Урок литературы

Дмитрий Ромашевский
   Мне давно очень хотелось  написать об Иване Алексеевиче Бунине. Особенно сильным стало это желание в осенние дни октября, в это время и появился на свет этот великий писатель, которого просвещённые современники ставили рядом со Львом Толстым; но который как художник, мне кажется, превосходит этого любимого им автора.
   Подумав, что я могу сказать об Иване Алексеевиче, и не лучше ли будет сделать так, чтобы вы, читатель мой,  прочли или вспомнили одно из его коротких произведений, я выбрал то, которое высоко оценил сам автор. Уже покинув родину,  он написал рассказ "Баллада", и несколькими годами позже, понимая, что жить ему осталось мало и приводя в порядок свои "писания" в надежде, что они когда-нибудь будут изданы, перечитал его и мысленно  увидел зимний вечер, усадьбу в России "под какой-то большой праздник", и подумал: "Бог дал выдумать нечто совершенно прекрасное".

                БАЛЛАДА

   Под большие зимние праздники был всегда,  как баня, натоплен деревенский дом и являл картину странную, ибо состояла она из просторных и низких комнат, двери которых все были раскрыты напролёт, - от прихожей до диванной, находившейся в самом конце дома, и блистала в красных  углах восковыми свечами и лампадами перед иконами.
   Под эти праздники в доме всюду мыли гладкие дубовые полы, от топки быстро сохнувшие, а потом застилали их чистыми попонами, в наилучшем порядке расставляли по своим местам сдвинутые на время работы мебели, а в углах перед золочёными и серебряными окладами икон зажигали лампады и свечи, все же прочие огни тушили. К тому часу уже темно синела зимняя ночь за окнами, и все расходились по своим спальным горницам. В доме водворялась тогда полная тишина, благоговейный и как бы ждущий чего-то покой, как нельзя более подобающий ночному священному виду икон, озарённых скорбно и умилительно.
   Зимой гостила иногда в усадьбе странница Машенька, седенькая, сухенькая и дробная, как девочка. И вот только она одна во всём доме не спала в такие ночи: придя после ужина из людской в прихожую и сняв со своих маленьких ног в шерстяных чулках валенки,  она  бесшумно обходила по мягким попонам все эти жаркие, таинственно освещённые комнаты, всюду становилась на колени, крестилась, кланялась перед иконами, а там опять шла в прихожую, садилась на чёрный ларь, спокон веку стоявший в ней, и в полголоса читала молитвы, псалмы или же просто говорила сама с собой. Так и узнал я однажды про этого «Божьего зверя, Господня волка»: услыхал, как молилась ему Машенька.
  Мне не спалось, я вышел поздней ночью в зал,  чтобы пройти в диванную и взять там что-нибудь почитать из книжных шкапов.  Машенька не слыхала меня.  Она что-то говорила, сидя в тёмной прихожей. Я, приостановясь, прислушался. Она наизусть читала псалмы.
  -  Услышь, Господи, молитву мою и внемли воплю моему, - говорила она без всякого выражения. - Не будь безмолвен к слезам моим, ибо странник я у Тебя и пришлец на земле, как и все отцы мои…
   Скажите Богу, как страшен ты в делах твоих!
   Живущий под кровом Всевышнего под сенью всемогущего покоится… На аспида и василиска наступишь, попрёшь льва и дракона…
  На последних словах она  тихо, но твёрдо повысила голос,   произнесла их убеждённо: попрёшь льва и дракона. Потом помолчала и, медленно вздохнув,  сказала так,  точно разговаривала с кем-то:
-  Ибо Его все звери в лесу и скот на тысяче гор…
   Я взглянул в прихожую: она сидела на ларе, ровно спустив с него маленькие ноги в шерстяных чулках и крестом держа руки на груди. Она смотрела перед собой, не видя меня.  Потом подняла глаза к потолку и раздельно промолвила:
- И ты, Божий зверь, Господень волк, моли за нас Царицу небесную.
   Я подошёл и негромко сказал:
 -  Машенька, не бойся, это я.
Она уронила руки, встала, низко поклонилась:
-  Здравствуйте, сударь. Нет-с, я не боюсь. Чего ж мне бояться теперь? Это в младости глупа была, всего боялась. Тёмнозрачный бес смущал.
-  Сядь, пожалуйста, - сказал я.
-  Никак нет, - ответила она. - Я постою-с.
   Я положил руку на её костлявое плечико с большой ключицей, заставил её сесть и сел с ней рядом.
 -  Сиди, а то уйду. Скажи, кому это ты молилась? Разве есть такой святой - Господний волк?
  Она опять хотела встать. Я опять удержал её:
 -  Ах, какая ты! А ещё говоришь, что не боишься ничего! Я тебя спрашиваю: правда, что есть такой святой?
