С. И. Кормилов. Солдаты и казаки на Кавказе

Марьям Вахидова
                в художественном изображении Лермонтова

                С.И. Кормилов
                профессор МГУ, Москва

  До Лермонтова русский солдат не становился главным героем поэтических произведений. Наиболее известным стихотворным произведением об Отечественной, народной войне 1812 года оставался «Певец во стане русских воинов» В.А. Жуковского – панегирик ряду военачальников. Правда, Пушкин, побывавший в 1829 г. на Кавказе и в Закавказье, в армии И.Ф. Паскевича, не стал воспевать его победы, на что тот, безусловно, рассчитывал. Но когда в 1831 году, в день Бородинского сражения, войска того же Паскевича овладели мятежной Варшавой, Пушкин, которого «расширение империи  <…> уже не вдохновляло, а вот реальная угроза ее целостности беспокоила», поступил иначе. «На сей раз и Жуковский, и Пушкин откликнулись патриотическими стихами, которые за государственный счет были напечатаны большим тиражом в одной брошюре «На взятие Варшавы. Три стихотворения В. Жуковского и А. Пушкина», в которую вошли «Старая песня на новый лад» Жуковского и пушкинские стихотворения «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина». Фельдмаршал Паскевич, за взятие польской столицы получивший титул светлейшего князя Варшавского, был удовлетворен: первый поэт России посвятил ему две лестных строфы в оде «Бородинская годовщина», в них он сравнил Ивана Федоровича с прославленным Суворовым и назвал его продолжателем суворовской славы». Жуковский тоже напоминал о взятии Варшавы А.В. Суворовым в 1794 году. Правда, у верноподданного Жуковского тем самым все-таки настоящим победителем «оказывается не Паскевич и даже не Николай I, а тот, кто сорока годами ранее силой оружия присоединил Польшу к России. Николай и Паскевич лишь продолжают его дело»  (насчет «сорока» лет – некоторая вольность стиля). Тем не менее прославление современной победы у обоих поэтов тоже было. Славящие Паскевича стихи «были не самые искусные пушкинские строки, хотя и написанные в русле державинской традиции. Ода «Бородинская годовщина» фактически завершила собой эту поэтическую традицию. Отныне русские поэты уже не будут прославлять очередные военные победы империи». В частности, «окончание Кавказской войны не вызвало ни малейшего вдохновения у русских поэтов, не пленило их ум внезапным восторгом. Русская поэзия перестала славословить резню».
  Конечно, военная тема из поэзии не ушла, но трактоваться стала совершенно иначе. «В 1837 году Лермонтов напишет свое гениальное «Бородино», в котором не только увековечит знаковое событие недавнего прошлого, но и сознательно противопоставит это прошлое настоящему: «Богатыри – не вы». <…> В будущем поэзия запечатлеет труды и дни рядового участника военных событий, солдата и офицера, но не станет славить ни выигранные сражения, ни полководцев и военачальников, разбивших неприятеля». В этой поэзии, безусловно, Лермонтов – первый.
  «Бородино» во многом реалистично по поэтике. Но его историзм, то есть концепция развития общества, — романтический, это не показ закономерной «связи времен», а резкое противопоставление разных периодов истории в пользу эпического прошлого. Эпоха  наполеоновских войн была именно временем романтического сознания, проявившегося далеко не только в литературе. Неудивительно, что в национальном менталитете как французов, так и русских, но, естественно, с совершенно разными акцентами, это время было значительно идеализировано. У Лермонтова идеализация недавнего прошлого была обусловлена критическим отношением к своему поколению. Конечно, упрек «Богатыри – не вы!» фактически относится не к солдатам 1830-х годов (с какой стати молодой солдат, интересующийся славным прошлым своей страны, должен быть слабее или трусливее старого?), а к тогдашнему образованному обществу, лишившемуся той жизненной энергии и тех высоких идеалов, которые были свойственны людям 1812 года. Понимая, что Великую армию Наполеона победили не только военачальники (в «Бородине» едва упомянуты «командиры», которых осуждают отступающие старые солдаты, как положительный герой выделен один лишь полковник–«хват»), Лермонтов впервые показал Отечественную войну с точки зрения простого солдата, гордящегося своими товарищами. Конечно, о тех, кем гордиться было нельзя, он не упоминает. Все русские участники Бородинского сражения предстают героями. Это было оправдано психологией рассказчика и единственно возможно в романтическом историзме автора.
  Между тем военно-патриотическая пропаганда приукрашивала армию крепостнической России. Даже в XVIII веке, когда она одержала множество побед, ее составляли солдаты, которых рекрутировали не из лучшей части населения. Эмигрант-француз А.Ф. Ланжерон, ставший генералом русской службы, свидетельствовал: «Так как рекрута берут у помещика навсегда и таким образом обстоятельство это уменьшает его доход, то можно ясно представить себе, что помещик отдает самого худшего. Если среди его крестьян и слуг есть неисправимый вор, то он отсылает его; за неимением вора он отдает пьяницу или лентяя; наконец, если среди его крепостных находятся одни лишь честные люди, то он выбирает самого слабосильного  <…>. Когда полковой командир получает человека маленького роста, некрасивого и слабосильного, то он может надеяться, что это честный человек; но если он получает красивого, высокого и сильного человека, то это наверное негодяй». В 1831 году весьма либеральный тогда П.А. Вяземский рассуждал точно так же, как всякий помещик, хотя в записной книжке осуждал Жуковского с Пушкиным за воспевание взятия Варшавы: «Будь у нас гласность печати, никогда Ж[уковский] не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича <…> потому, что этот род восторга анахронизм, что нет ничего поэтического в моем кучере, которого я за пьянство и воровство отдал в солдаты и который попав в железный фрунт попал в махину, которая стоит или подается вперед без воли, без мысли и без отчета, а что города берутся именно этими махинами, а не полководцем <…>». Правда, солдат обучали грамоте, приучали к порядку. Суворов умел из них воспитывать настоящих «чудо-богатырей». Но они «сложили свои головы на полях сражений еще до Отечественной войны 1812 года»  или отслужили свои 25 лет. Тем не менее стойкости русской армии, даже разбитой под Аустерлицем, отдал должное сам Наполеон, недаром особенно гордившийся этой своей победой: «Русская армия 1805 года была лучшей из всех выставленных когда-либо против меня. Эта армия никогда не проиграла бы Бородинского сражения» (сражение под Бородином он тоже считал своей победой).
  Для сопротивления наполеоновскому нашествию России нужна была гораздо более многочисленная армия, чем в XVIII веке или в 1805 году. В 1812-м было проведено целых три рекрутских набора. Увеличение количества только снижало качество человеческого материала. «Проведенный в 1812 году 83-й рекрутский набор сопровождался резким снижением требований к поставляемым рекрутам: принимались люди ростом не ниже 2 аршин 2 вершков, возрастом от 18 до 40 лет. Военная коллегия разрешила “допустить к приему в рекруты людей, имеющих такого рода телесные пороки или недостатки, кои не могут служить препятствием маршировать, носить амуницию, владеть и действовать ружьем”» . Приведя эту цитату, историк А.Ю. Бондаренко добавляет: «Далее следует столь жуткий список допускаемых недостатков, что и говорить не хочется».
