Месть

Ульяна Бэнгбэнг
 Высокая женщина, стоявшая возле иномарки, докурила сигарету, бросила окурок в сугроб и снова взглянула на покосившуюся калитку, за которой едва выглядывала из снега не менее кособокая деревянная хибарка. Подъезд к домику, как и всю крохотную деревушку, замело настолько, что машина едва добралась сюда. Еле приметная цепочка следов да вьющийся из трубы дымок – вот и все признаки того, что жилье еще обитаемо.
 Поколебавшись мгновение, женщина толкнула калитку. Та подалась с трудом, взвизгнув ржавыми петлями, и в этот момент ворона, нахохлившаяся на ветке старой яблони, вдруг встрепенулась и крикнула, резко и сварливо. Женщина вздрогнула, передернула плечами и пошла к крыльцу, разметая снег по краям тропинки полами длинного черного пальто.
 Стукнув для приличия пару раз в заиндевелую дверь, женщина вошла, и на мгновение ослепла в клубах пара, родившихся от столкновения температур. Остановилась, дожидаясь, пока пар осядет, и зрение приспособится к полумраку, царящему в крошечных сенях.
- Да заходь уж, коль пришла, - услышала она крепкий, немного сварливый голос.
 В единственной комнате было жарко натоплено, от большой беленой печки волнами шло тепло. Пахло свежим хлебом и сушеными травами. Старинная железная кровать «с шишечками», стопка подушек под кружевной накидкой, цветные круглые половички из лент и тряпочек – обычная деревенская избенка, в которых доживает свой долгий век много одиноких старух.
 Хозяйка этого дома сидела за большим деревянным столом под синей скатертью и перебирала какие-то травки и коренья, что-то откладывая в сторонку, что-то убирая обратно в полотняные мешочки. В темном платье, теплой безрукавке и завязанном под подбородком платке, она легко могла сойти как за семидесятилетнюю, так и разменять уже последний десяток века.
 Цепко окинув незваную гостью взглядом неожиданно ярких голубых глаз, она ткнула пальцем в лавку:
- Садися.
 Женщина кивнула и села, стягивая перчатки с длинных пальцев. Стройная блондинка, немного за сорок, и еще совсем недавно, похоже, она была весьма хороша собой. Но какая-то тяжесть легла на плечи удушающим грузом, придавила к земле, и это вытравило из нее всю жизнь, всю радость. Взгляд погас, возле рта и между бровей залегли горькие складки, плечи ссутулились.
 Знахарка заметила все это с первого взгляда. Впрочем, счастливые бабы к ней и не бегали – не зачем.
- Излагай, кака печаль тебя ко мне? Муж зменил? – поторопила старуха, продолжая заниматься своим делом: - Да не мнись, считай у дохтора.
 Услышав старухину версию, женщина неожиданно горько усмехнулась и произнесла глухим голосом:
- Если бы…
 Ее тон и слова заинтересовали знахарку. Она отодвинула свои корешки в сторонку и посмотрела на гостью еще раз, дольше и внимательнее. Потом потребовала:
- Руки покажь. И в глаза мне погляди.
 Женщина послушно протянула через стол узкие ладони. Знахарка взяла их в свои теплые, заскорузлые от работы на земле, пальцы и долго рассматривала переплетение линий. Потом внимательно посмотрела в глаза приезжей.
- Звать тебя как?
- Инна.
- За местью пришла, раба Божья Инна? Боле я тебе не помощница ни в чем. Поздно.
- Так, бабушка. Все верно увидела, - твердо отозвалась женщина. Видно, все решила для себя, бесповоротно уже.
- Агафья Никитишна я. Так и кличь. Да поведай все, как было.

 Старший лейтенант ВВ Боровой Олег Павлович, охранявший на зоне особого режима кучу отъявленных ублюдков, отчаянно скучал. Близились новогодние праздники, и в такие моменты все они, и охранники, и их подопечные, начинали чувствовать глухую, безысходную какую-то тоску. Все люди, как люди… к праздникам готовятся, подарки родне покупают, шампанским с икоркой затариваются. А они вертятся тут, как белки в колесе, через прутья каждые пятнадцать минут заглядывают, не замыслила ли какая паскуда чего нехорошего?
 Впрочем, бежать с этой зоны не удавалось еще никому – в случае необходимости зека с завязанными глазами конвоировали минимум четыре человека с собакой. В остальное время спецконтингент в свое удовольствие любовался узкой полоской неба, отделенной от камеры толстой решеткой. Такая же решетка, двойная, отделяла камеру от коридора. «Кубик в кубике» - остроумно шутил про эту конструкцию напарник и по совместительству друг Олега Палыча - Сергей Геннадьич, он же Серый, сидевший сейчас напротив и задумчиво рассматривавший стену за спиной товарища.
