрет.
— Здесь она заснята в форме. Видишь, китель диспетчера.
Марченко, рассматривая фотографию, заметил:
— Да, яркая женщина. Именно таких и вербуют. Может, лет через тридцать вы и встретитесь. А сынуля женится. Пойдут внуки…
— И я давно вынашивал эту гипотезу. Потому что никого не любил так, как её. Никого!
— А любовь, говорят, побеждает смерть, — торжественно заключил Фёдор.
— Проснись, — перебил я его. — Уже скоро две тысячи лет, как она побеждена. Её упразднил Иисус Христос, добровольно взойдя на Крест.
— И ты, Юра, веришь во всё это?
— Верую. Дай Бог, чтобы и ты уверовал.
605
Глава 6
ИСКУШЕНИЯ
К
остя Нижегородцев презирал труд, в каком бы виде он ни выражался. — Неужели вам не надоело? — подчёркнуто почтительно — «на вы» — обратился он ко мне. — Странный человек! Ах, вам нравится вкалывать?! Ну-ну! Давайте, давайте! Что касается нас, то мы пас.
— Не забывай, Сам Господь повелел Адаму добывать хлеб в поте лица своего.
— Это было давно.
Я не вытерпел, осерчал:
— Но заповедь Божия неизменна! Или ты безбожник? А ещё носишь крест! Видать, для моды?
— А вы не лезьте в душу, — сказал он, после чего мы дней десять играли в молчанку.
Артист по натуре, Костя не терпел однообразия. Будучи рыжим, вдруг перекрасил в чёрный цвет волосы и даже брови и ресницы. Как он потом рассказывал, парикмахер недоумевал:
— Вы что, человека убили? А то у меня был такой случай. Преобразил одного молодчика вроде вас, а он оказался опасным преступником.
Ни с того ни с сего Нижегородцев прервал отношения с Наташей.
— Может, ты приревновал её к резиденту Марченко? — подковырнул я его.
— Вовсе нет. Просто она спуталась с другим. Безусловно, резидент объяснил бы это тем, что её обработала английская разведка. Теперь вопрос: а кто завербовал меня? Её зовут Ада. Здесь неподалеку находится штаб-квартира. В узком глухом переулке, в ветхом двухэтажном бараке.
Работяги недолюбливали Костю. Саша Тепляков относился к нему с нескрываемым презрением:
— Филон ещё тот! Паразит несчастный! Что у тебя с ним может быть общего?
— Ну как же! Живём в одной комнате. Толчёмся вместе каждый вечер. Что с него взять? Он ещё молодой, зелёный. Да и кто из нас без греха?
— Это верно.
После отпуска я помчался к Саше в общежитие, на Шоссе Энтузиастов, чтобы разведать у него обстановку на объекте. Мой напарник выглядел усталым, немного грустным:
— Сдавал экзамены, — сказал он. — В строительный техникум.
— Ну и как?
— Провалился. Значит, доля наша такая. Будем трудиться, как отцы и деды. А тут ещё новости. Пока ты был в Таганроге, я успел с Муравьёвым поцапаться. Такая дрянь! Тебя осуждал: дескать, с отпускных только одну бутылку
606
поставил. Потом на меня перекинулся: «Что ты, как красная девица, честного корчишь? Нынче все воруют!» Словом, разругались мы с ним вдрызг. Нас переводят в Медведково. Поработай пока один. А я дней через десять выйду. Может, своё отдельное звено организуем? Возьмём Володю Головастова? Золотой парень. Да ты его знаешь. Вот он сидит, наши койки рядом.
Володя застенчиво улыбнулся, приободрился и вступил в разговор:
— В Медведково, по-моему, прораб Калмыков. Леонид Николаевич. Тёртый калач. Пробы негде ставить. Оформлен был сразу в нескольких местах. Бывало, откроет ящик письменного стола — там пачки денег. А жадный — до ужаса! Всё старался на халяву выпить. Я его даже в ресторан водил, надеялся разряд получить. Да так и остался с носом.
Головастов ухмыльнулся, ощерив стальные зубы. На правой руке у него я заметил наколку: не то штурвал, не то заходящее солнце.
— Что ни говори, обидно всё-таки, — продолжал он. — У меня же четвёртый разряд штукатура. Но у себя в деревне был трактористом. А с такой записью в Москву по лимиту не берут. Припрятал я трудовую книжку, и оформили меня сюда подсобным, по второму разряду.
Наутро я отправился в Медведково с Костей.
— Нам крупно повезло, — подытожил он весело. — Отсюда до общаги рукой подать. Несколько остановок на автобусе. Видишь кран? Там наш домик. Три этажа уже сложили. Всего будет пять. А вот прорабская. Замка нет. Значит, он там.
Калмыков был преклонных лет, но всё ещё красивый, опрятно одетый. В золотых волосах его просвечивали серебряные нити. В обхождении оказался вежлив. Но я уже заранее относился к нему с предубеждением. Он почувствовал, насторожился. Спросил:
— Вы каменщик?
— Нет, штукатур.
— И какого, извольте узнать, разряда?
— Третьего.
— Та-ак, — протянул он неопределённо. — И когда же вы приступите? — В глазах его запрыгали лукавые огоньки.
Я замялся.
— Видите ли, я прибыл один. Напарник в отпуске. Может, я пока поработаю с такелажниками?
— Ну что ж, это ваше право, — сказал он со скрытой издевкой.
Раствор возили самосвалами. Его сбрасывали в железные ящики на специальной площадке. Кузов поднимался, жижа устремлялась вниз, брызги разлетались далеко вокруг, а то, что покруче, прочно прикипало к дну кузова. Раствор приходилось очищать скребком, балансируя на заднем откинутом борту. Хорошо еще, я вымахал чуть не до двух метров да и руки имел длинню607
щие. Коротыш здесь не сладил бы! На помощь иногда поспешал долговязый Костя Нижегородцев. Вид у него был залихватский: на голове — самодельная шапочка из газеты, рукава рубашки закатаны по локоть, голенища резиновых сапог вывернуты. Он уверенно подцеплял тросами бадьи с раствором, поддоны с кирпичом и звонко кричал крановщику:
— Давай, вира!
Вскоре и я освоил нехитрые приёмы, и неискушённый наблюдатель мог меня принять за опытного такелажника.
— Тут лафа, не правда ли?! — восклицал Нижегородцев. — Отоварил каменщиков — и сам себе хозяин.
На объекте о моём дружке ходила недобрая слава лодыря. Тень падала и на меня. В наш адрес летели реплики, вроде:
— Сошлись. Два сапога пара!
Я догадывался, что Калмыков вкупе со своими подпевалами подтрунивал надо мной за глаза, что вот, де, штукатур, а подрядился в разнорабочие.
В Медведково прибыл Володя Головастов. Мы сразу спарились и принялись штукатурить дверные откосы в подвале. И тем не менее в представлении прораба оставались всё теми же подсобниками, а грубо говоря — затычками к любой дырке.
— Ребятки, — скажет он, бывало, вкрадчиво, — пришёл кирпич. Машина с прицепом. Надо помочь разгрузить. Задержитесь часика на два. Я в долгу не останусь.
Наконец, из отпуска вышел Тепляков.
— Если мы вам нужны, — заявил он напористо Калмыкову, — давайте штукатурку. Если нет — отправляйте на другой объект.
Прожженный прораб сделал вид, что смутился.
— Зачем шуметь? Обделайте для начала цоколь. Работа простая и денежная.
Я поспешил предупредить напарников:
— Не нравится мне эта пройдошливая лиса! Запросто может наколоть.
— Это как пить дать, — подтвердил Головастов.
Саша был настроен воинственно:
— Пусть только попробует! В контору поеду. К Аввакумову! А сейчас за дело! Сколотим ящик, наготовим тёрок — и вперёд!
Я деловито размешивал весёлкой раствор до нужной консистенции. Подошёл молодой татарин. Присел на корточки, понаблюдал.
— Раствор должен быть, как сметан, — приговаривал он, скаля прокуренные зубы. — Можно, я попробую?
— Давай!
Вместе с татарином стали набрасывать раствор на стену, а Тепляков и Головастов шустро орудовали полутёрками.
608
Татарин вытер пот со лба, усмехнулся:
— Вот так. Мы, брат тоже штукатуры!
Спустя час около нас появился комплексный бригадир, плотный чернявый башкирец. «Ещё один соглядатай! Повадились!» — подумалось с неприязнью. Если не уверен в себе, теряешься, когда за тобой наблюдают. Бригадир как бы отгадал мои мысли, пронзительно глянул:
— А ты чего не полутёришь? Видать, не полный штукатур?!
Затем безцеремонно взял мастерок, приговаривая:
— Хочешь, покажу, как надо работать?!
Тепляков вмешался:
— Ладно, бугор! Положь инструмент! Здесь тебе не фэзэушники!
— Ну хорошо, — злобно процедил тот, — вы об этом ещё пожалеете.
— А ты не угрожай. Мы от тебя не зависим и хлеб твой не едим.
На другой день Калмыков неожиданно подобрел.
— Пойдёмте, — сказал, — я вам выделю комнату под раздевалку. Это в первом подъезде. Там же будете трудиться.
Расхаживая с нами по этажам, разглагольствовал:
— Широкое поле деятельности! Можно при желании хорошо подзаработать. Берёте целиком квартиру и доводите её до кондиции. Потом другую. И так далее. Раствор вам будет подавать крановщик. Итак, желаю успеха!
Дело у нас спорилось. Поначалу я заделывал штробы и стыки между стенами, а Володя и Саша выхаживали откосы. Когда же очередь дошла до больших площадей, мои напарники стали бросать раствор ковшами прямо из ящика. Я пока что пользовался «соколом» и мастерком. А затирал уже бойко и качественно.
Забежал Капустин. Его как электрика прислали сюда сделать скрытую проводку.
— Ну вы даёте! — восхитился он. — Как муравьи!
— Стараемся, — отвечал я за всех. — Калмыков сказал: «Сам проверять буду. Положу на стену правило. Если под него лист бумаги не пролезет, значит, высший класс».
Капустин оценивал нашу работу взглядом дилетанта, не подозревая, что у нас тоже порой не всё ладится. На потолках после заделки стыков между плитами по ещё не затвердевшей штукатурке надо было прорезать во всю длину русты — полукруглые ложбинки. И не только для декоративных целей. А и для того, чтобы на этих местах меньше появлялось трещин, когда дом будет давать осадку. Подходящие рустововки на складе отсутствовали. Тепляков изготовил самодельную: куцую палочку с набитой поверх железкой. Головастов косился на неё с пренебрежением: «То же мне фитюлька!» Тепляков сердился:
— Чем она тебе не нравится? Очень даже подходящая!
Однако русты у нас сплошь и рядом получались рваными или кривыми.
'
609
Может быть, ещё и потому, что направляющую устанавливали не в распор — двумя рейками с пола, а придерживали с «козлов» руками. Один резал русты, а двое прижимали рейку к потолку.
Нижегородцев, в противоположность Капустину, старался умерить наш пыл:
— Вот вы надрываетесь, как лошади. А что толку? От работы только горб вырастет. А постоянной прописки вам не видать как своих ушей.
К сожалению, я сознавал, что в его репликах имелась значительная доля истины. Положение лимитчиков было незавидное. Всюду их старались поприжать или обвести вокруг пальца. Калмыков тоже поглядывал на нас свысока. Я почему-то был уверен, что он устроит нам «козью морду» — закроет наряды по самой низкой шкале.
Уже второй год меня прописывали временно. Что будет дальше? Родственнички мои постарались выпихнуть меня на стройку, а теперь пытались оженить.
— Что ж, самый надёжный выход, — одобрял и Олег Шапко. — Главное, заполучить прописку, а там можно и развестись.
С его доводами я не соглашался. Жениться обманным путём на ком зря, ради ничтожного штампа в паспорте? Нет, это уж слишком подло.
В то же время природа брала своё. На женщин, которых вокруг было превеликое множество, я взирал с нескрываемым вожделением. Как-то на нашем первом этаже, в соседней просторной комнате, справляли чей-то день рождения. Там было шумно и весело. Горланили застольные песни. Я вышел в коридор и чуть не столкнулся с плотной — выше среднего роста — блондинкой. Ее густые до пояса волосы были распущены. На икрастых ногах — босоножки без задников. Она остановилась. Кровь бросилась ей в лицо. Потом она быстро направилась на площадку, где у тумбочки дремал престарелый вахтёр и где висел ящик для писем. Покопалась в гнездах: нет ли там чего? И неспеша стала подниматься по лестнице. Я последовал за ней. Она искоса поглядывала на меня сверху вниз. Мы достигли пятого этажа. Дальше идти было некуда — чердак! Она в раздумье постояла посреди коридора. Я не стал её больше преследовать, а для отвода глаз остановил великаншу Тоню, чтобы попросить у неё денег взаймы. Блондинка заглянула на кухню, повертелась ещё немного в коридоре, но увидев, что я мило беседую с Тоней, юркнула в комнату. Я запомнил номер комнаты.
Похотливая закваска, брошенная в сердце, изменила моё отношение к прекрасному полу. Я стал более общителен, сдержан и мягок, точно кот.
При случае старался услужить соседке Зое — помогал тащить тяжёлые сумки из магазина. Моя внимательность пришлась ей по вкусу, и она без-церемонно ставила к нам в комнату коляску с грудным ребёнком.
— Ты пригляди за Светланкой, — просила, — а я сбегаю за продуктами.
610
Милая, заботливая женщина! А какая чистюля! Какая хозяйка! В нашем общем коридорчике все полки заставила банками разных калибров. Соленья, варенья… Зоя целыми днями вертелась, как белка в колесе. Ведь у неё росла ещё одна девочка постарше — Маринка. А муж — не помощник. Пьяница!
Это был щупленький рыжий шофер Саня, в своей неизменной кожаной куртке нараспашку. Сам — коренной москвич, прописан был у родителей. Их дом располагался неподалеку от нас. Там же, в гараже, я помогал Сане ремонтировать его личную машину. А после он потчевал меня маринованными опятами и анекдотами, цинично хвастаясь своими дорожными связями.
Каждый день он был навеселе. Случалось, заявлялся поздно, едва переставляя ноги. Зоя, как пантера, караулила его в коридоре. Резким ударом сбивала провинившегося супруга с ног, и он юзом скользил по полу. Затем, кряхтя, поднимался и с трудом добирался до своей двери. Дверь была заперта. Он тщетно стучал. Зоя не открывала. Лишь раздавалась злобная реплика:
— Пшёл вон! Где нажрался, туда и ступай.
Из жалости мы привечали соседа, если имелась свободная койка. Иногда он забредал к нам, надеясь выпить. Хмелел быстро. В глазах прыгали ревнивые искорки.
— Знаю, знаю, — грозил пальцем. — Все вы путаетесь с моей Зойкой! И ты, Костя, и ты, Юраська…
— А Капустин? — подзадоривали мы его.
— Капустин? Володька? Нет! Это Кащей безсмертный, — и Саня скалил золотые зубы.
Его совместная жизнь с Зоей состояла из поединков, которые разыгрывались за фанерной перегородкой. Перегородка сотрясалась от ударов: что-то грохотало, валилось на пол, доносилась площадная брань. Ничего не поделаешь: се ля ви! Эта французская фраза была тогда в моде; ею любили бравировать и объяснять многие необъяснимые вещи.
Как-то около полуночи я возвращался восвояси в автобусе. На одной из остановок неподалеку от ВДНХ вошла Зоя. Села рядом. Поинтересовалась:
— Откуда так поздно? Небось со свиданьица?
Я не ответил.
Было скользко. Дороги и тротуары обледенели; сверкали, как лакированные. Пришлось взять Зою под руку.
— Осторожно, — сказал, — не упади!
Она с готовностью прильнула ко мне. В общежитии, в маленьком тамбуре, сама протянула руку:
— Спасибо тебе. А мой алкаш, небось, дрыхнет без задних ног.
Мы распрощались. Каждый направился в свою дверь.
Соседка всё чаще поручала мне приглядывать за детьми. Иногда я даже прогуливался с ней по улице, катил коляску. Зоя стала мне симпатизировать.
611
В тот вечер в комнате мы были вдвоём с Костей. Я склонился над листом бумаги, а он сибаритствовал, лёжа на кровати. Капустин ещё не вернулся с занятий. Вдруг постучали.
Вошла Зоя. Поставила на стол кастрюльку.
— Вот, ребята, — сказала, — щи, заправленные салом. Отведайте, если не побрезгуете. А то у нас никто не ест.
В другой раз дала банку вишнёвого варенья. Приношения были как нельзя кстати. Нижегородцев потирал ладони, многозначительно подмигивал:
— Молодец, Георгио! Она не зря вас подкармливает. Не теряйтесь!
Нет, Зоя была не в моем вкусе, хотя и выглядела довольно привлекательно в своей нарядной шубке и меховой шапочке. И — что удивительно! — чем-то походила на мою Валю: тот же размах соболиных бровей, тот же овал лица, та же походка… И ещё одна деталь: Вале, как и Зое, шел бы сейчас тридцатый год.
Вскоре я убедился, что соседка ко мне неравнодушна. Причиной послужил такой эпизод. На Восьмое Марта собрались вскладчину в сто восьмой комнате. В компании было несколько девиц. Среди них — блондинка с пятого этажа, которую я однажды преследовал по лестнице. Блондинку звали Женей. Она сидела напротив. Я не сводил с неё глаз. Широкоскулое курносое лицо её раскраснелось — то ли от вина, то ли от моих назойливых взглядов. Она старалась манерничать, развязно смеялась, толкала в бок подружку, нашептывала ей, да так, чтобы я слышал: «Стоит мне только бровью повести, и он будет мой».
Когда же я пригласил её танцевать, стала упираться, заявила:
— Не умею и не хочу.
То был своего рода маневр. Спустя минут десять она уже кружилась с безшабашным парнем с Орловщины. Но тот затем до того наклюкался, что свалился на чужую койку. Женя осталась без напарника.
Из тесной комнаты компания перекочевала в красный уголок, где танцы были в самом разгаре. Заиграли танго. Я подошёл к Жене. На этот раз она не отказала. Я повёл её медленно, крепко обняв за талию. Лицо у нее пылало. Теперь мы, воркуя, не отходили друг от друга. Вдруг стремительно подлетела Зоя, схватила меня за руку:
— Пойдём отсюда, — промолвила повелительно. — С кем ты связался? С деревенской бабой! Танцуй со мной, а к ней больше не подходи. Не позволю!
Костя со своей стороны пригрозил:
— Смотри, не вздумай с ней спутаться!
Однажды я забрёл с ребятами в комнату Жени. Такие налёты в общежитии случались зачастую. Несмотря на поздний час, мы шумели и балагурили. Женя уже лежала в кровати. Она приподняла голову, возмущённо крикнула, очевидно, в мой адрес:
612
— Ходят тут всякие баламуты, спать не дают!
И, вскочив с постели, в одной комбинации, босая, взобралась на стол у окна. Якобы для того, чтобы закрыть форточку.
— Дует, — сказала, — зябко!
Расчёт был верным: для соблазна!
Путь к Жене преграждали, как часовые, Костя Нижегородцев и соседка Зоя. «Ничего, — утешал я себя. — Этот скоро уйдет в армию. А вот Зоя…»
Прошло полмесяца. Соседка встретила меня в коридоре, сияя от радости.
— Знаешь, — сообщила доверительно, — мне дают квартиру. Завтра получаю ордер. А с Сашкой беда: не хочет выписываться от родителей.
Дней через десять она разоткровенничалась со мной:
— Только что оттуда. Дом в районе Сокольников. Двенадцатиэтажная башня. Блочная. Чудесные апартаменты! Один лишь недостаток: полы отвратительного цвета и не блестят. Ты не сможешь перекрасить?
— Смогу.
Договорились, что после работы я подъеду к заводу «Богатырь». Неподалеку от проходной Зоя ожидала меня с двумя объемистыми сумками. На трамвае добрались до Игральной улицы. Подумалось: «Название-то какое символичное! Только что с Марченко отыгрались, и снова начинается».
— А вот и мой дом, — сказала Зоя. — Под номером двадцать четыре.
Ползая на корточках, я провозился дотемна. Зоя заторопилась:
— Поехали. Уже поздно. Дети одни. Я просила за ними присмотреть. Ты уж извини. Ничего не захватила. Но магарыч за мной.
Соседка, как ни в чём не бывало, продолжала жить за фанерной перегородкой и частенько потчевала нас.
— Вот уедут, и кончится лафа! — сожалел Костя.
— Что-то уж очень долго не могут перебраться. Ты бы узнал, — попросил меня Капустин.
Он рассчитывал, что когда соседи освободят комнату, то Нижегородцев перейдёт туда и мы будем отшельничать вдвоём. Мой вопрос задел Зою за живое. В её голосе прозвучала обида:
— Что, надоели? Ничего! Погоди. Вот Сашка вернётся из командировки, тогда и... Вещи-то пособишь перевезти?
Вечером под воскресенье Зоя отвезла куда-то детей, а сама мыла полы, наводила марафет, что-то готовила. Кого она ждёт? Сашку? Навряд ли.
Около полуночи я вышел в тамбур. Дверь в Зоину комнату была распахнута. На столе я заметил нераспечатанную бутылку водки. На тарелках была разложена закуска. Без сомнения, к Зое пожалует некий поздний гость.
Она раскраснелась — не то от усталости, не то от смущения. Взгляды наши встретились.
— Ну что же ты стоишь? Прошу! — пригласила она. — Теперь я за всё с тобой рассчитаюсь.
613
Я вошёл. Сели. Зоя, знай, ухаживала за мной:
— Вот грибочков возьми! Картошечки горячей!
Когда бутылку опорожнили, я спросил:
— А спиртику, случаем, нету?
— Что ты?! Откуда?
— Ты же в аптеке работаешь.
— Ну и что! Не имею обыкновения таскать. А разве тебе мало?
— Ну что ж, на нет и суда нет.
Я встал. Она приблизилась вплотную, шепнула: «К себе не ходи. Постелю здесь».
Я резко отстранился от неё:
— На такую подлянку не пойду. Как я буду глядеть Саньке в глаза?
— Глупый, чего ты боишься? — уговаривала Зоя. — Я уже подала на развод. Он мне никто! Привязался, как банный лист, к родительской площади. Ну и пусть там остаётся. А я вольна делать, что захочу. Оставайся, Юрасик.
— Не обижайся, Зоя. Не могу.
В нашей комнате всё ещё горел свет. Было более часу ночи, но Капустин всё ещё не спал.
— Где это вы пропадали, сеньор, а? — он подозрительно оглядел меня с ног до головы.
Я что-то буркнул в ответ и спрятался под одеялом.
Неугомонные соседи, наконец, выехали. Я, Костя и Капустин помогли им перевезти мебель на новую квартиру. В суматохе Зоя успела сунуть мне клочок бумаги.
— Мой рабочий телефон, — пояснила. — Как-нибудь звякни.
Не колеблясь, я сжёг злополучную записку.
***
Одногодков Кости Нижегородцева уже давно призвали в армию. А он задержался: придавило ногу железобетонной плитой. Оказалось — перелом. Ногу загипсовали. Сначала Костя сидел на больничном на законном основании. Затем достал несколько старых использованных бюллетеней и начал химичить: сводил всё, кроме печатей, остальное заполнял сам. Номер удался, и тунеядец отдыхал около полугода. За это время он вовсе обленился и потерял вкус к труду. Целыми днями валялся на койке либо прогуливался на костылях по коридору общежития или за его пределами.
Но подлог раскрыли. Нижегородцева грозили выгнать с работы, предать суду. Затем дипломатично махнули рукой: «Не стоит предавать дело огласке. Пусть мошенника забреют во солдаты».
Костя ждал повестки из военкомата, а я не чаял, когда он уедет, чтобы ринуться на пятый этаж — к блондинке Жене. Нижегородцев, точно дог, неусыпно следил за каждым моим шагом.
614
— Если увижу, — стращал, — с этой мордовороткой, берегитесь!
И тем ещё сильнее разжигал мою страсть. Отчего же он так противодействовал этой связи? Да просто, чтобы насолить мне. Не мог простить, что я спутался с какими-то, по его выражению, «тёпленькими» и «голохвастика-ми», которые презирали его, а после инцидента с бюллетенями — ещё более.
— Ты сам виноват, — упрекал я его. — Опозорился по самые уши.
— А Шапко? — возразил Нижегородцев. — Скрыл, что агроном. Залил трудовую книжку чернилами. Не то бы его не прописали даже по лимиту. А ты, Юра, разве не врал, сотрудничая в газете? Да и как член партии разве ты имеешь право верить в Бога? Такое несовместимо с вашим уставом. Заяви об этом открыто и положи на стол партбилет. Но ты молчишь, боишься. Давай и дальше вкалывай. Дураков работа любит!
В какой-то мере он оказался прав. Старания нашего звена на пятиэтажке в Медведково оказались тщетными. Сделали немало, а заплатили нам как самым последним лимитчикам. Изрядно пошумели мы в конторе, в кабинете у Аввакумова. Седовласый любитель женского пола ничем не помог. Обтекаемо посоветовал:
— Разбирайтесь сами, на месте.
Разобрались. После чего нас, как кляузников, перебросили на другой объект.
Костю, наконец, забрали в армию. Я немедля поднялся на пятый этаж. Женя приоткрыла дверь, глянула исподлобья.
— Зачем, — спросила, — пожаловал? Уходи, уходи. Я больна. И вообще поищи себе другую.
Дверь захлопнулась. Этого следовало ожидать. После тогдашней вечеринки, когда Зоя в разгаре танцев демонстративно, почти насильственно разъединила нас, прошло полгода. А я, стрегомый моими ревностными телохранителями, так и не смог выбраться к Жене.
Зато теперь не отступал, преследуя её. Она не вытерпела, рассмеялась:
— И чего попусту докучаешь? Бросил — пеняй на себя!
Я отвёл её в сторону и, не дав опомниться, выпалил напрямик:
— Чего чуждаешься? Ведь ты давно мне нравишься. И очень сильно.
Её широкоскулое лицо осветилось самодовольной улыбкой:
— Хорош балаболить! Пошли лучше семечки лузгать. Из деревни прислали.
С тех пор я стал вхож в её комнату. Раз, крепко подвыпив, постучал туда.
Женя вышла в полураспахнутом халате. Сказала полушёпотом:
— Давай завтра, уже все легли.
Я всё стоял у порога.
— Ой, ну до чего же настырный! — воскликнула она. И — боясь обидеть: — Ладно уж, проходи, только на цыпочках.
В окно сквозь занавеску проникал таинственный лунный свет. Женя сиде615
ла на кровати, распустив густые, ниже лопаток волосы. Я обнял её, положив голову на грудь. Женя гладила меня, приговаривала:
— И где же ты, миленький, так нализался?!
В избытке чувств я попытался завалить её на постель. Женя встрепенулась, пресекла мои дерзкие поползновения:
— Не надо. Здесь нельзя…
616
Глава 7
ОКНО
И
опять Олег Шапко зачастил в нашу комнату. Хихикал, кривлялся, точно скоморох, кликал-призывал:
— Жениться надо!
Я отрицательно замотал головой.
— Разумеется, — не отступал Олег, — не на лимитчице, а на москвичке.
— А где же её взять? — воскликнул я притворно, чтобы поскорее от него отвязаться.
— Тебе ли плакаться?! С твоей внешностью?! Я, считай, урод и то на что-то надеюсь, — и, не мешкая, оформил фиктивный брак.
Мы с Капустиным как свидетели присутствовали на регистрации. Поздравляли, жали руки, пили шампанское, фотографировались. За свадебным столом громче всех кричали «горько!»
Олег, как подобает жениху, целовался с невестой. Она была недурна собою.
— Уже живу с ней, — признался наш доморощенный маклер. — Мужчин любит без ума. В экспедиции с геологами ездит. В Москве появляется редко. Мне это на руку. Одна только закавыка: по истечении года я обязался уйти, выплатив кругленькую сумму — пятьсот рублей! Всё очень просто, — ободрял он нас. — Раз—два, и в дамках!
— На обмане не построишь счастье, — заметил я.
Олег хмыкнул:
— Именно на лжи и зиждется всё наше общество.
— Но писатель обязан, — возразил я, — звать людей к духовным высотам, стучать в их сердца. Иначе зачем тогда рваться в столицу, добиваться постоянной прописки? Вот мои родичи подсунули мне недавно один вариант. Молодая художница с двойным подбородком. Якобы внучка купца первой гильдии. Из состоятельной семьи. Имеется машина, дача на Рижском взморье...
— Так женись, не упрямься! — взвизгнул Шапко. — Потерпи полгодика, а там разведёшься. Эх, был бы я на твоём месте!
— У каждого — своё.
— И долго ты ещё будешь гнить на стройке? — не отступал он. — Мало ли что может стрястись!
— Бог не выдаст, свинья не съест, — резко ответил я и продолжал ездить в Тушино — на Дворец ЦК ДОСААФ.
Штукатурные работы там завершались. Наше звено подключили к другой бригаде: надо было срочно застелить в вестибюле полы мозаичными плитами. Мы старались, в надежде подзаработать. Но прогнозы не оправдались: заплатили негусто — видно, по отдельному наряду. В ответ на наши претензии грузный прораб, прозванный из-за протеза Шлёп-ногой, заявил:
617
— Получите в следующем месяце, — и жестом досказал: останетесь с бородой.
Теплякова отправили куда-то на несколько дней. Мы остались вдвоём с Володей Головастовым. Шлёп-нога скомандовал:
— Эй, друзья! Внимательно обойдите фасад. Займитесь откосами. Чтоб комар носа не подточил.
Мы подтащили высокий, громоздкий «козёл» к угловому большеразмер-ному окну, рядом с которым торчали побуревшие от дождей «леса».
— На них плиточники работали. Облицовывали стены чёрным кабанчи-ком*,— пояснил для чего-то хромоногий прораб. — Ну давайте, начинайте. Не тяните резину! — и заковылял к столовой.
— Пошел пивко сосать, — прокомментировал Володя. — Я бы тоже с удовольствием кружечки две дерябнул.
Он наложил из носилок на «сокол» раствор, воткнул в него мастерок и полез на «козла». Я следом за ним. Головастов обрабатывал левый откос. Я — правый. Увлёкшись, Володя поставил ногу в сапоге на перекладину старых «лесов». Израсходовав раствор, я глянул на напарника и замер. «Леса» медленно, почти незаметно для глаза, накренялись в нашу сторону. Я успел дёрнуть Головастова за руку, крикнув: «Прыгай!» Меня чем-то больно задело за щиколотку, я инстинктивно отпрянул и с ужасом увидел: «леса» обрушились, раздавив всмятку наш «козёл»; при этом толстый деревянный брусок насквозь пробил витринное стекло. Плотники внутри Дворца зашумели, стали ругаться, грозить...
К месту происшествия, запыхавшись, пришкандыбал прораб. Мы не дали ему раскрыть рта:
— Что же ты не предупредил, что «леса» раскрепили? Ещё секунда — и нас бы прихлопнуло. Чудом живы остались! А ну беги за бутылкой!
Мы ещё не вышли из шокового состояния, как подскочил верзила-лимитчик, ввязался в спор, пытаясь во всём обвинить нас. Не располагая доводами, размахивал пудовыми кулаками.
— Парень, не суйся не в свои дела, — сказал я как можно спокойнее. — Уходи подобру-поздорову.
Но он ещё более расходился. Тогда Головастов схватил ведро с остатками окаменевшего раствора и запустил в верзилу. Тот отскочил и бросился на моего напарника. Я насилу растащил их.
— Ладно, Володя, уймись. Благодари Бога, что всё так обошлось. Считай, отделались лёгким испугом. А то б лежать нам рядышком в сырой земле.
После, проходя мимо изувеченного витринного стекла, Головастов зябко поёживался, толкал меня в бок:
— Гляди, дырища какая!
— Окно на тот свет, — мрачно пояснял я.
* облицовочная плитка для цоколя
618
Шапко расценил случившееся по-своему и по-отечески журил:
— А ты всё держишься за свою стройку. Бежать оттуда надо! Без оглядки!
— Но куда?
— Для тебя открыты все дороги. Конечно, не в «Новый мир» и не в «Крокодил». А в ЖЭК — пожалуйста! Я, например, устроился лифтёром. Квартиру дали. Служебную. Есть отдельный кабинетик. И телефон под рукой. — Он достал из портфеля толстенную книгу. — Ну что, хороша «библия»? Телефонный справочник — оружие делового человека. Могу разнюхать всё, что угодно. Хочешь, узнаю, где требуются штукатуры? Кстати, вот, сходите для начала на Петровку. Если не выгорит, дам ещё адресок.