  Среди этих «богатырей» хватало и морально ущербных. М.Б. Барклай де Толли пытался бороться с мародерством в своей армии. «Приказ 22 авг. предписывает без пощады наказывать мародеров; 3 сент. предписывается расстреливать на месте всякого мародера, оказывающего сопротивление». Правда, едва ли не больше было виновато военное интендантство, «где взяточник сидел на хапуге». «Интендантские хищения, о которых рассказывает декабрист кн. С.Г. Волконский, сам участник многих боевых действий, приводили к тому, что в армии отсутствовало продовольствие, люди ходили босыми и т.д.». Но и в бою далеко не все солдаты вели себя достойно. М.И. Кутузов в приказе от 29 августа констатировал, что во время Бородинского сражения – битвы за Москву – многие солдаты покидали ряды, расстреляв патроны или сопровождая раненых, «отчего при малой потере, каковая оказалась ныне при вернейшей поверке, на месте, нами удержанном, оставалось весьма немного налицо». Во избежание этого в будущем главнокомандующий предписывал командирам следить за тем, чтобы солдаты стреляли обязательно прицельно. «Раненых же провожать только тем, которые из ополчения в ряды поступили, и тем только до первой цепи, назади линии нашей расставленной; выстреливший же патроны не должен оставлять места сражения, будучи нужен при оном драться на штыках». При Бородине выстояли не все, а только самые честные, хотя, вероятно, не самые сильные.
  Бородинское сражение все-таки воодушевило армию, но последовавшее отступление и оставление Москвы поставило ее на грань развала. «В “Диспозиции 1-й и 2-й Западным армиям на 2 сентября 1812 года”, подписанной генерал-майором Ермоловым, было указано: «Подтверждается всем корпусным, дивизионным и прочим начальникам, чтобы во время прохода войск через Москву ни один человек или нижний чин не смел отлучаться из своих рядов, каковых, буде окажется, тотчас велеть заколоть <…>».
  Приказ беспрецедентный: убивать каждого, покинувшего место в строю. Но Кутузов понимал, что без принятия строжайших мер не французская, но русская армия «расплывется, как губка в воде»…» Однако отдых в Тарутинском лагере, хорошее снабжение и пополнение опять воодушевили русскую армию, а наполеоновскую в Москве недостаточное снабжение и небывалое мародерство разложили. «Если русская армия, буквально разваливавшаяся после отхода с Бородинского поля и сдачи Москвы, вновь организовалась, опять стала грозной боевой силой, то французская, недавно еще победным маршем входившая в древнюю столицу России, превратилась в неуправляемую толпу». В конечном счете она почти полностью была уничтожена, а русские войска через полтора года после сдачи и сожжения Москвы вступили в Париж.
  Это не значит, что все в ней стали верными долгу патриотами: «<…> под конец войны среди нижних чинов русской армии, которых по большей части рекрутировали из крепостных, процветало дезертирство. Московский генерал-губернатор Ф. Ростопчин писал:
  «До какого падения дошла наша армия, если старики унтер-офицеры и простые солдаты остаются во Франции… Они уходят к фермерам, которые не только хорошо платят им, но еще отдают за них своих дочерей».
  Таких случаев среди казаков, людей лично-свободных, найти не удалось». Однако и армейские нижние чины бежали не от крепостного права – от него служба их освобождала, — но от самой службы, не просто тягостной, а грозившей в чем-нибудь провинившимся мучительной смертью  под шпицрутенами. Даже благополучное завершение 25-летней службы отнюдь не гарантировало счастливой старости. «Хотя рекрут и его ближайшие родственники автоматически получали свободу от крепостной неволи, русский крестьянин смотрел на рекрутчину как на настоящий смертный приговор; его заставляли сбрить бороду и покинуть семью на всю жизнь, а в будущем ждала либо могила в далеком краю, либо, в лучшем случае, возвращение стариком, а, может быть, и калекой в деревню, где его давно забыли и где он не мог претендовать на долю общинной земли».
  Вряд ли Лермонтов, еще не воевавший, мог знать всю подноготную российской армии. Но он знал главное: в 1812–1814 годах она победила сильнейшую армию и талантливейшего полководца мира, а в 1830-е годы вела затяжную, жестокую и не слишком успешную войну против малочисленных горских народов, отстаивавших свою свободу и независимость. Офицеры в этой войне еще могли быть заинтересованы, если мечтали сделать карьеру (хотя, как показал Лермонтов и в очерке «Кавказец», и в «Герое нашего времени» на примере Максима Максимыча, им чины не шли), а солдат лишь в исключительном случае мог стать офицером – так ради чего ему было воевать, рискуя жизнью, в далекой от его родных мест, неведомой стране? Никакое патриотическое одушевление, как бывало (но не всегда было) на Отечественной войне, теперь охватить его не могло. И казак мечтал не о награде, а о том, чтобы пограбить и вернуться целым домой.   
  В Закавказье Россия защитила (точнее, вообще спасла) православную Грузию. Это Лермонтов признал в начале поэмы «Мцыри»: «И божья благодать сошла // На Грузию! — она цвела // С тех пор в тени своих садов, // Не опасаяся врагов // За гранью дружеских штыков». Но не этому поэма посвящена, и Лермонтов не обязан был в ней говорить, что Грузия добивалась покровительства России, а не присоединения к ней. Все же это было спасение. В результате войны с Ираном была освобождена и часть армянской земли.
  Но на пути в Закавказье лежал Кавказ, который формально был протекторатом Турции. Можно было обеспечить связь с Закавказьем (включая Абхазию и северный Азербайджан) без завоевания всего Кавказа, но царское правительство предпочло развязать с ним длительную захватническую войну. Лермонтов понимал, что силы не равны, и не сомневался в конечной победе гигантской России, что отразилось в стихотворении «Спор». Но, свободолюбивый человек, он ценил свободолюбие и в других, в том числе в кавказских горцах, даже тогда, когда был вынужден принимать участие в боях против них. И при этом видел огромную разницу между солдатами, защищавшими в 1812 году свою родину, и солдатами, брошенными «усмирять» горцев, отстаивавших свободу их родины. Первых он не только высоко оценивал, но и, если говорить о целом «поколении», идеализировал; вторых — ни в какой степени, хотя высокомерием в отношении к ним отнюдь не отличался. Он их воспринимал в контексте своего («нашего») времени, которое считал безгеройным.
  Правда, в «Казачьей колыбельной песне» мать уподобляет маленького сына (в его будущем) храброму отцу: «Но отец твой старый воин, // Закален в бою» — «Богатырь ты будешь с виду // И казак душой» (1, 287). Но здесь нет идеализации. «Песня» отражает казацкое сознание, а казаки — народ действительно храбрый и гордый, они даже не платили налогов, подобно дворянам, то есть не были «подлыми» (облагаемыми податью) — как военизированное сословие, они платили «налог кровью». В «Поэте» про кинжал говорится: «Он взят за Тереком отважным казаком // На хладном трупе господина <…>», — но тут уже характеристика не однозначная. Отважные казаки всегда были непрочь и пограбить, в том числе мертвых. Кинжал взят казаком не для личного пользования, он его продал: «И долго он лежал заброшенный потом // В походной лавке армянина» (1, 274). В «Дарах Терека» «казачина гребенской», по всей видимости, силен и здоров, но он убил девушку, вероятно, из ревности, и сам будет убит чеченцем. В стихотворении «Соседка» солдаты-тюремщики представлены совсем неважными воинами. «Сторожей» в темнице соседка усадит за пирушку, и они прозевают побег заключенного. «А уж с тем, что поставлен к дверям, // Постараюсь я справиться сам» (1, 293). В тюремных охранниках обычно действительно служили не те, которых брали в гренадеры и в гвардию. Таковы в основном казаки и солдаты в лермонтовских стихотворениях.
