Эссе о суетной роли волос в истории

Антон Чижов
Дарвин был мудаком оттого, что в бога не веровал. 

Наблюдая за мутациями галапагосских ткачиков, вздорный старик вывел происхождение человека разумного от дурной обезьяны. Инквизиции в те прекрасные буржуйские времена уже не было, а посему наглость осталась безнаказанной и пошла в мир. Приставным шагом, как водится у эмпирики. 
Нынче любой понимает, что гордо звучащий человек сходен с кошкой. У него девять жизней, он способен переобуться в воздухе, насрать ближнему, нассать в тапки. Но это в случае, если природно дик и не женится. Женатый быстро утрачивает природную спесь, отчего живёт одноразовой жизнью, скрашенной лишь девками и футболом. Впрочем, девок может и вовсе не быть, остаётся лишь унылая срань, вроде супружеских отношений и пива по пятницам. Со временем оба процесса сливаются, с годами медленно затухают, и однажды былой человек умирает, так и не осознав, зачем пришёл в этот мир. Женщина больше похожа на кошку, но и она растворяется в детях и прочем говне вроде тюля. 

1. 
Вот такие мысли посещали меня этим летом. Они приходили ночью. Ночи, белёсые и невнятные, как гепатитный кал, были столь же отвратны в своей безысходности. Я то зябко кутался в плед, то задыхался, но однозначно не спал, и подсчитывал риски. 
С одной стороны я был вновь счастливо неженат, а с другой - одинок, как бобок, или половецкая баба. Вроде как и достаточно динамичен, но уже недостаточно жив. Восемь жизней из девяти остались в форватере за кормой, но последняя так и не появлялась на горизонте. Я был окружён этим горизонтом со всех сторон, пьяно покачиваясь в застойных водах личной истории, и решительно не знал, зачем и куда дрейфую. Вспоминал штормовые дни, ураганы, и даже девятый вал порой откровенно манил своей разухабистой мощью. Хотелось уйти на дно, но такие как я плохо тонут. 

Ещё весной по утрам я желал похмелиться, похмелялся, звонил блондинке с достоинствами, ехал к ней, похмелялся вторично, устраивал с нею чёрти что. Потом мы пили, опять творили чёрти что, раза три, а то и все раз пять или восемь, если она приезжала ко мне. Свинство продолжалось когда три дня, а когда и неделю. Учитывая, что это была универсально сговорчивая во всех смыслах блондинка, пить и свинячить с ней оказалось сплошным удовольствием. Она говорила мне приятные и такие несложные милые вещи, от которых я млел как упоротый, вывалив язык в пахучее декольте, а то куда и пониже. Говорила, что я ещё огого. В смысле там. Да и вообще огого. Красив и умён. Ещё я был талантлив, нет, - гениален! Одним словом - лев. Скотский царь, если проще. Воодушевлённый этими речами, я распускал гриву, хвост, а порой даже руки, и творил уже чистое непотребство. «Мужчина должен быть свиреп». Так заметила она, прилаживая на место страстно сдвинутый скальп. Сквозь похмельный стыд я уловил нечто знакомое в этой цитатке, но она мирно поцеловала меня в живот, и я позабыл об одном седом словоблуде. 

Это было прекрасно, но внезапно пророс лишний муж и всякие вредные дети. Они внесли в спетый дуэт немыслимый диссонанс своим появлением. Словно доселе скрытые в трюме разума крысы, эта банда рассыпалась вдруг по палубе, мельтеша, визжа и кусаясь. Блондинка вздохнула покусанной грудью, и поднесла к губам волшебную дудочку. Нет, это не то, что вы подумали. Речь о дудочке того гаммельнского крысолова, что увёл банду вредителей к морю. Опытная в подобных делах, она обладала терпением. Я терпеть ненавидел. 

Да, она велела звонить, если вдруг протрезвею. Или если люблю. Или вдруг будет плохо. 
Велела в конце весны, когда белая ночь была лишь в проекте. Затем потрепала меня по гриве, и выскользнула во внешнюю тьму. 
Лето катилось по нарастающей. Я упрямо страдал, бултыхаясь в сливочной мути, и не звонил. Раз мосты развели, значит так и надо, старательно подсказывало мне эго, ты же красив и талантлив, да и в штанах огого. Как тут было не кивнуть? Кивал в унисон львиной гривой, пока не вспоминал, что уже где-то слышал подобное, а вспомнив, - впадал в исступление. 