Мы с Головастовым, словно ищейки, бросились по следу, найденному изворотливым Шапко. В ЖЭКе, кроме главного инженера с бледным лицом, никого уже не было. Я задал ему кардинальный вопрос:
— Вам требуются штукатуры-маляры?
— Нет. Желаете кровельщиками?
— Не умеем.
— Ничего, научим. Снег сбрасывать с крыши сможете?
— Сможем.
— Тогда сгодитесь. Приходите смотреть квартиры. Постараемся подыскать что-нибудь получше. И ещё. Необходимо заполучить из поликлиники справку, что вам разрешается работать на высоте. Ну а пока — всех благ.
Опостылевшее стройуправление собрались покинуть втроём. Я с Головастовым взял на себя обязанность по подбору нового места. Тепляков готов был отправиться с нами куда угодно.
— Дружба превыше всего! — восклицал он, и я любовался его суровым, мужественным профилем. Настоящий Атос!
В детстве мне не довелось прочитать «Трех мушкетёров». Я всё гонялся за серьёзными книгами, за классикой. И вот когда мне перевалило за тридцать, впервые столкнулся с романом Дюма. Под его влиянием стал приписывать реальным лицам возвышенные романтические черты. Это приукрашивало нашу серую повседневщину, в которой я не находил ничего героического.
Итак, если Тепляков — Атос, то кто же мы с Головастовым? Разумеется, я больше всего смахивал на Портоса — здоровяка и обжору. А Володе оставалась роль скрытного и молчаливого Арамиса.
— Друзья! Мушкетёры! — с пафосом обратился я к ним. — Нас ждут неизведанные высоты. Вперёд! На штурм!
Ринулись в поликлинику. Бегло обошли всех врачей. Но медицинское освидетельствование не потребовалось. Главный инженер предлагал плохо благоустроенные квартирки, вдобавок ещё со множеством соседей. Худший вариант общежития.
— Клетушки какие-то! — брюзжал Тепляков.
619
— Из огня да в полымя, — подытожил я.
Сверх того, мы с опаской поглядывали на островерхие крыши с крутыми скатами.
— Ограждения низенькие. Сорвёшься — костей не соберёшь,— присовокупил Головастов.
В этот ЖЭК больше не заявились. Однако поиски продолжали. Съездили на Проспект Мира — там нужны были сантехники. В другом месте не хватало плотников. Зато маляры, а тем более штукатуры не требовались нигде.
Тем не менее Шапко не унывал:
— Пустяки! Обязательно найду.
Через несколько дней он сообщил:
— Красная Пресня, ЖЭК номер два. Начальница — Сазонова Марфа Евгеньевна. Она предупредила: «Сейчас не теребите, безполезно. Звякните недельку спустя».
Я звонил несколько раз. Из трубки доносился звучный властный голос: «Ждите. Лимит дадут непременно».
Через каждые два—три дня я набирал в телефонной будке жэковский номер. Сазонова велела потерпеть и заверяла: заимеете отдельную комнату и прописку в Москве.
Погоды держались холодные, пасмурные. Но надежда окрыляла: скоро распрощаемся с опостылевшим объектом и с криворотым бригадиром Муравьёвым.
Срок сдачи Дворца ДОСААФ в эксплуатацию давно миновал. Приехал важный седой генерал со свитой. Расхаживал. Указывал на недоделки. Малярша Аня, бригадирша, со шрамом на щеке, худая, измученная, сердито понукала:
— Эй, штукатуры! Шевелитесь! Вы нас задерживаете. Заделывайте русцы!
— Сосцы! — дразнил я её за то, что она коверкала слово «русты».
Саша Тепляков недовольствовал:
— Вот все поразъехались, а нас оставили ходить по недоделкам!
Шапко между тем методично вдалбливал, что держаться за СУ и общежитейскую койку нет смысла, и красочно расписывал жэковский рай.
— Пусть зарплата там небольшая, зато времени и халтуры навалом, — заявлял он.
Слово за слово — и разговор, будто огонь, переметнулся на другую, взрывоопасную тему.
— Слышал, что творится в Чехословакии?
— Нет. А что? — изумился я.
— Ну ты даёшь! Да там вспыхнуло всеобщее восстание. Наподобие как в Венгрии. Наш режим в зубах у всех навяз. Вот и всколыхнулись. Захватили почту, телеграф, банк, радио, телевидение. ФРГ стояло начеку, чтобы в лю620
бую минуту помочь повстанцам. Наши, разумеется, не побрезговали в выборе средств. Пустили в ход танки. Всё просто. Элементарно усмиряются целые народы и страны. Не то, что отдельные личности, — сказал он, в упор глядя на меня. — Зарубежная пресса вовсю клеймит позором Советский Союз. Называет его международным жандармом. А разве не так?! Сами ругаем Америку, а чем мы лучше её? Настоящие агрессоры! Всю Европу держим под своим сапогом.
Олег прямо-таки силком навязывал своё мнение, а я предпочёл перескочить на исторические параллели, сказав:
— Зато покойный Петр несказанно возрадовался бы. Ведь теперь в буквальном смысле слова в Европу прорублено не только окно, а целые ворота.
— Но Петр был самодержец, диктатор, а мы именуем себя поборниками свободы.
— Что поделаешь?! Идёт борьба двух сил: кто кого?
— Да ты, оказывается, консерватор, — разочарованно промямлил Шапко.
В другой раз я спросил у него:
— Как ты думаешь, точно ли Хрущёв хранил деньги в Швейцарском банке?
— Судя по его нахрапистой натуре, больше чем уверен. А думаешь, эти лучше? Если придётся круто, сами попрячутся в бункерах, а мы будем класть за них головы.
— С кого же брать пример? Выходит, не с кого?
— А ты всё ещё сомневаешься? Поклоняешься несуществующим идеалам? Веришь в неподкупность безупречных вождей? Протри глаза! Ты абсолютно никому не будешь нужен, если сам не позаботишься о своей персоне. Хочешь не хочешь, а жизнь заставляет быть эгоистом!
— И всё-таки человек никогда не станет счастливым, если будет думать только о себе.
— Ты неисправимо наивен. Когда-нибудь поймёшь, но будет поздно. Жар-птица сама летит к тебе в руки, а ты упускаешь её. Почему бы тебе не возобновить связь с богатенькой художницей?
— Сейчас не до неё, — отмахнулся я. — Ты же знаешь, жду сигнала от Сазоновой.
Марфа Евгеньевна, начавшая казаться уже мифической личностью, вдруг рявкнула в трубку командирским голосом: «Приезжайте! Немедленно! Все трое».
ЖЭК размещался на Малой Грузинской улице, в доме, расположенном буквой «П», в правом крыле в глубине двора. В кабинете сидела толстенная, почти квадратная брюнетка в роскошной шубе, что придавало ей сходство с замоскворецкой купчихой. Увидев нас, всполошилась:
— Ребятки, вы ко мне? Проходите, проходите, не стесняйтесь. Ого! Вот это орлы! Такие нам нужны. — И — с места в карьер: — Садитесь, заполняйте
621
анкеты, и сразу отнесём их в РЖУ. А завтра там, у себя, подавайте заявления на расчёт.
Я издавна испытывал перед анкетами благоговейный трепет. Вот и сейчас споткнулся на графе «образование». Может, вместо «высшее» написать «среднее»? Хорошо Головастову. Не надо ломать голову: пять классов — и точка.
Пока мы потели над анкетами, Марфа Евгеньевна предупредила:
— Учтите, в паспортах вам поставят штамп: «Выписан за пределы Москвы». Но вы не волнуйтесь. Так нужно. Потом пропишут снова.
Это меня встревожило. К чему такая мудрёная механика? Как бы вовсе не потерять прописку, даже лимитную! И я признался Сазоновой, что имею диплом университета.
— В данном случае он не помешает, — успокоила она. — Со временем дадут единицу, будешь у нас воспитателем. А потом ты уже работал строителем. Так что смелее, ребятки! Рассчитывайтесь и приходите. Милости просим!
Начальник отдела кадров Боголепов, повертев в руках наши заявления, заметил язвительно:
— Все трое? И куда же, если не секрет? В работники джека? Сейчас туда началось повальное бегствие. Текут, текут лимитчики. А зря! Нужно материально заинтересовать людей — и все останутся на месте.
Ровно через две недели мы пришли за трудовыми книжками, но кадровик их не отдавал:
— Идите к Аввакумову! Он сам хочет с вами побеседовать.
Начальник убеждал нас остаться, но безуспешно. Возбуждённые до предела, мы выложили ему накопившиеся обиды.
— Видите на мне пальто? — спросил Головастов. — В нём пришёл, в нём и ухожу. А если у вас проваландаешься ещё с год, и вовсе голым останешься.
Переговоры, казалось, были исчерпаны. А Боголепов никак не хотел нас отпускать и всячески хитрил. Дело приняло благоприятный оборот лишь после того, как мы обратились к районному прокурору. На этом строительная драма завершилась, и началась новая пьеса, местом действия которой стал ЖЭК.
* * *
— Ребятки, отправляемся на смотрины! — возгласила Сазонова и бодро, вопреки грузной комплекции, зашагала впереди.
Мы едва поспевали за ней. На улице высокая, жилистая дворничиха бойко сгребала с тротуара снег деревянной лопатой.
— Эй, Богаутдинова! Пойдём с нами! — крикнула ей Марфа Евгеньевна. — Покажешь свою квартиру.
Та глянула исподлобья.
— Ну, что уставилась? Конечно, прежнюю. Ключи-то у тебя. А ты, небось, испугалась, что в гости нагрянем?
622
— Я-то испугалась? Козёл капусты не боится.
Завернули за угол. Через дорогу раскинулся сквер, огороженный чугунной оградой. Сквозь обнажённые ветви деревьев сиротливо проглядывала небольших размеров статуя. Зашли в большой неуютный двор и направились к двухэтажному кирпичному дому с толстыми, точно крепостными, стенами. Подъезд был закопченный, с обвалившейся штукатуркой. Под лестницей устроили нечто вроде чулана.
Мы хотели было подняться наверх.
— Стойте! — остановила Богаутдинова. — Вот здесь я без малого восемь лет прожила. И всё никак не могу забыть. Сейчас стою, а сердце: тук-тук, тук-тук. Видите: ещё до сих пор мой звонок висит и наклейка с фамилией. Звякну-ка деду Даниле. Зимой он завсегда дома.
Дверь открыл седовласый старик с колючими глазами. Богаутдинова кинулась обнимать его.
— Тише, тише, Тоня! — взмолился он. — Неровён час задушишь! В тебе же силища адская, баловница ты этакая! А всё-таки скучно без тебя.
— Веду замену, Данила Василич, нового жильца!
— Да тут целая свита.
— А ты, дед, не робей. Свита уйдёт, а этот чернявый красавчик, — указала на меня пальцем, — останется.
Богаутдинова отперла висячий замок, и мы очутились в светлой квадратной комнате. Правда, она была очень грязная и запущенная. Затхлый воздух ударил в ноздри. Я хотел открыть форточку, Тоня помешала.
— Но, но, поосторожней. Там немцы.
— Какие ещё немцы?
— Натуральные. Посольство ФРГ. Одним словом, фашисты. Так что ты, дружок, держи ухо востро. Не особо их разглядывай.
— Я на них ещё в детстве насмотрелся.
— Ну хватит, — прервала Сазонова. — Базарить будете потом! Ты лучше скажи, Богаутдинова, сколько здесь метров?
— Двенадцать!
— Превосходно! Я думаю, на одного вполне хватит.
— Ещё бы! Проживёт. Не барин. Я с целой семьёй ютилась.
Моим напарникам выделили площадь в большом четырёхэтажном доме на Малой Грузинской улице. Их комнаты находились по соседству. Малогабаритная, точно купе, досталась Теплякову. Он махнул рукой:
— Всё равно я в ней жить не буду. Хуже, чем в общаге. Коридор длинный, жильцов много.
В довершение всего Марфа Евгеньевна заявила:
— Я оформлю вас дворниками. Всего на один день. Не возражаете? Существует положение, что служебная площадь даётся не малярам и не сантех623
никам, а только дворникам. Начальник паспортного стола у нас Курбатов. Придира и буквоед! Но мы у него вырвем разрешение, вы получите ордера, а после я издам приказ перевести в маляры. Таким образом мы этого бюрократа обведём вокруг пальца.
Саша вовсе поник и с горечью промолвил:
— Пока что вокруг пальца она обвела только нас. Сулила золотые горы! Если б знал, ни в жисть не пошёл бы!
Мы утешали его, как могли: мол, это всего-навсего дипломатический трюк. Хотя и у самих на душе было неспокойно. Отдав трудовые книжки, мы сразу же попали в кабальную зависимость. Главный инженер Тамара Ивановна, молодая особа с глазами дикой кошки, увидев свежую дармовую силу, распорядилась:
— Марфа Евгеньевна! Пусть сколют лёд у автобусной остановки.
Тепляков возмутился:
— Мы же не дворниками нанимались?
Возникла неприятная заминка.
— Ладно, ребятки, — попросила Сазонова, — поковыряйтесь для блезиру. Будем считать вас зачисленными с сегодняшнего дня.
Как тут откажешься? Вооружились ломами. Ледяная крошка летела на чистые пальто. Нас прошиб пот. Но мы не хотели ударить в грязь лицом.
Наутро приоделись по-рабочему. Я щеголял в кирзовых сапогах и в перепачканной краской брезентовой куртке монтажника, подаренной на прощанье Витькой Муравьёвым.
Приноровились. Показалось, будто и лёд стал податливей. Удар, удар, ещё удар! — и глыба отколота.
— Пошло дело! — обрадовался я.
— Это солнце подпекает, вот и полегчало, — поправил Головастов.
— А вон ещё одно солнышко плывёт, — воскликнул с подковыркой Тепляков. — Кругом шестнадцать!
Подошла Марфа Евгеньевна, румяная, сияющая. Похвалила:
— Ого! Сколько наворочали! Молодцы! — И — словно спохватившись: — Идёмте за мной! Там, около ЖЭКа, что-то лежит. Может, пригодится в хозяйстве?
Володя Головастов разрыл сапогом снег:
— Сетка Рабица! Для штукатурных работ.
— Хватайте! И — живо в подвал! — скомандовала Сазонова. — Ой, ребятки, если я чего-нибудь не украду, весь день хожу больная. — И, вконец обрадованная, проворковала: — Да, чуть не забыла: завтра в четыре часа пойдёте в райисполком за ордерами.
В жилотделе встретили настороженно. Вызывали поочередно. У меня спросили:
624
— Кем работаете?
— Дворником.
— Где проживаете?
— Большая Грузинская, девятнадцать дробь один.
— Тогда распишитесь в получении.
Спрятав ордер в нагрудный карман, я поспешил в новое жилище. Выгреб кучу мусора. Отдраил полы. Огляделся. В комнате имелись две ниши. Одна — почти до потолка. Пойдёт под одежду. Другая — небольшая, но глубокая. Там я разложу книги и рукописи. В полу какой-то тайник. Вот и крышка с кольцом. Погреб! Только хранить в нём нечего.
В кармане — пятнадцать рублей. До получки — две недели. Как-нибудь проживу. Прежде всего следовало оборудовать ложе. Помог электрик — Гиви Татулашвили. Притащили с ним пружинный матрац, подбили по углам деревяшками.
— Не горюй, земляк! — сказал он. — Найдём тебе и остальное.
Гиви обещание исполнил. Появились стулья. А на дубовом столе под стеклом закрасовался многообещающий лозунг: «Ни дня без строчки!»
Но пошла вторая неделя, а я и не думал браться за перо. Положение было зыбким, неустроенным. Не знали толком, чем будем заниматься завтра.
Снова нас послали колоть лёд в одном из дворов по улице Климашкина. А через два дня пришлось спуститься в преисподнее помещение — душный подвал, где резали сваркой старые котлы. Части их получились настолько тяжёлыми, что вчетвером, кряхтя, рискуя отшибить себе ноги, с трудом вытаскивали их наверх по крутым ступеням. От натуги тряслись поджилки, сходило семь потов. Выбравшись наружу, с жадностью глотали холодный воздух, а небо казалось с овчинку.
Кроме нас, в операции «котёл» участвовало ещё несколько человек. Моё внимание привлекли двое. Они неразлучно держались вместе. Один — маленький, другой — черезчур высокий. «Пат и Паташон», — оценил я. Оба ещё молодые, лет по двадцать шесть, не более.
Сели перекурить. Пат, худющий, с лицом колли, сосредоточенно молчал. Зато его дружок, кучерявый, с плутоватыми глазками, оказался побойчее. Полюбопытствовал:
— Новички? Откуда?
— Со стройки, — внушительно пробасил я.
Паташон ухмыльнулся:
— А кем вас оформили?
Тепляков взъерепенился:
— Тебе-то что за дело? Штукатуры мы, понял? Мастера, а не какие-нибудь подметайлы!
625
— Чего зря шумишь? Мы тоже не так давно из СУ, только из «Фундаментстроя». А зачислены печниками-каменщиками.
Саша отвернулся и уставился в одну точку.
— Ну и работёнка, нечего сказать! — брюзжал он, когда мы, волоча ноги, возвращались поздно вечером. — Влипли!
— Погоди, потерпи, авось, всё образуется! — утешали мы его.
— А что это за жильё? Конура! — цедил он сквозь зубы. — Юра! Можно я к тебе перейду?
— Давай!
Свернув вещи в узлы, мы, как цыгане, шествовали по улице. Уже стемнело. Только свернули за угол, подкатил милицейский «газик».
— Стоп, хлопцы, приехали! Садись в машину!
— Зачем? Куда?
— В отделении разберёмся.
Дежурный капитан поднялся со стула. Грозно рявкнул:
— Кто такие? Ваши документы.
Паспорт оказался только у Теплякова. Да и то с подозрительным штампом: «Выписан за пределы Москвы».
Капитан рассвирепел ещё более:
— Та-а-к! Нигде не прописаны, тунеядствуете! Чем занимаетесь? Воруете?
— Работаем в ЖЭКе номер два, — хором ответили мы.
Дежурный не унимался:
— А почему указано «выписан»?
— Ещё Козьма Прутков сказал: «Не верь написанному», — сострил я.
— Гляди: юморист! — удивились в милиции.
— Да с вами через час Зощенкой станешь! Говоришь правду, а вы дело клеете!
— Чем докажешь?
— Оформлены в ЖЭКе у Марфы Евгеньевны Сазоновой. Небось, знаете такую? Были на приёме у Курбатова. Должен скоро нас прописать. Имеем на руках ордера.
— Ордера? Это дело. Старшина Заяц, — обратился капитан к милиционеру, доставившему нас, — поезжайте с ними, проверьте. Если ордера имеются, тогда всё, замнём для ясности.
Они пошептались. Я расслышал: «В её духе… Набирает рабочих… Живут по полгода без прописки». Речь, конечно, шла о Сазоновой.
Повстречав нас, она упрекнула:
— И чего это вас носит по ночам с узлами?
Безобидное происшествие болезненно подействовало на Теплякова.
— Дожили! — повторял он. — Скоро за шпионов примут!
Слегка пожурив, Марфа Евгеньевна поспешила приободрить:
— Отдала приказ о переводе вас в маляры.
626
Саша опять остался недоволен:
— Нужна мне эта малярка! Я её не перевариваю.
— Но ты же знал, куда шёл?! — не вытерпел я.
— Слишком уж зарплата нищенская! — не унимался он. — Шестьдесят пять рублей!
— А я всем говорю: «Шестьсот пятьдесят рублей». Когда же они делают квадратные глаза, поясняю: «Как до денежной реформы». Конечно, платят не густо. В других ЖЭКах вроде бы премии дают. А у нас не положено: Красная Пресня — район экспериментальный. Экспериментируют, подохнем мы с голоду или нет?
Каждое утро к девяти часам рабочие текущего ремонта: сантехники, маляры, плотники, электрики, кровельщики, облачившись в спецовки, собирались в подвале второго подъезда, в том же самом доме, где располагалась контора. В ожидании начальства рубились в «козла», со смаком стучали по столу костяшками. Вокруг толпились болельщики. Шумели, о чём-то спорили… Дым стоял коромыслом.
Главный инженер Тамара Ивановна, молодая, худенькая, исходя из поступивших заявок, раздавала наряды. Во всём её поведении чувствовалась неуверенность, как у стажёра. Дворниками распоряжались техники-смотрители. Порою на развод заявлялась сама Марфа Евгеньевна. Расхаживала важно, как боярыня, и тогда во всём решающее слово принадлежало ей.
Нам троим как самостоятельному звену дали задание отремонтировать первый подъезд в доме по улице Климашкина, во дворе которого мы на днях скалывали лёд. Тамара Ивановна суетилась, бегала по этажам.
— Начинайте сверху и гоните вниз, — торопила она. — Заделайте по-шустрому. Ну да что вас учить. Вы сами знаете.
К сожалению, о малярке мы имели туманное представление. Трещины замазали мастерками. Получилось слишком грубо.
Нагрянули испытанные мастера: седой Андрей Морозов и смазливая Маша Фокина. Глянули — ужаснулись:
— Ну и накопытили! Да разве так можно?
— Тамара велела побыстрей.
— Что, Тамара?! Она не маляр. А у вас головы есть на плечах? Вы бы хоть размыли для начала. Что? Кистей нет? Вот вам кисти и вёдра! — и они потопали в ЖЭК.
Что там говорили, неизвестно. Но разнеслась молва, что мы не соответствуем своей квалификации. Да и чего обижаться? Маляры мы были липовые. С непривычки кисти нас слушались плохо. Вода, перемешанная с мелом, стекала по штырькам в рукава и на пол. Мы толклись в лужах и с ног до головы были забрызганы побелкой.
Володя Головастов оказался сноровистее нас.
627
— Поаккуратнее! Отряхивайте кисти. Вот так! — показывал он. — Теперь отступать нельзя. Взялись за гуж, не говорите, что не дюж.
Я старался. Напротив, Тепляков работал неохотно. Больше у меня не ночевал. Пропадал либо у сестры в Люберцах, либо в общежитии, на прежнем месте. На развод запаздывал. Являлся этаким франтом и выглядел среди нас, мазаных, белой вороной. Это пришлось не по вкусу Марфе Евгеньевне.
— Что это ещё за прораб? — спросила.
— А я здесь не ночую.
— Почему?
— Когда пропишете, тогда и жить буду.
— Что ж, я могу подписать обходной.
— Ну и с удовольствием.
Так мы распрощались с боевым, слишком горячим напарником. Не прижился он на жэковской почве. «Уеду, — грозился, — на Тамбовщину!»
Володя подвёл итог:
— Вот твой хвалёный Санька. Заварил кашу, а нам расхлёбывать. Марфа Евгеньевна косится. Надо как-то выкручиваться.
И пошли мы на поклон к Андрею Морозову:
— Возьми к себе!
Он бегло окинул нас взлядом и — резко:
— Бегите за бутылкой!
Закусывали килькой. Андрей заметно подобрел:
— Что ж вы так напортачили, ай-ай-ай! Сами себя позорите!
— Да у нас инструмента не было. Даже шпателей.
— Ах, хлоп в лоб! Что ж вы за мастера?! Признайтесь, маляры или нет? Только по-честному. Штукатуры? — Мы утвердительно кивнули. — Ну, ладно, не беда! Научитесь. Берите кисти.
Подъезд красили впятером: мы с Андреем и две женщины. Маленькую скуластую Раю с бегающими глазками видели впервые. Машу Фокину уже знали. Она поглядывала недоброжелательно, старалась придраться:
— Ой, какие потёки! Делайте так, чтобы за вами сопли не подбирать.
Андрей бойко орудовал валиком, остальные занимались отводкой, едва поспевая за ним. Перед обедом он отозвал нас в сторону, шепнул:
— Зайдите ко мне в подвал, в колерную!
Фокина скривила губы:
— У мужиков уже свои секреты. Спелись!
Андрей махнул на нее рукой, как на муху:
— На обиженных не обижаются!
В колерной он поджидал нас с нетерпением.
— Вот сурик, — сказал и вручил полное ведро краски. — Снесёте в двенадцатую квартиру. В том же доме, где работаем. Получите деньги — и в магазин.
628
Уже после первого стакана Андрей расхорохорился, как петух:
— Айда в гости! Куда? О! — он загадочно поднял палец.
Тайна вскоре прояснилась, когда мы оказались в том самом подвале, где ежедневно проводились разводы. Андрей свернул налево, подёргал за ручку двери, обитой оцинкованным железом. Дверь была заперта. Он постучал.
— Эй, кто-нибудь живой есть? Это я, Мороз!
Открыл рыжеватый, остроглазый мужчина:
— Ну чего орёшь? Узнаём сову по полёту.
— Тише! Спокойно! Чем занимаемся?
Тот усмехнулся:
— Как видишь, мечтаем.
В мастерской находились ещё двое. Они сидели за столом, понуро уставившись в пустые стаканы.
Морозов обернулся в нашу сторону:
— Знакомьтесь. Перед вами — цвет ЖЭКа. Коля Куркин, — он указал на остроглазого, — главный кровельщик. Юра Ралдугин, его напарник. И король электричества — Саша Мухин.
Куркин не растерялся:
— Новички? Надо прописаться!
Выручил Андрей:
— Да у них ни гроша, как у латыша. Вот вам червонец! — и бросил на верстак красноватую помятую купюру.
Я осмотрелся. Здесь было довольно уютно: аквариум, этажерка с книгами, на стене — репродуктор довоенного образца — чёрная тарелка. И даже зеркало. Покрытое толстым слоем пыли. По пыли кто-то начертал пальцем. Блондин с мужественным подбородком перехватил мой взгляд.
— А ты прочти, прочти. Чтоб все слышали. Хочешь, я прочту. «11 марта 1968 года Ралдугин не пил». Во, какая выдержка! А тут нагрянул Мороз и совратил.
Отуманенный винными парами, Андрей расчувствовался, дружески обнимал за плечи:
— Ребята свойские. Приживутся.
Второй подъезд на Климашкина оказался более запущенным, с обрушенной штукатуркой.
— Отсюда не вылезешь, — запричитала Фокина.
— Обойдутся без тебя! — грубо оборвал ее Морозов. — А ну, братцы, давайте, это по вашей части.
Увидев, что дело спорится, похвалил:
— Хватка у вас есть. Я ведь тоже когда-то этим занимался. Бросил! Неблагодарная, бузовая работа. Малярка лучше: побелил потолок, поклеил обои — и самое малое сороковка в кармане.
629
Оставшись наедине, Головастов сказал:
— Слыхал? Мотай на ус! Приглядывайся. Пригодится.
Утро у Андрея начиналось с кровельной мастерской. Своего рода стартовая площадка, где происходила заправка горючим. Руки тряслись. Морозов с трудом подносил ко рту стакан, клацая зубами о его край, и опрокидывал в рот огненное зелье. Оно разливалось по всему телу, взгляд оживлялся, и Андрей вышагивал бодро, как юноша.
Подобную процедуру он повторял в обед и к концу дня. Случались и перегрузки. Бывало, к нему забегал закадычный дружок со вставным глазом и они куда-то надолго исчезали.
Тогда Маша Фокина давала простор своему злоречию:
— Опять кривой увёл его на халтуру. А другие должны за него вкалывать. Только и орёт: «Давай, давай, хлоп в лоб. Машь, мажь, мажь». И не поймёшь, то ли меня зовёт, то ли мазать надо. Фрукт ещё тот!
В свою очередь, скуластая Рая нелестно отзывалась о своей товарке:
— Зануда! Крыса этакая! Когда-то путалась с Андреем. Он её и научил малярить. Кто она есть? Ноль без палочки. Была подсобной у штукатуров. А задаётся! Писаная красавица! Только кому она нужна? Старая дева! Андрей слаб стал, зашибает, на ногах жилы вздулись. Оттого Фокина и психует.
Вот так они и жили: в глаза улыбались друг другу, а втихомолку прятали камень за пазухой.
Зато Пат и Паташон были неразлучны. Первого звали Боря Некрасов, второго — Витя Дорохов. Привилегированная у них профессия: печник-каменщик. Вернее, ни то ни другое. Печки в Москве давно вышли из обихода, а кирпичной кладкой в ЖЭКе приходилось заниматься крайне редко. Что же выпадало на долю наших друзей? Развести глину с алебастром, кое-где замазать дырки и швы на бездействующих печках, растереть окомелком — и гуляй!
— Мы уже и в магазин сбегали, и щи сварили. Приходите, похлебаем, — пригласил Боря Некрасов.
Но однажды мы застали их в подвале за другим занятием — у краскопульта. Паташон подкачивал насос, а Пат водил вкруговую удочкой. Из распылителя фонтанчиком била побелка.
Володя перехватил мой взгляд.
— Думаешь, мы не сможем? Я пробовал. И обои клеил. Эх, сейчас бы комнатку кому-нибудь отделать, не помешало бы!
В ЖЭКе успело утвердиться нелестное мнение, что у нас слабая квалификация. Сазонова как-то пригласила в кабинет:
— Будете заниматься на курсах, — сказала, — в учебно-производственном комбинате. От Мосжилуправления. Получите третий разряд маляра.
Я осмелел и поставил вопрос ребром:
630
— Марфа Евгеньевна, когда же нас пропишут?
— А вы наведайтесь к Курбатову.
Вскоре свидание с ним состоялось. Это был рябой въедливый майор. Такой же безсловесный винтик государственной машины, как и мой родственник Володя Варламов из Ростовского обллита. Даже внешне они были чем-то похожи. Курбатов повертел в руках документы.
— Не могу, — отрубил коротко. — Обращайтесь в городской паспортный стол.
Он прищурился, колючие глаза бегло скользнули по Головастову, по левой кисти его руки.
— Это что, наколка? «Солнце всходит и заходит, а в душе моей темно». Был там?
Володя отрицательно помотал головой.
— Не отпирайся, — пригрозил, — всё равно узнаем.
После Головастов смеялся:
— Ну и артист! А если б он увидел мои ноги? На одной — «они», на другой — «устали». А у Гиви ещё похлеще. На одной — «не спеши на работу», на другой — «а спеши на обед».
— У вас хоть татуировки! А почему меня не прописывают? — возмущался я.
Мой сосед, Чуканов, громила-орудовец, раскрыл секрет:
— Курбатов? Жуткий перестраховщик! Ему три года до пенсии осталось.
В квартире были ещё жильцы. Престарелая глуховатая Клара Ефимовна, вдова профессора физики, и подруга, ухаживающая за ней. Они изредка появлялись на кухне и вскоре скрывались за своей стеклянной дверью, тихо шурша, точно мыши. Разумеется, никаких мнений не высказывали.
А седовласый Данила Васильевич утверждал:
— Пропишет. Никуда не денется.
Старик он был особенный. Всю жизнь прослужил на Петровке, в уголовном розыске.
— По натуре я авантюрист, — признавался Данила Васильевич. — И не стань я следователем, обязательно спутался бы с ворами.
Обычно, надев меховую душегрейку, он устраивался на кухне — в углу, на низком мягком сиденьи от автомашины — и попыхивал папироской.
— Может, лучше бросить? — предлагал я.
— Что ты? Раз курю, значит, ещё здоровый.
Мы сблизились и коротали вместе долгие зимние вечера. Иногда забегал Лёва, его сын, слегка подвыпивший, и в плавную беседу вносил сумятицу.
— Мой клерк сказал, — кричал он, смеясь, — на трое суток можешь попадать, на пятнадцать — ни в коем случае.
— Да не шуми. Люди спать легли, — предупреждал отец.
— Все спят. Безпробудно, — продолжал Лёва. — Потому что мозги поражены алкоголем.
631
Я любовался его мужественным профилем. Зато пальцы и нежная детская ладошка до того были мягкими, что казалось: кости перебиты или отсутствуют вовсе.
— Ум за разум зашёл, — комментировал Данила Васильевич. — Из тридцати двадцать три года учился. И сейчас ещё пишет диссертацию.
Иногда засиживались далеко за полночь. Данила Васильевич вставал поздно, где-то в час дня. Долго шаркал шлёпанцами в коридоре взад и вперёд. После отправлялся в магазины или на Тишинский рынок, а к вечеру с нетерпением поджидал меня на кухне. Здесь у каждой семьи был свой закуток со столом и полкой для посуды. В углу, на излюбленном шоферском седалище, отдыхал Данила Васильевич, а я, расхаживая по нейтральной территории, вёл с ним нескончаемые словопрения.