  А в поэмах? В ранних кавказских поэмах Лермонтова, конечно, много условностей; в частности, казачьи пики неоднократно называются копьями, а шашки и сабли русских и горцев — мечами. Казак с пикой, а не с копьем появляется только в «Ауле Бастунджи» (конец 1832 — начало 1833, после «Измаил-бея»). В свою первую поэму «Черкесы» юный Лермонтов вставляет сцену гибели казака от чеченской стрелы, пущенной из-за реки, но этот эпизод целиком взят из пушкинского «Кавказского пленника». Солдатская масса не дифференцирована, говорится вообще про войска: «<…> И на горе стоит высокой // Прекрасный град, там слышен громкой // Стук барабанов, и войска, // Закинув ружья на плеча, // Стоят на площади в параде» (2, 9). После нападения черкесов эти войска «толпятся, // Мятутся, строятся, делятся; // Вороты крепости сперлись. — // Иные вихрем понеслись // Остановить черкесску силу // Иль с славою вкусить могилу» (2, 10). В бою некий воин выделен, но он не побеждает, а погибает: «Иный черкеса поражает; // Бесплодно меч его сверкает. // Махнул еще; его рука, //  Подъята вверх, окостенела. // Бежать хотел. Его нога // Дрожит недвижима, замлела; // Встает и пал» (2, 11). «Поражает» в данном случае — не убивает и не ранит, а просто наносит удар, оказывающийся бесплодным. Неясно, кто этот «иный» — рядовой или офицер (армейский или казачий). Его «меч» тут ничего не поясняет. Такая неопределенность окажется и дальше характерной для Лермонтова.
  Русские в поэме побеждают благодаря артиллерии. Правда, бегущих «черкесов» преследуют «неустрашимые» казаки: «Черкесы побежденны мчатся, // Преследоваемы толпой // Сынов неустрашимых Дона, // Которых Рейн, Лоар и Рона // Видали на своих брегах, // Несут за ними смерть и страх» (2, 12). У совсем еще неопытного Лермонтова по нормам синтаксиса (здесь нарушенного) «смерть и страх» должны нести «черкесы», а по смыслу их несут казаки. Юный поэт вспомнил победные походы 1813—1814 годов. Но в сражениях регулярных армий казаки действительно чаще всего использовались для преследования уже разбитых (не ими), бегущих противников.
  В лермонтовском «Кавказском пленнике» казаки проглядели переплывающих реку горцев: «<…> Потом плывут, и достигают // Уже противных берегов, // Они уж там, и в тьме лесов // Себя от казаков скрывают. // …Куда глядите, казаки? // Смотрите, волны у реки // Седою пеной забелели!» (2, 21). Происходящее описывается с точки зрения русского пленного. Тут, естественно, сочувствия горцам нет, горец для пленника — злодей: «Беда беспечным казакам! // Не зреть уж им родного Дона, // Не слышать колоколов звона! // Уже чеченец под горой, //  Железная кольчуга блещет; // Уж лук звенит, стрела трепещет, // Удар несется роковой… // — Казак, казак! увы, несчастный, // Зачем злодей тебя убил? // Зачем же твой свинец опасный // Его так быстро не сразил?..» (2, 22). То есть казачье ружье не помогло против чеченского лука. Здесь продолжается традиция литературной архаизации кавказской жизни и вообще баталистики. На самом деле горцы не во всем хранили верность средневековью. Они были вооружены самым современным для той эпохи огнестрельным оружием английского производства. Б.С. Виноградов отмечал: «Участникам кавказской войны было известно о том, что горцы снабжались оружием из Турции и Персии, вернее, через них. Знаменитый русский хирург Н.И. Пирогов, приехав на Кавказ в 1847 году, столкнулся с ужасными огнестрельными ранениями, произведенными оружием горцев. <…> Один из современников писал: «… наше оружие было ужасно плохо. Это были гладкоствольные кремневые ружья, которыми стрелять далее чем на сто шагов бесполезно, между тем горцы были вооружены винтовками, бившими более чем вдвое дальше» (Бельгард В.А. Автобиографические воспоминания // Рус. старина. 1899. Кн. 2. С. 413). Русским войскам приходилась непосредственно сближаться с противником, чтобы в рукопашных схватках решать исход сражения». Впрочем, Максим Максимыч в «Герое нашего времени» говорит и про «азиатские курки», которые «часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем; признаюсь, не люблю я также винтовок черкесских; они как-то нашему брату неприличны, — приклад маленький, того и гляди, нос обожжет… Зато уж шашки у них — просто мое почтение!» (4, 292).
  В значительно более зрелом, чем две первые поэмы 1828 года, «Измаил-Бее» уже русские воспринимаются глазами горцев. Конкретно солдаты или казаки сначала не выделены, это враг вообще: «Примчалась как-то весть, // Что к ним подходит враг опасный, // Неумолимый и ужасный, // Что всё громом его подвластно, // Что сил его нельзя и счесть» (2, 130). «Громы» — по-видимому, намек на артиллерию (упоминается она и в «Споре»). Потом Измаил-Бей убивает казака, позволившего себе с иронией высказаться о его народе, изгнанном из родных мест, когда «русских устрашился // Неустрашимый твой народ!» (2, 133), как говорит казак. Русский поэт от своего лица обращается к Измаил-Бею с призывом: «Прости улыбку казака!» (там же). Но Измаил такого не простил. Дальше опять враг обозначается собирательно: «Аул, где детство он провел, // Мечети, кровы мирных сел — // Всё уничтожил русский воин» (2, 134), и Измаил готов из вражеских костей соорудить «мавзолей». Выясняется, что он и раньше презирал тех, у кого служил, но лишь теперь герой переходит на сторону своего народа и намерен воевать против них: «Я знаю вас, — он шепчет, — знаю, // И вы узнаете меня; // Давно уж вас я презираю; // Но вашу кровь пролить желаю // Я только с нынешнего дня!» (2, 135). Иначе ведет себя его нечестный брат Росламбек, который в конце концов предательски убивает Измаила из зависти: «<…> И умный князь, лукавый Росламбек, // Склонялся перед русскими смиренно, // А между тем с отважною толпой // Станицы разорял во тьме ночной; // И, возвратясь в аул, на пир кровавый // Он пленников дрожащих приводил, // И уверял их в дружбе, и шутил, // И головы рубил им для забавы» (2, 146). Станицы разоряются, естественно, казачьи. У пленников, как видим, есть причины дрожать. Тут отличие «Измаил-Бея» от раннего «Кавказского пленника»: там пленники страдающие, но не дрожащие; впрочем, им и не рубят головы после уверений в дружбе.
  Русский офицер, заочный враг Измаила, встретившись с ним, неузнанным, рассказывает о гибели своих сопровождающих: «— Свой путь в горах и потерял, // Черкесы вслед за мной спешили // И казаков моих убили, // И верный конь под мною пал!» (2, 156). Потом он и сам погибнет от руки Измаил-Бея. Но, конечно, переодевшаяся юношей, чтобы сопровождать любимого, Зара не участвует в боях: «Увы! такая ли рука // В куски изрубит казака?» (2, 162). Впрочем, в начале третьей части поэмы черкесская женщина убивает кинжалом насильника, товарищи которого мстят, сжигая саклю. Лермонтов Кавказскую войну отнюдь не приукрашивает, и «победитель», о котором он говорит с суровым осуждением, у него — не только начальники русских войск, но и выполняющие их приказы солдаты, вооруженные ружьями со штыками: «Как хищный зверь, в смиренную обитель //  Врывается штыками победитель; // Он убивает старцев и детей, // Невинных дев и юных матерей // Ласкает он кровавою рукою <…>» (2, 163-164). Измаил мстит: «Где ж Измаил? — безвестными горами // Блуждает он, дерется с казаками, // И, заманив полки их за собой, // Пустыню засыпает их костями // И манит новых по дороге той. // За ним устали русские гоняться <…>» (2, 164). Здесь, как, видимо, и в ранних «Черкесах», где «Начальник всем полкам велел // Сбираться к бою» (2, 10), использована гипербола или просто допущена стилистическая неточность: вряд ли мог один человек или даже с отрядом заманить целые полки.* Валерикское «дело» было самым значительным, в котором участвовал Лермонтов, а, как он писал А.А. Лопухину <12> сентября 1840 года, с русской стороны сражалось «всего 2000 пехоты» (4, 355) — менее штатного состава одного полка. Но возможно, что словом «полки» он лишний раз напоминает о многочисленности русских войск на Кавказе.