- Ну, че, пошли? Обход, - смиренно вздохнул Олег Палыч, поднимаясь. Террористы, убийцы, главари банд, налетчики, насильники, педофилы, отравители и даже один каннибал – мразь всех мастей была под их надзором в этом блоке. Нервы у Олега Палыча были стальные, а с другими сюда работать, просто не брали. Осторожен, или как говорят его питомцы - «на стреме» - всегда, профессия обязывает. Никого из них он не боялся. То есть, опасность их понимал, как понимает опасность питомцев человек, обслуживающий клетки с тиграми в зоопарке. Но вот чтоб так, до мурашек по спине…
 Даже каннибал Синютин вызывал только отвращение, но никак не страх. Алкаш, полное разложение личности, укокошенные по синему делу (каламбурчик с фамилией) подруга жизни и ее дочка, из которых он потом наварил супа и угостил собутыльников. Потом бомжару какого-то завалил, и спалился, продав соседке «парную свининку».Тощий, доходяга – соплей перешибешь.
 «На хрена вот, их, таких, держать пожизненно?» - думал порой Олег Палыч: «Работу нам придумали. Как в прежние времена – на патрон один раз разорился, и один раз яму под номерок вырыл – и всех проблем». Куда с большим удовольствием охранял бы он обаятельных жуликов, тихих мужиков да балагуристых урок, чем этих крокодавлов. Они ж отмороженные все, ни совести, ни понятий никаких… Мразь – одно слово.
 И только один заключенный, один из всего блока нагонял на Борового, здоровенного мужика со спецвыучкой и пудовыми кулачищами, настоящую жуть. Сидел этот крысеныш в одиночной камере в виду особой отмороженности и склонности к немотивированной агрессии. Тихий, интеллигентный заморыш в очочках, с наголо обритой головой и забавно торчащими ушами. Честные голубые глазки за стеклами круглых очков глядели на доступный взору кусок мира по-детски открыто и наивно. Было ему далеко за тридцать, но больше двадцати на первый взгляд никто не давал. Олег Палыч, встретив такого на улице, решил бы, что парнишка и мухи не обидит.
 Однако обидел. И далеко не муху. К тому моменту, когда наручники, наконец, защелкнулись на тонких запястьях, на его счету было больше двадцати загубленных душ. От подробностей его деяний на суде родственники жертв и особо впечатлительные секретари падали в обморок пачками, а видавшие виды опера, выезжавшие в свое время на тело, блевали по кустам после созерцания картин, которые он составлял из внутренних органов и отрезанных конечностей.
 Не брезговал никем и ничем – дети, подростки обоих полов, девушки, парни, женщины, старухи. Насиловал, кромсал, онанировал на агонизирующую жертву, бегал по поляне, вымазанный кровью, нагишом. Отрезал на память соски и половые органы, выкалывал глаза. По сравнению с ним банальные насильники казались почти безобидными людьми, к которым не так уж страшно повернуться спиной.
 Прозвище у душегуба было романтичное – Художник. Экспертиза признала его полностью вменяемым.
 И вот его Олег Палыч боялся. Было что-то змеиное, холодное на дне этих честных голубых глазок, да и во всем его облике. Причем не под прямым взглядом, когда он весь такой душка – паинька, а вот когда боковым зрением глянешь… и словно другое лицо, лик чудовища проглядывает сквозь туго натянутую человеческую маску.
 Этапировали его сюда не так давно, в начале года. Сидеть ему предстояло вечность, и, по началу, он сидел в одной камере с террористом – подрывником, который в первого же дня стал смертельно бояться своего сокамерника.
 «Он на меня как змея, смотрит. Сожрать хочет, отвечаю! Боюсь я, спать боюсь! Переведите меня в другую камеру», - сначала шепотом жаловался террорист начальнику конвоя. Потом уже причитал в голос, не стесняясь сокамерника. Тот только посмеивался, потому что Художник обвинения в каннибализме отвергал напрочь, в отличие от словоохотливого Синютина. И очень обижался, если их сравнивали. Хотя фактов покусов жертв не отрицал.
 А потом случился инцидент, после которого заморыша пришлось перевести в одиночку. Ночью, часа в три, коридор, в котором находилась камера Художника, огласился дикими криками. Когда прибежала охрана, полкамеры было залито кровью. Выждав момент, когда сокамерник заснул, маньяк одними голыми пальцами разорвал ему пупок и умудрился нанести серьезную травму. А когда жертва заметалась, пытаясь бороться, откусил нос.
 Выплюнув откушенный орган, он спокойно пояснил ошарашенной охране, что ему просто стало скучно, «захотелось порисовать», и без сопротивления лег потом лицом вниз.
 Камера Художника была последней по коридору, и именно его змеиный взгляд провожал Олега Палыча с каждого обхода. И каждый раз табунчик предательских мурашек пробегал под формой по широченной спине молодого мужчины.