Кухонные стены были закопчены, как после бомбёжки. На потолке красовалась чёрно-зелёная протечка площадью в два квадратных метра.
— Ремонту не делали, почитай, лет двадцать, — вспоминал мой собеседник.
В его комнате обои отстали и держались на честном слове. По ним нет-нет да и проползал, как вестник уюта, жирный клопик.
Но Данила Васильевич оставался невозмутим. Наверное, привык.
— Другой бы на его месте, — кипятился Лёва, — давно бы имел квартиру, дачу и машину. А мы теснились в этой трущобе. Мать была больна туберкулёзом. Чтоб не мешать, я ночевал в подъезде, вон там, в чуланчике! Ох, лихо мне приходилось в мороз!
Узнав, что я безуспешно пытаюсь пробиться в литературу, он с пафосом воскликнул:
— А говорят, у нас все дороги открыты! Но смотря для кого? А что можем мы, дети кухарок и уборщиц? Дети подземелья, выросшие в подвалах!
— Вот так где-нибудь ляпнешь, — сердито оборвал его отец, — и возьмут тебя, голубчика, на заметку. И не будет тебе нигде ходу. Язык твой — враг твой. Хуже моего! По справедливости, за болтовню мне полагалось бы вмазать без суда и следствия минимум три года. Как-то приходил на Петровку один субчик из МГБ. Понюхал, пощупал. «Да что, говорит, с него возьмёшь: философ!»
Подумалось: один сосед — бывший следователь, другой — гаишник. Куда ни кинь — попадёшь в сотрудника органов! Даже за воротами дома, в будке у входа в посольство, дежурит рыжеватый кэгэбэшник, переодетый в милицейскую форму, приветливый и общительный.
— «Фольксваген»? Это их национальная машина, — объяснил он. — По виду неуклюжая, но очень маневренная. В переводе значит — народный автомобиль. Гитлер мечтал посадить на него всю Германию.
— А посадил её в галошу.
632
— Не скажи. Они живучи. Военный потенциал у них очень высок.
Я с любопытством поглядывал на чужую территорию. Снег сошёл. Обнажились прошлогодние клумбы. Вдалеке расхаживали люди. Через открытую форточку до моего слуха доносились отдельные чуждые слова. Я невольно настораживался, вспоминая прошлое… Давно всё было. Тучи рассеялись. Небо чистое, и ярко сияет солнце.
Совсем рядом — рукой подать — неведомый мир, другая страна, наверняка враждебная. Невольно осенила мысль: «Окно в Европу! Или наоборот — из Европы? Не исключено, что и за мной наблюдают?»
Однажды вечером Лёва вбежал возбуждённый:
— Слышали? Вчера ночью из нашего двора перебрался к немцам некий тип. Оказывается, совершил убийство и попросил убежища. А они, не будь дураки, взяли и выдали его с потрохами.
— А на кой он им сдался?! — усмехнулся Данила Васильевич. — Что он, политический деятель или писатель?! Помнишь Тоню Богаутдинову, дворничиху? Та тоже грозилась выпрыгнуть через окно. Она так и брякнула в ЖЭКе: «Не дадите мне площадь — они дадут». А начальница — ей: «Пошла вон, фашистка!» Но квартиру всё-таки дали. Иногда и своих стоит припугнуть.
В ответ я запел:
— «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна…» — И присовокупил: — Париж, и Рим, и Рио-де-Жанейро. А тем более педантичная Германия.
С той стороны, которая граничила с моей комнатой, доносилась грубоватая речь. Она резала слух. И я жаловался рыжеватому постовому, размеренно расхаживавшему у ворот:
— В детстве два года жил под немцами. И сейчас, изволь, любуйся на их физиономии.
— А ты не очень-то к ним заглядывай. Они не любят. Ещё скажут, что мы подсунули подсадную утку. У самих рыльце в пушку, вот они всех и подозревают. Погоди, узнаешь… — он не договорил.
Оттуда, из Германии, из эпицентра землетрясения, докатились волны и до нашего тихого дворика. В ФРГ в автомобильной катастрофе погиб наш крупный дипломат Кузнецов. Зарубежная пресса забила в литавры, в открытую называя его советским шпионом. В пику наглому заявлению газета «Известия» опубликовала фельетон «Особняк на Большой Грузинской», в котором разоблачались тёмные делишки работников Германского посольства.
За словами последовали дела. Наша спецслужба стала без стеснения следить за немцами. Теперь у главного подъезда вместе с рыжеватым милиционером, моим знакомым, стоял штатский с комплекцией борца. У другого крыла здания был выставлен ещё один пост. Наблюдение велось за всеми машинами — въезжающими и выезжающими.
633
Негласная слежка была установлена и за обитателями нашего двора, и за теми, кто к ним наведывался. И уж конечно, за моей «пограничной» комнатой.
— Сегодня зашёл в магазин, — разоткровенничался Данила Васильевич. — Стою в очереди в кассу. А за мною — хвост. Ну, я битый сыщик, глаз намётан. Сразу его расколол. Отвёл в сторону — и давай отчитывать: «Ну, что ты ходишь за мной по пятам? Думаешь, я куда сбегу? Нельзя же столь грубо работать. Так и передай своему начальству. А фамилия моя Цетухин, бывший работник Московского уголовного розыска». Он покраснел как рак. «Извините», — говорит и растворился. Вот чудаки! Гоняются за кем зря. Нет в них никакого сыскного чутья. Я вот не сплю до утра: смерть караулю, чтоб не застала врасплох, — в его не по-старчески зорких глазах вспыхивали загадочные огоньки.— Днём она, как известно, такой силы не имеет.
— Кстати, римляне верно говаривали, — заметил я, — «memento mori»*.
Осада посольства продолжалась и придавала нашей будничной монотонности детективную окраску.
— Сейчас иду, — восторженно докладывал Лёва, — а кэгэбэшники на каждом углу. Хоть пруд пруди. — Он сделал паузу: — Вот у нас посуды накопилось — масса! Поможешь сдать? — обратился он ко мне. — А заодно увидишь, как они всполошатся, когда засекут нас с рюкзаком и чемоданом. И пойдём не через ворота, а с другой стороны двора — там, где разгорожено.
Мы не прошли и полквартала, как за нами увязалась легковая машина с открытым верхом. Она плыла, не спеша, как на похоронах.
— Осторожно, боеприпасы, — нарочито громко крикнул Лёва. — Подожди здесь. Я мигом слетаю.
Поклажа осталась на тротуаре. Машина остановилась рядом. Водитель включил музыку, но я чувствовал, что он не спускает с меня глаз.
Лёва вернулся:
— Пошли, всё в порядке. — И схватил чемодан. Тот вдруг раскрылся — из него посыпались бутылки, часть из них разбилась вдребезги.
— К счастью! — бросил я на ходу.
Машина стала отъезжать. Тот, кто сидел за рулём, усмехнулся. Наши взгляды скрестились.
— Не играйте с огнём! — донеслось до моего слуха.
* Помни о смерти (лат.)
634
Глава 8
СТЕНА
С
о станции Минеральные Воды поезд прибыл на Курский вокзал. Стас Колебатовский соскочил с подножки вагона, бросился ко мне. Обнялись. Всю дорогу он тараторил без умолку:
— Я был ужасно рад твоему письму. Читал, перечитывал. Всё не верил, что ты в Москве. Хотел сразу рвануть к тебе. Но ситуация сложилась напряженнейшая. Краевое издательство должно выпустить мой сборник. Волнуюсь жутко: вдруг в последний момент зарежут? А тут сессия подвалила. Учусь в пединституте, перелез на третий курс. Кроме того, есть надежда купить двухкомнатную кооперативную квартиру.
— А откуда деньги? — встрепенулся я.
— Гроши есть. Ты же знаешь, у меня доходная профессия: сам крою брюки, сам шью. Жену уговорил окончить курсы официанток, и она уже два года работает в ресторане. И ещё новость: разыскал свою мать. Живёт в Париже, присылает посылки, собирается ко мне в гости. Да что я всё о себе! — спохватился Стас. — Ты-то как устроился?
— Увидишь, — посулил я.
Внезапный приезд Колебатовского настораживал. Кто он? Желанный гость или осведомитель? А посему некоторые нелояльные рукописи я припрятал на улице Климашкина, в своём подвале, захламленном красками и различными стройматериалами.
Обосновавшись в ЖЭКе, я привык, что в часы досуга никто не покушался на мою свободу. Ещё в общежитии я стал вычитывать по машинописным листам утренние и вечерние молитвы. Их, благословив, вручил мне невысокий, худенький, с суровым профилем протоиерей Андрей из церкви Тихвинской Божией Матери, что неподалеку от ВДНХ. Это случилось спустя месяц после достопамятной Пасхальной обедни, когда я исповедовался у него.
— Правило исполняй неукоснительно, — наставлял он. — «Стопы моя направи по словеси Твоему, да не обладает мною всякое беззаконие». Приходи. Не пропадай безследно. Небось, путаешься с бабами?
Я замешкался, признался:
— Да есть одна.
— Одна? А искушений будет много. Пора, брат, прибиваться к тихому пристанищу. Либо жениться, либо ... — он вдруг осекся. Потом добавил: — Впрочем, на всё Господня воля.
«И вот теперь, — думал я, шагая рядом со Стасом, — нарушится привычный распорядок. Утром, перед разводом, ещё можно будет помолиться в подвале. А перед сном? Придётся в ванной».
Комната моя очень понравилась Колебатовскому. Он потирал руки, приговаривал:
635
— Ну и молодчина! Надо же! И в самом центре Москвы!
Подошёл к окну, не переставая восхищаться.
— А красота какая. Зелени сколько! И клумбы с цветами!
— И даже фрицы есть, взаправдашные! — прервал я его энтузиазм. — Каждый день слышу их резкие окрики.
Стас зябко передёрнул плечами.
— Да ну?! Шутишь? Не может быть! Что же они здесь делают?
— В кошки-мышки играют.
— Нет, Юра, серьёзно?
— Выполняют важную миссию. Здесь располагается посольство ФРГ.
— А-а, понятно! Недобитые фашисты! Ну и соседство у тебя! — Стас брезгливо поморщился.
— Вот будем выходить, — сказал я, — увидишь, сколько машин стоит за воротами, у фасада. На вид маленькие, уродливые, что твои каракатицы. Но очень юркие, маневренные. Марка «Фольксваген». В переводе означает: народный автомобиль. Гитлер мечтал посадить на него всю нацию.
— А посадил её в лужу! — Колебатовский выругался: — Сволочи они всё-таки! Ненавижу их. Пепел Освенцима стучит в моё сердце.
— Да, в эту войну, — подтвердил я, — они здорово опозорили себя своими злодеяниями. Мы пощадили их, а они снова голову задирают. Ты посмотри, что здесь творится по понедельникам! Машин невпроворот. Каких только держав нет, различные фирмы! Даже негры с ними контачат. Раз бредём с напарником Володей, а он головой мотает, как усталая лошадь. «Гляди, — говорит, — обезьяны за рулём, а люди пешком ходят!»
Стараясь показаться перед Стасом политически благонадёжным, прочёл ему несколько безобидных юморесок и рассказов.
Колебатовский, наклонив темно-русую голову, слушал внимательно, потом сделал лестный для меня вывод:
— Юра! У тебя талант страшенный! Но что же ты телишься? Думаешь засыхать на корню? Хочешь, устрою тебя на телевидение? Там есть отличная деваха — Майя Дунч. Своя в доску. Можно сунуться в издательство «Советская Россия», там тоже наша хорошая знакомая. Наверняка удастся что-нибудь протолкнуть. Правда, придётся отдавать полгонорара. Согласен?
— Ещё бы! Ради публикации отдам последнюю рубаху!
Стас принимал живейшее участие в моей судьбе и расположил настолько, что я, растроганный, готов был раскрыть перед ним все свои планы.
— Теперь слушай, — сказал я. — Есть у меня приятель товарищ Шапко. Чувствуешь, как эти два слова шипят на стыке? Точно их электродом сваривают. Так вот, он первый из нас заимел постоянную прописку. А мы все ещё сидим на лимите, ждём у моря погоды. Ты спросишь, как ему это удалось? Вступил в фиктивный брак с одной особой. Пообещал пятьсот рублей, а выплатил три636
ста пятьдесят. Теперь развёлся и свободен, как сокол. Устроился сантехником в ЖЭК, получил квартиру. У него есть крылатое выражение: «Когда-нибудь обо мне напишут: он вошёл в литературу по канализационным трубам».
— А что, идея! — оживился Колебатовский. — Попробуй жениться. В Кунцево есть одна аппетитная бабенция. Правда, постарше тебя…
— Нет! — отрезал я. — На такие махинации не пойду, а добьюсь прописки честным путём. Но мы отвлеклись. Шапко намного практичнее меня. Он всегда говорил: «Надо прежде приткнуться к какому-нибудь журналу или газете, а потом они сами вынесут тебя на своём хребте в известность». Года два назад я побывал на ЗИЛе. Понюхал, понюхал. Но, кроме заводской гари, ничего не учуял. А нынче попытался толкнуться туда снова. Литобъединение собирается при газете «Московский автозаводец». Разумеется, предпочтение отдают своим. Но ответственный секретарь Николай Сергеевич Ушатиков, добрый, с седой головой, удивительно тонко чувствует русское слово. И за это я его полюбил. А он меня. Приметил. Напечатал рассказ «Жертва спорта». С тех пор я зарекомендовал себя в литгруппе как заправский юморист.
— Да ты просто молодчина! — воскликнул Стас.
— Погоди, брат, это не всё. Нащупал я ещё один канал. Оказывается, в газете «Вечерняя Москва» при отделе фельетонов есть сатирическое объединение. Я, как узнал, прямо-таки обалдел. Но там жёсткий закон. Читаешь что-нибудь на пробу. Если понравится — зачисляют в члены. Если нет — побоку. Я прочёл свою испытанную «Жертву спорта». Меня приняли восторженно. В отделе фельетонов два штатных работника: Мариамский и Трофимов. Недавно получил задание написать фельетон про баню. Тиснули! На, полюбуйся, — и протянул Колебатовскому сложенную вчетверо газету. — Укреплюсь здесь, — продолжал я, — а отсюда прямой мостик в «Крокодил».
— Ну, поздравляю, друже, — Стас крепко пожал мне руку; при этом острые глазки его хитро сверкнули.
На мгновение чёрное подозрение прокралось в сердце. Я вспомнил эпизод, что произошёл в Ростове. В журнале «Дон» появилась моя рецензия. Я проболтался об этом кэгэбэшнику Максиму Геннадьевичу Кондратьеву, который устроил меня на «почтовый ящик». Кондратьев тут же уточнил сумму гонорара и хмыкнул. Вскоре моя большая статья, которую расхваливали на все лады, была зарезана. С тех пор я решил помалкивать о своих успехах.
Но, видимо, уроки прошлого забылись. И я с увлечением стал рассказывать о том, как мне стараниями тёти Вали удалось завязать знакомство с Аллой Мироновной. Та давно укрепилась в информационном бюллетене Центрального дома литераторов и познакомила меня с Игорем Святославовичем Сеньковым.
— Он возглавляет консультацию при Союзе писателей СССР, — пояснил я. — Мои опусы отдали писателю Леонтьеву. Надеюсь на положительный отзыв. А там — зелёная улица в общесоюзную прессу.
637
Тщеславие вконец развязало мой язык.
— Однако ты не терял времени даром, — процедил Колебатовский без особого энтузиазма. И в довершение зевнул: — Знаешь, я чего-то устал. Видно, с дороги…
Я устроил ему ложе на раскладушке. Одеяло позаимствовал у Данилы Васильевича.
Стас сладостно засопел. Напротив, я ворочался с боку на бок. В голову лезли нелепые мысли…
По утрам я уходил в ЖЭК, а мой гость рыскал целыми днями по Москве — устраивал свои дела. Вечером мы отправлялись в центр. Расхаживали по Красной площади, ступая по историческим булыжникам и с трепетом взирая на древнюю Спасскую башню, на зубчатую Кремлёвскую стену, на Лобное место. А после отдыхали в скверике, что напротив Большого театра. На его фронтоне сам Аполлон, покровитель искусств, приостановился, сдерживая четвёрку лошадей. Ещё миг — и светозарная колесница умчится в необозримые дали. А мы чуть ли не до полуночи будем, мечтая, сидеть на скамейке у шумящего, искрящегося фонтана.
— Если получу квартиру, — мечтая, заявил Стас, — то с твоей, Юра, помощью немедленно меняю её на Москву. Если же нет, то хотел бы вступить в кооператив здесь или в Подмосковье.
— Это было бы превосходно! — поддержал я его. — Вместе легче покорить гордую столицу.
Постепенно мы притирались друг к другу. Я даже корил себя за излишнюю подозрительность и порывался достать из тайника свои запретные писания, чтобы показать их Колебатовскому.
Атмосфера напряжённой слежки, которой был окутан наш дом, граничащий с Германским посольством, навязла в зубах. Даже будка постового, что, как бельмо на глазу, торчала у наших ворот, раздражала меня.
— Зайдем-ка лучше сюда, — сказал я и провёл Стаса за чугунную ограду Георгиевского скверика.
Не спеша пошли по асфальтированной дорожке. Из-за деревьев показалась небольшая статуя.
— Что за маломощная фигурка?! — воскликнул мой спутник.
— Маломощная? Ну ты даёшь! Это же Шота Руставели. Как истинный монах и поэт он возвысился над всяческой суетой и ратовал за Христианские идеалы.
Мы приблизились к памятнику. На боковине постамента из красного полированного гранита были высечены слова: «Зло сразив, добро пребудет в этом мире безпредельно».
— Но пока что, — усмехнулся Колебатовский, — торжествует зло. Жертвы Освенцима не дают мне покоя.
638
— Ты правильно заметил: «пока что». Сатане перед его концом дана временная власть.
— Кем же, если не секрет? — удивился Стас.
— Как Кем? Господом!
— Ну ты прямо-таки в священники записался. Раньше вроде бы так не разсуждал.
— Все течет, все изменяется, — ответил я.
Мы подошли к другой боковине постамента. На ней было вырублено еще одно мудрое изречение: «Кто себе не ищет друга, сам себе он враг».
— Не правда ли, здорово сказано?!
Стас не выразил никаких эмоций. Казалось, он был чем-то сильно озабочен. Чтобы приободрить его, я положил руку ему на плечо. Он последовал моему примеру. Мы обнялись, словно давали обет верности перед лицом великого поэта… Колебатовский вдруг нарушил торжественное молчание:
— А почему его поставили именно в этом месте?
— Видишь ли, здесь когда-то жили грузины. Это был их район. И улицы называются: Большая Грузинская, Малая Грузинская…
Не знаю, удовлетворил ли его мой ответ, но Стас отчего-то погрустнел. Я замечал, что на него порою нападала хандра. Так, когда мы гуляли по зоопарку, его внимание привлекли орлы. Замученные, они понуро опустили головы и застыли в полудрёме. И хотя рядом валялись куски мяса, хищники оставались безучастными ко всему.
Колебатовский долго наблюдал за ними:
— Гляди-ка, — сказал. — И сетки нет над головой, а они всё равно не улетают. Видимо, сжились с неволей. Сила привычки!
Вечером он набросал вчерне стихотворение «Узники» и посвятил его мне.
На другой день Стас скоропоспешно уехал, даже не простившись. Испарился, словно дух. Однако о его визите свидетельствовало вещественное доказательство. На подоконнике лежала свёрнутая вчетверо «Литературная газета».
«Видать, забыл впопыхах», — решил я и стал перелистывать страницу за страницей. Остановился на последней, на шестнадцатой: «Клуб 12 стульев». Аркадий Арканов выступал со своей иронической прозой. На клише была изображена плачущая обезьяна. Я вспомнил зоопарк и Колебатовского. Там мы любовались веселыми проделками макак…
Я перевёл взгляд на соседний рассказ с необычным названием «Жучок искусства». Бегло ознакомился с ним и оторопел: налицо было явное литературное воровство. Лихорадочно стал перечитывать творение Владимира Панкова. Вся сюжетная канва та же, что и в моей «Жертве спорта». У меня в команде, приехавшей на соревнования по боксу, недостающего спортсмена заменяют этаким деревенским увальнем. У Панкова — команда КВН (клуб весёлых и
639
находчивых). И герой не колхозник, а работник научно-исследовательского института. Хотя поступки те же, что и у моего тракториста. И даже выражается он почти такими же фразами (я подчеркнул их карандашом). Плагиат? Да, плагиат! Только модернизированный. Прежде слово в слово сдирали. А сейчас так перелицуют, что хоть следствие веди, не докопаешься.
«Жучок искусства» был напечатан под рубрикой «Пересмешник»: этакая наглая рожа в клоунском колпаке! Кто-то задумал надо мною зло подшутить. Я мучительно ломал голову: через какую же брешь просочился мой сюжет? Ведь только в апреле «Жертва спорта» была опубликована в «Московском автозаводце». Неужели именитые юмористы просматривают многотиражки в надежде выудить рыбку в мутной воде? А может, повинна консультация Союза писателей? Этот рассказ в числе других я отдал туда на суд Леонтьеву. Но тот пока упорно медлит с ответом, хотя, по словам Аллы Мироновны, отзывался обо мне восторженно.
— Сидит у нас в кабачке, — говорила она, — и почти каждому, смакуя, пересказывает твои сюжеты. «Гвозди» прямо-таки пленили его.
— Вот он-то, наверное, и пробалагурил мою «Жертву спорта»?!
— Не думаю, — возразила она. — Хотя он и порядочный пьяница.
Своими сомнениями я поделился с Игорем Святославовичем Сеньковым.
— Маловероятно, — заявил тот уверенно. — Леонтьев человек чистоплотный. Впрочем, я его потороплю, чтобы поскорее дал отзыв.
Я продолжал доискиваться: кто же истинный виновник? И вспомнил о Колебатовском. Почему литературный грабёж случился именно во время его пребывания в Москве, а не раньше и не позже? В Ростове я уже как-то поплатился за свою откровенность перед оперуполномоченным Кондратьевым. Несомненно, как и прежде, здесь сработала рука из той же фирмы.
О своей неприятности я поведал соседу — Данилу Васильевичу. Его сын Лёва кратко и точно охарактеризовал сложившуюся ситуацию:
— У американцев это называется утечкой мозга.
— А у нас кражей, — хитро улыбнувшись, уточнил дед Данила.
Следом за первым ударом в спину меня настиг второй. Владимир Лифшиц опубликовал в журнале «Октябрь» пародию с неприкрытым намёком на мои «Гвозди». Моя сказка была политической сатирой на нашу государственную машину, на всю её историю, начиная от Сталина, затем Хрущёва и вплоть до нынешних её правителей. Они выступали под аллегорическими образами: Молоток, Клещи, Гвоздодер. Лифшиц, как бы в насмешку, всё свёл к заурядному эпизоду на стройке. Его пародия так и называлась «Гвоздь и молоток», то есть стройматериал и инструмент — без всяких символических обобщений.
Я не желал больше работать на потребу литературных паразитов, у которых мозги заплыли жиром. И терялся в догадках, по какому каналу проникла к Лифшицу фабула «Гвоздей». Ни в какой газете они не публиковались. Пла640
гиат мог родиться изустно. Подозрение падало на двоих: Стаса Колебатовского и писателя Леонтьева. Один укатил домой. И я стал добиваться свидания с другим, чтобы, ухватив его за полу пиджака, поймать с поличным.
Встреча состоялась в Центральном доме литераторов, в летнем кабачке. Посредником выступала Алла Мироновна, которая постоянно меня опекала. Беседу вели на свежем воздухе, за бутылкой вина. Николай Павлович Леонтьев был уже под хмельком. Дополнительная порция спиртного и присутствие красивой женщины оживили его ещё более. Он щедро рассыпал комплименты. Часть из них выпала и на мою долю.
— Признаюсь, вы владеете тем, что называется «бойким пером», — заявил он. — Читая ваши рукописи, я невольно обнаруживал и наблюдательность, и воображение, и остроумие…
Но, опасаясь, как бы мною не завладели тщеславные побуждения, Леонтьев предупредительно добавил:
— Однако это вовсе не означает, что вам осталось лишь почивать на лаврах. Возьмём «Гвозди». Замысел интереснейший. Но — увы! — только замысел. Для воплощения своей идеи вы изобрели слишком прямолинейную схему о Молотке, Гвоздях, Клещах и Гвоздодёре, пересказали этот сюжетец, не очень считаясь с тем, что в действительности всё гораздо сложнее. У вас получилась суховатая иллюстрация, лишённая достоверности, естественных красок и запахов. Это чем-то напоминает вошедшие недавно в моду синтетические ёлки.
Воспользовавшись паузой, я упомянул о журнале «Октябрь», о Лифши-це, о плагиате… Николай Павлович, вроде бы не расслышав, дипломатично уклонился в сторону и стал расточать похвалы в мой адрес.
— Надеюсь, и в дальнейшем будем держать с вами связь, — подытожил он. — На днях передам Сенькову отзыв о ваших произведениях. Признаки дарования, содержащиеся в них, очевидны и убедительны. А значит, будет и успех, — посулил он на прощанье.
По наивности я уже считал, что мне удалось проникнуть в большую литературу. Но вскоре мои неправомерные надежды лопнули как мыльные пузыри. Леонтьев написал благожелательную, ни к чему не обязывающую рецензию — куда с ней сунешься? Почти половина её была посвящена моим оплошностям и промахам, главным образом — стилистическим. Леонтьев не поленился заполнить две печатные страницы скучным перечнем однотипных глаголов и рифмующихся частей речи, которыми якобы изобилуют мои рассказы.
— Но то же самое вы можете встретить у Достоевского и Толстого, — возразил я ему при встрече. — Ведь это же формализм, ловля блох!
— Да, — согласился Николай Павлович, — Зато у них, у классиков, налицо глубина содержания. А у нас она отсутствует. Вот поневоле и приходится придавать значение внешней форме и филигранной отделке.
641
Великолепный довод, подтверждающий ничтожество современных писателей!
Алла Мироновна, считая себя в чём-то виноватой, продолжала ходатайствовать обо мне. Мы проследовали в Литературную консультацию, в роскошный кабинет Сенькова. Игорь Святославович, стройный и поджарый, этакий джентльмен, засвидетельствовал нам своё искреннее почтение и по-обещал помочь. По его рекомендации мы отправились в журнал «Юность». Там, в убогой каморке, сидел, весь обложенный рукописями, моложавый Славкин. Он протянул руку, представился:
— Завотделом смеха.
Но, судя по его усталой, кислой физиономии, мысли у него были грустные. Выслушав нас, он обратился ко мне дружелюбно:
— Ну что ж, заходи, приноси. Авось тиснем.
Однако следующий визит не принёс ничего утешительного. Славкин бегло просматривал мои юморески.
— К сожалению, не пойдёт. Черезчур прямолинейно. Попробуй-ка что-нибудь в ином плане, — убийственно неопределённо произнёс он.
* * *
Из заоблачной выси любославных фантазий я медленно опускался на землю, а точнее на территорию ЖЭКа, где все стремились обеспечить себе сытое и пьяное беззаботное существование.
Перебарывая себя, я попробовал приспособиться к окружающей среде. Да и чем я лучше других? Пожалуй, хуже. Они в совершенстве владели той или иной специальностью, а я в свои тридцать три года все еще ходил в подмастерьях.
Вот Андрей Морозов — это фигура! Без стеснения халтурит в рабочее время. А всё потому, что нашёл с начальством общий язык. Сама Марфа Евгеньевна — новоиспечённая барыня! — ручку ему подаёт.
Но поутру Андрей плетётся сам не свой, пока не выцедит соответствующую дозу. В кровельной мастерской, у Куркина, его ожидает гранёный стакан, наполненный доверху водкой. Процедура заправки, как мы уже знаем, требует от Морозова немалых усилий. Зато потом только что умиравший мастер вновь оживает. Глаза блестят, движения становятся уверенными, энергичными, голос звонким:
— Эй, вы, мазилы! — кличет он нас. — Хватайте вёдра с мелом. И айда на место.
В обед Андрей снова направляется в подвал к испытанным дружкам. В конце дня он, как завзятый наркоман, должен принять обязательную двухсотграммовую порцию. Но и на этом не всегда завершается суточный цикл…
Когда в какой-либо квартире обрушивался потолок, туда посылали штука642
турить только меня и Гововастова. Морозов отмахивался от подобного трудоёмкого задания, как бес от ладана.
— Идите, — просил он. — Вы всё ж таки помоложе. Пощадите старика. Я прежде весь хребет надорвал на этой ломовой работе. А Фокина да Райка — что они могут? Одним словом: бабьё!
Обычно с потолком управлялись уже к обеду.
— Ну вот, — говорили, — пускай теперь сохнет. Дня через три придём — побелим.
Жильцы были довольны и в знак благодарности совали в карман пятёрку или троячок. Я почти слился с жэковским стадом. Утром без пяти девять выходил из дому и шёл не спеша, щеголяя робой, не гнущейся от грязи и краски. В перерыв, который длился часа полтора или два, успевал сготовить обед. А вечером, не заходя в комнату, прямо в коридоре, у своей двери, вешал на гвоздь опостылевшую за день спецовку — и юрк в ванную, под тёплую воду.
О, блаженный досуг! Я мог вдоволь выспаться, почитать и, предаваясь игре воображения, водить пером по листу бумаги. Или включиться в дружеское застолье с дедом Данилой и его сыном Лёвой. Разгорячив себя винными парами, мы с пеной у рта изобличали язвы современного общества, предлагали всевозможные прожекты по их устранению, рассуждали о семье, о будущем...
Иногда в нашу компанию вливался Володя Головастов. Он все еще не мог избавиться от рязанского диалекта и коверкал на свой лад слова: «няси», «вядро», «вяди», «завлякай»…
— Ну ты, косопузый, — наскакивал на него Лева, — как правильно «евреи» или «явреи»?
— Явреи, — не моргнув глазом, отмолвил Володя.
Спор затянулся.
Лёва где-то достал миногу. Дефицитную рыбу, похожую на змею. Попробовав её, мы ощутили лёгкую тошноту. Деликатес отложили в сторону. Но после того, как изрядно выпили и закуска на столе истощилась, снова решились отведать диковинной рыбки. Она показалась довольно сносной.
— Так как же всё-таки правильно: евреи или явреи? — никак не мог угомониться Лёва.
— Тише ты! — оборвал его Данила Васильевич. — Ведь там, за стеной, всё слышно. Завтра стыдно будет в глаза им смотреть.
На другой день, в воскресенье, наши соседки достаточно преклонного возраста, Клара Ефимовна и Анна Соломоновна, поглядывали на нас с затаённой обидой.
— Лёвка, отдай им миногу! — приказал Данила Васильевич. — Я знаю, что они ее обожают. Как прежде наши аристократы.
Старый оперативник оказался прав. Соседки сразу потеплели.
— Премного, премного вам благодарны. Это для нас такой сюрприз! — медоточиво пропела Анна Соломоновна.
643
И даже Клара Ефимовна, которая недавно вернулась из больницы и выходила из комнаты только по крайней нужде, проковыляла с палочкой на кухню, чтобы лично выразить свою признательность.
После подобного обмена любезностями добрососедские отношения, как пишут в газетах, достигли своего апогея.
Однако, несмотря на внешне благоприятные стороны бытия, я с Головастовым пребывал в неопределённом положении. Уже прошло несколько месяцев, а мы всё ещё висели в воздухе. Начальник паспортного стола Курбатов и не думал нас прописывать. Всё что-то медлил, выжидал…
— Всё из-за тебя! — то ли в шутку, то ли всерьёз упрекал меня Володя. — Ты член партии, с высшим образованием. Тебя все боятся. И даже Марфа Евгеньевна. Она сама жаловалась: «Овечкин, говорит, фокус выкинул: ни с того ни с сего паспорт в метро потерял».
В словах Головастова была известная доля истины. Интуиция подсказывала, что Сазонова относилась ко мне настороженно и предвзято.
Вдобавок ко всему в моей комнате объявились клопы. Они вели себя воинственно и, как истинные представители прогрессивного века, вовсе не боялись электрического света. После безсонных ночей я ходил, пошатываясь, как тень. На выручку подоспела тётя Валя с бутылкой карбофоса, и кровожадным паразитам была объявлена безпощадная химическая война.