  В главке XIX третьей части казаки названы могучими, но одолевают они черкесов числом и опять-таки с помощью орудийного огня; они отважны, но беспечны, как и в «Кавказском пленнике»: «Меж тем с беспечною отвагой // Отряд могучих казаков // Гнался за малою ватагой // Неустрашимых удальцов; //  Всю эту ночь они блуждали // Вкруг неприязненных шатров; // Их часовые увидали, — // И пушка грянула по ним, // И казаки спешат навстречу! // Едва с отчаяньем немым // Они поддерживали сечу, // Стыдясь и в бегстве показать, // Что смерть их может испугать» (2, 173). Измаил-Бей оказывается неуязвимым: «Шелом удары не согнули, // И худо метится стрелок» (там же).
____________
  * История Чечни знает такие случаи, когда один чеченец с несколькими своими сподвижниками десятки лет уходил невредимым от карательных отрядов жандармерии, НКВД, КГБ. Наиболее известные из них -  абреки Зелимхан (1872-1913) и Хасуха (1905-1976). - М.В.

Он убивает искавшего его с целью мести офицера и обращает в бегство казаков, которых тот ободрял. Но исход боя решили русская артиллерия и подоспевшие «ширванские полки» с направленными на горцев штыками (2, 175). Тем не менее ближе к концу поэмы про «бесплодного Кавказа племена» говорится, что «отважность их для русского страшна» (2, 180). Может быть, показательна и гибель Измаила не от руки противника, а от предательского выстрела брата.
  В поэме «Хаджи Абрек» речь идет, так сказать, о внутренних разборках, но о русском отряде сказано жёстко: «Не ждут ли русского отряда, // До крови лакомых гостей?» (2, 217). Штык — солдатское оружие — упоминается, когда старый лезгин рассказывает о гибели сыновей: «<…> меньшой // Пронзен штыком передо мной» (2, 218). В последней — не считая «Мцыри» и «Демона», где действие происходит в Грузии, — кавказской поэме Лермонтова, «Беглец», враги называются опять собирательно: «под пятой у супостата» (2, 339), «враг повсюду» (2, 340), «Сквозь пули русские безвредно // Пришел к тебе!» (2, 341). Индивидуальных образов солдат и казаков в лермонтовских поэмах нет. Они всегда выступают только недифференцированной массой.
  В «Герое нашего времени» выделенные из общей массы персонажи есть, но, конечно, эпизодические. Во всех произведениях Лермонтова солдаты и казаки лишены личных имен в отличие от горцев. В «Фаталисте» есаул называет, обращаясь к нему, пьяного казака, который убил Вулича и заперся в пустой хате, не личным именем, а отчеством, то есть именем родовым: «— Согрешил, брат Ефимыч, — сказал есаул, — так уж нечего делать, покорись!» (4, 291). Кстати, отношения в среде казачества показаны довольно патриархальными: офицер IX класса по Табели о рангах (он на чин старше штабс-капитана Максима Максимыча) знает отчество рядового казака и обращается к нему совершенно неофициально, почти как к равному.
  Один из безымянных казаков, денщик Печорина в «Тамани», проспал его имущество, украденное слепым мальчиком. Другие казаки, в «Бэле», гнались за Казбичем, но не поймали ни его самого, ни его прекрасного коня. В «Княжне Мери» казаки (дозорные!) зевают на вышках, не понимая, зачем скачет, как они считают, черкес. «Я думаю, — записывает Печорин, — казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего без нужды и цели, долго мучились этою загадкой, ибо верно по одежде приняли меня за черкеса» (4, 236). В Кисловодске после выстрела холостым патроном, сделанного драгунским капитаном или Грушницким в результате приключения Печорина с Верой, гарнизон крепости подозревают в нерадивости. «Тревога между тем сделалась ужасная, — отмечает в журнале Печорин. — Из крепости прискакал казак. Всё зашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах — и, разумеется, ничего не нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении, что если б гарнизон показал более храбрости и поспешности, то по крайней мере десятка два хищников остались бы на месте» (4, 265). В «Княжне Мери» также предполагается, что казак не упустит случая попользоваться чужим. Не догнавший уехавшую Веру Печорин покидает Кисловодск и по пути видит загнанного им коня: «За несколько верст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня; седло было снято — вероятно проезжим казаком, — и, вместо седла, на спине его сидели два ворона» (4, 283-284).
  Солдаты в «Герое нашего времени» уж во всяком случае не лучше казаков. В «Бэле» часовой стрелял в Казбича и промахнулся, но обещанный штабс-капитаном рубль серебром (он до 1839 года был в четыре раза дороже рубля ассигнациями  — немалые деньги для рядового) все же надеется получить. По рассказу Максима Максимыча, «— Подойди-ка сюда, — сказал я часовому: — осмотри ружье, да ссади мне этого молодца, — получишь рубль серебром». Солдат сразу начинает заискивать, титулуя штабс-капитана «вашим высокоблагородием», тем самым повышая его минимум на два чина . «— “Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте…” — “Прикажи!” — сказал я смеясь… — “Эй, любезный!” закричал часовой, махая ему рукой: “подожди маленько, что ты крутишься как волчок?” — Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно думал, что с ним заводят переговоры, — как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо; — только что порох на полке вспыхнул <…>» (4, 193). Слово «гренадер» употреблено иронически, в гренадеры брали отборных солдат, и в маленьких крепостях они не служили. Вероятно, часовой был попросту высокого роста, а это, можно сказать, подчеркивало его непрофессионализм. «— Как тебе не стыдно! — сказал я часовому». Тот продолжает заискивать. «— Ваше высокоблагородие! умирать отправился, — отвечал он: — такой проклятый народ, сразу не убьешь» (4, 194). Хотя Максим Максимыч в разговоре с офицером-повествователем высказывается о горцах по сути в том же духе: «Живущи, разбойники! Видел я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой» (4,182), — он на лесть солдата не поддается. Другие часовые в крепости не более меткие. Когда Казбич похитил Бэлу, «часовые всполошились, выстрелили, да мимо <…>» (4, 197). В ответ на вопрос о дальнейшей судьбе Казбича Максим Максимыч сообщает: «Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, если пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..» (4, 199-200). Очевидно, тот или другой Казбич невысокого мнения о русских стрелках вообще.
  Отслужившие солдаты тоже отнюдь не производят благоприятного впечатления. В повести «Максим Максимыч» говорится: «Я остановился в гостинице, где останавливаются все проезжие и где между тем некому велеть зажарить фазана и сварить щей, ибо три инвалида, которым она поручена, так глупы или так пьяны, что от них никакого толку нельзя добиться» (4, 200).