  Она подумала. Потом серьёзно ответила:
-  Стало быть есть, сударь. Есть же Тигр-Ефрат. Раз в церкви написан, стало быть, есть. Я сама его видела-с.
-  Как видела? Где? Когда?
-  Давно, сударь, в незапамятный срок. А где - и сказать не умею: помню одно - мы туда трое суток ехали. Было там село Крутые Горы. Я и сама дальняя, - может, изволили слышать: рязанская, - а тот край ещё ниже будет, в  Задонщине, и уж какая там местность грубая, тому и слова не найдёшь. Там-то и  была заглазная деревня наших князей,  ихнего дедушки любимая, - целая, может, тысяча глиняных изб по голым буграм-косогорам, а на самой высокой горе, на венце её, над рекой Каменкой, господский дом, тоже голый весь, трёхъярусный, и церковь жёлтая, колонная, а в той церкви тот самый Божий волк: посерёдь, стало быть, плита чугунная над могилой князя, им зарезанного, и на правом столпе - он сам, этот волк, во весь свой рост и склад написанный: сидит  в серой шубе на густом хвосту и весь тянется вверх, упирается передними лапами в земь - так зАрит в глаза: ожерелок седой, остистый, толстый, голова большая, остроухая, клыками оскаленная,  глаза ярые, кровавые, округ же головы золотое сияние, как у святых и угодников. Страшно даже вспомнить такое диво дивное! До того живой сидит глядит, будто вот-вот на тебя кинется!
-  Постой, Машенька! - сказал я, - я ничего не понимаю, зачем же и кто этого страшного волка в церкви написал?   Говоришь, он зарезал князя: так почему ж он святой и зачем ему быть над княжеской могилой? И как ты попала туда? Расскажи всё толком.
  И Машенька стала рассказывать: 
-  Попала я, сударь туда по той причине, что была тогда крепостной девушкой, при доме наших князей прислуживала. Была я сирота, родитель мой, баяли, какой-то прохожий был, - беглый, скорее всего,  - незаконно обольстил мою матушку, да и скрылся Бог весть куда, а матушка, родивши меня,  вскорости скончалась. Ну и пожалели меня господа, взяли с дворни в дом, как только сравнялось мне тринадцать лет, и представили на побегушки к молодой барыне, и я так чем-то полюбилась ей, что она меня ни на час не отпускала от своей милости. Вот она-то и взяла меня с собой в войяж,  как задумал молодой князь съездить с ней в своё дедовское имение, в эту самую заглазную деревню, в Крутые Горы.  Была та вотчина в давнем запустении, в безлюдии, -  так и стоял дом забитый, заброшенный с самой смерти дедушки, - ну и захотели наши молодые господа проведать её. А какой страшной смертью помер дедушка, о том  всем нам было известно по преданию.
  В зале что-то слегка треснуло и потом упало, чуть стукнуло. Машенька скинула ноги с ларя и побежала в зал: там уже пахло гарью от упавшей свечи. Она замяла ещё чадивший фитиль, затоптала затлевший ворс попоны и, вскочив на стул, опять зажгла свечу от прочих горевших свечей,  воткнутых в серебряные лунки  под иконой,  и приладила её в ту, из которой она выпала: перевернула ярким пламенем вниз, покапала в лунку потёкшим, как горячий мёд,  воском, потом вставила, ловко сняла тонкими пальцами нагар с других свечей и опять соскочила на пол.
-  Ишь как весело затеплилось, - сказала она,  крестясь и глядя на ожившее золото свечных огоньков. - И какой дух-то церковный пошёл!
  Пахло сладким чадом,  огоньки трепетали, лик образа древне глядел из-за них в пустом кружке серебряного оклада. В верхние, чистые стёкла окон, густо обмёрзших снизу серым инеем, чернела ночь,  и близко белели отягощённые снежными пластами лапы ветвей в палисаднике. Машенька посмотрела на них, ещё раз перекрестилась и вошла опять в прихожую.
-  Почивать вам пора, сударь, сказала она, садясь на ларь и сдерживая зевоту, прикрывая рот своей сухой ручкой. -  Ночь-то уж грозная стала.
-  Почему грозная?
-  А потому что потаённая, когда алектор, петух, по-нашему,  да ещё ночной вран, сова, может не спать.  Тут сам Господь землю слушает, самые главные звёзды начинают играть, проруби мёрзнут по морям и рекам.
-  А что ж ты сама не спишь по ночам?
-  И я, сударь, сколько надобно сплю. Старому человеку много ли сна полагается? Как птице на ветке.
-  Ну, ложись, только доскажи мне про этого волка.
-  Да ведь это дело тёмное, давнее, сударь, - может, баллада одна.
-  Как ты сказала?
-  Баллада, сударь. Так все наши господа говорили, любили эти баллады читать. Я, бывало, слушаю - мороз по голове идёт:

                Воет сыр-бор за горою,
                Метёт в белом поле,
                Стала вьюга-непогода,
                Запала дорога…

До чего хорошо, Господи!
-  Чем хорошо, Машенька?
-  Тем и хорошо-с, что сам не знаешь чем. Жутко.
-  В старину, Машенька, не всё жутко было.
-  Как сказать, сударь? Может,  и правда, что жутко, да теперь-то всё мило кажется. Ведь когда это было? Уж так-то давно, - все царства-государства прошли, все дубы от древности рассыпались, все могилки сравнялись с землёй. Вот и это дело, - на дворне его слово в слово сказывали, а правду ли? Дело это будто ещё при великой царице было и будто оттого князь в Крутых Горах сидел, что она на него за что-то разгневалась, заточила его вдаль от себя, и он очень лют сделался - пуще всего на казнь рабов своих и на любовный блуд. Очень ещё в силе был, а касательно наружности отлично красив и будто бы не было ни на дворне у него, ни по деревням его ни одной девушки, какую бы он к себе, в свою сераль, на первую брачную ночь не требовал. Ну вот и впал он в самый страшный грех: польстился даже на новобрачную жену сына своего родного. Тот в Петербурге в царской военной службе был, а когда нашёл себе суженую, получил от родителя разрешение на брак и женился, то, стало быть, приехал с новобрачной к нему на поклон, в эти самые Крутые Горы. А он и прельстись на неё. Про любовь, сударь, недаром поётся:

                Жар любви во всяком царстве,
                Любится земной весь круг…

И какой же может быть грех, если хоть и старый человек мышлит о любимой, вздыхает о ней?  Да ведь тут-то дело иное было, тут вроде как родная дочь была, а он на блуд простирал алчные свои намерения.
-  Ну и что же?
-  А то, сударь, что, заметивши такой родительский умысел,  решил молодой князь тайком бежать. Подговорил конюхов, задарил их всячески,  приказал к полночи запрячь тройку порезвей, вышел, крадучись, как только заснул старый князь,  из родного дома, вывел молодую жену - и был таков. Только старый князь и не думал спать: он ещё с вечера всё узнал от своих наушников и немедля в погоню пошёл.  Ночь,  мороз  несказанный, аж кольца вокруг месяца лежат, снегу в степи выше роста человеческого, а ему всё нипочём: летит, весь увешанный саблями и пистолетами, верхом на коне, рядом со своим любимым доезжачим,  и уж видит впереди тройку с сыном. Кричит, как орёл: стой, стрелять буду! А там не слушают, гонят тройку во весь дух и пыл. Стал тогда старый князь стрелять в лошадей и убил на скаку сперва одну пристяжную, правую,  потом другую, левую, и уж хотел коренника свалить, да глянул в бок и видит: несётся на него по снегам, под месяцем, великий, небывалый волк, с глазами, как огонь, красными, с сияньем округ головы!  Князь давай палить и в него, а он даже глазом не моргнул: вихрем нёсся на князя, прянул к нему на грудь - и в единый миг пересёк ему кадык клыком.
-  Ах, какие страсти, Машенька, сказал я. - Истинно баллада!
-  Грех, не смейтесь, сударь, - ответила она. - У Бога всего много.
-  Не спорю, Машенька. Только странно всё-таки, что написали этого волка как раз возле могилы князя, зарезанного им.
  -  Его  написали,  сударь,  по собственному желанию князя:  его домой  ещё живого привезли, и он успел перед смертью покаяться и причастье принять, а в последний свой миг приказал написать того волка в церкви над своей могилой: в назидание, стало быть, всему потомству княжескому. Кто ж его мог по тем временам ослушаться? Да и церковь-то была его домашняя, им самим строенная.

3 февраля 1938