Вслед за клопами приключилась новая напасть. В комнате запахло чем-то приторно сладковатым — до тошноты. Было такое ощущение, будто под полом разлагалась дохлая крыса. Вонь сочилась не только из-под низу, но, казалось, и сквозь стены.
— А может, газ где-то травит? — предположил Володя Головастов.
Стали неутомимо выискивать причину. Отрывали обои. Колупали стены. Наконец, я решился на последнее средство — вскрыть полы. Явился столяр — Борис Михайлович Колосов, с топорным лицом и тонкими, сжатыми губами. Поговаривали, что он из ревности зарубил родного брата, отсидел восемь лет и теперь живёт с его женой.
Он с неудовольствием поглядел на нас:
— Ей Богу, ребятки, вы, как дети! Доски оторвать не можете. У меня столько заявок. Голова кругом идёт.
— Но мы же не столяры.
— Между прочим хороший маляр всегда хороший столяр.
— С таким же успехом можно сказать, что хороший столяр — хороший маляр.
Он глянул на меня исподлобья.
— Согласен. Можно сказать. Но не нужно.
Колосов возился долго. Пыхтел, кряхтел. На лбу у него выступила испарина.
— Крепкий орешек! Доски-то на шпунтах, — объяснил он. — В старину
'
644
делали капитально, не то, что нонче — на соплях. Ну ладно, — сказал, собирая инструмент, — полы я вам сорвал. Теперь ищите, чего вы там хотели.
В подполье, разумеется, не оказалось никакого трупа. А комната сразу приобрела нежилой, аварийный вид.
Марфа Евгеньевна хладнокровно внимала моим постоянным жалобам.
— Не понимаю, что там завелось? До тебя жили — и ничего. Тоня Богаутдинова размещалась целой семьёй. А ты слишком уж нежный!
Некая непонятная сила изгоняла меня из моего жилища. Кому же я помешал? Немцам? Может быть, им показалась подозрительной моя физиономия? А может быть… В воображении вырисовывался Стас Колебатовский. Неприятности начались сразу же после его отъезда.
Вонь, между тем, назойливо заполняла всю комнату, пронизывала все её поры. Я приходил сюда только на ночь и спал с открытой форточкой. Уже сейчас было очевидно, что рано или поздно придётся покинуть насиженное гнёздышко. Въедливый злокозненный запах опрокинул вверх тормашками весь мой благополучный уклад. Я очутился в безпросветном тупике. Выхода, казалось, не было. На мои просьбы о перемене жилья Марфа Евгеньевна не реагировала.
К счастью, на должность главного инженера заступил Юрий Константинович Растунков. Здоровенный, полнокровный, энергичный и общительный, он сразу завоевал у нас, рабочих текущего ремонта, всеобщую симпатию.
— Я сам чурошник, — с гордостью заявлял он. — Краснодеревец! А сюда пришёл ради квартиры. Ютился в трущобах, как и многие коренные москвичи.
Выбрав удобный момент, я с глазу на глаз поведал Растункову о своих бытовых неурядицах. Он, точно ударом топора, рассёк клубок неразрешимых проблем.
— А ты переходи, — сказал, — в дом двадцать один. Как раз напротив тебя. Двухкомнатная квартира. Без всяких соседей. Сам себе хозяин! Баб води, сколько душе угодно! — Юрий Константинович плутовато подмигнул. — Пойдём смотреть жильё. Заодно и новоселье справим.
Квартира располагалась на первом этаже. Вход в неё был со стороны двора. Над дверью, как в частном особняке, был устроен примитивный навес, крытый оцинкованным железом.
— Вот здесь. — Растунков отпер английский замок. Дверь на пружине со скрипом распахнулась. — Осторожно, приступки качаются, — предупредил он.
Мы попали в узкий тёмный коридор. Остро запахло газом.
— Наверное, травит. Вот тут, у плиты, — предположил он. — Трубы старые, допотопные…
В комнатах царило страшное запустение: на стенах — грязные, обшарпан645
ные обои, на полу — кучи мусора и хлама. Хоть совковой лопатой выгребай! По улице мимо запыленного окна с шумом и грохотом то и дело проносились трамваи, так что всё содрогалось вокруг.
Потупив голову, я остановился в нерешительности, ошеломлённый столь неприглядной картиной.
— Ничего, уберёшься, обвыкнешь, — успокаивал Юрий Константинович.
На первых порах пособил Володя Головастов.
Однако за последнее время он редко наведывался ко мне: сблизился с татаркой Раей, заходил к ней обедать. Часто их видели вдвоём. По ЖЭКу пополз слушок…
На вид Рая была неказиста, и я подозревал, что Головастов спутался с ней, преследуя корыстную цель. Да он и сам признался:
— Ходим вместе на халтуру!
Однажды утром я пришёл в подвал, где обычно собирались для получения очередных нарядов. Головастов стоял у окна и мило беседовал с Раей. Увидев меня, сухо поздоровался и отвёл взгляд в сторону. Я недоумевал: в чём дело? Но спустя минут десять всё прояснилось.
— Развод по-итальянски! — балаганным голосом выкрикнула Марфа Евгеньевна и, обернувшись в мою сторону: — Будешь работать один. Володя спарился с Раей. Ну с женщиной-то интересней! Сам понимаешь.
Теперь я стал один выполнять срочные аварийные заявки: то вдруг на потолке появится обширная протечка, то штукатурка обрушится площадью в два—три квадратных метра. Дома на Пресне были ветхими, запущенными… Ходил я и по ремонту бойлерных… Сыпучие материалы: цемент, песок, алебастр, мел, — завозил на тележке или на жэковском газике. Шофер Юра, весёлый, краснощёкий татарин, оказался трезвенником. Когда поклонники спиртного пытались прельстить его, он отбивался неопровержимым доводом:
— Коран не разрешает!
— А запретный плод всегда сладок, — заметил я. — Введи у нас сейчас сухой закон — будут пить ещё хлеще, самогон начнут гнать.
Коля Куркин, кровельщик, стоял рядом, хитро прищурился, прогундосил:
— «Пить надо в меру», — сказал Джавахарлал Неру. А кто знает, где мера? У одного — напёрсток, у другого — стакан, у третьего — ведро.
— Да вы все помешались на водке! — возмутился Юра. — Оттого и вкалываете день и ночь. А работа не Алитет, в горы не уйдёт.
Он и меня одёргивал, журил:
— Куда ты всё, тёзка, спешишь?
— Не спешу, а поторапливаюсь. Время надо беречь. Кончил дело — гуляй смело.
И продолжал следовать этой испытанной тактике.
— Ну вот, товар доставил, — многозначительно сообщал я жильцам, до646
нельзя обрадованным, что, наконец, пожаловал долгожданный мастер. — Приду завтра утром. А вы хорошенько подготовьтесь. Укройте полы и мебель.
К удовольствию хозяев, я обычно выполнял задание часа за четыре. Они суетились, хлопотали, усаживали за стол, предлагали стопочку. Я отказывался.
— Как? — удивлялись. — Не употребляете вовсе?
— Только по великим и престольным праздникам, — отшучивался я и тихо радовался про себя: «Как хорошо без Володи — меньше соблазнов».
Я легко справлялся без напарника. Лишь оклейкой обоев еще не вполне овладел. Тем более если работать в одиночку. Предчувствовал: такая технологическая операция рано или поздно выпадет на мою долю. И не ошибся. Ремонт пришлось делать у одного милиционера. Комната была небольшая, метров пятнадцать. Потолок белил из краскопульта. Подкачивать его помогала дородная милицейская жена. Я увлёкся, равномерно вращая перед собою удочкой. Побелка ложилась ровно. «Превосходно!» — внутренне ликовал я. Но вдруг раздался истошный бабий крик. Меловой фонтан ударил в стену и стал заливать пол. Я бросился к краскопульту и слил побелку в ведро. Испуганная, виновато опустила голову хозяйка: она орудовала с такой неуемной силой, что шланги сорвало.
— Разве так можно?! — сгоряча отчитывал я её. — Сдуру можно хоть что сломать! Качать надо плавно, а вы навалились, как медведица! Ну да ладно, убирайте, мойте полы, а я пойду ремонтировать машину.
Под рукой не оказалось ни гаечного, ни разводного ключа и даже пассатижей. Пришлось идти на поклон к сантехникам: старику Гаврилычу и одноглазому Коле по прозвищу Камбала. Они оказались в мастерской.
Я положил краскопульт на верстак.
— Вот, — пояснил, — вышел из строя.
— Бу бу? — пробурчал Коля, что в переводе на русский язык означало: «Бутылка будет?»
— Хоть две, — успокоил я его.
— Тогда, будь другом, сгоняй в магазин.
Когда вышли из-за стола, Камбала сказал:
— Ну, давай, что там у тебя?
Осмотрев побелочный аппарат, удивился:
— Так, это ж плёвое дело! Шланг соскочил со штуцера — надо поставить на место и затянуть медной проволокой. Ты что, сам не мог сделать?
— Инструмента не было, — попытался оправдаться я.
— Главный инструмент — это руки.
«А может, голова?» — мысленно возразил я и начал озираться вокруг. Это была не мастерская, а по меньшей мере филиал музея имени Плюшкина. Чего сюда только ни понатаскали: газовые плиты, разнообразный инструмент, столовую посуду; пейзажи, писанные маслом; старинные стулья с бархатной
647
обивкой; зеркала в узорчатых рамах, разбитые киоты… На верстаке валялась небрежно брошенная иконка Спасителя, выполненная литографским способом, а чуть поодаль — искореженная латунная рамка и подкладочная липовая дощечка. Были необыкновенно прекрасны и Лик Спасителя на палевом фоне, и золотой ажурный нимб, и легкий из виссона краплаковый хитон. Иисус Христос держал раскрытое Евангелие, на страницах Которого были начертаны Божественные слова: «Пр;идите ко Мн; вси труждающ;ися и обремененн;е, и Аз упокою вы».
— Ну, ты чего там прилип? — окликнул меня Николай.
Я указал взглядом на иконку.
— Подари, — попросил. — Всё равно она тебе не нужна.
— Ишь ты, губа не дура. Товар-то не простой. Антикварный. Дорого стоит. — Помолчал. — Да и Бога вроде бы совестно продавать. Давай сделаем обмен. Цемент есть?
— Найдётся.
— Привози пять мешков.
— Добре, — согласился я. — Доставлю. — И забрал святыню с собою.
Дома вырезал по размеру литографии тонкое стекло, вправил её в латунную рамку и повесил в восточном углу, где встаёт солнышко.
На другой день мне предстояло клеить обои в комнате милиционера. Накануне я обрезал кромки, заготовил нужное число полотен.
— Завтра к моему приходу, — приказал, — вскипятите ведро воды для клейстера.
Всю ночь мне снилось одно и то же. Я вскакивал на стремянку, слезал с неё и снова взбирался…
Утром явился раньше обычного. Дверь открыла хозяйка.
— Вода, — сообщила, — уже давно кипит.
— Тогда давайте муку.
Она с оттенком сожаления вручила мне нераспечатанную пачку. Заварив клейстер, я процедил его через сито.
На полу разложил стопку нарезанных обоев, подстелив под них крафт-бумагу. Тщательно намазал маховой кистью первое полотнище и свернул его пополам. Милицейская жена всплеснула руками:
— Что же вы наделали! Оно же склеится.
— Не бойтесь. Так полагается. Надо, чтобы обои как следует пропитались клейстером. Тогда будут прочно держаться.
— А мы лепили сразу на стену.
— Вот они у вас все и отвалились.
Начал я от правого оконного откоса. Хозяйка подавала обои, помогала разворачивать и следила, чтобы они ложились перпендикулярно потолку. В углу, там, где проходит стояк и трубы парового отопления, из-за неудобства я провозился долго. Наконец выбрался на ровную стену и заметно взбодрился.
648
Но тут, к моему неудовольствию, заявился хозяин и ужаснулся:
— Что же вы намазанные обои склеиваете? Ведь испортите.
Пришлось доказывать, как и его супруге, свою правоту. Супруг оказался гораздо упрямее:
— Наклеивать сразу на стену и быстрее, и удобнее, — утверждал он.
— Да нет же, это по-деревенски! Ни один маляр так не делает.
Милиционера так и не удалось переубедить.
— Давайте, — настаивал он, — всё-таки попробуем по-моему!
Чтобы не тратить попусту времени, я вынужден был уступить. Как на грех, полотно легло криво. Стали отдирать его от стены. Клейстер на нем подсох. Пришлось снова намазывать полотно. Оно загрязнилось, и я выбросил его.
— Ну вот ваша метода! — с вызовом бросил я милиционеру.
— Плохому танцору всегда что-то мешает, — цинично процедил он сквозь зубы.
— Ах так! Тогда оставьте меня одного. Или клейте сами!
— Ну и лепите, как вам нравится.
И милицейская чета удалилась на кухню. При отсутствии навыка да ещё без напарника работать стало гораздо сложнее. В душной комнате при закрытых дверях я вовсе запарился. Дело заметно застопорилось. Но спешить было ещё опаснее.
Зашла хозяйка, улыбнулась:
— Вы уж на него не обижайтесь, — сказала. — Он вообще крючок. Ушёл на службу. Давайте я вам пособлю. А то сегодня не уложитесь.
Закончил я в шесть часов вечера, согласно распорядку рабочего дня. Хотя в ЖЭКе по неписанному закону уходили уже в пять. Комната была оклеена сносно, без морщин и пузырей. Напрыгался я вдоволь, до изнеможения. И направился вразвалочку к своему подвалу: на правом плече — стремянка, в левой руке — ведро и маховая кисть.
Навстречу попался Володя Головастов, спросил:
— Чего припозднился?
— Обои клеил.
— А-а, — понимающе протянул он.
Вскоре нас снова соединили. Юра татарин подъехал за мной на «газике». Поторопил:
— Айда. Собирайся поскорей. Головастов ждёт тебя у Куркина.
В кровельной мастерской Володя отвёл меня в сторону:
— Нас двоих посылают на ответственное задание — ложить плитку. Будем лепить её на густотёртую краску. Договорились?
— Лучше всего на белила или на слоновку, — подсказал я.
Но гундосый кровельщик Коля Куркин ответил отказом:
— Вы что, с крыши свалились? Могу предложить только железный сурик.
649
— На нет и суда нет, — смирился я. — А всё-таки куда мы едем?
Куркин укоризненно покачал головой:
— Тсс! Военная тайна! Никогда не задавай лишних вопросов.
Наш «газик» остановился неподалеку от набережной Москва-реки, близ гостиницы «Украина», у подъезда многоэтажного здания.
— Стоп, приехали! Выгружайся! — распорядился шофёр.
Каково же было наше удивление, когда в незнакомой квартире перед нами замелькали родные жэковские физиономии: Андрей Морозов, Боря Некрасов, Витя Дорохов… Обменялись радостными возгласами, рукопожатиями.
— Встречу надо обмыть! — авторитетно заявил Морозов. — Вот червонец. Гастроном рядом.
Потом обратился к нам:
— Всё, что надо, мы облагообразили. Остальное — ваш фронт работ: плитка! Кухня, туалет, ванная… Да глядите, не ударьте в грязь лицом. От этого зависит ваша судьба. Здесь живёт наш лучший друг.
— После Гитлера! — вставил Дорохов.
Раздался дружный хохот.
— Отставить! — скомандовал Андрей. — Курбатов шутить не любит.
— Да куда уж, полгода нас не прописывает!
— Теперь пропишет, будьте уверены. Меня когда-то целый год мурыжил.
Тихо вошёл Курбатов. В вышитой русской рубахе он вовсе не был похож на того въедливого майора, каким я его видел в отделении милиции. Он выглядел растерянным, застенчивым. Вроде бы его мучила совесть, что вот он, рьяный блюститель закона, использует в своих целях дармовую рабочую силу. Морозов обострённой интуицией алкоголика мигом учуял слабинку хозяина. Потребовал внаглую:
— Ну всё, шабаш! По обычаю православному с тебя, Курбат, причитается. Неси, брат, бутылку, не скупись. А то обои отвалятся.
Майор зябко поёжился, но, пересилив себя, достал из бумажника красненькую ассигнацию и отдал Андрею.
После, видно, уже по инерции Курбатов и мне с Володей предлагал деньги. Но, получив категорический отказ, высоко оценил наше благородство.
— Ну ничего, — посулил, — закончите облицовку, я коньячок припасу.
Правда, обещание повисло в воздухе. Зато спустя неделю неумолимый начальник паспортного стола соизволил нас прописать… по лимиту. Только и всего!
* * *
Главный инженер — Юрий Константинович Растунков, с приходом которого в ЖЭКе воцарился золотой век для рабочих текущего ремонта, подозвал на разводе меня и Борю Некрасова.
650
— А почему бы, — спросил, — вам, гвардейцы, не объединиться?
Предложение оказалось своевременным. Бывшие напарники, движимые корыстью, нас предали. Головастов в погоне за халтурой переметнулся к малярше Рае. Кудрявый Дорохов перешёл в дворники и устроился по совместительству в овощной ларёк. Здесь он действовал напропалую (я сам был тому свидетелем). Взвесив полную с верхом миску картофеля, подносил к лотку, который выходил наружу. Там, подставив раскрытую сумку, ожидал покупатель. Дорохов опрокидывал миску и мигом возвращал её в исходное положение, да так, что часть картофеля оставалась в миске.
Прямодушный Борис Некрасов с длинными, натруженными руками одинаково ловко орудовал: по асфальту — метлой, по потолку — маховой кистью. Мы были подстать друг другу: там, где для иных маляров требовались подмости, обходились без них, пользуясь преимуществом своего роста. Потолки размывали прямо с пола, даже если высота комнаты достигала трёх метров.
Ремонт вели в старых домах, каких на Пресне тогда было множество. То протечка попадётся, то ржавчина, то выступит какое-либо неразгаданное пятно.
— Ну что, сварим «зелье»? — советовался Борис.
— Давай, — соглашался я.
«Зельем» мы обозвали травянку. В её состав входили медный купорос, столярный плиточный клей, мыло и вода. Ведро со смесью ставили на медленный огонь. Постепенно она приобретала темно-зеленый цвет, и от неё исходил едкий, специфический запах. Зато потолки — зеркало комнаты — всегда получались белыми и гладкими, как яичко.
Порою, кроме запущенности и грязи, попадались любопытные сюрпризы. У одной старомодной старушки по квартире безпрепятственно летали птицы. Они садились на абажур, на фикусы и другие предметы — куда им захочется! Посидят, попоют и снова летают.
— Вот настоящая канарейка. Бархатистая, хвост веером! — любовно разъясняла хозяйка. — Красавица ты моя! А кенар — выродок. Помесь с овсянкой, на воробья похож. Одним словом, «колхозник». Зловредный до невозможности. Стоит ей запеть — а трели у неё богатые! — он из себя выходит, бесится и, знай, бьёт её клювом по голове.
— Типичный представитель современного искусства. Завистник! — сыронизировал я.
Некрасов погрозил самцу пальцем:
— Хулиган ты этакий! Нельзя так, Боженька накажет!
— Накажет? — всполошилась хозяйка. — А чего же Он не наказывает кого надо?
— Видите ли, — сказал я, — это слово ёмкое. Оно имеет не одну смысловую окраску. «Наказать» — значит поучить, наставить. И Господь делает это как
651
любящий отец. А мы по слепоте душевной своим куцым разумом не замечаем этого.
— Молодой человек, откуда у вас такие познания? Вы, наверное, учились в семинарии.
— Нет, он университет закончил, — ответил за меня Борис.
— А, тогда понятно.
Между тем я продолжал:
— Надо наблюдать, сопоставлять факты. И тогда убедитесь, что закон Высшего воздаяния существует. Я убедился в этом на собственном опыте. Возьмём близкий для вас пример. Сазонову знаете?
— Ещё бы! Эту проходимку!
— Так вот. Казалось бы, её самодержавному правлению не будет конца. А пришло время — и отвалилась, как насосавшийся клоп, от жэковского тела.
— Но кое-кто сожалеет об её уходе, — ввернул Некрасов.
— Вряд ли, — возразил я. — Разве что Коля Куркин?! Сазонова его от тюрьмы спасла, пользуясь надёжными связями. Он сам рассказывал: «Ввязался в драку по пьяной лавочке. Полез на участкового. Вмазали бы пятерик как пить дать».
— Да, — вздохнул Борис, — Сазониха уважала прохиндеев с уголовными наклонностями, а честных людей ставила ни во что!
* * *
Монотонность жэковской жизни вдруг была нарушена. Пронёсся слух: в доме номер двадцать три по Большой Грузинской убили молодого мужчину. Я знал его: этакий щупленький словоохотливый брюнет, артист театра. По крайней мере так он сам себя представил при знакомстве. Всплывали дополнительные подробности: зарезали прямо на квартире; соседи находились дома, но ничего не слышали. По моим домыслам, его проиграли в карты. Или же он был связан с воровской шайкой и, вероятно, захотел порвать с ней, что всегда кончается трагически.
Мне довелось побывать в комнате убитого после того, как свершилось преступление. Зрелище было не из приятных. На деревянном полу темнело краплаковое пятно размером с квадратный метр. Валялись какие-то сухие вишни. Так сначала показалось. Пригляделся и понял: то были запекшиеся сгустки крови. Видимо, на этом месте лежал труп. Под батареей я обнаружил потертый пропуск. Раскрыл его и прочитал вслух:
— Плющ Эдуард Иванович!
В пустой комнате в голосе моём прозвучали погребальные нотки.
Розовощекая Мария Александровна, техник-смотритель ЖЭКа, стояла рядом, протянула руку:
— Документик отдай. Я передам его в милицию. А ты приступай. Наводи марафет.
652
— Не могу. Брезгую.
— Больно ты мнительный.
— А может, он туберкулезный? Звоните в санэпидстанцию. Пусть сначала сделают дезинфекцию.
— Вечно ты, Овечкин, с причудами. Нам надо срочно сделать здесь ремонт.
— Поймите. Я не в состоянии. Меня уже сейчас тошнит.
— Телячьи нежности! Что он, твой брат?! Да на тебе и впрямь лица нет. Гляди, как побледнел! Ладно уж, иди. Пришлю Андрея Морозова. После трех стаканов к нему никакая зараза не пристанет.
Почему-то вдруг подумалось: «Уж не считает ли Ковалева, что я неким образом причастен к убийству?»
Мои догадки оправдались. Дня через два я имел удовольствие беседовать с участковым милиционером по фамилии Заяц. Он подробно расспрашивал, знаком ли я с Плющом, как часто с ним встречался или, может быть, выпивал… Я встрепенулся:
— А что это вас так интересует? Или думаете, что я его прикончил?
Участковый стал оправдываться:
— Да нет, что вы?! Просто никак не удается найти истинного преступника, вот и велели опрашивать всех подряд. Видите, целая кипа бумаг!
В глазах Зайца светилось нечто лисье. Вот и сейчас он не без умысла допытывался:
— А тот блондинчик у вас больше не живет?
Он имел в виду Сашу Теплякова. А его след уже давно простыл: небось сгоряча укатил в свою Тамбовщину. Но чутье не обманывало доморощенного сыщика. В моей квартире место Теплякова занял Олег Шапко. Поселился временно по нужде: фиктивный брак расторгнул, пришлось устраиваться в ЖЭК, чтобы заиметь служебную площадь.
Перед сном Шапко подолгу ворочался на ветхой раскладушке, строил грандиозные планы, журил меня:
— Эх, напрасно ты от радио отказался! Сейчас бы состряпали передачку «С добрым утром» — и полста в кармане. А у тебя голова забита вздорными задумками. Да пойми же, наконец, что твоя сатира, как кость в горле. Все боятся ее, как чёрт ладана, — он хихикнул, точно гиена. — Надо писать что-нибудь легкое, безобидное. Лучше всего — для детей. Вот это дефицит! А ты носишься со своей язвительной писаниной, как дурень со ступой. Властям это не по нутру. Поэтому тебе везде будут перекрывать кислород.
Олег, может быть, сам того не желая, всколыхнул во мне волну подозрений. Некогда в Ростове-на-Дону, в мою бытность на «почтовом ящике», я поведал оперуполномоченному госбезопасности, что публикуюсь в журнале «Дон». После чего мою объёмистую статью, которая должна была вот-вот увидеть свет, спрятали под сукно.
653
Костя Нижегородцев, бывший сосед по общежитейской койке, личность загадочная и неопределённая, всячески старался отвлечь меня от творческих занятий.
Недавний визит Стаса Колебатовского в Москву ознаменовался похищением моих юмористических сюжетов.
И вот теперь ко мне навязчиво прилепился Шапко со своими провокационными наставлениями. Я не стерпел и выпалил ему в открытую:
— Шпионы мне не нужны. Тем более такие низкопробные. Скажи своему шефу, что он даром платит тебе деньги. Пусть заменит кем-либо половчее.
Олег сначала отшучивался, но поняв, что дело приняло серьезный оборот, помрачнел.
— Ну давай, давай проваливай! — крикнул я ему вслед.
Он появился ровно через две недели. Я гнал его, но он снова и снова приходил, как ни в чем не бывало. Назойливость его казалась непревзойденной.
— Ладно уж! — смирился я, переходя на игривый тон. — Все равно пришлют кого-нибудь другого. Так уж лучше прежний знакомый! К тебе я все-таки притерся. Что поделаешь, в наше время писатель без соглядатая, что собака без блох.
Моя веселая настроенность понравилась Олегу, и он по привычке расположился на раскладушке. Но ему так и не удалось найти прибежище в моей квартире.
Помехой тому стала Женя. После ухода из строительного управления я месяца четыре пребывал в состоянии невесомости — без прописки и сносного жилья. Но озорная подружка не переставала будоражить мое воображение. Когда положение в ЖЭКе у меня несколько упрочилось, я бросился разыскивать ее. Она все так же обитала в общежитии на пятом этаже, но теперь ей выделили комнату на двоих. Посреди комнаты громоздился гардероб — свое-образный водораздел.
Женя встретила с издевкой:
— Ага, явился — не запылился?!
И без всякого интереса выслушивала мои оправдания. Но когда я упомянул о двухкомнатной квартире, насторожилась:
— Да ну?! Не может быть!
— Приезжай, увидишь.
Она ускользала от прямого ответа:
— А стоит ли ехать так далеко?
Я продолжал настаивать. Женя по инерции упиралась, но уже вяло.
— Давай завтра, — наседал я.
— Нет, в воскресенье. Мне надобно искупаться и выспаться. Заезжай за мной в полдень. Я буду одна. Настя укатит к родственникам в деревню.
В назначенный час я постучал в желанную дверь. Женя чуть приоткрыла ее.
654
— Заходи, заходи, — пригласила, — а то я раздемшись, — и поспешно нырнула под простыню.
Я присел у кровати. Женя, опустив глаза, что-то вязала. Молчали. Говорить вроде бы было не о чем. Но вот она спохватилась:
— Знаешь, я уже успела загореть. Погляди-ка! — и, отбросив простыню, похлопала себя по бронзовым голеням.
— Ну, красота! — сказал я и слегка погладил их, ощутив легкий пушок.
Ее широкоскулое лицо и даже разметанные по плечам волосы, казалось, запламенели.
— Погоди-ка, — сказала она и поднялась во весь рост в черной комбинации.
Кровать заходила ходуном под ее крепкими икрастыми ногами. Кокетливо съежив плечи, она потянулась, встав на цыпочки, за кремовым платьем, что висело на гвоздике, вбитом в гардероб.
— На, держи! А вот еще, — и подала коробку, похвасталась: — Туфли новые купила. Ни разу не надевала.
Я бросил платье на спинку стула, отложил коробку. Обхватив Женю повыше колен, оторвал от кровати, поднял на руки. Она завизжала:
— Отпусти, отпусти! — и стала молотить меня кулаками по спине.
— Чего орешь, сдурела что ли? — рявкнул я, резко сажая ее на постель.
— Не обижайся, Юра! Это я, чтоб тебя подзадорить, — неумело оправдывалась Женя.
— Да уж куда больше! Одевайся. Поедем ко мне.
Она не заставила себя уговаривать:
— Только можно, — сказала, — я в шлепанцах. А то эти туфли трут, ужас!
— А зачем такие купила?
— Чтоб пофорсить.
По дороге, в троллейбусе, она плотно прижималась ко мне, хихикала:
— Обещай, что не тронешь! Ладно?
Я кивнул.
Мои апартаменты, несмотря на убогость обстановки, произвели на гостью огромное впечатление: все-таки две комнаты, кухня, отдельный вход.
Наскоро спроворили закуску. Пили наравне. Меня это не смущало. Если женщина асфальтировщик, носит робу, портянки, какая уж тут утонченность!
Женя раскраснелась, почувствовала себя вольнее:
— Фу, жарко! Вся запарилась. Можно, скину платье, а?
«Ага, дозрела», — подумал я и предложил:
— Давай приляжем.
— А ты не будешь приставать?
— Нет, честное пионерское, — ответил я избитой фразой.
Устроились на низенькой тахте. Свет плохо проникал в комнату сквозь запыленные окна. По улице с шумом мчались машины; грохотали, дребезжали трамваи. Женя поведала банальную историю о том, как в ранней молодости
655
полюбила, как ее потом обманули и бросили; после этого она боится мужчин и ни с кем не встречается.
— Ну зачем ты, Женя, оправдываешься? Ведь ты же не девочка! Что бы там ни было, а я тебя очень люблю.
— Правда? — обрадовалась она. — А ну-ка, повтори еще раз.
— Люблю, люблю, люблю, — и стал покрывать поцелуями ее лицо, шею, грудь… И крепко стиснул в своих объятиях. Хоть она была женщина не хилая, но вырваться не смогла. А может, и не хотела. И после, лёжа в постели, тихо приговаривала: «Юрочка, хороший ты мой!»
Женя приезжала через каждые два дня. Иногда оставалась на ночь. Уткнув лицо в ее роскошную грудь, я, хоть на время, забывал о своих неудачах. Ведь на каждом шагу приходилось убеждаться, что благородные стремления мало кого волновали. Все сводилось к нулю (а он очень был похож на очко в туалете!), к тому, чтобы набить брюхо, а после, освободив его, заполнить снова. Процесс безсмысленный!
И все-таки я надеялся пробиться в литературу и сделал еще одну попытку: нанес визит Игорю Святославовичу Сенькову. Он отнесся ко мне вроде бы с искренним сочувствием:
— Так говорите, Леонтьев подвел? Все обернулось плагиатом? Что ж, попробуем обратиться к другим. К кому бы вы хотели?
— К Ленчу. Он ближе мне по жанру. Сатирик! И мой земляк.
— Та-ак, чудесненько, — замысловато процедил Сеньков. — Учтем ваши симпатии. Отдадим вас на суд Линча. То бишь Ленча. Но ждать придется месячишко, а то и больше. И еще один вопрос — напоследок. Вот вы работаете не по специальности. И не один год. Если мне не изменяет память, уже десять лет, как вы окончили университет. Как вы находите, среда вас не заедает? Ведь это опасная штука, а?
— Напротив, общение с народом дает мне богатый материал.
— Ну-ну, дай-то Бог!
В ожидании рецензии я пребывал в мечтательном томлении. И вдруг получил сокрушительный удар — был послан в глубокий нокаут. Ловко же сработала изнеженная рука Ленча! Его короткий отзыв, сверх ожидания, не сулил ничего отрадного. Не нравился ему мой язык, в котором небрежность и грубость соседствовали с канцелярско-газетными оборотами. Ленч безжалостно раздраконил несколько рассказов за надуманность и нехудожественное шаржирование. Кое-что похвалил, но опять-таки с оговорками.
Суд Ленча по тщеславию своему я посчитал пристрастным и жаждал откровенного разговора с маститым сатириком. Наконец, встреча состоялась в редакции «Литературной России». Леонид Сергеевич, несмотря на преклонный возраст, держался молодцевато, этаким щеголем. Мы ушли в полутемный актовый зал, подальше от назойливых глаз. Поначалу Ленч хотел было стать в позу учителя:
656
— Ну что я могу сказать? Зачатки сатирического дарования у вас имеются. А это значит: есть свое лицо. Поэтому вы все равно будете писать так, как пишете. И никого не послушаете. Боюсь, однако, что объекты вашей сатиры будут частенько вызывать возражения. Прием гротеска — штука сложная. У нас, пожалуй, владел им по-настоящему лишь Щедрин. В любом деле, прежде чем добиться чего-то нового, надо хорошенько изучить то, что сделано до тебя. Отсутствие специализации пока отрицательно сказывается на вашем творчестве. Мне думается также, что вам, простите меня, не хватает знаний… Не вообще, конечно, а в области искусства, литературоведения. Если вы хотите твердо встать на тернистый путь литератора-профессионала, может быть, вам есть смысл поступить в литинститут? Хотя бы заочно. Мне сказали, что вы имеете высшее образование…
— Да, я окончил Ростовский университет, литератор.