  Думается, достаточно критическое изображение рядовых казаков и солдат в «Герое нашего времени» — отголосок романтического историзма, всё того же подхода: «Да, были люди в наше время…» — теперь уже не «наше», теперь таких людей нет. Но вместе с тем гуманизм Лермонтова почти универсален, он в какой-то мере сочувствует даже негодяю Кирибеевичу, потому что он по-настоящему страстно влюблен (в отличие от представителей «нашего поколения», обвиняемых в «Думе»), и гораздо больше — страдающему Демону. Вот почему Печорин, не лишенный черт демонизма, не преминул записать, что доктор Вернер, «скептик и матерьялист, как почти все медики» и притом персонаж в целом положительный, «плакал над умирающим солдатом…» (4, 226). Перед лицом смерти остается человек как таковой — не столь важно, офицер или солдат. До сих пор возникают сомнения: кту герой стихотворения «Завещание» («Наедине с тобою, брат…») — солдат или офицер из простых? Ю.М. Никишов в недавней статье «Конкретное и условное в стихах Лермонтова о войне» однозначно называет этого героя солдатом. Биограф (точнее, компилятор в отношении немногих биографов) Лермонтова В.Ф. Михайлов, процитировав первую строфу «Завещания», пишет: «Кто же это говорит? Солдат? Армейский офицер из «простых»? Не разобрать. Так мог бы говорить любой русский человек.
  Да и голос самого поэта ясно слышен: не он ли в который раз предчувствует свою раннюю гибель и обращается к тому, кого считает своим братом?» Это верное наблюдение, хотя все-таки наиболее вероятно предположение насчет армейского офицера. Подобно солдатам, он даже не знает, живы ли его родители, и наставляет друга: «Но если кто из них и жив, // Скажи, что я писать ленив, // Что полк в поход послали, // И чтоб меня не ждали» (1, 311). Солдата можно было ждать только через вполне определенное время – 25 лет, в отпуск мог приехать офицер. А герой стихотворения еще довольно молод, если не забыл соседку с пустым сердцем, скорее всего даже незамужнюю, чего с крестьянками почти никогда не бывало, их выдавали замуж рано, так как «ревизской душой», на которую накладывали «тягло», считался только женатый мужик. Но действительно этот офицер значительно сближен Лермонтовым с солдатом. Так было с самим поэтом при всей его светскости и интеллектуализме. Сначала, унаследовав от раненого Руфина Дорохова сотню отчаянных удальцов — «охотников», он не был уверен в их боевых качествах и писал Алексею Лопухину во второй половине октября 1840 года: «Пишу тебе из крепости Грозной, в которую мы, т.-е. отряд, возвратился после 20-дневной экспедиции в Чечне. Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижает: я получил в наследство от Дорохова, которого ранили, отборную команду охотников, состоящую из ста казаков – разный сброд, волонтеры, татары и проч., это нечто в роде партизанского отряда, и если мне случится с ним удачно действовать, то, авось, что-нибудь дадут (какую-нибудь награду. – С.К.); я ими только четыре дня в деле командовал и не знаю еще хорошенько, до какой степени они надежны; но так как, вероятно, мы будем воевать еще целую зиму, то я успею их раскусить» (4, 355). «Раскусил» он их гораздо раньше, чем за зиму. Сотня прославилась отчаянной храбростью.   Недоброжелатель Лермонтова барон Л.В. Россильон вспоминал: «Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врезывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда. Длилось это недолго, впрочем, потому что Лермонтов нигде не мог усидеть, вечно рвался куда-то и ничего не доводил до конца. Когда я видел его в Сулаке, он был мне противен необычайною своею неопрятностью. Он носил красную канаусовую рубашку, которая, кажется, никогда не стиралась и глядела почерневшею из-под вечно расстегнутого сюртука поэта, который носил он без эполет, что, впрочем, было на Кавказе в обычае». Действительно, даже ревностного служаку Максима Максимыча мы видим в сюртуке без эполет, и только фанфарон Грушницкий, произведенный в офицеры, хвастается своими огромными эполетами (величина эполет строго не регламентировалась, зависела от заказчика мундира). Лермонтов не только внешним видом сблизился со своими подчиненными. В наградном списке поручику Лермонтову (1840) генерал А.В. Галафеев свидетельствовал, в частности: «12 октября на фуражировке за Шали, пользуясь плоскостью местоположения, бросился с горстью людей на превосходного числом неприятеля, и неоднократно отбивал его нападения на цепь наших стрелков и поражал неоднократно собственною рукою хищников».
  Поручик Лермонтов  не отделял себя от подчиненных и на походе. В.Ф. Михайлов ссылается на предшественника: «Биограф поэта Павел Висковатый считал, что во время похода Лермонтов просто разделял жизнь своих «молодцов» и, «желая служить им примером, не хотел дозволять себе излишних  удобств и комфорта». Одним словом, в армейском быту он сливался во всём с простым солдатом. По замечанию Дорохова, Лермонтов порой посмеивался над своей “физиономией” — дескать, судьба, будто на смех, послала ему общую армейскую наружность». И далее: «Однажды, ещё в конце июля 1840 года, на привале в боевом походе сослуживец Лермонтова барон Дмитрий Пален нарисовал карандашом и графитом его портрет. Это единственное изображение Лермонтова в профиль. Оно, по отзывам современников, отличается несомненным сходством с поэтом. Этот известный портрет чрезвычайно жив и прост: Лермонтов в шинели с поднятым воротником, на голове примятый армейский картуз, нос слегка картошкой, походная щетина. Обычное солдатское лицо, ничего поэтического…». 
  Но демократическое сближение с простыми людьми Лермонтову было свойственно изначально, а не только в походах 1840 года, — уже во второй его детской поэме 1828 года «Кавказский пленник». В пушкинском «Кавказском пленнике» социальный статус героя – достаточно определенный: «Людей и свет изведал он // И знал неверной жизни цену. // В сердцах друзей нашед измену, // В мечтах любви безумный сон, // Наскуча жертвой быть привычной // Давно презренной суеты, // И неприязни двуязычной, // И простодушной клеветы, // Отступник света, друг природы, // Покинул он родной предел // И в край далекий полетел // С веселым призраком свободы» . Это бывший светский человек, байронический герой, в свое время причастный и «лире», к которой тоже охладел. Этих черт нет у лермонтовского пленника и его товарищей по несчастью: «Увы! то пленники младые, // Утратив годы золотые, // В пустыне гор, в глуши лесов, // Близ Терека пасут уныло // Черкесов тучные стада, // Воспоминая то, что было, // И что не будет никогда! // Как счастье тщетно их ласкало, // Как оставляло наконец, // И как оно мечтою стало!..» (2, 16). Всё очень абстрактно и общо. Конечно, эти пленники не похожи и на бывших крестьян, но на светских людей тем более. В чем состояло, каким было их счастье, неизвестно. Около нового пленника, который без сознания,  они сидят всю ночь. Тоже не похоже ни на крестьян, ни на светских людей, с родственниками которых, если те заболевали, сидели служанки. «Вот он вздохнувши приподнялся, // И взор его уж открывался! // Вот он взглянул!.. затрепетал. // … Он с незабытыми друзьями! // — Он, вспыхнув, загремел цепями. // … Ужасный звук всё, всё сказал! // Несчастный залился слезами, // На грудь к товарищам упал, // И горько плакал и рыдал» (2, 19). Столь же абстрактно продолжение (это, конечно, отзвук характеристики прежней жизни пленника у Пушкина, но без пушкинской определенности): «Счастлив еще: его мученья // Друзья готовы разделять // И вместе плакать и страдать… // … Но кто сего уж утешенья // Лишен в сей жизни слез и бед, // Кто в цвете юных, пылких лет // Лишен того, чем сердце льстило, // Чем счастье издали манило… // (И если годы унесли // Пору цветов) искать как прежде // Минутной радости в надежде; // Пусть не живет тот на земли» (там же). Социальной конкретики никакой.