В уме всё чаще всплывала библейская история, где фигурировала сладкая парочка: здоровенный мужик, рвущий львов на британские флаги; и баба его, чумовая семитка, сладкая что халва, но въедливая, как щёлок. Руководствуясь своими меркантильными соображениями, она драла его до полусмерти, а затем, проникая вместе с потом во все поры ослабшего тела, травила лестью, выпытывая секрет мистической мощи. Несколько раз он провёл белобрысую ведьму, и повязанный путами во сне, легко, играючи рвал и верёвки, и ремни, и сыроватые лучные жили. Попутно круша врагов, дробя их доверчивые черепа, как орехи. А её, тварь такую, однозначно прощал, страдая несносной склонностью к крепкому животу и породистым бёдрам. В итоге она добила самца, обкорнала во сне волшебные кудри, а потом за долю малую сдала с потрохами. Влюблённого простака ослепили, и то, что по итогу он геройски погиб, как Матросов, осталось лишь дурным анекдотом. Согласно теории Дарвина произошёл акт естественного отбора, не более того. 

Я ненавижу естественный отбор. Природные закономерности мне претят. Дарвин, сука, меня унижает. Мысль, что это меня выбрали, выдрали и стригут как овцу — возмутительна. Но что это закономерно?! Уж простите. 
Этой благородной ненавистью я поднимал себя по утрам, гнал в магазин, усаживал за стол, пил и бравурно дробил по клаве. Стремясь выплеснуть и заместить, забыть и смириться. Получалась, не скрою,неважно. Но надежда умирает последней, коль ты живёшь не по Дарвину, а по книге Иова. 
И всё было бы ничего, пока одним солнечным утром я не понял, что... 

2. 
...слепну. 

3. 
сначала мне кольнуло в глазу, там что-то лопнуло с писком, будто вошь пробралась мне под веко, что и не странно совсем, я ведь давно перестал следить за собою, с тех пор, как ушла та, кто мыла голову, расчёсывала локоны, из-за которой я скрепя сердце менял бельё и даже прыскался всякой хнёй, от которой она так забавно морщила нос, то ли от удовольствия, то ли просто от радости, мы ведь были счастливы, да? - нет смысла вспоминать о наших потешных гримасах, теперь, когда соберись кто написать мой портрет, он столкнулся бы с абстрактным клубком морщин, кругов под глазами и брылей, заросших убористой шерстью; но и это всё чушь, и это лишь прыжок в сторону, ведь зачем портреты тому, кто уже не способен их видеть; 
так вот утром я ощутил, что мир значительно потемнел, и смотрю я на него как сквозь евангельское мутное стекло, что свет располосован как бритвой в безобразную кашу витражных ошмётков, и вместо обычной пьяной рожи, я вижу лишь совокупность черт, да и та довольно условна; 
и день ото дня я всё лучше понимал, что свету всё труднее пробиться ко мне, и буквы, с досадой, более по привычке нащупанные на клавиатуре, выстраиваются на мониторе в какуюто бессвязно пляшущую пьяную рать, идущую против меня, и что, похоже, согласно заветам плешивого мудака единожды связанный неминуемо должен ослепнуть;
когда маресьеву оттяпали ноги, он загрустил. но грустил достойно, орденоносно, медвежьей тоской. еврей бы грустил пронзительно, рвал душу окружающим пронзительной яшиной скрипкой, а этот, минуя альты, сразу загудел кряжистым контрабасом. низким гулом, от которого пузырятся по стенам обои, трещат мебеля и вянет герань на окошке. уху недоступен этот диапазон, его можно принять только сердцем. обновлённые до пламенных моторов сердца окружающих стали чихать и сбоить, а это был непорядок. так сказал комиссар, по-библейски резко сказал. что, мол, хватит тут смердеть дохлым лазарем, встань и иди, рассупонился, когда враг у ворот, а мы ещё на свадьбе попляшем. И возымело, и доплясал герой без ног до берлина; 
но я то, вашу мать, не маресьев, у меня ноги хоть куда, я скорее навроде островского, только тот, кретин, был со стальными подшипниками вместо яиц, а у меня всё как у людей, хоть и лучше, и роднит нас дай бог та самая слепота, что ввела его в когорту бессмертных, а меня, наощупь, лишь на воняющую гудроном крышу банальной высотки, где стою я как булгаковский чорт на краю, и взираю на опять же грозу, только прёт она не со стороны средиземного моря, а с маркизовой лужи, и не вижу я нихера, ровным счётом совсем нихера кроме молний, да и то, больше слышу их, и борюсь с маресьевским «иду на грозу», до которой всего лишь шаг, и от шага в гремящее никуда меня ограждает невнятная мелочь и чушь, пелена на глазах, и по сучьему дарвину в совокупности с торой всё понятно, ясно, и свет в тоннеле брезжится именно тот, что последний, но... 

4. 
...именно в этот момент я вдруг понял, что законы природы говно. Что Дарвин мудак. Что Далиле простительно. А завесу и пелену на глазах можно — раз! - и почикать. Я отступил, нащупал в кармане трубу, нажал единичку, и в ответ на вломившийся в ухо восторг, сурово попросил приехать и с божьей помощью обстричь мне проклятую чёлку.