Леонид Сергеевич сразу как-то сник:
— Тогда литинститут ни к чему. Разве что на высшие литературные курсы. Но туда принимают при наличии изданных книг. Да, сложная у вас ситуация.
Он помолчал, видимо, что-то прикидывая в уме.
— Кстати, кем вы работаете?
— Маляром.
— О! Ходовая профессия и небось денежная?
— Обижаться не приходится. Кусок хлеба всегда есть. И даже с маслом.
— Так зачем вам лезть к литературному корыту? Вечная неуверенность в завтрашнем дне! Тем более вы человек правдивый и неуступчивый. Вам будет очень трудно. Если хотите сохранить себя, пишите, не подстраиваясь под общий лад. Как говорится, что Бог на душу положит.
Ленч оказался дипломатом. Он знал, что такая позиция устраивала нас обоих. Я остался вполне удовлетворенным и принялся благодарить своего покровителя.
— Ну что вы, что вы, — смутился он, — пока что не за что! Вот мой телефон. Если надо, звоните.
Напоследок Леонид Сергеевич захотел сделать красивый жест.
— Пойдемте! — решительно сказал он. — Попробуем что-либо протолкнуть. Есть тут один деловой парень. Наум Кушак!
Мы вошли в отдел. Ленч произнес торжественно, почти с пафосом:
— Вот Георгий Овечкин. Молодой талантливый сатирик.
Наум Кушак, кучерявый брюнет, искоса бросил на меня безстрастный взгляд:
— Ну что ж, приносите, посмотрим. Только прозу и желательно покороче.
Дня через три я предстал перед Наумом.
— Я от Леонида Сергеевича Ленча. Вы велели придти, — лепетал я. — Вот миниатюры.
657
Кушак встретил меня холодно.
— Мне некогда, некогда, — буркнул он. — Посидите.
Потом примчался запыхавшись. И — с ходу:
— Ну что там у вас? Давайте. Беру на выбор. Если первое не понравится, возвращаю все. Так, «Голова». Это для военной газеты. Сказки вообще не печатаем. Это не пойдет. Вот «Колесо» оставьте. Любопытная миниатюра!
Много раз названивал я Науму. То отвечали, что Кушака нет. То Кушак говорил: «К сожалению, еще не прочел». Ездил я к нему и в редакцию, но, к сожалению, ничего не добился. Так и укатилось мое «Колесо» — неизвестно куда.
Я все яснее сознавал, что передо мною непробиваемая стена. Своего рода «линия Маннергейма».
658
Глава 9
БОЛЕЗНИ И СКОРБИ
Б
еда навалилась внезапно. Из Таганрога пришло известие: слёг отец. Вроде бы ни на что не жаловался. Казалось, ему износу не будет.
— Здоров, как бык, — говаривала мама. — Не то что я, квёлая...
Отец, несмотря на суровые испытания, выпавшие на его долю, и на достаточно преклонный возраст, всё ещё неутомимо носился по городу со своим неизменным потёртым портфелем. И только под вечер, поужинав, ложился на диван.
— Икры болят, точно свинцом налитые. Сделай массаж! — просил он.
В этой процедуре имелись свои секреты. Пальцы рук должны были энергично двигаться в одном направлении: от щиколотки вверх — к сердцу. Кроме того, применялось ещё несколько приёмов: удары ребром ладони (по словам отца, подготовка мяса под бифштекс), пощипывание, похлопывание... Массажное искусство он освоил ещё с молодых лет, когда усиленно занимался спортом, особенно футболом.
Отец свалился невзначай. А началось с пустяка. Поздней осенью, в ненастье, его заставляли, как мальчишку, трястись в кузове бортовой машины. Схватил ангину. Она якобы дала осложнение на сердечную мышцу. Так определили врачи. С тех пор он вёл постельный режим. Но с первой встречи я понял, что сердце тут ни при чём: нечто подобное происходило с отцом лет двадцать тому назад, когда его несправедливо обвинили в растрате казённых денег (в связи с доставкой картофеля). Тогда он впал в прострацию: сидел молча, оцепенело, уставившись в одну точку. Хватался за голову, вздыхал... К счастью, угрожающий инцидент был улажен. Разбазаренную кем-то сумму погасили с помощью тёти Шуры. Кляузное дело замяли. Постепенно отец пришёл в себя: испуг исчез, вернее, спрятался на время в глубинах сознания. Потом — лагерь... Я помню фотографию, присланную оттуда. Непреходящий ужас запечатлелся в глазах моего родителя. И вот снова безумный страх выполз из тайников его души.
Что же случилось сейчас?
Уйдя с авиационного завода, отец устроился психбольницу в селе Дарагановка, исполнял обязанности снабженца и мастера по выделки кирпича и никакого отношения к психиатрии не имел. Но, как рассказывала мама, тамошний врач, молодой хромоногий горбун, руководствуясь непонятным умыслом, вбил отцу в голову навязчивую идею.
— Признайтесь, Иван Степанович, — настаивал он, — ведь вы фальшивомонетчик? Денег у вас куры не клюют!
Эта искра, видимо, и зажгла пожар. Отец замкнулся в себе, не вставал с кровати и заметно осунулся. Порою, возмущаясь, вопрошал:
659
— Сколько можно есть? И кому это нужно? Глупые, глупые! Сколько ни кушайте, — пророчествовал, — всё равно не спасётесь. Все погибнете! — и продолжал далее: — Голод? Это ещё не голод. Голод ещё впереди!
И, делая паузу, переходил на заговорщический полушёпот:
— Вы даже не успеете пообедать, как они придут. Вы знаете, сколько бумаг лежит у нас в диване? А сколько в сарае? Страшно подумать!
Увидев, что я вожусь с рукописями, воскликнул:
— Безумный! Неужели ты надеешься, что эти писульки тебе помогут!? А если и напечатаешь, будет поздно.
Отец не разрешал включать газовую плиту, не давал стряпать, порывался выйти во двор или на улицу. За ним требовался глаз да глаз. Мама не в силах была справиться с больным. На помощь приходила тётя Таня и частенько оставалась на ночь.
Пользуясь тем, что нахожусь в отпуске, я отправился в Ростов к давнему знакомому, известному хирургу города, профессору Павлу Макаровичу Шорникову. Выслушав меня с максимальным вниманием, он сделал такой вывод:
— Прежде всего надо лечить мотор!
Затем спохватился, спросил:
— А глазное дно исследовали?
Вопрос подтверждал мои опасения. Я заметил, что у отца один глаз стал меньше другого. Похоже, Шорников предполагал, что у моего родителя опухоль мозга.
Тщетно пытались мы с тётей Шурой устроить отца в неврологическое отделение третьей больницы. Врачи, осмотрев его, изумились:
— У нас душевнобольных не лечат!
Мы поспешили возразить:
— Но это у него на почве атеросклероза!
— Не морочьте нам голову! Вы же взрослые люди! Не теряйте времени, поезжайте в пятую больницу.
Здесь ответили ещё короче:
— Мест нет!
После долгих уговоров смягчились, предложили:
— Если хотите, положим в коридоре.
— Можно, мы подумаем?
— Думайте!
Дверь захлопнулась, залязгали запоры. Мы поспешили наружу. Корпус, где помещалось психоотделение, показался слишком мрачным. Окна в палатах были ограждены толстыми железными прутьями. Немало лет томился отец за решёткой, и вот теперь собственными руками нам предстоит забросить его в этот каземат, да ещё в такую непогодь! Ветер со свистом нещадно крутил позёмку…
660
Вернулись, считай, ни с чем. Тётя Таня, как бы ища выход, спросила:
— А если в Дарагановку?
— Только не туда, — всполошилась мама. — Ваня рассказывал, какие там ужасные психи.
Соседка по двору посоветовала:
— Обратитесь к гипнотизёру Данченко. Живёт где-то около трамвайного депо. Вроде бы многим помогает. Особо таким, как ваш Иван.
Вмешалась тётя Шура:
— Не хватало нам ещё всяких шарлатанов! Уж если звать, то батюшку. Я переговорю со своей подругой Анфисой. Она ходит в церковь на кладбище. Пусть упросит придти.
Договорились. Священника я поджидал на тихой Греческой улице, куда выходили окна нашего дома. Встретил. Звали его отец Веньямин. Он оказался высокого роста, с рыжеватой вперемешку с сединой бородкой, реденькой, как у казаха. Был одет во всё светское. Я провёл его в квартиру через запасный вход.
Священник по-солдатски быстро облачился. Расстелил на столе вышитое по краям полотенце. Положил на него Евангелие и Крест.
— Приготовьте, — распорядился, — полстакана кипятка и чайную ложку.
Между делом расспросил о болезни и принялся читать молитвы.
— Назовите имена, — сказал отец Веньямин.
— Иван, — звучно произнёс отец.
Мама — следом:
— Вера.
Священник окончил чинопоследование. Глянул в сторону отца, похвалил:
— А у тебя, брат, красивый бас!
— В юности в соборе пел.
— И с тех пор, видно, не причащался?
— Да. Не пришлось.
— А ты, мать Вера?
— Я, батюшка, приобщалась ещё при немцах. Тогда около базара стал действовать храм Святого Митрофания. А наши пришли — закрыли…
Отец Веньямин нахмурился, кашлянул:
— Ну вот что: оставьте нас с Иваном наедине. Тебя, Вера, я после по-исповедую.
Затворив створки трёхметровой филёнчатой двери, мы с мамой удалились в соседнюю комнату.
На прощанье — после причастия, уже у выхода — батюшка, словно врач, объявил диагноз:
— Ваш хозяин одержим бесом ложного прорицательства.
Мама всплеснула руками:
661
— Это ему сделали.
— Не сделали, а сами виноваты. По нашим грехам. Откололись от церкви, а враг тут как тут. С одного раза его не выбьешь. Полезно было бы и пособороваться. И пожить где-нибудь на отшибе, на окраине города или в деревне. Покопаться в саду, в огороде. Это успокаивает. Вот так. Однако не унывайте. Молитесь!
Отец перебрался к тётушкам. Там, в тиши частного дома, ему стало гораздо легче. Он пробюллетенил три месяца, и его перевели на пенсию. Пенсию назначили мизерную — пятьдесят семь рублей. У мамы была ещё более жалкая — двадцать два рубля. Я от родителей выписался. За квартиру, учитывая излишки, им приходилось платить немало. Вот отец и тянул лямку, пока не свалился.
Мне уже скоро тридцать четыре года, а я всё ещё витал между небом и землёй — без постоянной прописки. Правда, денежки у меня водились, что позволяло посылать родителям переводы.
Главный инженер ЖЭКа Юрий Константинович Растунков, к радости подчиненных, всё ещё исполнял обязанности начальника и предоставил им полную свободу действий.
Сантехник Ибрагимов был, например, оформлен в одиннадцати местах, а горластая дворничиха Панюшкина — в десяти. Когда на её участках наваливало снегу невпроворот, она нанимала бульдозер — следом подчищали снег алкаши.
Даже мой напарник Боря Некрасов, помимо основной должности печника-каменщика, пристроился дворником у нас, в ЖЭКе, уборщиком— в Министерстве геологии и сторожем — на строительстве метро. Он появлялся там через день. Вечером запирал объект, а утром открывал и подметал пол в прорабской.
В те годы справку для работы по совместительству достать было немудрено. Готовый бланк с фирменной печатью продавали прямо с рук за три рубля.
Но более всего в ЖЭКе увлекались «левыми» заработками. Цены складывались стихийно. Так, за побелку потолка в комнате средних размеров маляры запрашивали двадцать рублей, за оклейку обоями — столько же. Цена могла колебаться в зависимости от запущенности квартиры и благосостояния её владельца.
Бытие ЖЭКа зиждилось на двух взаимосвязанных идолах: халтуре и пьянке. В подвале, в кровельной мастерской, ежедневно засиживались коренные зубры, охочие не только до «зубровки», но и до других крепких напитков. Это сам хозяин мастерской — бригадир Коля Куркин; хваткий маляр Андрей Морозов; сантехник Коля со вставным глазом, по прозвищу Камбала. Состав действующих лиц разнообразился: то один заглянет, то другой.
— Заходи, заходи! — загундосил бригадир. — Не стесняйся! У нас все свои, тут не Америка!
662
Он был известным балагуром. Бывало, скажет тоном наставника:
— Учиться — не надо. Надо учиться жить.
А зимой у него в ходу была такая присказка:
— Ну чего стали? Вон начальство идёт. Хватай лопаты — и на крышу.
Однажды жильцы его спросили:
— Вы хорошо заделали кровлю? Теперь перестанет течь с потолка?
— Когда пойдёт дождь, — отрезал Куркин, — тогда будет и результат.
А мне почему-то вспоминается детство, летний слепой дождик. Он льёт поспешно, как бы с оглядкой: сквозь тучки уже просвечивает солнышко. А мы, босые, шлёпаем по лужам и, подпрыгивая, размеренно напеваем:
Дождик, дождик, перестань!
Мы поедем в Иордань:
Богу помолиться,
Христу поклониться!
И в эту светлую, беззаботную картинку прошлого внезапно врывается грубый голос.
— Дай рупь, а то безтолковка с похмелья болит! — клянчит новенький плотник, весь в наколках, с блатными манерами.
— На! — говорю.
Знаю: всё одно не отвяжется, как осенняя муха.
Внешне от жэковцев я ничем не отличался. Ходил в кирзовых сапогах, припудренных алебастром, с отвернутыми голенищами и в брезентовой куртке монтажника, испачканной краской и шпаклёвкой. Да и не хотел я выглядеть белой вороной. Но хмельного в рот уже давно не брал. Как и мой напарник Борис Некрасов, у которого разыгралась старая язва двенадцатиперстной кишки. За халтурой мы не гонялись.
Недавно я отказался от выгодного ремонта трёхкомнатной квартиры. У мужа тёти Вали участились приступы сердечной астмы. Я присутствовал на одном из них. Несколько раз ночью бегал в телефонную будку — вызывал «скорую». Корней Христофорович задыхался, речь его прерывалась, но он оставался все таким же обходительным:
— Валечка — подай — пожалуйста, — и указывал на кислородную подушку.
Воздуха не хватало. Входная дверь была открыта настежь. Смерть, казалось, витала где-то неподалеку и пыталась проникнуть в сенцы. Но там, на страже, сидела Муська, старая рыжая кошка. Когда больному становилось очень уж нестерпимо, она вытягивала вперёд мордочку, устремив во тьму фосфорические глаза, и угрожающе урчала. Утром, когда кризис миновал, она свернулась клубочком в своём излюбленном закутке и сладко замурлыкала.
Но Муська так и не уберегла Корнея Христофоровича. Вскоре он скоропостижно скончался. Хорошо, что я оказался рядом с тётей Валей. Она рухнула
663
на диван в полуобморочном состоянии. Пришлось отпаивать её корвалолом, а затем впервые обмывать покойника. На другой день начались похоронные хлопоты. После я с трудом разыскал действующую церковь, где заказал заочное отпевание раба Божия Корнилия, ибо Корней, как я узнал, в святцах не числится.
Квартирантов тётушки, армян-врачей, звать на помощь не стал. На поминках, за столом, они старались выпытать, буду ли я в связи с изменившимися обстоятельствами прописываться в Салтыковке.
— Вам-то что за печаль? — изумился я.
Навязчивая идея — заполучить постоянную прописку — отодвинулась на задний план. Я стал понимать, что, если и стану москвичом, гарантий пробиться в толстые журналы не предвиделось. Притупилось желание, когда всё, что хочется, должно обязательно исполниться. По инерции я продолжал вертеться по привычной жэковской орбите, безропотно и благодушно претерпевая всякие бытовые неудобствия. Даже гвозди в рабочих ботинках, порою остро вонзавшиеся в ступни, не выводили меня из равновесия. Вместо того, чтобы отремонтировать обувь (сапожные навыки приобрёл ещё в молодости; литая лапка стояла в углу, а инструмент хранился в спортивном чемоданчике), я подкладывал стельки или в несколько слоёв крафт-бумагу и, как ни в чём не бывало, продолжал выполнять заявки по ремонту квартир.
События текли как бы помимо моей воли. Главный инженер Растунков предложил невзначай:
— Володя Головастов уволился. Переходи в его комнату.
Я перебрался с Больших Грузин на Малые. Новое жилище, хоть и уступало по площади прежнему, запущенному и полутемному, но было чистым, светлым и сухим.
Женя только переступила через порог, воскликнула:
— Вот это да!
Её широкоскулое лицо засияло. Озираясь вокруг, заметила тоном хозяйки:
— Тебе бы шторки повесить — для уюта.
— И так сойдёт, — отмахнулся я.
— Право, какой ты безразличный! — Женя обняла меня, прижавшись грудью, и — полушёпотом: — Хочешь, перейду к тебе жить? Насовсем?!
— Я по ночам занимаюсь, пишу. Буду мешать.
— Рассмешил. Да я за день так ухайдакаюсь, меня пушкой не разбудишь. — И вдруг обиделась: — Значит, не хочешь? А говорил, любишь? Обманщик противный! Ну, погоди, рожу тебе ребёночка. Красавчика! Женишься — никуда не денешься.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Сын — сирота. Родители сидят на ничтожной пенсии.
— У меня у самой отец — инвалид. Без ноги.
664
— Выходит, Женя, мы с тобой два сапога пара. Висим между небом и землёй. Одним словом, лимитчики! Куда нам на свет детей плодить?! Разве что завербоваться на Север или на Сахалин?!
— Нетушки. Из Москвы никуда не уеду.
— Тогда, милая, пусть остаётся всё, как было. Если получу постоянную прописку, можно будет о чём-либо подумать.
Я старался не обидеть Женю: уж очень она мне нравилась. Моё чувство подогревалось отзывами сослуживцев и соседей.
— Видел, видел! — восхищался дворник Кузьмич. — Ну и красотка! Бисквит да и только! — и одобрительно причмокнул.
Но огорчало то, что Женя была слишком ограниченной особой. Признавала только застольные песни и частушки. Симфоническую музыку сравнивала с визгом и скрежетом циркулярки. «От неё, — говорила, — голова лопается». А когда в музее мы остановились около картин Рубенса, недоумевала: «И чего это здесь голых баб поразвесили? Стоило сюда идти? Гляди лучше, Юрочка, на меня и ни на кого другого!»
И поневоле вспоминались слова Розы в мою бытность в Ростове: «Руби дерево по себе!»
* * *
После того, как Головастов женился на москвичке и уволился из ЖЭКа, там не осталось ни одного штукатура, кроме меня. Даже Маша Фокина, всегда чем-то обиженная и снедаемая завистью, высказалась в мою пользу:
— В чём в чём, а в этом он волокёт.
Мне, как и другим рабочим текущего ремонта, повысили зарплату: с шестидесяти пяти рублей до девяноста. Без упрёков не обошлось. Бывший техник-смотритель, ныне главный инженер Мария Александровна Ковалёва при каждом удобном случае выговаривала:
— Ну вот, платим вам полторы единицы, а вы всё равно рано домой уходите.
Андрей Морозов заметил жалеючи:
— Не обижайтесь на неё. Должность у неё такая — кляузная и гавкучая.
Помимо всего прочего, Ковалёва ещё являлась заместителем секретаря партийной организации. Собирала взносы, оформляла протоколы и всегда была чем-то озабочена. С её уст не сходила странная фамилия:
— Звонил Витзон. Витзон сказал. Приходил Витзон.
Я не вытерпел:
— Что это ещё за бизон?
Мария Александровна рассмеялась, как девчонка:
— Ну ты, Овечкин, даёшь! Это же наш парторг, Александр Яковлевич. Не знаешь? Погоди, узнаешь.
665
Скоро я имел честь с ним познакомиться. Маленький, невзрачный, плешивенький, в очках…
Впрочем, я напрасно описываю его портрет. В те годы много шума наделал фильм «Фантомас». Одним из его героев был комиссар Жюв. Так вот он и наш Витзон были похожи как две капли воды.
Комиссар ЖЭКа оказался не в меру назойлив, нуден и болтлив. Поймав меня в коридоре конторы, долго не отпускал:
— Нет, нет, дорогой товарищ, без поручения никак нельзя. Вы же коммунист! Выбирайте сами. Что вам больше по душе? Редактор стенной газеты? Ну и прекрасно!
И он изобразил подобие улыбки на полумёртвых губах. Я насилу от него отвязался и выскочил на улицу.
В ЖЭКе снова сменилась власть. Растунков, временно исполнявший обязанности начальника, рассчитался. На пост заступил некий Бутенко Степан Григорьевич. Поначалу он почти ни с кем не общался: месяца два безвылазно сидел в своём кабинете, перебирая бумаги. Начальник был сложения богатырского, но за собою не следил. Порой являлся на развод в тренировочных штанах. И вдруг загрохотал его густой бас. Поговаривали: служил на флоте замполитом. Привык громыхать на палубах, на морских просторах, а здесь — курам на смех! — досталась ему кафедра в жэковском клубе. Степан Григорьевич ораторствовал просто и смачно, с хохляцким акцентом, с юморком. Но народ пошёл нынче с подковыркой, речам не верил, его на мякине не проведёшь.
Поначалу к нашей неразлучной паре (ко мне и Борису Некрасову) Бутенко относился с приглядкой: «Вот, мол, два таких лба затесались в ЖЭК!» Позже, будучи аналитиком, изменил своё мнение. Знаменитый Андрей Морозов вконец захалтурился и запьянствовал. Маша Фокина всё лавировала — хитрющая бестия! А мы с Борисом вкалывали на совесть. Бутенко всё понял. Да и вообще он не притеснял рабочих текущего ремонта, справедливо считая, что они находятся в ведении главного инженера. Зато дворникам не давал житья. Гонял и за уборку участков, и за сдачу металлолома. Установил график дополнительных дежурств на территории ЖЭКа.
— Скоро бляхи нам на шею навесит, пёс шелудивый, — матерясь, кричала Тоня Богаутдинова.
Со мной, напротив, Степан Григорьевич здоровался почтительно, за руку. Встретив меня неподалеку от пивного ларька, без стеснения достал из-за пазухи вялёную воблу, подмигнул:
— Ну шо, пойдем пиво пить?
Пошли. После второй кружки я без обиняков заговорил о постоянной прописке. Он выслушал, сдвинул брови:
— Пиши. А я потом откорректирую.
На другой день послание на имя начальника 88-го отделения милиции
666
г. Москвы подполковника Кочетова А.Г. было напечатано на фирменном бланке и скреплено гербовой печатью. Я отправился к Кочетову. Тёртый чиновник, он, прочитав ходатайство, ловко умыл руки и сослался на то, что некомпетентен решать подобные вопросы.
Тогда в тот же день с аналогичным письмом пришлось обратиться к начальнику паспортного стола МВД города Москвы товарищу Тимофееву П.Н.
Наступило длительное молчание. После безуспешных звонков я отправился в эту фирму — на Ленинградское шоссе, дом 6, где получил такой совет:
— По данному вопросу звоните Плотниковой. Вот телефон.
Этой прожжённой бюрократической даме я порядком надоел. Измучился сам и её измучил, так что она не могла больше без содрогания взирать на мою физиономию. Наконец пришёл ответ. Разумеется, отказ.
Но Бутенко подбадривал:
— Не отчаивайся. Давай двинем дальше. Обратись в комиссию Моссовета по прописке.
Я повёз ходатайство с таким же примерно содержанием, как и в прежние инстанции. А через несколько дней узнал, что оно находится у Лидии Сергеевны Беловой. Мне дали её телефон. Теперь стало ясно, кого надо теребить.
Однако Белова за непробиваемой стеной Моссовета была недосягаема. Она отвечала кратко и обтекаемо, как автомат: «Ещё не рассмотрено. Ждите». И только один раз высказалась вроде бы по-человечески:
— Ходатайство находится без движения. Приезжайте, разберёмся.
При встрече Лидия Сергеевна пояснила:
— Вот ваша бумага. Надо действовать по инстанции. Для нас начальник ЖЭКа не авторитет. Требуется подпись начальника Райжилуправления.
И опять не обошлось без вынужденных хлопот и томительного ожидания. Зато первого сентября 1969 года начальник Краснопресненского РЖУ начертал свою витиеватую, в виде цепочки, подпись на моём прошении, адресованном на имя заместителя председателя Моссовета товарища Сизова Н.Т. Драгоценный документ я отдал лично в руки Беловой, надменной крашеной блондинки. Колесо завертелось заново.
Женя утешала:
— Да плюнь ты на эту прописку. Один раз живём!
Теперь она частенько задерживалась у меня допоздна, а после я провожал её до трамвайной остановки. Соседи подстрекали: «Да женись ты на ней. Чего резину тянешь? Такая женщина!» Я уж подумывал: «А может, и впрямь?» Но во всём была такая неопределённость и неустойчивость!..
Однажды Женя осталась на ночь: не спали почти до рассвета. Обнимая меня, повторяла: «Юрочка, люблю тебя. Ужасно!»
А спустя дня два мне привиделся сон. В доме тёти Шуры, около стены, облицованной изразцами, лежит на кровати отец. Лицо его блестит, неесте667
ственное, восковое. Не поймёшь: не то спит, не то умер. На постель садится мама. Она собирается лечь рядом. Голова её не успевает коснуться подушки, как вдруг раздаётся резкий стук в оконное стекло. Я подхожу: «Кто там? — спрашиваю. — Кто там?» А по улице народ гужом валит. «Цыганы, цыганы»,— говорю я и просыпаюсь, охваченный неизъяснимым трепетом.
Впервые ночное видение так потрясло меня своей явственностью. Оно не нуждалось в толковании. Смысл был и без того ясен — беды не миновать! Старик Гаврилыч, жэковский слесарь, прорек:
— Поганый сон. Помрёт твой отец. Вот-вот.
«А мать попадёт в больницу», — подумал я.
Чуть свет мне вручили телеграмму. Она извещала о смерти отца. Несмотря на ожидание надвигавшегося горя, весть обрушилась, словно снежная лавина. Я стоял не шелохнувшись. Затем перекрестился и тихо произнёс: «Отмучился. Царство ему небесное. Вечный покой». Ещё раз перечитал телеграмму: «Папа умер одиннадцатого тчк похороны тринадцатого тчк тётя Таня».
Женя на этот раз осталась ночевать в общежитии. Сообщить ей о случившемся не было никакой возможности.
Наскоро собравшись, я помчался на аэровокзал. Администратор, миловидная женщина, повертела в руках депешу:
— Что ж, смерть есть смерть. Причина уважительная. Но рейс можем предложить только на двадцать ноль-ноль. Раньше нету.
Я замялся.
— Погодите, — сказала, — уточню еще у кассира.
Вскоре она вернулась.
— На ваше счастье есть один билет на одиннадцать часов — обрадовала меня администратор. — Сейчас отметитесь — и сразу на рейсовый автобус во Внуково. Глядите, не прозевайте.
Я поблагодарил.
Сверх ожидания всё шло гладко. Самолёт благополучно приземлился в Ростовском аэропорту. Оттуда я добрался до железнодорожного вокзала, сел на электричку и уже к пяти часам вечера оказался в Таганроге.
Дверь в квартире родителей была открыта. В комнатах и в коридоре суетились родственники, дворовые, знакомые. Сновали взад и вперёд. Из Москвы прилетела тётя Валя, из Краснодара — дядя Никита со своей супругой. Меня заметили. Из уст в уста понеслась фраза: «Юра приехал, Юра приехал!»
Отец лежал в гробу, безучастный к этой предпохоронной сутолоке, и казалось, к чему-то настороженно прислушивался. Неподалеку от него, у окна, сидела восьмидесятипятилетняя Полина Казаченко и без очков монотонно читала Псалтырь. Отец сильно осунулся: нос удлинился, резче обозначилась на нём горбинка. На голове я увидал свежие шрамы. Спросил:
— Что это?
— Вскрывали в морге, — пояснили мне.
668
— Зачем? Даже мёртвому не дают покоя!
— Такой порядок — никуда не денешься.
Я сосредоточенно глядел на отца. В последнем письме он упомянул, что мне необходимо приехать домой в сентябре. Как будто предчувствовал. Вот мы и свиделись.
Родственники отвели меня в сторонку, наперебой рассказывали. Перед кончиной Ваня ничего не ел и не пил. Отощал страшно. А в больнице — повсюду сквозняки. Много ли ему надо, одуванчику? Простыл. Двустороннее воспаление лёгких — и готов. Так говорили близкие. А врачи поставили свой, накрученный, никому не нужный диагноз: пневмония, атеросклероз, множественные кисты в головном мозгу…
Наконец я спохватился:
— А где же мама?
— Она наверху, у Варвары Владимировны. Готовят поминальную трапезу.
Однако там я её не застал. Тогда, наконец, мне поведали горькую правду. Когда мама узнала о кончине отца, её свалил жестокий приступ диабета. Она пробыла восемь часов без сознания. Забрали в больницу. Насилу спасли.
Я навестил её. Она обрадовалась и даже порывалась завтра проводить отца в последний путь.
А мы с тётей Шурой загодя отправились на кладбище. Слева от арки ворот, на стене, сохранились остатки лепных херувимчиков и с трудом различимые евангельские слова: «Прїидите ко Мн; вси труждающїеся и обремененнїи, и Аз упокою вы».
Хотя в похоронном бюро всё уже было оформлено, пришлось договариваться с бригадиром, совать ему деньги. Гробокопатель рыл яму прямо на могиле Карпа Мартыновича, мужа бабы Агафьи. Закончил уже при нас. «Ну вот, готово!» — сказал. На дне белел большой человеческий череп.
— Карпуша! — воскликнула тётя Шура.
Череп, казалось, улыбнулся в ответ — сверкнул единственным золотым зубом. Могильщик нежно укрыл его мягкой рассыпчатой землёй. А я грешным делом подумал, что, только мы уйдём, мошенник соблазнится и вытащит этот зуб.
Потом зашли с тётушкой в уютную кладбищенскую церковь и заказали заочное отпевание. Пожилая женщина у ящика спросила:
— Иоанн? Скончался вчера? — и, улыбаясь, ласково добавила: — Вашему папочке повезло. Он преставился в день усекновения главы Иоанна Крестителя. Сам Предтеча будет ходатайствовать перед Господом о его душе. Вот вам свечи. Подождите маленько. Сейчас батюшка освободится и отпоёт. — И вдруг спохватилась: — Хорошо бы вам за новопреставленного сорокоуст подать.
— А что это такое? — спросил я.
669
— Сорок раз будут о нём молиться на литургии, частички вынимать, поминать на панихидах и литиях. Ну что, будете заказывать?
— Непременно.
Две старушки встали на клирос. Из алтаря, держа кадило в руках, вышел седовласый священник в поношенной фелони. Началось отпевание… Батюшка умиленно возглашал: «Покой, Господи, душу усопшаго раба Твоего». Хор вторил ему. А мы с тётей Шурой истово крестились.
Когда пропели «Вечную память», священник подошёл к нам, благословил.
— Молитесь за него, — напутствовал. — Хорошо бы Псалтырь почитать.
— Уже читают, — сказала тётя Шура.
— Ну и слава Богу. Идите с миром. Ангела-хранителя вам в дорогу.
На другой день в два часа пополудни уже пришла бортовая машина из Дарагановской психбольницы. Как раз появилась тёща. Из-под ажурного чёрного платка выбились её седые волосы.
— Я только что с электрички. Торопилась. Думала, не поспею. — Мы обнялись. — Вот Иван Степаныч, — продолжала она, — приказал долго жить. А ведь он мой одногодок. Видать, и мне пора. — Она всплакнула.
Начались последние приготовления. Я вложил в руку отца разрешительную молитву и погребальный крест, приспособил на лоб венчик. Все один за другим стали прощаться с покойником. Потом его укрыли белой лёгкой пеленою, и я сверху крестообразно посыпал землю, полученную из храма. За моей спиной перешёптывались: «И откуда он всему этому научился?»