  И офицеры, и солдаты вместе не могли одинаково называться товарищами пленника. Можно допустить, что горцы брали в плен ради выкупа одних офицеров (как впоследствии будет в «Кавказском пленнике» Толстого), но лермонтовские пленники обречены пасти их стада вечно, никто и не думает договариваться о выкупе. Тогда пленники – скорее солдаты. Однако ничего специфически солдатского, как и крестьянского, в их облике нет. Конечно, эта поэма – еще только проба пера, но общечеловеческий подход, который позволит зрелому Лермонтову понять и простого солдата-рассказчика в «Бородине», и средневекового купца Степана Калашникова, и юношу-горца, ребенком попавшего в грузинский монастырь («Мцыри»), сказывается уже здесь. Кстати, в «Поле Бородина» начала 1830-х годов рассказчик ведет себя как простой солдат (то ли артиллерист, то ли пехотинец с ружьем), а говорит как поэт-романтик и в отечественной истории осведомлен не хуже самого Лермонтова. В его поэмах, как мы видели, используются общие определения: «супостат», «враг», «русские»… Хотя с точки зрения горцев офицеры должны бы были считаться гораздо более виноватыми, чем солдаты. Большинство из них имело право служить или не служить, а солдат – человек целиком подневольный: приказали воевать, так приходится. Лермонтов навоевался быстро и мечтал об отставке, чтобы посвятить себя в основном литературному творчеству. Для этого ему как ссыльному нужно было получить награду или быть раненным. В заслуженных наградах, к которым представляли храброго поручика честные армейские начальники, царь отказал. Последний раз отправляясь на Кавказ, Лермонтов из Ставрополя написал С.Н. Карамзиной: «Пожелайте мне счастья и легкого ранения, это самое лучшее, что только можно мне пожелать» (4, 360). Ранение, даже не легкое, действительно могло его спасти. Но и такого везения Лермонтову не было суждено.
  Особняком в его творчестве стоит «<Валерик>». Уже «Бородино» противостояло одической традиции баталистики, а это стихотворение стало в ней еще более новым словом (и не только в баталистике, здесь мы имеем дело с очень сложным жанром). «Так близко, подробно о войне ещё не писали». Как известно, Толстой называл «Бородино» зерном «Войны и мира». Сказать то же самое о «<Валерике>» он имел бы даже больше оснований.
  Здесь не надо было противопоставлять героев 1812 года и современных людей. Лермонтов – сам участник боя на Валерике, солдаты и офицеры теперь почти в равной мере его товарищи, которые вместе были на грани жизни и смерти. Они совсем не похожи на богатырей, тем более не знающих поражений, и лошади у них не богатырские: «<…> Кругом белеются палатки; // Казачьи тощие лошадки // Стоят рядком, повеся нос; // У медных пушек спит прислуга» (1, 306). В «Бородине» артиллерийская прислуга перед сражением не спит, и слово-то такое – «прислуга» — там было бы неуместно, хотя это военный термин. «Едва дымятся фитили; // Попарно цепь стоит вдали; // Штыки горят под солнцем юга. // Вот разговор о старине // В палатке ближней слышен мне; // Как при Ермолове ходили // В Чечню, в Аварию, к горам; // Как там дрались, как мы их били, // Как доставалося и нам <…>» (там же). Такой разговор могли вести и офицеры, и солдаты.
  Дальше звучат уже безусловно солдатские голоса: «Чу – дальний выстрел! Прожужжала // Шальная пуля… славный звук… // Вот крик – и снова всё вокруг // Затихло… Но жара уж спала, // Ведут коней на водопой, // Зашевелилася пехота; // Вот проскакал один, другой! // Шум, говор. Где вторая рота? // Что, вьючить? – что же капитан?» (1, 306-307). Тут, очевидно, вклинивается голос капитана: «Повозки выдвигайте живо!» Но сразу же – вновь явно солдатские голоса: «Савельич! – Ой ли – Дай огниво! - » (1, 307). Вне сомнения, огниво кто-то, захотевший покурить, просит у старого солдата, называя его по-свойски, но уважительно – отчеством. Однако обрисован этот эпизодический персонаж всего лишь кратчайшей фразой- вопросом, он, по сути, даже не является действующим лицом в отличие от пьяного казака Ефимыча в «Фаталисте».
  Мюрид вызывает кого-нибудь на поединок, но того эффекта, что в пушкинском «Делибаше», где погибают оба поединщика, здесь нет: гребенской казак, за которым бросились другие, ранен, да только это «безделка», как и завязавшаяся перестрелка (в данном случае повторяется «Бородино»): «Но в этих сшибках удалых // Забавы много, толку мало: // Прохладным вечером, бывало, // Мы любовалися на них, // Без кровожадного волненья, // Как на трагический балет <…>» (там же). «Мы», конечно, — это и офицеры, и солдаты.
  Вот к такому бою, как на Валерике, отношение серьезное. И представлен он прежде всего с общей точки зрения: «Едва лишь выбрался обоз // В поляну, дело началось. // Чу! в арьергард орудья просят; // Вот ружья из кустов <вы>носят, // Вот тащат за ноги людей» (тащат, очевидно, раненых или убитых солдат, офицеров так не таскают, но у Лермонтова сказано просто: «людей») «И кличут громко лекарей. // А вот и слева, из опушки, // Вдруг с гиком кинулись на пушки; — // И градом пуль с вершин дерев // Отряд осыпан. <…> Вдруг залп… Глядим: лежат рядами. // Что нужды? Здешние полки // Народ испытанный… В штыки, // Дружнее! раздалось за нами». Специально сказано: «Все офицеры впереди…» (1, 308). Командирам не только на Кавказской войне часто приходилось в атаках подавать личный пример не всегда храбрым солдатам. А.Ю. Бондаренко пишет, что русские офицеры и генералы «в сражениях обыкновенно находились в первых рядах. К сожалению, эта ситуация имела и свою оборотную сторону»  — и цитирует А.Ф. Ланжерона: «Я  видел русских офицеров во всех опасных случаях, в которых сам находился вместе с ними, подающими пример храбрости и неустрашимости своим солдатам… Потеря офицерами была пропорционально на одну треть больше потери солдатами» . Лермонтов, который вел себя в бою отчаянно, превосходя безоглядной храбростью других офицеров, потом сообщал А.А. Лопухину о пропорционально еще большей потере офицерами на Валерике: «У нас убыло 30 офицеров и до 300 рядовых <…>» (4, 355). Разумеется, в армии один офицер приходился гораздо более чем на 10 солдат.