— В церкви, — громко ответила тётя Шура. — Женщина за ящиком нам всё толково объяснила.
Крышку гроба закрыли. На улице под окнами надрывно заиграл духовой оркестр. Гроб подняли.
— Ногами вперёд, — предупредил кто-то.
Я инстинктивно рванулся к отцу. Меня отдёрнули:
— Тебе нельзя. Пусть другие.
Гроб вынесли с чёрного хода на Греческую улицу и поставили на грузовик. Он медленно двинулся вперёд, а за ним — похоронная процессия. Я бережно вёл тёщу под руку.
Путь до кладбища был долгим. И почти непрерывно духовой оркестр исполнял печальную мелодию. Это действовало угнетающе. Женщины плакали навзрыд. Я подозвал дядю Никиту, попросил:
— Скажи музыкантам: батя очень любил военные марши. Больше всего — «Прощание славянки». Может, сыграют для бодрости духа?
Дядюшка вернулся ни с чем.
— Они говорят, что разучили один похоронный.
Наконец, наступило самое последнее прощание. Все сгрудились у ямы. Глубокая, она, зияя, ждала, чтобы навеки поглотить деревянный ковчег с остан670
ками отца. Всё! Опустили. Каждый бросил свою долю — горсть земли. Земля гулко застучала по крышке гроба.
При последнем свидании в больнице мама наставляла меня:
— Если не сладится с пропиской, возвращайся домой.
* * *
По приезде в Москву Женя задала мне сильную взбучку.
— Откуда я знаю, — возмущалась, — может, ты с кем-нибудь миловался? Мог бы известить телеграммой!
Мои оправдания не принимались в расчет. Насилу удалось примириться! После чего борьба перекинулась с интимных позиций на бюрократические.
Снова стал я названивать Беловой. Она, точно робот, повторяла: «Ваше письмо пока ещё не рассматривалось». Когда же я вконец надоел, робот изменил программу и начал отвечать так: «Ваше ходатайство направлено в городской паспортный стол». Слова Беловой я взял под сомнение и направился к ней на приём. Лидия Сергеевна вела себя вызывающе:
— Я же вам русским языком сказала, где находится ваша бумага.
— Тогда назовите, пожалуйста, исходящий номер письма, посланного вами. Я сам попробую добиться ответа.
— Ну что ж, извольте. Думаете, вы у них один?
Белова порылась в папках:
— Вот, нашла. Записывайте. Одиннадцать — тире — одиннадцать — дробь тридцать восемь восемьдесят девять. Удовлетворены?
Теперь я начал безпокоить другую непробиваемую организацию. Звонил и ездил. Ездил и звонил. Видно, моё ходатайство, образно говоря, тиной заволокло и оно где-то прочно засело под корягой. Не дождавшись результата, я двинулся на приём к самому Сизову, заместителю председателя Моссовета. Оказалось, что добраться к нему было так же нелегко, как к сердцу кащея Безсмертного.
Прежде всего я столкнулся с Цербером в облике остервенелой особы.
— К Сизову? — взвизгнула она. — По какому вопросу? Расскажите прежде мне.
Не дослушав до конца, перебила:
— Товарищ, у вас нет никаких оснований для постоянной прописки.
— Как же так? Умер отец, мать инвалид второй группы, сын — сирота…
Я пытался её разжалобить. Напрасно!
— Я вам ещё раз повторяю, — произнесла она металлическим голосом, — у вас нет оснований…
Я хотел ей возразить, но она истошно взвизгнула:
— Будут тут всякие шляться, Сизова безпокоить!
Я не стерпел и, забыв о правилах хорошего тона, загрохотал:
671
— А-а, бюрократы! Зажрались вконец! Раньше к Ленину ходили, а сейчас к Сизову не попадёшь!
— Ах, так! Сейчас вы у меня запляшете! Вообще вышлем из Москвы!
И вызвала милиционера. Меня сопроводили в соседнюю комнату. Я посидел там с полчасика. За это время, видимо, запрашивали мои анкетные данные.
Милиционер, сверх ожидания, оказался добродушным, посоветовал:
— Поезжайте-ка в Таганрог, далась вам эта Москва!
— А что там делать маляру?
— Здесь лучше?
— Ещё бы!
— Ну тогда идите домой. А с женщинами лучше не связывайтесь. Они до добра не доведут.
Урок пошёл на пользу. Пелена упала с глаз. Я напрочь утратил веру в справедливость вышестоящих инстанций.
В наш век прогресса часто пекутся об усталости металла и вовсе забывают о человеке. А так хочется отдохнуть, оказаться в первозданном краю, наедине с собой и с Тем, Кто всё это сотворил…
Тем не менее я даже не мог пойти в очередной отпуск, чтобы съездить к одинокой матери. Начальство просило повременить. Не хватало рабочих рук. В голову лезло нечто вроде каламбура: «Осталось в ЖЭКе полторы калеки». Речь шла о штукатурах-малярах. Вот и приходилось потеть одному. Комната досталась огромная, потолок высокий. Ремонт, похоже, лет двадцать не делали. И хозяйка попалась нахальная, с голосом кондуктора:
— Ты, милок, пошустрей поворачивайся. Меня два года мытарили. Насилу дождалась, пока подошла моя очередь. А ведь я человек больной, документы на то имеются.
Глазища у неё горели. Она гулко, отрывисто кашляла, точно дрова рубила. «Туберкулёзница», — пояснили соседи.
Жаль её! А между тем надоела она хуже горькой редьки. Встанет и стоит, разинув рот.
— Вышли бы, — говорю, — а то невзначай обрызгаю.
— Ничего, я в стороночке.
Тогда я нашёл другой, веский довод:
— Душно здесь, чуть не парилка. Всё закупорено. Уходите. А то прохватит сквозняком, — и открыл форточку.
Со стороны зоопарка доносился грозный утробный рёв. Царь зверей настойчиво требовал мяса. Раздражённые яростные перекаты с завыванием разрывали на куски тишину. В голове крутилась фраза из Псалтири: «Аки лев рыкая… »
Я не раз проходил мимо зоопарковского забора. Здесь неподалеку содержались косматые потешные гиганты — зубробизоны. Острый терпкий запах
672
навоза воскрешал в памяти родные места, Приазовскую степь… Но теперь всё отвращает, я обоняю лишь неприятное зловоние.
В зоопарке есть пруд. Ночью он несказанно прекрасен. Зеркальная гладь, залитая лунным светом, окружена деревьями, в них застыл полумрак. Близ установленных на воде домиков порою всполошатся утки да взбудораженно курлыкнет лебедь, отряхивая крылья. И снова — тишина.
Сейчас даже эта сказочная картинка утратила для меня былое очарование. Может быть, виною тому промозглая осень? Нет, скорее недуг.
Дня три назад примчалась Мария Александровна, жэковский инженер. Как всегда, торопилась, сама не своя. Я оклеивал со стремянки стены газетами. Прыгал, как белка. Вверх — вниз. Вниз — вверх. Окно закрыл, чтобы обои не отвалились. В комнате скопился спёртый жаркий воздух.
— Ты занят? Оторвись на минутку. Помоги Ивану Пронину разгрузить доски. Занесёте на этаж. И, пожалуйста, побыстрей, — попросила Мария Александровна.
Я, потный, выскочил во двор в одной гимнастёрке. Резкий ветер сразу охватил меня... И вот захворал. Мучал кашель. Острая боль отдавалась в левом боку. Кидало в жар. Я размяк, ослабел. Внутренний голос нашёптывал: «Небось, нахватался палочек Коха!»
— Пожалуй, пойду домой. Заболел не на шутку, — признался я настырной туберкулёзнице.
Она всплеснула руками:
— А как же обои?
— Не волнуйтесь. Пришлют замену.
Дома измерил температуру. Градусник показал: тридцать семь и четыре. Не мешкая, поспешил в поликлинику. Молоденькая врачиха без звука выписала бюллетень. Диагноз: «Острый катар верхних дыхательных путей». Повальная, модная болезнь!
Я глотал таблетки и через два дня исправно являлся в поликлинику. Однако тревожило такое обстоятельство. Уже около двух недель ближе к вечеру температура устойчиво держалась на одном и том же уровне: тридцать семь и один — тридцать семь и два.
Мой эскулап недоумевала:
— Что же у вас такое? Может, на нервной почве?
Она побежала к заведующей. Та пришла, тщательно прослушала меня и ничего опасного не нашла. Они, не скрывая, бросали в мою сторону подозрительные взгляды, шептались.
Я возмутился:
— Думаете, я симулирую?
— Нет, нет. Просто небывалый случай в нашей практике.
Болезнь затянулась. Но сослуживцы не безпокоили. Навещала Женя. Тревожилась:
673
— Буду жить здесь постоянно. За тобой ухаживать.
— Нет, нет, уходи. Ещё заразишься. Выздоровлю — сам к тебе приеду.
И снова лежу один-одинёшенек. Благодатная пора для молитвы…
В дверь постучали. Вскочил полуодетый. На пороге — Витзон.
— Ложитесь. Ложитесь немедленно. Я на пару минут.
Лицо его сделалось серьёзным, почти каменным. Сквозь очки он пронизывал меня насквозь:
— Прежде всего как вы себя чувствуете?
— Ничего. Только вот температура держится. Маленькая, правда.
— Субфебрильная, — добавил он многозначительно. — Та-ак. И сколько вы уже болеете?
— Две недели.
— Что ж, срок немалый. Не-ма-лый. Ну, о болезни хватит. — Он сделал паузу. — Георгий Иванович, у вас, кажется, высшее образование? Я не ошибся?
Он подробно расспрашивал, что я окончил, где и когда. Потом сочувственно вздохнул:
— Так что же вы стали маляром? Разве это вас устраивает?
— Вполне.
— Не понимаю.
— А кем я ещё могу работать, имея лимитную прописку? Ведь постоянной не добьёшься.
— Да, конечно, — согласился он. — Всё это не так-то просто. Процедура, сами понимаете, затяжная. А вы здесь, в Москве, один, в таком состоянии. Может, есть резон вернуться домой, устроиться по специальности…
«А-а, — подумал я, — узнали, что больной, и хотят сбагрить». И произнёс ледяным голосом:
— Нет, я никуда не поеду. И полагаю, что сам в состоянии определить свой жизненный путь. К тому же, как известно, больные нуждаются не в нотациях, а в помощи.
— Да, да, — поспешно согласился он. — Если надо вас устроить в больницу, пожалуйста.
— Покорно благодарю.
Мы расстались.
Женя, вопреки моему запрету, частенько наведывалась. Опасалась, что останусь голодным. Пошёл уже восемнадцатый день, как я находился на бюллетене. При виде меня молоденький терапевт опускала глаза, кривилась, как от зубной боли, вопрошала:
— Ну что мне с вами делать?
В поликлинике встали в тупик, не зная, как от меня избавиться. Дело дошло до конфликта. Я не вытерпел:
— Не умеете лечить, кладите в больницу!
674
Они с радостью исполнили мою просьбу:
— Вот направление. Приходите завтра.
И меня надёжно упрятали за капитальную стену казённого учреждения. Искупали, осмотрели и поставили новый диагноз: сухой плеврит.
В палате было много народу. Рядом с моей койкой лежал пышнотелый мужчина с багровой физиономией.
— Ага, пополнение! — воскликнул он с непонятным энтузиазмом.
Только лёг на койку, пришла медсестра, поставила банки вкруговую, после чего я мирно уснул.
Сосед мой, типичный обыватель, был старше меня лет на десять. Как выяснилось, он перенёс инфаркт. Однако держался бодрячком: лопал яблоки, апельсины, гранаты...
— Гемоглобин нагоняю, — заявлял самодовольно. — Жить можно! А тебе, — повернулся он в мою сторону, — при больных лёгких требуется усиленное питание.
— И так стараются.
Тётя Валя приезжала на буднях. Женя, узнав, что я в больнице, притащила в воскресенье полную сумку продуктов.
— Ешь, миленький, поправляйся. Да поскорее выписывайся. Истосковалась без тебя, — и, обняв, крепко поцеловала.
Пышнотелый сосед поспешил предупредить:
— Осторожно, он лёгочник.
— Ничего, зараза к заразе не пристанет, — отрезала Женя. — А вы бы не совали нос в чужие дела.
Когда она ушла, краснолицый спросил:
— Жена?
— Нет, подруга.
— Ну и красавица! Огонь! — восторгался он. — Но чтобы такую обработать, надо силёнку иметь. А ты, брат, подопытный кролик. Два раза в сутки вгоняют тебе лошадиную дозу стрептомицинчика. Одно лечат — другое калечат.
— Не волнуйся, дружище, — успокоил я его, — если не справлюсь, тебя позову.
На обходе доктор, сухощавый брюнет, не в меру внимательный, задал неожиданный вопрос:
— Простите, у вас какое образование?
— Высшее. Университет.
— А-а, — понимающе протянул он. — Ничего, ничего. Не волнуйтесь. Думаю, всё будет в порядке.
От изумления сосед поднял белесые брови:
— А что же ты работаешь маляром?
675
Пришлось объяснять. Выслушав, он категорически заявил:
— У тебя один выход — жениться на москвичке.
— А ты не учи! — грубо перебил его мужчина с осипшим голосом. — Каждому своё! Не знаю, откуда это. Говорят, было написано на воротах Бухенвальда. Ну да ладно. Ты вот жрёшь, как боров. А по мне, так это дело свинское. Напиться — куда лучше.
Мой сосед постарался его урезонить:
— У тебя же печёнка барахлит.
— А шут с ней!
— Дождёшься, выпишут тебя за нарушение режима.
— Ну и пусть! Всё равно подыхать. Тут одна забота, где бы достать выпить. Одеколон весь вышел. Пойду разнюхаю. Может, кто за ночь копыта отбросил? Авось за вынос покойничка нальют. Чистенького, медицинского.
Печёночник долго не возвращался. Наконец приковылял, что-то неуклюже пряча под полой халата. Его испитая физиономия сияла.
— Счастливый день! — воскликнул он. — Сегодня двое окочурились. Помогал вытаскивать. Налили вот за труды стаканище. Полный! Живём! — и он весело потёр ладони.
Кто-то сказал:
—Ты как ворон! Ждёшь смерти.
— Не смерти, а спирта, — поправил он.
Скуки ради пытались его подковырнуть:
— Ну ты и хлещешь! Как сапожник!
— А я и есть сапожник. Мастер дамской обуви. Каких только изумительных ножек не держал в руках! — он прищёлкнул языком от удовольствия. И, вздохнув, добавил: — А всё-таки вино лучше!
В палату вошла рослая медсестра. Она несла эмалированный судок, в котором позвякивали шприцы и иголки. Вместо приветствия сказала:
— Иду вас мучить!
У неё была фигура, напоминающая античных богинь (правда, несколько раскормленная на русской почве), удлинённое лицо и прямой нос с едва заметной горбинкой.
Медсестра остановилась возле моей койки. Приказала:
— А ну-ка, красавчик, поворачивайся на бок, — и воткнула иглу пониже поясницы. — Получай свою дозу и не жалуйся!
Лёгкая усмешка скользнула по её лицу, и она гордо прошествовала к выходу.
— Роскошная женщина! — вырвалось у меня.
— Раскосая, — поправил сапожник. — У неё глаза врастопырку! Ты что, ослеп?
— Между прочим, косоглазых обожал Спиноза.
676
— Спиноза-заноза, — передразнил печёночник. — Кто он? Такой же заумный, как и ты?
Я не возразил. Может быть, он по-своему и был прав.
Врачи не знали, что со мной дальше делать. Несмотря на регулярные инъекции сильного антибиотика, субфебрильная температура держалась на том же подозрительном уровне. Дважды гоняли меня на рентген. Диагностическая проба на туберкулёз — пирке — дала положительную реакцию (может, натёр руку грязным покрывалом?!). Для консультации решили вызвать туболога. Молоденькая, стройненькая, с миндалевидными глазами, она неумело старалась меня успокоить:
— Ничего страшного. Будем обследовать. Поедете в санаторий. Подлечитесь.
Я оцепенел, подумал: «Значит, туберкулёз. А то и рак». Медленно поплёлся в палату. Мой ближайший сосед по койке, узнав, чем я огорчён, чуть не лопнул от смеха:
— Нашли чахоточника! Морда в объектив не влазит.
Печёночник поднялся с кровати, прикрикнул:
— Чего ты ржёшь, как сивый мерин? У человека беда, а ты?!
Из ЖЭКа, наконец, прибыла делегация. Меня навестили кровельщик Куркин и сантехник Камбала. Накупили гостинцев: масло, колбасу, яблоки, апельсины… Балагурили, смеялись:
— Ты бы к нам в подвальчик спустился. Хряпнул стаканчик — другой, и всю хворь как рукой сняло бы! И чего тебя тут только держат?
Я не поддавался никакому лечению. А дипломированные доктора думали - гадали, и дня через три раскосая медсестра загадочно улыбнулась:
— Больше вас мучить не будем. Вы направляетесь в тубдиспансер. Вот выписка из истории болезни.
В глаза бросилась фраза: «Очаговый туберкулёз лёгких в фазе инфильтрации». Я обомлел. Этого только не хватало!
Тётя Валя подбадривала:
— Заранее не психуй. Врачи тоже ошибаются. Может, у тебя ничего и нет. На градусник!
К счастью, температура оказалась нормальной.
— Ну вот видишь, — сказала тётушка. — Бог даст, всё обойдётся. Я ещё переговорю со своей подругой Таисией. Тёртый рентгенолог. Уж она-то скажет наверняка. Это, правда, далековато, на Кутузовском проспекте. Но завтра же отправимся туда.
Снимок сделали тщательно.
— Ложная тревога! — твёрдо заявила Таисия. — Затемнение есть, но за счёт обызвествления старых очажков. В детстве болели? Ну вот и результат. А они подняли панику. Впрочем, не первый случай.
677
Наутро я отправился в тубдиспансер. Он располагался в районе Пресни. Я долго блуждал в поисках этого заведения. По пути повстречалась церковь. Похоже, её недавно отреставрировали: позолотили крест, стены побелили извёсткой, покрасили крышу и ограду. Из-за облаков выглянуло солнце, и храм ещё ярче высветился на фоне невзрачных строений.
Перекрестившись, вошёл. У ящика мне сказали:
— Сейчас заканчивается обедня, и сразу начинается молебен. Подавайте записку о здравии.
— А за упокой принимаете?
— Почему же нет? Вот вам бумага, пишите.
На водосвятии после чтения Евангелия священник накладывал его всем на голову и давал целовать. Затем, трижды опуская Крест в чашу и в стоявшие рядом посудины, запевал: «Спаси, Господи, люди Твоя, и благослови достояние Твое…» Когда вода была освящена, батюшка щедро окропил ею молящихся. А я крестообразно помазал святыней лоб, грудь и правый бок, с умилением повторяя: «Господи, помилуй. Господи, помоги!»
Выходя из храма, узнал у одной старушки, что престол здесь освящен в честь рождества Иоанна Предтечи. С радостью подумал: «Все это не случайно. Предтеча покровительствует не только над отцом, но и надо мною». И уверенно зашагал в сторону тубдиспансера.
Фтизиатр, светлорусая, с ямочками на щеках, как-то сразу расположила к себе.
— Для начала померьте, — сказала, — температуру.
Минут через пять взяла у меня градусник. Бегло глянула, подосадовала:
— Всё-таки держится!
— Знаете, доктор, она здесь вдруг поднялась, — разоткровенничался я. — А дома была нормальная. Мне кажется, что никакого туберкулёза у меня нет.
— Что ж, вполне возможно. Вот ещё сдадите кое-какие анализы: на кровь, на мокроту… Тогда посмотрим. А волноваться не следует. Вы же мужчина! Такой красивый, сильный…
Чувствуя к себе явное расположение, я решил высказаться до конца:
— Извините, пожалуйста, у меня такие обстоятельства… — и вкратце поведал о смерти отца, о том, что мать — диабетик, осталась одна, совсем безпомощная и уже полтора месяца находится в полном неведении о моей болезни.
Врач терпеливо слушала, участливо кивала головой. Пообещала:
— Всё, что от меня зависит, сделаю.
Вечером неожиданно заявился Витзон. И — с места в карьер:
— Знаю, знаю всё. Не отчаивайтесь. Не так страшен чёрт, как его малюют. У меня есть приятель, известный терапевт. Он просил передать: «Скажите, что инфильтрат — безобидная штука. С ней можно жить до ста лет».
— Премного благодарен вашему другу. Честь имею кланяться, — сухо отмолвил я.
678
В следующий раз фтизиатр с улыбчивыми ямочками вовсе очаровала меня.
— Поздравляю, — сказала, — анализы превосходные. Но чтобы совесть была чиста, обследуем вас до конца, для полной гарантии. Остаётся последняя процедура — томограмма, или послойное просвечивание лёгких. Только вот попасть туда нелегко. Слишком большая очередность. Придётся запастись терпением более, чем на месяц.
Я невольно издал звук, похожий на лёгкий стон:
— Прошу, если можно, ускорить. Не ради меня, ради больной матери.
Вероятно, моя простодушная наивность возымела действие. Врач позвала медсестру. Та захватила с собой тетрадку, и я, словно по щучьему велению, оказался одним из первых в нескончаемой цепочке очередников.
— Придёте послезавтра, — предупредили меня. — Глядите, не опаздывайте.
Рентген-техник, окинув профессиональным оком мою фигуру, преподнесла приправленный иронией комплимент:
— Да-а, плотный дядя. Обычная доза вас не пробьёт. Потребуется минимум пятьдесят рентген. А всего надо будет просвечивать четыре раза. Итак, решайте. Согласны? Доза нешуточная!
Я готов был на всё, лишь бы поскорее сбросить больничные узы. К великой моей радости, в лёгких у меня не обнаружили никаких изъянов. Как привыкли выражаться медики, я оказался практически здоровым. После чего в районной поликлинике без промедления выписали меня на работу.
Вечером Женя приготовила праздничный стол.
Мнимый недуг исчез, как наваждение. Зато в памяти сердца, как истинная Ходатаица моего спасения, осталась белоснежная церковь с устремленным к небу светозарным Крестом.
679
Глава 10
ПЕЩЕРА
В
сё упорнее носился слух, что наш четырёхэтажный дом на Малых Грузинах скоро сломают. Многие недоумевали, зачем потребовалось сносить добротное здание с прочными капитальными стенами. Казалось, достаточно сделать ремонт — и живи ещё хоть сто лет.
— Да, хлопче, придётся рушить, — подтвердил начальник ЖЭКа Степан Григорьевич Бутенко. — Согласно плану реконструкции района. Как только дадут команду, начнём выселять. А ты не горюй, — утешил он. — Хочешь, устрою комнату метров на двадцать?
Его посул я принял без всякого воодушевления. После похорон отца разоткровенничались с самой близкой подругой тёти Шуры — Анфисой Степановной. Ей выпала нелёгкая доля. Мужа, царского офицера, арестовали, и он канул в неизвестность. На её руках остался сын — отрок Борис. Во время оккупации их угнали в Германию. Вернувшись на Родину, на редкость красивая Анфиса так и не вышла замуж и вела полумонашеский образ жизни.
— За все благодарю Господа! — подытожила она. — Чем крепче вера, тем полнее открывается Его благая воля. На, почитай на досуге, — и вручила мне школьную тетрадку. С обложки бросалось в глаза начертанное красной тушью название «От Меня это было».
— Написал старец иеросхимонах Серафим, — пояснила Анфиса. — В вой-ну жил в поселке Вырица, под Ленинградом. Тысячу ночей стоял на камне, воздев руки к небу, и молился о спасении нас, грешных.
В тетрадку был вложен листок с четверостишием. Я прочёл вслух:
Утихнут грозные невзгоды,
Своих врагов Россия победит,
И имя русского великого народа,
Как гром, по всей вселенной прогремит.
— Это все он, великий подвижник! — восхищалась моя собеседница. — Гляди не затеряй. Верни в целости.
В Москве я припрятал тетрадку в папку с уникальными рукописями. Но после болезни — уже просветленными очами — перечитывал её не раз и некоторые отрывки знал наизусть:
«…твоя немощь нуждается в Моей силе и безопасность твоя заключается в том, чтобы дать Мне возможность защитить тебя. Находишься ли ты в трудных обстоятельствах, среди людей, которые тебя не понимают, не считаются с тем, что тебе приятно, которые отстраняют тебя, — от Меня это было. Я — Бог твой, располагающий обстоятельствами…».
«… Я хочу научить тебя самым глубоким мыслям и урокам Моим… научить тебя сознавать, что ты — ничто без Меня. Некоторые из лучших сынов
680
Моих суть те, которые отрезаны от живой деятельности, чтобы им научиться владеть оружием непрестанной молитвы».
«А я молюсь только утром и вечером, — с горечью подумал я. — Да и то порою неполно».
«От Меня это было» — по содержанию духовное завещание, а по форме — вдохновенная поэма.
— Отец Серафим, — рассказывала Анфиса Степановна, — адресовал ее одному из своих духовных чад — епископу, который находился в заключении.
«Мне ли, в расцвете сил, унывать? Постыдно и позорно!» — рассуждал я. И ко всяким житейским передрягам стал относиться безмятежно, как сторонний наблюдатель. Охладел даже к московской прописке. А тем более к переселению на новую служебную площадь. Будь что будет! Дадут какую-нибудь конуру — ну и слава Богу!
Наконец, я собрался в долгожданный отпуск. Поспешал. А то мама, небось, совсем заждалась. Уезжая, упросил тётю Валю и жэковского шофера Витюшу, чтобы в случае выселения отправили мои пожитки на Большие Грузины, туда, где я был прописан.
— Законно и надёжно. Кстати, дед Данила приглядит, — сказал я.
Женя расставалась уж очень неохотно.
— Гляди, — предупредила, — не загуляй там со своими казачками.
— Я тебя, желанная, ни на кого не променяю.
В Таганроге в спальне у мамы висел Образ Спасителя. Помнится, Его принесла еще в войну Агафья Евтихиевна. Неизвестно, кому прежде принадлежала эта икона. Венчик, в гнезда которого были вделаны драгоценные камни, содрали. Бронзовый оклад потемнел. Дверца киота — без стекла, вот-вот развалится. Долгое время икона так и висела в углу. А тут Господь сподобил меня привести ее в божеский вид.
Оклад я отдраил до блеска. Укрепил киот и дверцу. Вставил в неё стекло. А венчик вырезал из кусочка медной фольги.
Икону Георгия Победоносца в серебряном позолоченном окладе привезла из Краснодара тётя Лиза. Фигурное стекло в киоте разбили. Пришлось изготавливать шаблон из плотного картона. Алмазом пользовался отцовским. Позолота на рамке облезла до левкаса, и я покрыл ее бронзой, разведенной на цапонлаке. Перед образами повесил и зажег лампадки, и квартира озарилась неземным, горним светом.
Мама обрадовалась и воскликнула:
— Может, ты реставратором станешь? Всё лучше, чем маляром.
— Пути Господни неисповедимы!
По приезде из Таганрога пришлось заселиться на первоначальное место жительства. Вещи мои впопыхах побросали навалом, загородив гардеробом одно-единственное окно, выходящее на территорию посольства ФРГ. Солнце
681
с трудом проникало в комнату. При хождении разобранные половицы прыгали под ногами. Со стен свисали надорванные обои…
— И как ты только тут живёшь?! — возмущался плотник Иван Иванович Капустян. — Срам один!
— Ладно, успокойся, земляк!
— Позоришь ты кубанц;в — вот что!
С невозмутимым видом я положил на кухонный столик начатую буханку ржаного хлеба, банку с солью, несколько неочищенных луковиц.
— Закуска незатейливая, холостяцкая. Так что не обезсудь. Есть картошка в мундирах. Подать?
— Сгодится!
Иван Иванович после первой стопки всё ещё по инерции водил глазами по сторонам, вздыхал:
— Да-а! Ну и обстановочка!
Я между тем думал: «Упёрся в стенку и не видит ничего дальше своего носа. Может, я вовсе отсюда смотаюсь?»
После второй стопки в наступление пошёл я:
— Ты, Ваня, говорят, вкалываешь по совместительству в зоопарке?
— Я там уж девять лет пасусь.
— Хм, пасусь! Ты что, травоядное? А львы и тигры тоже пасутся?
— Не понял юмора.
— Не юмор, а умора. Вы их начисто уморили. Бедняги, верно, забыли запах мяса и скоро перейдут на подножный корм.
— Ты потише! — одёрнул он меня. — А то сдуру статью напишешь.
— Статью не буду, хочешь анекдот? Опять же про ваш зоопарк. Ты скажи, как называются помещения, где содержатся змеи? Такие застеклённые? Аквариумы, что ли?
— Террариумы, — поправил Капустян.
— Так вот. Иду как-то. Гляжу вывеска: «Удавы». Всматриваюсь. Никак не пойму, куда же гады подевались. Пусто! Одни бутылки валяются. Из-под «Московской». Спрашиваю: «А где же удавы?» Отвечают: «Были здесь двое. Давили, давили. Видно, жарко стало, пошли пиво пить».
Иван Иванович смеялся, утирая слёзы.
— Ну ты даёшь! — удивлялся он. — А как там про мою персону накрутил?
— Не обидишься?
— Поздно. Небось, уж полЖЭКа знает. Как оно? Капустян… ты армян. Ну?
После небольшой паузы я продекламировал:
Иван Иваныч Капустян —
Самый хитрый из армян.
— Во-во! — обрадовался он. — Фамилия точно не русская. Прапрадед, кажется, был армянин. А так в роду у нас все кубанцы.
682
Когда хмель посильней ударил в голову, Иван Иванович вошёл в раж, воображая, будто он и впрямь на майдане.
Кричал, хорохорился:
— Братья станишники! Слухайте грамоту войскового атамана! Овечкин, ко мне! Читай громче! — Потом, приподнявшись со стула, словно на стременах, гаркнул: — Со-о-тня! Шашки наголо-а!
Под его влиянием и во мне закипела буйная кровушка. Зачесались ладони, и рука безсознательно зашарила у правого бедра — искала эфес шашки. При этом в кармане позвякивала мелочь.
Вышли на кухню. Дед Данила устроился в углу, на излюбленном шоферском сиденьи, пускает дым:
— Ну что, казаки, на сегодня шабаш?
— Немного погрелись, — ответил я, — и хватит.
За воротами, у входа в посольство, прохаживался рыжий постовой Василий. Посмеивался:
— Глядите, хлопцы, немцев моих не трожьте!
— А своих можно?
— Только осторожно.
Возвратился домой. А дед Данила всё ещё топтался в прихожей.
— Чего не ложишься, — спросил я, — смерть караулишь?
— Так точно! Я её измором беру.
Порою засиживались с ним з; полночь. Разум у него был ясный, не затуманенный предрассудками; язык — живой и острый.
— Обрати внимание, — говорит. — Заладили: овчарка, овчарка. Дескать, овец сторожит. И никто не задумывается, что это собака сродни волку. Само собой напрашивается слово: волчарка! Или ещё: «обуза». А почему не «обузда»? Да раньше, наверное, так и было. В русском языке нету глагола «обузать», а есть глагол «обуздать». Обузда! Слово сильное и…
— Ёмкое, — подсказал я.
— Именно! — поддержал Данила Васильевич. — И не только для коня предназначено, но и для человека. Кстати, о лошадях. — Он приосанился, глаза задорно заблестели: — Хочешь послушать?
— Охотно.
Тут, с позволения читателя, я допускаю небольшое отступление и, образно выражаясь, передаю вожжи самому Даниле Васильевичу:
— Родился и рос в Литве. Покуда в армию не забрили. Отец крестьянствовал. А в каком хозяйстве обойдёшься без лошади? Была и у нас кобыла по кличке Гнедка. Соответственно масти назвали её. Красивая, стройная, звёздочка белая на лбу — загляденье! А уж как умна — слов нет!
Бывало, обедаем. Она увидит через окно. Подойдёт и машет головой: приятного, мол, аппетита!
Стоит как-то Гнедка, сено хрумкает. Я возьми да хлопни её по стегну. Она
683
вытянула ногу, слегка толкнула — я и отлетел в сторону. Точно хотела сказать: «Видишь, ем. Не мешай!» Учёные толкуют, что это безусловный рефлекс. Ан, нет! Это ум. Она так рассчитала силу, чтоб только отшвырнуть меня. А если б действовала по воле слепого инстинкта, наверняка убила бы.
Было дело. На телегу навалили навозу полным-полно. Тащится по пахоте с трудом наша кобылка. А меня, словно бес в спину толкнул. Встал да потянул за узду. Гнедка как хватанёт за руку, я аж вскрикнул. Показалось вроде бы больно, а в сущности пустяки: синячок лишь оставила. Дала как бы понять: «И так тяжело, а ты ещё понукаешь!» А разъярённая лошадь может насквозь руку прокусить!
Или ещё. Еду на ней верхом. Откуда ни возьмись — кошка через дорогу. Гнедка шарахнулась в сторону. Я слетел, ударился головой. Лежу. Она сдала назад и по-своему изъясняется: «Гу-гу!». Мотает головой сверху-вниз, вроде прощения просит.
Да она и человеческую речь понимала. Скажешь: «Давай налево! Давай направо!» — поворачивает. Позовёшь: «Гнедка, н; хлеба!» — идёт. Крикнешь: «Пуль!» — по-литовски «обгоняй!» — помчится, словно пуля.
Однажды помещичью лошадь обогнала. Барин пришёл в неописуемый восторг (очень уж понравилась ему наша Гнедка!). Деньги предлагал приличные. Наконец не вытерпел: «Ну я тебе за неё двух кобыл дам!» — сказал отцу. Но отец не согласился. «Как ты её продашь, — рассказывал после, — когда она поди что родственница?». А случалось, он бил её: уж больно смолоду норовистая была.
За потраву не раз хотели её изловить. Подойдут с верёвками, обступят со всех сторон. Гнедка кивнёт головой три раза и там, где меньше народу, как сиганёт со всего маху, только копыта сверкнут!
Поспорили мужики с отцом: «Погоди, выкрадем её у тебя!» Он смеётся в ответ: «Не выйдет. Я её запру». Задело их за живое. Подкрались ночью к сараю. Открыли замок. А Гнедка, как назло, заржала. Да так пронзительно! Ну отец и выскочил во двор с ружьём.
Гнедку мы все любили. Когда она ожеребилась, я возился с её малышом. Положу его ногу себе на шею и сплю.
Прожила Гнедка лет восемнадцать и по дороге в Москву умерла. Её Богу, не скажешь подохла. Я даже плакал по ней. Долго не мог забыть. Да и сейчас, как почую запах сена или навоза, так и вспомню ее, юность свою, село родное…
Исстари повелось, из века в век, что мужик без лошади не мужик. Она накрепко связывала его с землёй. На мужике держалась Русь. А сейчас всё машины да машины… И души в них никакой. И настанет скоро безсердечный век. Да уж настал.
— А всё из-за того, — пошутил я, — что всех коней слопали татары!
— Татары? Ах, да! — рассмеялся Данила Васильевич, и мы снова вернулись к действительности — в закопченную кухню с ржавыми разводами на потолке.
684
— Татары и сейчас, — продолжал я, — как подвыпьют, всё хорохорятся: «Не забыли, мол, как вы триста лет под нашим игом стонали?!» Силой не удалось им нас завоевать, так они пустились на хитрость. Хотят заполонить Москву мирным путём. Устраиваются дворниками и в магазины. Один укрепится, тянет за собой другого...
— Да, — соглашался дед Данила, — у них явное стремление к захвату. Взять хотя бы нашу Тоню Богаутдинову. Только ты переселился в дом двадцать один, сразу притащила в твою комнату кровать, какое-то барахло… Вот на кухне, около моего сиденья, вешаю на гвоздь сумку с картошкой. Так Тоня всё умудряется туда свой халат приткнуть.
— А около моей двери, — жаловался я, — развесили спецодежду. — Где заметят свободное место, туда и лезут.
— Одним словом, агрессоры, — заключил Данила Васильевич. — Да и вообще у нас не квартира, а интернационал. Кого только нет! Татары, евреи, казаки, русские…
— Да ещё немцы за стеной, — добавил я. — Окно выходит прямо в Европу.
Окно… На минуту я задумался. Что оно мне? Глазеть в него недосуг да и неудобно. Вид посольского двора загораживает с ободранной кое-где фанеровкой гардероб. Как поставили его при перевозке вещей к окну, так и до сих пор застит свет. А передвинуть его неохота. Я как бы застыл в смутном ожидании: когда же на небосклоне, хаотически заваленном тучами, покажется лучезарный просвет?
Ко мне осторожно постучали, будто поскребли. За дверью раздался голос деда Данилы:
— Юра, ты не спишь? К тебе гости.
Я открыл дверь. На пороге стояла Женя. Румяная, с мороза. И — с наскока:
— Ты куда же запропал? Уж когда из отпуска вернулся — и ни слуху ни духу.
— Видишь вот, выселили.
— Знаю. Была у твоего домика. Курочат вовсю. Рамы вытаскивают, отрывают половые доски и бросают через проём. Загружают бортовые машины.
Я прервал её, спросил:
— Женя! Как же ты меня нашла?
— Запросто. Добрые люди подсказали. Ну и жильё у тебя. У собаки будка и то лучше! А мне комнату выделили на первом этаже. Собирайся, поглядишь. Заодно новоселье справим.
Поехали. Впервые я остался у неё до утра.
— Ну вот что, милок, — решительно заявила Женя. — Хватит скитаться по трущобам. Будешь жить здесь. Не отпущу!
Я не стал противиться. Мы и не заметили, как разменяли блудный медовый месяц. И тут подвалила выгодная халтура. Женя вызвалась помогать.
685
Несколько ночей нам пришлось ютиться на топчане в моей комнате, что на Большой Грузинской.
— Хватит мучиться, — сказал я своей подруге. — Поезжай домой. Я сам всё докончу и приеду.
Но, говорят, загад не бывает богат. Вечером мне вручили телеграмму: «Сегодня скончалась мама тчк похороны послезавтра тчк Лёня».
Я позвонил Жене в общежитие:
— Возможно, — предуведомил, — придётся взять несколько дней за свой счёт. Оттуда быстро не вырвешься. Так что не волнуйся.
В Ростов прилетел заблаговременно. Разумеется, ни о каком отпевании никто даже не заикнулся. Погребение с духовым оркестром и обильные поминки прошли в рамках советского обряда.
С Лёней, наследником Швецовской квартиры, состоялся важный разговор.
— Что будем делать с Павликом? — спросил он. — Отдадим в интернат?
— Нет! Я его забираю.
После утомительных хождений по бюрократическим инстанциям маме, наконец, удалось взять опекунство над своим внуком и прописать его к себе. Как инвалид второй группы (диабетик) она была не в состоянии ухаживать за ним. Эту тяжёлую ношу взвалили на себя престарелые тётушки, и Павлик поселился у них.
Старшая — Александра Степановна — сразу же заявила:
— Хлопца следует окрестить! Мы и прежде хотели, да Валина родня вставала на дыбы.
Я отправился во Всехсвятскую церковь, что на кладбище, к престарелому отцу Василию. Он выслушал. Призадумался.
— Все не так-то просто, — сказал. — Исполком следит, как коршун. Записывают паспортные данные. А тем более ты коммуняка. Греха не оберешься. Говоришь, в частном доме? Это подходит. Меньше глазеть будут. Ну да ладненько. Приду, только попозднее, чтоб никто не видал. А то за «левые» требы гоняют. Могут вытурить с прихода.
У тёти Шуры, которая согласилась стать крестной Павлика, собрались я, мама, Анфиса Степановна, Вася Постников, друг юности, взявший на себя обязанности восприемника. Поджидали отца Василия. Он вошел, глянул в угол, перекрестился:
— О, у вас и икона имеется! — похвалил. — Великомученик Пантелеимон!
На высокую табуретку поставили большой таз. Маленький — для ног — на пол.
Облачаясь, батюшка шептал под нос: «Матери нет, очистительную читать некому».
На плоской дубовой плашке он укрепил три свечи, положил ее на край большого таза, который должен был послужить купелью. Начал освящать воду. Потом долго читал необходимые по чину молитвы.
686
— Ну, а теперь, отрок, — пригласил отец Василий Павлика, — подходи. Не стесняйся. Становись в маленький тазик. А локти опускай в большой.
Он взял ковш, зачерпнул воду из самодельной купели и торжественно произнес:
— Крещается раб Божий Павел во имя Отца — аминь, и Сына — аминь, и Святаго духа — аминь!
А после мазал ароматным миром, приговаривая: «Печать дара Духа Свя-таго». Вася и тетя Шура повторяли при этом: «Аминь. Аминь. Аминь…»
Павлик и крестные трижды прошествовали вокруг купели с зажженными свечами.
Под конец отец Василий сказал:
— Ну вот, пожалуй, и все. Поздравляю с принятием Таинства Крещения. Осталось воцерковить, ввести в алтарь как представителя мужеского пола. Как-нибудь зайдите в храм. Да не откладывайте в долгий ящик. Крест не снимай, — строго наставлял он Павлика. — Крест — это защита от всех напастей. Но он нательный. Носится не на показ. Вот когда станешь священником, тогда наденешь еще один поверх облачения. Бывайте здоровы. Храни вас Христос! — и нырнул в уличную темень.
После смерти тёщи, Елены Ивановны, я, закоренелый холостяк, не на шутку задумался об устроении семейной жизни. Положение Павлика, не приученного к самостоятельности отрока, было ненадёжным. Маму измучил диабет: часто она впадала в кому — безсознательное состояние, из которого её с трудом выводили. «Я умираю и воскресаю», — говорила она. Тёте Шуре перевалило за семьдесят, а дядя Ваня был старше неё лет на пятнадцать. Тётя Таня, будучи моложе них, храбрилась, напевая фронтовую песенку: «А помирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела». Но её оптимизм мог оказаться обманчивым.
Кроме того, Павлик нуждался в отцовском надзоре и материнской заботе. Требовалась женщина основательная и хозяйственная. Сколь ни озирайся, а всё упиралось в Женю. Крепко я прикипел к ней сердцем…
— И всё-таки не спеши, — посоветовала Анфиса Степановна.— На свою волю не рассчитывай. А возьми-ка благословение у священника.
По приезде в Москву я наконец-то выбрался в Тихвинскую церковь к отцу Андрею. Он сразу узнал меня среди исповедников — метнул орлиный взгляд из-под изогнутых бровей.
— Ну что, шатун, заявился? — спросил он.
Я поведал ему о злоключениях последних месяцев.
— Я же предупреждал, что будут скорби и болезни, — напомнил батюшка.
— Не обошлось и без смертей.
— Этого не миновать. Главное — успеть покаяться. — И, наставляя, заметил: — Теперь-то ты уразумел, что гоняться за славой — пустое дело. Сча-
687
стье — это покой. А он только у престола Всевышнего. А теперь выкладывай: много ли набедокурил?
Я заколебался, молчал. Тогда отец Андрей ответил за меня:
— Конечно же, сожитием вне брака, так?
— Да. Прилепился тут к одной, — и рассказал подробно о связи с Женей.
Батюшка насторожился:
— Она-то хоть сколько-нибудь верует в Бога?
— Крестик носит. А ее тетушка на клиросе поет.
— В наше время это много значит, — подчеркнул отец Андрей. — А что не шибко ученая,— не беда, меньше мусора в голове. Может статься, она всяких институток за пояс заткнет. Так что не теряйся. Веди ее ко мне — на рентген. Глядишь, и свадебку сыграем. А к Чаше пока не допускаю. Попоститесь дней семь. Не прикасайтесь друг ко другу. Потом, Бог даст, причащу обоих.
Женя, узнав, что я советовался со священником, удивилась:
— Что, без попа сам не можешь решить, жениться тебе или нет?
— А ты не взбрыкивай! Делай, что тебе говорят. Не нами это заведено, проверено веками. Раньше так поступали и ладно жили. А сейчас чуть что — спина об спину — и расскочились.
Женя попритихла, призадумалась, потом спросила:
— Как же ты, член партии, до всего этого дошёл?
— Я не член, а взносоплательщик.
Ночевали порознь. Она — у себя в общежитии, я — в своей каморке на Грузинской.
Женя посмеивалась:
— Этак скоро мы в монахи запишемся.
— Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами, — осекал я её.
Дней через десять, в воскресенье, поутру отправились в Тихвинскую церковь и приобщились святых Христовых Таин. Отец Андрей поздравил нас и благословил вступить в гражданский брак.
— Баба она грубоватая, — охарактеризовал он Женю, когда я остался с ним наедине. — Зато открытая и простая. Будешь жить с ней, как за каменной горой. Подавайте заявку. Венчаться в Москве не следует. Все процеживается. Поезжайте-ка лучше в глубинку. Там, в районе Гжели, служит мой друг, отец Алексий. Будете окормляться у него. Может, чем пособите.
Через два месяца мы расписались. На радостях Женя стала ласкаться пуще прежнего. Обхватит мою голову руками, прижмёт к груди и напевает: «Ох, эти глазки голубые, как вы всё же хороши!» Потом начнёт перебирать пряди моих волос, приговаривая: «До чего же чёрные! Как у цыгана. Нравятся они мне».
— Потому, что ты сама рыжая.
— Не рыжая, а блондинка.
— Это ещё надо доказать.
688
— Не надо. Какая ни на есть, а вся твоя. Но если изменишь, задушу… в своих объятиях. Не отдам. Буду так тебя любить, чтобы ты никогда не позарился на другую.
— Ты о чём? Вот-вот мы пойдём под венец, и разлучить нас сможет только смерть.
— И она не в силах. — возразила Женя. — Потому что за гробом всё одно встретимся.
Время от времени мы прогуливались по Москве. После причащения я иными очами взглянул на нее, истинную первопрестольную, а не на ту мнимую, что растянулась по окраинам: мертвый город, загроможденный многоэтажными железобетонными коробками, вымазанными белой перхлорвиниловой краской. Но в центре столица все еще сохраняла свой старинный облик: дворянские усадьбы, купеческие особняки и церкви, церкви… Хотя и несколько изуродованные и запечатанные. Издревле повелось, что, возводя их, использовали белый благородный камень — известняк, а стены белили известью. А так как храмов было множество, то и прозвали Москву белокаменной. В самом сердце ее, в Кремле, сверкают золотыми куполами древние соборы, высится колокольня Ивана Великого…
Женя, восторгаясь, толкала меня в бок:
— Ну и красотища! Как в сказке!
* * *
Когда я запросил отпуск, в ЖЭКе насторожились, спросили:
— Уж не собираешься ли ты навострить лыжи?
— Нет. Жена в Москве. Куда мне от неё?
— Тем более. Есть шанс уйти на выгодную работу.
— Опять не отгадали. Она тоже лимитчица.
Отправились в Таганрог. Ночевали попеременно то у мамы, то у тётушек. Отремонтировали им крышу. Почистили колодец. Поливали огород. Я едва поспевал подтаскивать воду. Женя, подоткнув подол платья, шныряла между помидорными кустами — мелькали её крепкие розоватые голени. Утром, ранёхонько, схватив две цыбарки с абрикосами, похожими на персики, она поспешала на базар и, удачно их расторговав, возвращалась.
Каждый день перед заходом солнца уходили на пляж. В заливе было мелко. От жары вода становилась тёплой, как парное молоко. Но каменистое дно доставляло немало огорчений. Женя, наступая на острую гальку, взвизгивала. Я предлагал:
— Давай, понесу на руках.
— Что ты, — возражала она, — такую корову! Людям на смех.
Родня одобрила мой выбор. Но каждый выразил отношение к Жене по-своему.
Мама: Хозяйка она хваткая. Не то, что Валя — лентяйка!
689
Тётя Шура: Губастая. Значит, добрая.
Тётя Таня, как всегда, помалкивала.
Дядя Ваня, прицокнув языком: Ну и женщина — арбуз!
Павлик называл её мама Женя; обнимал, прижимался всем телом и целовал.
На обратном пути навестили родителей Жени. От станции Белгород — километров шестьдесят — добрались на попутках до села Зимовенька. Село небольшое (всего одна улица!), сливалось с райцентром. Зато на бугре возвышалась огромная — из красного кирпича — пятикупольная церковь с многоярусной колокольней.
Прямо во дворе познакомились с Жениным отцом. Приземистый, крупнокостный, он приковылял к нам на деревянном протезе в виде перевёрнутой бутылки.
— Ртищев, — представился несколько официально. И, смерив меня взглядом, добавил: — Андрей Филиппович.
— А где же мама? — всполошилась Женя.
— Корову доит. Сейчас подойдёт. А вы проходите в избу. Там попрохладнее, — он улыбнулся, широкоскулый, курносый. «Женя вся в него, вылитая», — подумал я.
Вошла высокая, жилистая женщина, коричневая от загара; лицо строгое, измождённое, под глазами — мешки. Женя подскочила к ней, обняла: «Мама-а!» Та всплакнула, вытерла передничком глаза. Тогда Андрей Филиппович распорядился:
— Ну ты, Лукерья Федотовна, слезу попусту не пущай, а корми дорогих гостей.
— Тебе бы, герой, поскорей стаканище наполнить. А помощи от тебя по хозяйству никакой. Знай, стучишь своей деревяшкой да молотком по сапожной лапке.
— Лукерья Федотовна, осторожно на поворотах!
— Надоело осторожничать! В войну, когда ты был на фронте, осталась с четырьмя детьми, да и сейчас…
— А ты не ропщи, старая! Тогда всем под завязку досталось.
Неизвестно, сколько бы длилась эта перепалка, если бы не постучали в окно. Старшая сестра Лукерьи Федотовны, Алевтина, подоспела вовремя. То была та самая тётя Аля, которая пела на клиросе. Седая, сухонькая, с васильковыми глазами.
Помолившись, сели за стол. Разговор пошёл по мирному руслу.
— Видали наш храм? — спросила Алевтина Федотовна. — Красавец! Прямо-таки собор. Жаль только, батюшек меняют, как рукавицы. Чтобы народ к ним не привыкал.
Узнав, что мы хотим повенчаться, похвалила.
— И всё-таки, — сказала, — лучше это сделать здесь. Я переговорю с отцом
690
Григорием. Всё будет шито-крыто. А в Москве обязательно капнут по месту работы.
— Нищему пожар не страшен, — возразил я. — Всё равно постоянной прописки не дают.
— А так не дождётесь её и до второго пришествия.
— Ну и пусть! Надоело кривить душой. Противно!
Женя сжала кисть моей руки.
— А ты, Юра, не кипятись. Тётя Аля права. Давай всё устроим по-тихому.
Договорились. Только рассвело, староста еще не пришла в церковь, а мы уже были там с Алевтиной Федотовной. Она расстелила два длинных розовых полотенца. Одно — неподалеку от входа, другое — в центре храма, напротив центрального праздничного аналоя.
Из алтаря вышел отец Григорий. Бледный, измученный. Вяло улыбнулся:
— Ну что, — спросил, — начнем, пожалуй? Перстни имеются?
Я подал ему обручальные кольца, которые приобрел для совершения гражданского брака.
Тётя Аля ушла на клирос, а мы встали рядышком на полотенца. На мне был тёмно-синий костюм и кипенно-белая рубаха, на Жене — белые платье и косынка. Батюшка вручил свечи. Обручение прошло быстро. Затем мы проследовали на середину церкви и снова встали на полотенце.
Отец Григорий, чтобы не привлекать внимания сельчан, паникадило не включил. Долго читал молитвы. Алевтина Федотовна принесла на подносе венцы. Батюшка поочередно давал их нам целовать, торжественно приговаривая: «Венчается раб Божий Георгий рабе Божией Евгении во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь». И возложил венец на меня. Потом возгласил: «Венчается раба Божия Евгения рабу Божиему Георгию во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь» — и надел венец на Женю. И трижды крестообразно благословлял нас.
По ходу требы отец Григорий подошел, сказав:
— Возьмитесь за руки. Наподобие того, как здороваются. — И, покрыв наши руки епитрахилью, повел вокруг аналоя. Тётя Аля запела: «Исайя, ликуй…» После она подошла с подносом. Батюшка стал снимать венцы. Сначала — с меня. Потом — с Жени.
— И ты, невеста, — торжественно произнес он, — возвеличися якоже Сарра, и возвеселися якоже Ревекка, и умножися якоже Рахиль.
Эта триединая малопонятная формула надолго врезалась мне в память.
Под конец отец Григорий вполголоса провозгласил «Многая лета».
Знаменательное событие, боясь огласки, отмечали в узком семейном кругу. Тёща поставила на стол высокий румяный хлеб домашней выпечки и бутыль самогона. Закуски было вдоволь: сало, жареная картошка, яичница, сметана… Зеленушка — прямо с грядок.
691
По приезде в Москву я поспешил к отцу Андрею в Тихвинскую церковь и повинился:
— Простите, батюшка, но так получилось, что мы повенчались в глубинке.
— Ну что ж, благодать везде благодать, — успокоил он. — Еще лучше, ежели вы заявитесь к отцу Алексию, будучи под венцом.
* * *
Проснулся я очень рано. Выглянул в окно: небо было обложено грозовыми облаками. Разбудил Женю.
— Вставай, — сказал, — а то как раз угодим под ливень.
Не мешкая, поспешили к метро. Добрались до Казанского вокзала. Сели в электричку. Часа через полтора сошли на станции Гжель. Разыскали церковь, но, к сожалению, в ней размещался хозяйственный магазин. Мы остановились в недоумении. Расспросы не помогали: никто ничего не знал.
К счастью, одна пожилая женщина посоветовала:
— Вам, миленькие, в другую сторону. От станции, если сойти с головного вагона, идите прямо. Там есть дорожка, она вас приведёт куда надо.
Между тем, не переставая, мелкий сеялся дождь. Хорошо, что мы надели резиновые сапоги и плащи, а то бы промокли до нитки. Ведь пришлось немало проблуждать, прежде чем храм был отыскан. Внешне он напоминал Зимовеньковский: такой же огромный, из красного кирпича, только однокупольный. Купол — объёмный, окрашен голубой краской. Она выцвела и стала белесой.
Был день Святой Троицы. Церковь изнутри украсили берёзовыми ветвями, пол устлали свежескошенной травой, духовито пахнущей. Народу было много. Почти все держали в руках берёзовые букеты и пели Символ Веры. Мое внимание привлек резной, палевого цвета трехъярусный иконостас, исполненный в стиле барокко.
Минут через тридцать из алтаря вышел худенький, среднего роста священник с вьющимися каштановыми волосами. Широко поставленные голубые глаза его, кроткие, как у лани, слегка улыбались. Усы и бородка с проседью были аккуратно подстрижены. Как я успел выяснить, звали его отец Алексий. Он прошел по амвону к левому приделу. Здесь, у большой иконы Казанской Божией Матери, в начищенном до блеска латунном окладе стоял аналой, на котором лежали Евангелие и напрестольный Крест.
В числе исповедников я медленно продвигался к батюшке. Когда подошел к нему, сказал:
— Я от отца Андрея из Москвы.
— А-а, он мне звонил. Вы Георгий?
— Да.
— Останьтесь. После службы побеседуем за трапезой.
692
Узнав, что мы с Женей оба строители, отец Алексий очень уж возрадовался.
— А не смогли бы вы, — спросил, — церковь снаружи подремонтировать? А заодно барабан и купол покрасить?
— Что ж, охотно, — согласились мы.
За дело принялись прилежно. Обычно приезжали в пятницу вечером, а убывали в понедельник с первой электричкой.
С приходом сроднились за короткое время. Отец Алексий полюбил нас за добросовестную работу. Сам он в жизни хлебнул немало. Вопреки воле родителей-атеистов, окончил семинарию и заочно — Духовную Академию. Матушка не работала, сидела с маленькими детьми: пришлось подрабатывать грузчиком, слесарем…
Батюшка доверял нам. Уезжая в Москву навестить семью, оставлял ключи от сторожки и храма, а оставаясь наедине, откровенничал, сокрушался:
— Вовсе священников задавили! Не велят совершать панихиды на кладбище. Старая уборная развалилась. Надо строить новую. Не разрешают. Нагло заявляют: «Пусть ваши бабки дома справят нужду, а на службе надо молиться».
Поначалу староста Татьяна Спиридоновна Чурочкина, женщина властная, с густыми седыми волосами, относилась к нам с оглядкой: мол, что это настоятель всяких пришельцев привечает? Но после, увидев наше безкорыстное усердие, щедро потчевала наваристыми щами и пирожками с капустой и яйцами. О ней из уст в уста передавали случай, ставший анекдотом. Один знакомый художник отца Алексия расписал безвозмездно зимние приделы храма. Дозволения на сие крамольное действо у властей не брали. Старосту вызвали в исполком для объяснений. «Расскажите, Татьяна Спиридоновна, — спросили, — как живёте-можете?» — «Одна я, миленькие, — отвечала. — Одна-одинёшенька. И дилехтор во дворе» — «Что это ещё, — изумились, — за дилехтор?» — «А то не знаете? Корова! Она, моя кормилица!» — «Ну вы, товарищ Чурочкина, оставьте байки для своих соседей, а лучше доложите, как это вы без спроса осмелились отреставрировать храм?» — «А мы не листоврировали. Нашёлся добрый человек и нарисовал». — «А теперь всё необходимо счистить и смыть!» — «Нет, мои хорошие, чтобы это сделать, надо ставить «леса». А у меня денег нет. Хотите, закажу о вас сорокоуст о здравии?» Должностные лица от такой услуги отказались. А прихожанки восхищались, подзадоривали: «Ну ты, Татьяна, и зубастая баба!» — «Хошь в роте и один зуб, — смеялась, — а любого загрызу!»
Была на приходе еще одна замечательная личность — регент Валера Козлов. Ему исполнилось тридцать три гола. «Возраст Иисуса Христа», — говаривал он, приподнимая кверху клинообразную бородку.
Валера жил неподалеку, приезжал на велосипеде. Подолгу засиживался в церковной сторожке. («Дома, — объяснял, — мои пострелята не дадут позаниматься, их у меня трое»). Переписывал ноты, вырисовывал цветным фломастером печатные буквы — готовил тропари и кондаки к предстоящей службе.
693
— Без нее, — рассуждал, — храм при всем его благолепии мертв. Да и без колокольного звона. Есть тут у нас сосед, коммуняка. Так он этот звон не переносит. Бесится и зло на нашей собаке вымещает. Выследит, когда поблизости нет никого, перепрыгнет через забор и бьёт её лопатой. Собака беззащитная, на привязи, — знай, только лает да скулит. Раз я застал его на месте преступления. «Что же ты, говорю, безстыжий, делаешь? Ты случайно во время вой-ны в полицаях не служил? Повадки те же!» Он скорчил зверскую физиономию: «Ну ты полегче, очкарик. А то привлеку за оскорбление личности». — «А я тебя — за убиение животных. Между прочим, есть на этот счёт статья. Кодекс, дорогой товарищ, надо знать и чтить». Сосед вроде бы угомонился, но после втихаря подтравил собаку. Едва отпоили её молоком.
Хоть мы и закончили ремонт, но почти каждое воскресенье — вставать приходилось чуть свет — ездили на Литургию к отцу Алексию.
— Правильно, — одобрил регент Валера. — Не сворачивайте с верного пути. И не бегайте от храма к храму, а то попадете в яму. Был я у старообрядцев, на Рогожке. Там покруче, чем у нас. Чинно стоят. Мужчины — справа, женщины — слева. Молятся. И ежели кто начнёт болтать, того лестовкой по загривку. Не был три раза на обедне — отлучаешься от церкви. А если год не ходил — и отпевать не станут…
Всё шло гладко — и вдруг начались искушения. Пожаловался отцу Алексию:
— Не пойму, что со мной творится? Не могу стоять на службе. Точно кол в спину вбили. Испарина выступает на лбу. Того гляди, н; пол рухну. Одно спасение — на свежем воздухе.
Батюшка задумался.
— Да, брат, — сказал он, — наломал ты дров. Попробуй разгреби. Поезжай-ка в Лавру. Постарайся попасть к отцу Николаю.
И дал в дорогу образок преподобного Сергия, напутствуя:
— Вот тебе благословение. Приложись к мощам его. Он все управит.
К отцу Николаю попасть не удалось. Ответствовали кратко:
— Ушел в затвор. Никого не принимает.
Я заглянул в водосвятную часовню. Там сидел монах — худющий, с жиденькой бородкой. Глянул — словно пронизал насквозь.
— Жизнь она такая, — заметил. — Бывает к нам и члены партии забредают.
Я вздрогнул, подумал: «Откуда это ему ведомо?» Поинтересовался:
— Слыхал, есть тут у вас отец Николай, старец прозорливый.
Монах усмехнулся:
— Прожорливые есть — прозорливых не знаю. Но ты, брат, не пугайся. Враг стращает, а ты не отступай. Причащайся чаще! Как-нибудь приедешь, скажу, надо тебе к батюшке Николаю или нет.
Отец Алексий успокоил:
694
— К нему не так просто попасть. Значит, нет на то воли Божией. Но ты стучи — и отверзят. Поедешь — говори, что я тебя благословил.
Наконец свершилось. Попал я к отцу Николаю. Высокий, по-офицерски стройный; окладистая, как снег, борода, а глаза — синие, ясные, как небушко. Поведал я ему о своей жизни. Он вздохнул:
— Да, скорбями приводит к себе Господь. Долго же ты блудил. И сколько их у тебя было?
— Точно не помню.
— Подумай. Пока не вспомнишь, до вечера будешь стоять на коленях.
Я напрягал память, но все сбивался со счету.
— Вспоминай, вспоминай, — понуждал старец.
Я медлил с ответом. Потом вымолвил:
— Не то семь, не то восемь.
Батюшка опять вздохнул:
— Да, после такого безпорядочного жития, тебе остается только в монахи постричься. Иначе не спасешься. Что еще успел нагрешить?
Я напрягся, оцепенел.
— Не таись, — настаивал он, — не мне рассказываешь, а Богу. На Страшном Суде поздно будет!
Я приблизился к уху отца Николая и — шепотом:
— Член партии я.
— Ну, это как сглупу вляпался, — сказал старец, — так дуриком и вылезешь. У них есть такой пунктик в уставе: борьба с религией. А ты — человек верующий. Значит, пребывание там несовместимо с твоим мировоззрением. В общем придется проявить мужество. Но будь поосторожней — не руби сплеча. Гляди, как бы не засунули в Сербского. — Он помолчал: видно, творил тайную молитву. Потом подытожил: — Ну что ж, всему своё время. Послужил кесарю, теперь поработаешь Богу, — и накрыл епитрахилью.
Вышел я из келии, и стало мне легко, словно гора с плеч свалилась. По приезде в Речицы отец Алексий предупредил:
— Ты, Георгий, не докучай батюшке. Без особой нужды не езди в Лавру.
Вскоре регент Валера предложил:
— Хочешь, Юра, попрошу настоятеля, чтобы он благословил тебя читать на клиросе?
— А смогу ли я?
— Не прибедняйся. В университете, небось, изучал старо-славянский?
— Да, и со тщанием.
— Значит, получится. Главное, не спеши. Этак не борзяся, монотонно…
Поначалу я читал, как диктор районного радио.
— Это из тебя светская закваска выпирает, — заключил Валера. — Погоди, вот воцерковишься, авось запоешь. Голос у тебя густой, басовитый.
695
А Женя запела первая. Регент восхищался:
— Диапазон у нее поразительно широкий: от первого сопрано до альта. Ну и наградил Господь!
На клиросе стояли женщины сверхпенсионного возраста. Многие из них, работая на местном керамическом предприятии, получили профессиональное заболевание — силикоз. «Лёгкие у нас каменные, — говорили они. — Как ещё живы, одному Богу известно».
В среду клирошан Женя вписалась сразу. Вид у нее был благочестивый. Она не мазалась, не красилась. Платье носила ниже колен. Из-под косынки свешивалась толстая золотистая коса.
Прошло полгода. Я уже и «Апостол» читал уверенно, а пение не давалось.
— Не торопись, — успокаивал Валера Козлов. — Клирос — не эстрада. Здесь все зависит от внутреннего состояния души. Требуется безпрекословное послушание регенту. И прежде всего — надо сломить свою гордыню. А нашим бабам слова не скажи. Они — как необъезженные мустанги. Раньше, рассказывают, при регенте Тряпкине, каждый день после шести вечера на репетиции поспешали. Он давал тон на скрипке. И ежели кто неправильно возьмет, того смычком п; лбу. Зато какой хор был! Одних басов шесть человек. В; как!
Я старался, смирялся, прислушивался. И вот свершилось: пропел Литургию от начала до конца. Преисполненный до краев счастьем неизбывным, воскликнул:
— Теперь можно и умереть!