  Но в стихах кульминация боя описана опять «недифференцированно»: «Верхом помчался на завалы // Кто не успел спрыгнуть с коня…// Ура! – и смолкло. – Вон кинжалы, // В приклады! – и пошла резня» (1, 308). Между тем кавалерийский наскок на завал  Лермонтов списал с себя, если высокомерный барон Л.В. Россильон, рассказывая о нем, не позаимствовал этот эпизод из «<Валерика>»: «Гарцевал Лермонтов на белом как снег коне, на котором, молодецки заломив белую холщовую шапку, бросался на чеченские завалы. Чистое молодечество! – ибо кто же кидается на завалы верхом?! Мы над ним за это смеялись». Уж наверно, Лермонтов понимал, что на поваленные деревья конь не заскочит, но ясно сказал про участника лихой атаки: «Кто не успел спрыгнуть с коня». Значит, решил спешиться у самого завала, под выстрелами в упор. И, очевидно, это был не один человек, о чем говорят следующие стихи, про кинжалы и приклады. В регулярных войсках кинжалы могли быть только у офицеров, но в казачьих частях и сводном отряде Руфина Дорохова, который позже возглавлял Лермонтов, они были и у рядовых, а ружья с прикладами в любых частях – исключительно у рядовых. Вспомним, что «головорезы» дороховской сотни не признавали огнестрельного оружия, предпочитали сражаться с противником лицом к лицу. Не случайно в «<Валерике>» употреблены существительное «резня» и глагол «резались»: «И два часа в струях потока // Бой длился. Резались жестоко, // Как звери, молча с грудью грудь, // Ручей телами запрудили» (1, 308). Как это непохоже на торжественные оды в высоком стиле и даже на «Бородино», где солдат все-таки не говорит об озверении обеих сражавшихся сторон!
  В действительности не кинжалы сыграли главную роль в «деле» на Валерике, и Лермонтов, вероятно, это осознавал, но отметил то, что было ему ближе. В.Г. Бондаренко высказывает такое соображение: «Как писали в «Журнале военных действий отряда на левом фланге Кавказской линии» (который по ряду предположений и вел сам Михаил Лермонтов): “Кинжал и шашка уступили штыку”». На рисунке Лермонтова, изображающем валерикский бой, русские солдаты действительно бьются штыками против шашек и кинжалов. Но, как и в ранней поэме, штыки решают не всё. Далее в журнале военных действий сказано: «Фанатическое исступление отчаянных мюридов не устояло против хладнокровной храбрости русского солдата!» Но и это не всё: тут же говорится и про «картечь из двух конных орудий, под командою гвардейской конной артиллерии поручика Евреинова». Опять, как в ранних «Черкесах» или в «Измаил-Бее», сыграла свою роль артиллерия. И недаром с «оказией», как отмечено в «Герое нашего времени», обязательно возили пушку.
  Главное же, на Валерике русскими «существ. воен. успеха достигнуто не было». В стихотворении после боя солдаты не торжествуют, а оплакивают смертельно раненного, умирающего на их глазах капитана, видимо, принадлежавшего к числу гуманных офицеров. В «Бородине» солдат-рассказчик жалеет убитого полковника, который был «отец солдатам» (1,253), но капитан к ним ближе. Поэтому теперь Лермонтов разворачивает целую сцену: «На берегу, под тенью дуба, // Пройдя завалов первый ряд, // Стоял кружок. Один солдат // Был на коленах; мрачно, грубо // Казалось выраженье лиц, // Но слезы капали с ресниц, // Покрытых пылью…» (1, 309). Передан предсмертный бред капитана (кстати, в «<Валерике>» все персонажи кроме чеченца Галуба не имеют личных имен или фамилий, но здесь это обусловлено восприятием солдат, ведь для них, например, штабс-капитан – никак не «Максим Максимыч», а «его благородие» или даже «высокоблагородие», генерал, если он вообще снизойдет до обращения к солдату, — «его превосходительство»). Капитан умер. «<…> На ружья опершись, кругом // Стояли усачи седые… // И тихо плакали… потом // Его остатки боевые // Накрыли бережно плащом // И понесли». Только после этого автобиографический герой слышит: «Меж тем товарищей, друзей // Со вздохом возле называли <…>» (там же) – опять, очевидно, как офицеры, так и солдаты.
  Потери противника посчитали большими, но Лермонтов ясно дает понять, что горцам это не послужит уроком, что их сопротивление останется всё таким же упорным: «”Да! будет, — кто-то тут сказал, — // Им в память этот день кровавый!” // Чеченец посмотрел лукаво // И головою покачал» (1, 310). Хвастовство того, кто так высказался (и тут остается неизвестным, офицера или солдата), даже не заслуживает словесного опровержения.
  Бой, человеческие потери заставляют на время забыть проблемы походного быта. В «Бородине» на его неблагополучие указывают лишь две строки: «Кто кивер чистил весь избитый» и «Кусая длинный ус» (1, 253). Ранее автор настоящей статьи считал, что слова про избитый кивер – преувеличение, что солдату должны были заменить «некондиционный» головной убор новым. Но жульническое интендантство отвратительно работало и во время Отечественной войны 1812 года. Ф.В. Ростопчин в письмах говорил о «бедственном положении армии». «Так, он пишет Аракчееву 15 сентября: “Войска в летних панталонах, без обуви и в разодранных шинелях. Провиантской части недостает, и Милорадовича корпус шесть дней не имел хлеба. Дух у солдат упал. Они и многие офицеры грабят за 50 верст от армии… Наказывать всех невозможно”». Отращивать усы пехоте не полагалось. Но нарушения война списывала. «Во время кампаний 1812 -1814 гг. многие офицеры, а особенно гвардейцы, стали щеголять кудрями до плеч, а иногда и усами. От офицеров не отставали и нижние чины, нередко отпуская бороды и длинные волосы (что, правда, чаще всего объяснялось трудностями походной жизни)».
  На Кавказской войне материальное снабжение войск было во всяком случае не лучше, чем в 1812 году. И о том, о чем не написал поэт в стихотворном послании к даме, написал прозаик, вскоре погибший на этой войне. В отрывке из незаконченного романа «Вадимов» А.А. Бестужева (Марлинского) полковник, участник Отечественной войны, комментирует литографию, изображающую битву русских с турками: «Посмотрите-ка <…>, посмотрите на этих солдат, на этих коней, все они вытянуты и затянуты в мундиры, у всех кивера с султанами, люди будто собрались на парад, кони вылощены как на скачку, усы подобраны, хвосты расчесаны; то ли бывает на деле, и в деле то ли? Во-первых, солдаты наши дерутся всегда в шинелях, подтыкав полы под ремень, на который страсть у них понавешать мешочков у кого с табаком, у кого с солью, с сухарями; какия нибудь цветныя шаравары забраны в сапоги, у которых, надо заметить, немазаны голенища; ранец запрокинут назад; сума нередко поворочена под руку, чтоб ловче доставать патроны; кивер в чехле и набекрень; но, чорт меня оседлай, если бы даже я был не солдат, а просто художник, я предпочел бы этих подлизанных, великопостных гречневиков залихватской и удалой роже Русскаго солдата в шинели с заплатами, с заваленным назад ружьем, с прибаутками в зубах под картечью, у котораго одна щека нарумянена водкой, а другая порохом; левой ус растрепан ветром, а правой сожжен вспышками. И как не понимают господчики баталики наши того, что шероховатое дает более игры теням, следственно более эффекту картине  <…>» . Надо отметить описку писателя или опечатку: должно быть, конечно, «предпочел бы этим подлизанным, великопостным гречневикам…» (то есть постной выпечке; намек на ханжество).
  На рисунке Лермонтова участники валерикского боя изображены усатыми и даже не в киверах набекрень, а в гораздо более легких и удобных фуражках. Кивера «были достаточно тяжелы (вес кивера достигал в некоторых случаях двух килограммов при общей, вместе с «султаном», высоте до 70 см)», солдат же и без того был обвешан разными тяжестями (ружье, сума с патронами, шинель, ранец) – каково ему было врукопашную сражаться часами, да еще в жару? Понятно, что война на Кавказе его отнюдь не воодушевляла.