Женя встревожилась:
— А на кого же ты меня оставишь?
— На регента Козлова!
— Нет, уволь! Я с ней не совладаю, — отшутился Валера.
Однажды отец Алексий, уезжая на сутки в Москву, попросил нас переспать в сторожке, чтобы приглядывать за храмом.
В этот вечер Женя была такой ласковой, по-девичьи стыдливо прятала голову на моей груди. И вдруг решительно заявила:
— Провинилась я перед тобой, Юра!
— В чём же?
— Обманула тебя.
Я вздрогнул. В сердце зашевелилось ревнивое предчувствие. Не вытерпел:
— Говори!
Она молчала.
— Ну говори же!
Женя заплакала.
— Не смогу родить, — сказала. — Из-за болезни.
— Венерической? — встрепенулся я.
696
— Что ты, миленький. Конечно же, нет. У меня спайки в маточных трубах.
— Надо попросить отца Николая. Может, вымолит?
— Дал бы Бог! А я обещаю быть Павлику хорошей матерью.
— Я не сомневался. В Таганроге все старенькие. Всё висит на волоске. Может статься, придётся покинуть столицу. Уедешь?
— Куда иголка, туда и нитка.
— Спасибо тебе, дорогая!
Я обнял её. Нанежничавшись, вздремнули. Проснулись далеко за полночь. За окном полыхали молнии. Раскатисто громыхал гром. Непрестанно лил дождь…
Вдруг постучали в оконное стекло. Я вскочил с дивана, подошёл к окну. Разглядеть никого не удалось. Стук повторился. Я не откликнулся. Стали тарабанить в дверь.
— Кто там? — спросил я.
— Откройте, надо переговорить, — ответил прокуренный, хрипловатый голос.
Женя вцепилась в моё плечо, шепнула: «Не вздумай. А то ещё убьют».
— Выйдите на минутку. Вы нам очень нужны, — настойчиво требовал тот же голос.
— Ну вы шутники, — ответил я. — Нашли время для беседы. Ступайте-ка отсюда по добру по здорову.
Тогда в дверь начали бить ногами. Я позвонил в милицию. «Ну мало ли какие там пьяные бродят, — донеслось из трубки. — У нас все наряды на выезде».
Между тем ночные гости продолжали ломиться в дверь. Я снова связался с дежурным милиции. «Но вас же не убивают», — ответил он хладнокровно. И добавил: «Хорошо. Сейчас сам Брыков подъедет».
Брыков, начальник местного отделения милиции, не заставил ждать. Он начал обход храма с пистолетом на взводе. Неподалеку застрекотал мотоцикл. Это, по-видимому, удирали нарушители. Их так и не поймали. А настоятель отец Алексий остался доволен, что удалось воспрепятствовать ограблению церкви.
Вслед за этим происшествием мы с Женей стали очевидцами быстротечного явления. Обедня кончилась. Все разбрелись по домам, а мы остались на клиросе, любуясь искусной резьбой палевого иконостаса. Внезапно от его правого края проплыла схима, чёрная остроконечная шапочка с вышитым на ней белым крестом и белыми буквами. Мы переглянулись. Женя тронула меня за руку:
— Что бы это значило? — спросила.
Помолчав, я ответил:
— Стопы моя направи по словеси Твоему, и да не обладает мною всякое беззаконие.
697
Женя в недоумении передёрнула плечами:
— Не пойму, Юра, о чём ты баишь.
— Когда-нибудь поймёшь.
* * *
Ранней золотой осенью направились к Жениным родителям, намереваясь затем заглянуть в Таганрог. На станции Белгород нас встретил на «Москвиче» давний знакомый тестя, зоотехник, плотный мужчина лет шестидесяти.
— Видите ли, дорогие гости, после дождя дорогу развезло. Да и ухабистая она, — предупредил он. — Лихачить не придётся.
Водитель был опытный, молчаливый, и мы без всяких приключений почти доехали до села Зимовенька, когда из-за поворота на полном ходу выскочил трактор с навесным агрегатом. И вдруг — удар!..
…Я очнулся на больничной койке.
— А где Женя? — спросил.
— В другой палате, — ответила медсестра.
Она, жалеючи, не открыла мне правду. Мы угодили в страшную аварию. Женю спасти не удалось.
В Таганрог я попал с большой задержкой и уже вдовцом.
— Бедный хлопец! — печалилась мама. — Женя так любила тебя, так заботилась. Не то что Валя. К чему теперь эта Москва? Возвращайся домой. Доколе будешь малярить с высшим образованием? Мы с Павликом ходим на кладбище, во Всехсвятскую церковь. Павлика батюшка благословил прислуживать в алтаре. Вот если бы ты стал священником!
— Для этого надо закончить семинарию. А с моими анкетными данными туда не прорваться.
— Ну хотя дьяконом.
— Тоже не получится.
Мама опечалилась.
По возвращении в Москву я поведал отцу Алексию о недавней трагедии и спросил его:
— Так что же мне делать?
— Поезжай в Сергиеву Лавру, к старцу.
Я отправился туда, не раздумывая.
Отец Николай постарался утешить меня. Накрывая епитрахилью, произнес:
— Ну разве ты один? Ты — с Богом!
В другой раз сказал:
— Ты — монах?!
В третий:
— Ты — монос?!
К старцу со всех концов страны приезжали не только миряне, но и священники. Около его кельи частенько сиживала старенькая сухонькая послушни698
ца Сергия с четками в руках: то ли бодрствовала, то ли дремала. Я присел к ней на диванчик. Отец Николай увидал, да и молвил:
— Вот посидишь с монашкой — глядишь, и сам монахом станешь!
Теперь я приезжал к нему в Лавру каждое воскресенье.
Наконец он дал мне такое благословение:
— В отпуск отправляйся в Абхазию. На Новый Афон. На послушание к старцам. Даю тебе в помощь «Пятисотницу» — правило для новоначальных. Учись творить Иисусову молитву. Прикрой глаза, отключись от всего на свете. И, не торопясь, умиленно произноси: «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго». Молитва должна идти от самого сердца, от сос-ца, прямо к голове…
Когда я заикнулся о четках, отец Николай в корне пресек мою просьбу:
— Господь всем дал костяшки на кистях рук. Вот тебе и четки! Только молись — не ленись! А подвижника нечего из себя изображать.
После столичной сутолоки Абхазия показалась мне первозданным райским уголком. Чего стоило одно только море! Нет, оно не соответствовало названию «Чёрное», а поражало обилием оттенков аквамаринового и малахитового цветов и многообразием звуковых тонов — от грозного басовитого рёва до нежного шелестящего плеска…
На электричке я добрался до станции Псырцха. Над округой, как две сторожевые башни, возвышались Иверская и Афонская горы. Их склоны были покрыты хвойными лесами. Группками выделялись стройные кипарисы, словно темно-зеленые свечи. Однако даже это природное великолепие отодвинулось несколько на задний план. Тревожило лишь одно: как разыскать старцев? В надежде что-либо разузнать я последовал с приезжими за экскурсоводом, худощавой женщиной в очках. Она обладала на редкость четкой дикцией.
— Сейчас, — говорила, — мы стоим вблизи искусственно созданного водопада. Это местная достопримечательность, привлекающая гостей Нового Афона. А вот, — наш гид повернула указку вправо, — прекрасная церковь. Сохранилась до наших дней (сейчас в ней размещается библиотека). Была построена в шестом веке над могилой Симона Кананита. Согласно христианской легенде, он был учеником Иисуса Христа, подвизался здесь и принял мученическую кончину. А теперь мы пойдём в Ново-Афонский монастырь.
Находясь в главном храме обители в честь великомученика и целителя Пантелеимона, экскурсовод подчеркнула, что росписи исполнены в Васне-цовском стиле. « К сожалению, многое утрачено», — бросила она мимоходом.
В заключение не обошлось без ложки дёгтя:
— В 1924 году, — сообщила наш гид, — монастырь был закрыт, а его насельники изгнаны в связи с контрреволюционной деятельностью.
На прощание она нацелила указку на Иверскую гору.
— Там, на вершине, — сказала, — бьёт источник. — И, желая подвести на699
укообразную подоплеку, добавила: — По закону сообщающихся сосудов.
— Нет, — воскликнул я, — это самое настоящее чудо!
— Товарищ, чудес на свете не бывает.
Я не отступал от нее, спросил:
— А мы пойдем на Иверскую гору?
— Нет. Сейчас дождь. А вообще-то экскурсии туда водим. Это займет часа четыре.
О местонахождении загадочных подвижников никто ничего вразумительного ответить не мог или не желал. На меня поглядывали искоса или с опаской и отходили в сторону. Вот оказия: не возвращаться же ни с чем в Сергиеву Лавру? Может, поглазеть на знаменитые Афонские пещеры: авось там что-либо разведаю?
Вместе с экскурсантами вошел в тоннель. Там для нас подогнали вагончики с открытым верхом. Туристы расположились на сиденьях. Далее путь продолжался почти в полной темноте.
Осмотр достопримечательностей начался с огромной пещеры Абхазия. При слабой подсветке здесь царил таинственный полумрак. Чуть ли не всю площадь этого подземного вертепа занимало озеро Анатолия — зеркальная поверхность с зелено-голубым отливом. Держась за поручни ограждения, медленно двигались мы по узкому, выложенному рифленными железными плитами помосту. Включили звукозапись: пел абхазский хор. И казалось: мелодию источало само нутро пещеры. Сверху свисали бахромчатые сосульки сталактитов, а с пола вздымались сталагмиты, подобно кактусам-великанам. С потолка сочилась и мерно капала вода. Повсюду господствовал первозданный хаос. Какие только изумительные фигуры ни встречались в карстовой полости: забавный зайчик, ощеренная пасть льва, голова девушки с распущенными волосами и, наконец,— величественный патриарх! Глаз не уставал любоваться причудливой фантазией природы. И вдруг раздался резкий голос дежурного, женщины с повязкой на рукаве:
— Руками не трогать! А то посадим на пятнадцать суток в пещеру.
И сразу сказочное мироощущение улетучилось. Покинув подземное царство, поднялись наверх.
Шел проливной дождь. Он оказался скоротечным. Вскоре выглянуло солнце. Оно уже стояло в зените и нещадно палило. С утра у меня не было во рту и маковой росинки. А где голову на ночь приклонить, пока не ведал.
Перебирая костяшки на руках, сосредоточился, творя Иисусову молитву, но своих поисков не оставлял. Остановил девушку-аборигенку. Она оказалась не из робких.
— На Иверскую? — переспросила. — Так вот она на вас смотрит. Шагайте прямо на нее. Поначалу там даже асфальт есть.
Попались и местные жители из русских. Один из них, пожилой, предупредил:
700
— Есть туда и короткая дорожка. Но по крутым тропинкам лучше не карабкайся. Без привычки сорвешься, не дай Бог. А девка верно баяла: путь тот, хоть и долгий, но торный и безопасный.
Осмелев, я поинтересовался, есть ли вероятность повстречать на горе монахов.
— Это, милок, бабушка надвое сказала, — ответил уклончиво мой собеседник. И, помолчав, как бы испытывая меня, выпалил напрямик: — Уж больно их власть запужала. Вот они, болезные, и норовят заховаться то в пещерку, то в ложбинку.
Я внял добрым советам, направился к подножию Иверской горы и стал медленно подниматься кверху. Асфальт кончился. Начался каменистый грунт. По пути встречались остатки мощных опоясывающих гору крепостных стен с угловыми башнями. Одна из них была увита плющом.
На всем пространстве горы попадались могучие деревья. На их ветвях щебетали птицы.
Я находился уже на значительной высоте. А внизу, как на ладони, вырисовывался Афонский монастырь и, осиянное солнцем, сверкало море…
Наконец я достиг вершины. Неподалеку от останков древнего храма сидел на камне человек лет сорока в поношенном костюме. Я подошёл поближе, поклонился. Человек встал, представился:
— Стефан.
Разговорились. Я сказал, что послан от отца Николая из Сергиевой Лавры к здешним старцам, да — вот заковыка! — никто не знает, где они находятся.
— Еще бы! — воскликнул Стефан. — Вовсе нас замучили. «Мы, говорят, к коммунизму идём, а вы — очаг заразы, опиум для народа». И меня гоняли не однажды. Заявились как-то ночью. Пошушукались возле моей сараюшки. Потом постучали. Я открыл. Мне тут же руки скрутили. Повезли в милицию. Старший лейтенант сказал: «Я тоже в Бога верю». И — бац меня по уху. Все закружилось в голове. А я мысленно взывал: «Господи, прости ему, ибо не ведает, что творит». И он отпустил меня, приказав: «Явишься через два дня». Но я не пришел. Жил в пещере Симона Кананита.
— А разве есть такая?— удивился я.
— Как же! Она находится в ущелье реки Псырцха, за водопадом и за железнодорожной платформой. Так вот. Я не переставал молиться за старшего лейтенанта, который бил меня. И он приходил ко мне в пещеру с больным сыном. Смирился. И стал, как ягненок. Брали меня и в другой раз, — продолжал рассказывать Стефан. — За пазухой была икона. Думали, что украл. «Ну, давай, — говорят, — что там у тебя?» — «Берите, — отвечаю, — раз сила в ваших руках». Достали. Икона была завернута в полотенце. Замахнулись. Я подумал: «Неужели, Господи, я достоин, чтобы меня били иконой?» И в этот же миг рука остановилась, как парализованная. Развернули икону. Долго разглядывали. «Твоя?» — спросили. — «Моя». — «Тогда бери и проваливай».
701
Стефан перекрестился и молвил:
— А на день Пантелеимона целителя появился пограничник у пещеры Симона Кананита. «Выходите, — кричит, — стрелять буду». А мы как раз акафист читали. «Погоди, — говорим, — служивый, домолимся и выйдем». А он орет пуще прежнего, стращает. Подняли заставу. Доставили нас к майору. Иконы, какие были у нас в пещере, разложили на траве. Майор осмотрел их внимательно, усмехнулся: «Из-за этого, — сказал, — такой шум подняли?! А мы-то подумали, что вы в самом деле настоящие шпионы!» Так что, брат, — Стефан как бы подвел итог, — будь осторожен, не то и тебе ввалят по первое число. Лучше пережди здесь. Авось, кто из наших заглянет, тогда и сопроводят тебя к отцам. А сейчас сходи ко святому колодцу. Умойся! Может, какие болячки есть?
Я показал ладони, пояснил:
— Экзема. Никак не заживает. С ядовитыми красками вожусь.
— Ничего, Бог даст, исцелеешь. Надо только верить!
Провожатый явился поздно вечером. А когда мы добрались с ним в горное село, на небе уже роились, как пчелы, по-южному яркие звезды. Остановились около удлиненного кирпичного дома. Постучали. Оттуда отозвались не сразу. Потом раздался слабый старческий голос.
— Это я, отец Серафим, — сказал провожатый. — Привел раба Божия. — И удалился.
Я топтался в сенцах.
— Ну, проходи, голубчик, не задерживайся,— пригласил старец и зажег свечу. Спросил: — С дороги, чай, проголодался? — Я кивнул. — Есть варево, — продолжал он. — Правда, не разогретое. Будешь?
Я коснулся рукой пола:
— Прежде благословите раба Божия Георгия.
Он благословил, налил в оловянную миску похлебку и поставил передо мной. Перекрестившись, я взял ложку, зачерпнул раз-другой и понял, что кушанье прокисло и непригодно для употребления. Однако виду не подал.
— Может, добавки? — предложил отец Серафим.
— Как благословите.
Тогда он снова наполнил миску. Я попробовал: щи оказались свежими.
— Раньше, — вспоминал старец, — прежде чем нанять работника, сажали его за стол. Если ест исправно, значит, и трудиться будет хорошо.
Батюшка дотошно интересовался подробностями моей жизни. При этом качал головой, приговаривал: «Господи, помилуй нас, грешных». Беседа затянулась далеко за полночь. Под конец он спросил в упор:
— Хочешь стать монахом?
— На все, отче, воля Божия.
— Верно глаголешь, чадо. Иноком быть непросто. Тут надо стоять за веру
702
даже до крови. Когда в двадцать четвертом году закрыли Ново-Афонский монастырь, его насельников вывезли на корабле на середину бухты и, привязав на шеи тяжелые камни, утопили. Рассказывают, что в наши дни водолазы видели стоящие на дне морском нетленные тела мучеников — колышутся монашеские рясы и бороды… — Он поднял кверху указательный палец. — Кровь праведников вопиет к небу! — И уже поспокойнее добавил: — Поздно уж, братец. Устраивайся там, в углу, на деревянном лежачке.
Я, не раздумывая, лег на голые доски. Несмотря на усталость, уснуть не удавалось. Вздремнул только перед рассветом. И привиделось мне, что я на сборах, в воинской части близ Грозного. На горизонте в легкой дымке величаво вздымался Казбек, касаясь седою главой заоблачных высот. А внизу, на равнине, после проливного дождя было грязно и скользко. Лейтенант Безпалов остановил наше студенческое подразделение. «Тэ-эк!» — протянул он. И скомандовал:
— К полосе препятствий по-пластунски, марш!
Все стояли как вкопанные. Пополз я один. Полз долго. К счастью, начался песок. Горячий от солнца, он сушил и очищал от грязи гимнастёрку и галифе. Невдалеке раздавался размеренный непрекращающийся шум. Я поднял голову. О, чудо! Я очутился у самого моря. Волны с бело-кипенными гребешками наступали нескончаемыми рядами и с разбега шлепались о прибрежную гальку. Я замер от восторга. Время остановилось. И вдруг из этой первозданной пучины стали чинно выходить седобородые монахи в черных клобуках. Они сомкнулись вокруг меня, прикрывая мантиями, словно крыльями…
Проснулся в недоумении, но вскоре оно рассеялось. Размышлять было недосуг. Все насельники спозаранку несли различные послушания. Обитать на Иверской горе было тяжело. Здесь жестокие холода сменялись изнуряющей жарой. Подвижники, в большинстве преклонного возраста, скрывались кто в частных домах у благочестивых хозяев, кто — в пещерах. Но пещерок не хватало. И меня, как самого молодого и физически крепкого, благословили вырубить их в склонах горы. Работа была не из легких, поскольку зачастую попадался скальный грунт. Я отдыхал, когда, скажем, заготовливал сено и топливо (собирал в лесу поваленные деревья и сушняк). Изредка бывал на литургиях. Их правили в доме отца Серафима, где была устроена домашняя церковь. А накануне больших праздников служили всенощные, которые заканчивались после заката солнца. Из-за предосторожности выходили не скопом, а по одному, по два человека.
Однажды разбредались восвояси — еще не стемнело, а над нами, как зловещая стрекоза, застрекотал вертолёт. Он стал снижаться и открыл по идущим огонь из пулемёта. Все разбежались по сторонам, стараясь спрятаться в кустарнике или за какой-либо бугорок. Я прикрыл своим телом старенького тщедушного монаха. Вдруг что-то острое ужалило меня в правое предплечье. Тёплая струйка потекла к кисти руки…
703
Когда «стервятник» улетел, мне перетянули рану жгутом. Слава Богу, пуля пробила мякоть, кость не задела.
— Твое первое боевое крещение, — засвидетельствовал кто-то из братии. — Но ты еще отделался легким испугом. Двух сразило наповал, нескольких ранило.
Как пострадавшего меня поставили на клирос. Окрыленный чудными звуками ангельского пения (а из открытой форточки доносилось щебетание птиц), я удалялся от суетных помыслов. На Иверской горе даже сам воздух, казалось, был напоен благодатью. Молитва текла плавно, не прерываясь…
До конца моего отпуска оставалась неделя.
— Ты, хлопец, непритязательный, — заявил батюшка Серафим. — Мы тебя испытали. Конечно, отец Николай сам мог совершить постриг. Но там, в Лавре, это было бы намного сложнее. Слишком много у тебя зацепок в биографии. Уполномоченный зарубил бы как пить дать. Я тебе имя уже подобрал — Гермоген. В честь патриарха-мученика. Ведь он донской казак, твой земеля. Постриг примешь тайный. Придется жить в миру. Надо сынулю довести до ума, да и престарелую мать грех бросить. Так что готовься. Завтра, после всенощной. Готовься, — еще раз подчеркнул он.
От неожиданности я растерялся, хотя и предвидел, что это должно свершиться.
Накануне была исповедь. Очень подробная, начиная с шести лет — как раз тогда нагрянула война. А после, как в предсмертном борении, со стыдом и слезами я пересказывал всю свою блудную пустую жизнь…
Помню, сбросив прежнюю, ветхую одежду, раздевшись догола, я надел срачицу — длинную до пола белую рубаху — и тапочки. Иноки, стройные, словно кипарисы, с возженными свечами негромко и печально пели: «Объятия Отча отверсти ми потщися…» Я упал ниц, крестообразно распростершись на полу, и, прикрытый мантиями, словно крыльями, пополз, как это было со мной в недавнем сновидении…
Лежа у амвона пред Царскими Вратами, слышал, как батюшка Серафим читал что-то необходимое по чину пострижения. Потом он поднял меня, и я давал в присутствии братии невозвратные, неподъемные для мирянина обеты нестяжания, целомудрия, отсечения собственной воли и полного послушания духовнику. Я приступал к Богу не от нужды и насилия или некиих трудно сплетенных обстоятельств, но ради спасения своего и людей многолюбезного моему сердцу Отечества.
Затем меня облачали в монашеские одеяния… Я стоял в мантии и клобуке, держа горящую свечу и деревянный Крест. Новая одежда, новое имя, новая жизнь. Прежнего Георгия не стало — родился инок Гермоген.
На другой день отец Серафим благословил меня и сказал:
— Ступай в пещеру Симона Кананита. Читай ему акафисты. Молись. Надо
704
продержаться трое суток. Там небезопасно. Но не уходи, оставайся даже до смерти.
Дорогу туда я не знал. Меня сопровождал послушник. Оделись, чтобы не вызвать подозрение, по-мирскому. Взойдя на железнодорожную платформу, пролезли через узкое отверстие в бетонном заборе и очутились в ущелье, где протекала горная река Псырцха. Шли бодрым шагом минут десять. Пещера апостола располагалась довольно-таки высоко. К ней вела узкая тропинка. Перед входом — крутой глубокий обрыв.
— Поаккуратней, — предупредил мой спутник. — Сорвешься — костей не соберешь.
Изнутри пещера была сухая, гладкая, как яйцо, под цвет топленого молока.
— Номер — люкс, — пошутил мой острый на язык проводник.
Два дня прошло без искушений. На третий, ночью, мелькнула чья-то тень. Гаркнул густой бас:
— Если есть кто живой, вылазь!
Я притаился, прилепившись к стене, близ самого входа. Голос повторил:
— Есть тут кто-нибудь?
Я не ответил. Тогда длинная автоматная очередь прошила полукругом всю пещеру. И вдруг... вся она озарилась несказанным светом. Исполинская фигура Симона Кананита, став лицом к выходу, заслонила проем пещеры. Крепкая десница апостола держала меч в виде огненного факела. Раздался утробный вопль: «А-а! Ма-ма-а-а!»
Я догадался, что это полетел в пропасть мой преследователь. Шепнул: «Прости его, Христос!»
Божественный посланец исчез, но пещера долго благоухала неземным ароматом. Моя телесная храмина, мнилось, стала легкой, почти невесомой. В сладостном упоении я воспарял духом ко Господу, Первоисточнику бытия, и, казалось, не ведая пределов времени и пространства, полилась, не угасая, горячая непрестанная молитва.
Москва, 1982 год
705
Не убий!
(Баллада)
В честь двухсотлетия со дня рождения
М. Ю. Лермонтова
706
...И Лермонтов опять тащился на Кавказ...
Ни тут, ни там нет счастья и покоя:
Двуличьем высший свет терзал его не раз —
Здесь чахнет дух в кровавой этой бойне.
Хотел творить и прирасти к родным местам,
Ан нет — в Тенгинский полк его послали!
За ним костлявая гонялась по пятам —
Господь хранил, хотя другие пали.
Нет, он не раб, не трус, от смерти не бежит,
Он просто больше убивать не хочет.
Когда—то был и сам отчаянный джигит,
А ныне к горнему возносит очи.
Мятется всуе гордый, слабый человек —
Весь в суете погряз он, окаянный...
В сединах патриарх Кавказских гор Казбек
Возносится красою первозданной.
Там, в неприступной для преступных высоте,
Есть монастырь; безстрашно обитают
Почти без пищи в кельях у вершины те,
В ком семя благодати прорастает.
Тот монастырь зовут грузины Бетлеми,
А Бетлеми — то Вифлеем по-русски.
Всем благам чернецы в молитвах за весь мир
Путь предпочли тернистый, трудный, узкий.
Там, высоко в горах, поставила Кресты
Сама равноапостольная Нина...
С тех пор и здесь дух православный не остыл
И никогда, пожалуй, не остынет.
Как будто Михаила ангел взмахом крил
Вознес в заоблачье к святым аскетам.
Сей пошлый, лживый мир ему давно не мил —
Да, лишь монах достоин быть поэтом!
707
Частенько Лермонтов заглядывал в блокнот
(Одоевский в нем выписки оставил),
Божественных глагол он прозревал полет,
И вдохновлял его апостол Павел!
Пусть ангельский язык, наречья все познал,
А к людям нет любви, что толку в этом?
Всего лишь медь звеняща и звучащ кимвал —
Я не могу назвать себя поэтом.
Пусть я пророк и тайны все известны мне,
Могу я даже передвинуть горы...
Но я живу, давно к добру окаменев,
Мои дела — пустые разговоры!
И если даже все имение раздам,
Подвергну если тело я сожженью,
Но ближним свое сердце в жертву не отдам,
Что пользы мне, и в чем мое спасенье?
Во всем любовь — одна у человека цель!—
Как Образ Троицы Святой, Единой...
Блажен, кто с юности печется о конце,
Сподобится тот жизни вечной, дивной...
Еще недавно Лермонтов в мечтах парил,
Казалось, жил с отшельниками рядом...
Теперь петлял в пути, на службу не спешил,
Чтоб не тупеть в армейских передрягах!
Гадал — и выбрал Пятигорье наконец,
Пришло и от начальства разрешенье.
И вволю гарцовал он на лихом коне,
А значилось: «Проходит курс леченья».
Курортная вертелась плавно карусель...
И вдруг беда — обрушилась лавиной.
На третий день уже назначена дуэль,
Гордыни дикой жалкий поединок.
708
Закон гласит, и Михаил был убежден:
Не для убийства человек родится!
Однако ж отказаться был не в силах он
И уступил, попав в силки традиций.
Площадка выбрана — отмерены шаги.
Над Машуком чернеют грозно тучи.
Друзья, приятели... а нынеча враги,
Стоят они с оружьем возле кручи.
Но Лермонтов вдруг поднял кверху пистолет.
Он твердо заявил: «Стрелять не буду!»
И на Бештау весело глядел поэт —
Мартынов был движим бесовским зудом.
—Сходись! — сполошно крикнул Глебов — секундант.
Противник ринулся стремглав к барьеру,
Забыв, что человеку образ Божий дан,
Утратив состраданье, совесть, веру.
Стихия гневалась — ответила грозой...
Раздался выстрел — звук какой—то лишний,
И Лермонтов, казалось, срезанный косой,
Упал...
Суд совершит Всевышний!
Гора Машук
709
Об авторе
Протоиерей Рафаил Сергеевич Яганов прошел нелегкий и богатый жизненным материалом путь. Работал на различных предприятиях Ростовской области и города Москвы. Пришлось освоить профессии мостовщика, портового грузчика, слесаря-сборщика, штукатура... Длительное время трудился на реставрации Московского Кремля и уникальных памятников архитектуры.
Окончил Ростовский-на-Дону государственный университет. Был членом Союза журналистов СССР.
С 1983 года без отрыва от производства нес различные послушания в Вознесенском храме с. Речицы Раменского района Московской области. Был псаломщиком, регентом. В 1989 году рукоположен во диакона, в 1990 — во пресвитера. Окончил Коломенскую Духовую семинарию. С 1995 года по настоящее время — настоятель Никольского храма с. Еганова Ступинского района Московской области.
Регулярно печатался в газете «Ступинская панорама» и в «Народной газете».
В 1998 году к 500-летию Свято-Троицкого Белопесоцкого монастыря по благословению высокопреосвященнейшего Григория, архиепископа Можайского, отец Рафаил, который служил в этой обители, написал поэму «На Белых Песках» и издал ее в виде буклета, а в 2000 году опубликовал четырехчастный сборник (духовная поэзия, баллады, притчи и аллегории) под тем же названием. В 2008 году Российское философское общество выпустило в свет брошюру с балладой «Не убий!» протоиерея Рафаила, посвященной последней странице в жизни М. Ю. Лермонтова.
В связи с тем, что в 2014 году исполняется 200 лет со дня рождения этого великого русского поэта, автор посчитал своевременным поместить как приложение вышеупомянутую балладу в данной книге.
710
Содержание
ЛЕСТНИЦА 3
(ЗАПИСКИ ОДНОКЛАССНИКА) 3
ПРЕДИСЛОВИЕ 5
ШКОЛА 7
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 7
Глава 1 8
ИСТОКИ 8
Глава 2 24
САРАНЧА 24
Глава 3 44
ЗА ВСТРЕЧЕЙ ВСТРЕЧА… 44
Глава 4 59
СТУК 59
Глава 5 71
ВУНДЕРКИНДЫ 71
Глава 6 83
НА СТРАЖЕ 83
УНИВЕРСИТЕТ 99
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 99
Глава 1 100
КАМЕНЬ ПРЕТКНОВЕНИЯ 100
Глава 2 109
МОЖНО ЛИ ПРОЛОМИТЬ СТЕНУ ЛБОМ? 109
Глава 3 122
НА РАВНЫХ 122
Глава 4 136
ЗЛОПОЛУЧНАЯ ЛЮБОВЬ 136
Глава 5 148
МЁРТВАЯ ТОЧКА 148
Глава 6 157
ПИСЬМО 157
Глава 7 168
ПРИЗРАК 168
Глава 8 178
«СОЮЗ РЕВОЛЮЦИОННЫХ КОММУНИСТОВ» 178
Глава 9 191
ТРУБА 191
Глава 10 206
РЯДОМ С ХРАМОМ 206
СЕМЕЙНЫЕ 219
711
РАДОСТИ 219
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 219
ГЛАВА 1 220
КОНВЕРТ 220
Глава 2 234
ПО ЗАМКНУТОМУ КРУГУ 234
ГЛАВА 3 248
ФИРМА С ГРОМКИМ НАЗВАНИЕМ 248
ГЛАВА 4 259
ПОСЛЕ СВАДЬБЫ 259
ГЛАВА 5 273
ПОБЛИЖЕ К ДЕЛУ 273
ГЛАВА 6 287
В ПОИСКЕ 287
ГЛАВА 7 302
ПОВСЕМЕСТНОЕ СВИНСТВО 302
ГЛАВА 8 330
ПРОЗЯБАНИЕ 330
ГЛАВА 9 340
КРЕСТ 340
ЛЮДИ И СОБАКИ 375
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 375
ГЛАВА 1 376
ПУСТАЯ НИША 376
Глава 2 385
В ПИТОМНИКЕ 385
Глава 3 399
ПОРОГ 399
Глава 4 410
БАХУС 410
Глава 5 425
МОГИЛЬНИК 425
Глава 6 439
ДОСЬЕ 439
Глава 7 451
ПОСОХ 451
ПРИАЗОВСКАЯ СТЕПЬ 469
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 469
Глава 1 470
ПЕРВЫЕ ГЕКТАРЫ 470
Глава 2 484
712
Литературно-художественное издание
Протоиерей Рафаил Сергеевич Яганов
ЛЕСТНИЦА
(записки одноклассника)
Редакция и орфография автора
Техническое редактирование и корректура А. Никитиной
Компьютерная верстка: Ю. Силантьев
Сдано в набор 01.03.2014. Подписано в печать 23.09.2014.
Формат 72х104 1/16. Бумага офсетная. Гарнитура «Minion Pro».
Печать офсетная Тираж 500. Заказ 00000
Издательство «ММТК;СТРОЙ».
113035, Москва, 2;й Кадашевский пер., д. 10, кор.1
Отпечатано в ЗАО «Завод экспериментального оборудования «ММТК;СТРОЙ»
113035, Москва, 2;й Кадашевский пер., д. 10, кор.1
Телефон: (495) 646;66;73
e;mail: mmtk;st@yandex.ru