  У Марлинского полковник говорит и о том, что бывает после боя: «<…> ни на одной картине не выдывал (так в тесте оригинала. — С.К.) я, чтобы убитые были обнажены, а ни в одном сражении, чтобы они были одеты. Нельзя вообразить быстроты, с какой обдираются убитые в деле; не успеет иной бедняга упасть и уж гол как мать родила, по крайней мере, если одежда и обувь его не в лоскутьях. Не видишь и не узнаешь кто их раздевает так проворно!! И кавалерия прехладнокровно скачет по трупам, и колеса орудий давят их так, что кости хрустят: и зачем же нет этого здесь? Художники жалуются, что им негде теперь выказать человеческое тело; да вот оно им, вот во всей ужасающей наготе, в судорогах кончины и боли, в ледяном покое смерти, в грязи, в крови, истерзанное свинцом и железом».
  Всего этого нет в  «<Валерике>». Поэзия  продолжала сохранять целомудрие, избегала натуралистичности. Зато у Лермонтова есть другое – понимание бессмысленности, жестокой нелепости войны вообще. Автобиографический герой не вспоминает только что закончившийся бой, а задается вопросом общечеловеческого масштаба. «И с грустью тайной и сердечной // Я думал: жалкий человек. // Чего он хочет!.. небо ясно, // Под небом места много всем, // Но беспрестанно и напрасно // Один враждует он – зачем?» (1, 310). Примерно через четверть века в самом начале третьего тома «Войны и мира» Толстой назовет войну противным человеческому разуму и всей человеческой природе событием. Современники с ним не соглашались, заявляя, что человечество, наоборот, всегда, за исключением небольших временных промежутков, воевало. Войны продолжаются и сейчас. Но правы все-таки Лермонтов и его последователь Толстой. Они еще в XIX веке поняли, что люди пока так и не осознали своей подлинной человеческой природы, и постарались с помощью художественного творчества приблизить их к осознанию столь важной, общезначимой истины.
  Лермонтов по личному опыту узнал войну на Кавказе, Толстой – на Кавказе и в Крыму. Оба хорошо узнали русского солдата, который если и не всегда метко стрелял или рвался в бой, то в первую очередь потому, что ему в отличие от некоторых офицеров и генералов эта война была не нужна абсолютно. Отношение к войне простых людей прекрасно уяснили и восприняли гении. А среди офицеров для них стали близкими те, кто не противопоставлял себя солдатам, как и они сами, и относился к войне в большей или меньшей степени подобно им.
______________
   * Выступление прозвучало на Лермонтовской конференции в Грозном. Май 2014 г.

                Использованная литература

  Экштут С.А. Закат империи. От порядка к хаосу. М., 2012. С.41.
  Там же. С. 38-39.
  Федута А.И. «Гуманный внук воинственного деда» (А.А. Суворов-Рымникский в русской поэзии) // Res philologica. Essays memory of Maksim Il’ich Shapir. Сборник статей памяти М.И. Шапира. Amsterdam, 2014.C.52-53.
  Экштут С.А. Закат империи. От порядка к хаосу. С.39.
  Там же. С.46.
  Там же. С.39-40.
  Ланжерон А.Ф. Русская армия в год смерти Екатерины II // Русский архив. 1895. № 4. С.148.
  Вяземский П. Записные книжки. М., 1992. С. 154.
  Константинов Л. История Тверского ополчения (Вышневолоцкие казаки в 1812-1814 гг.) // Наследие Вышеневолоцкого уезда. 2012. № 2 (23). Февраль. С.7.
  Кереновский А.А. История Русской армии. Т. 1. М., 1992. С.219.
  Бондаренко Александр. Милорадович. М., 2008 («Жизнь замечательных людей». Большая серия). С. 187-188.
  Столетие военного министерства. Т.4. Ч.1. Кн.1. СПб., 1902. Отд.2. С.156.
  Бондаренко Александр. Милорадович. С. 188.
  Мельгунов С.П. Александр I. Сфинкс на троне. М., 2010. С.116.
  Егоров Б.Ф. Очерки по истории русской культуры XIX века // Из истории русской культуры. Т.V (XIX век). М., 2000. С.47.
  Мельгунов С.П. Александр I. Сфинкс на троне. С.115.
  Бородино. Документы, письма, воспоминания. М., 1962.  С. 122.
  Там же. С.123.
  Бондаренко Александр. Милорадович. С. 228-229 (насчет «расплывающейся» губки историк допустил стилистическую вольность).
  Там же. С.259.
  Безотосный В. Парижские похождения русской армии // Александр Чеченский. «Так вот он, этот герой!..» 1 том / Автор-составитель М.А. Вахидова. Нальчик, 2013. С. 555-556.
  Пайпс Ричард. Россия при старом режиме/ Пер. с англ. Владимира Козловского. М., 1993. С. 164.
  Лермонтов М. Полн. собр. соч. : <В 4 т.>Т.2. М., 1953. С.345 (в позднейших Собраниях сочинений орфография и особенно пунктуация больше отличаются от лермонтовских). Далее том и страница этого издания указываются в тексте.
  Виноградов Б.С. О «Герое нашего времени» // М.Ю. Лермонтов. Материалы и сообщения VI Всесоюзной Лермонтовской конференции. Ставрополь, 1965. С. 33; см.: Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени. Комментарий В.А. Мануйлова и О.В. Миллер. СПб., 1996. С.276-277.
  См.: Федосюк Ю.А. Что непонятно у классиков или Энциклопедия русского быта XIXвека. 5-е изд., испр. М., 2002. С.56-57.
  Там же. С. 121; ср. с. 107-108.
  Современный священник-монах на многих страницах старается разоблачить Демона (см.: Нестор (Кумыш), игумен. Тайна Лермонтова. СПб., 2012. С. 288-417), но его Демон – явно не лермонтовский.
  См: Никишов Ю.М. Конкретное и условное в стихах Лермонтова о войне // Лермонтов и история. Сборник научных статей. Великий Новгород; Тверь, 2014. С. 21, 25.
  Михайлов Валерий. Лермонтов: Один меж небом и землей. 2-е изд. М., 2013 («Жизнь замечательных людей». Большая серия). С. 508.
  Скабичевский А.М. М.Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность. СПб., 1891. С.69.
  Ракович Д.В. Тенгинский полк на Кавказе. Тифлис, 1900. Приложения. С. 32.
  Михайлов Валерий. Лермонтов: Один меж небом и землей. С.496.
  Там же. С. 497-498.
  Пушкин А.С. Полн.собр.соч.: В 10т. 4-е изд. Т. IV. Л., 1977. С. 85.
  Михайлов Валерий. Лермонтов: Один меж небом и землей. С.504.
  См.: Лермонтовская энциклопедия / Глав.ред. В.А. Мануйлов. М., 1981. С.577.
  Бондаренко Александр. Милорадович. С. 78.
  Ланжерон А.Ф. Русская армия в год смерти Екатерины II. С.189.
  Скабичевский А.М. М.Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность. С.69.
  Бондаренко Владимир. Лермонтов: Мистический гений. М., 2013 («Жизнь замечательных людей». Малая серия). С.438.
  Там же.
  Лермонтовская энциклопедия. С. 78.
  Мельгунов С.П. Александр I. Сфинкс на троне. С.116.
  Ульянов И.Э. Русская пехота 1801-1855. (История российских войск.) М., 1996. С.71.
  Марлинский А. Полн.собр.соч. Ч.XII. СПб., 1840. С.177-178.
  Охлябинин С.Д. Иллюстрированный военно-исторический словарь Российской империи. М., 2008. С.85.
  Марлинский А. Полн. собр. соч. Ч.XII. С.179.