 Заморыш сидел на койке и что-то рисовал пальцами на тонком листе бумаги. Кисточек и карандашей ему не давали. Книги, бумага для рисования и акварельки в пластиковых баночках, не ядовитые, чтоб не вздумал нажраться.
 «Чтоб ты сдох поскорее», - мысленно в который раз пожелал душегубу старлей. Вслух же по инструкции задал положенные вопросы – обход был почасовой, с обязательным подъемом заключенного на ноги и опросом. Выслушал ответы и пошел себе дальше, когда вдруг услышал за спиной:
- С наступающим вас Новым годом, товарищ старший лейтенант.
- Гражданин, - машинально поправил он и переглянулся с Серегой. Тот поморщился.
- С семьей встречать будете?
- Не твоего ума дело! – отрезал старлей.
 Сначала Олег Палыч не хотел делиться ощущениями с другом. Опасался насмешки. Но потом не выдержал, и, к своему удивлению, услышал в ответ – «Да у меня самого от его взгляда яйца с орех становятся!» И с тем, что боковым зрением «эта падла на рептилию похожа» Сергей Геннадьич тоже согласился. Боровому стало немного легче. А то уж ему начало казаться, что у него крыша потихоньку едет. Теперь они на пару с Серегой старались не задерживаться у камеры Художника ни на секунду дольше, чем велела инструкция.

- Да ты сама соображаешь, о чем просишь?! – отшатнулась от визитерши бабка Агафья: - Подумай! Душой ведь рискуешь! Разумом!
- Я знаю, вы можете! Про вас такое говорят… - вскинулась блондинка, и потухший взгляд вновь загорелся огнем. Этот огонь выжег всю ее душу, и слова знахарки ничуть не задели ее: - Я и так все потеряла… Все, понимаете?! Что мне душа?
- А ты поменьше слухай, чего балакают, - сердито зыркнула глазами ведунья: - Я век прожила, всякое видала. Много грехов у меня, но душу сберечь хочу.
- Агафья Никитишна… миленькая! - гостья уцепилась холодными пальцами за руку старухи: - Помоги… Не могу я ни жить, ни умереть, зная, что эта мразь дышит! А девочка моя… ангел мой в земле гниет!
 Женщину, казалось, сейчас прорвет, наконец, и она расплачется, горько и по-бабьи, облегчая душу. Но ничего такого не случилось. Глаза, недобро горящие, словно в лихорадке, оставались сухими. Голос дрогнул и выровнялся. Она взяла себя в руки.
 Ненависть. Страшная, испепеляющая, тяжкая, как кузнечный молот. Эта ненависть держала ее весь судебный процесс, позволив выслушать все показания этого недочеловека. Она не упала в обморок даже тогда, когда он подробно рассказывал, как заманивал, истязал и убивал ее девочку. Вадик, муж, глотал валидол горстями и хватался за сердце. Парень дочери, хороший такой мальчик, плакал навзрыд… А она ничего… выдержала.
 Именно эта ненависть держала ее на ногах все восемь часов, пока судья зачитывал приговор. Здоровые мужики просили перерыва, один сомлел даже, а она стояла, прямая, как корабельная мачта, и, не отрываясь, смотрела сквозь прозрачное бронированное стекло на детски-невинную рожу ублюдка, лишившего жизни ее единственную дочь. И еще много дочерей и сыновей, сестер и братьев, мужей и жен.
 Ее девочка… такая тонкая, воздушная, воспитанная на идеалах классической музыки и литературы. Тургеневская барышня. Вся в родителей. Да и кого еще могли воспитать профессор консерватории и преподаватель иностранной литературы в университете? Умница, красавица, флейтистка… Никогда не задерживавшаяся допоздна. Никогда не огорчавшая их. Наученная не говорить с незнакомыми людьми, не садиться в машины к таксистам-частникам, не знакомиться на улице и использовать электрошокер в случае опасности. Мир груб, и они, вырастив красивый тепличный цветок, казалось, снабдили его и шипом для самообороны.
 Самообман…
 Чудовище сыграло на самой отзывчивой струне в душе их дочери. Оно попросило помощи. И она не смогла ему отказать… И стала его последней жертвой.
 А патологоанатомы не смогли показать им то, что осталось от тела. Нечего было показывать. Вадик опознал дочь по предметам одежды и флейте… Только на суде Инна узнала, что сделала эта мразь флейтой с ее хозяйкой. Она слушала показания негодяя как сквозь вату, плотно обложившую голову, и жалела только об одном – решетки вокруг скамьи подсудимых теперь сменили на бронестекло, и она не может выстрелить в это паскудное, почти детское личико. Или плеснуть кислотой и посмотреть, как выгорают глаза, и дымится оплавленным целлофаном кожа.
 Конечно, его приговорили к высшей мере наказания – пожизненному заключению. Этот приговор для истерзанного болью сердца Инны был пустым звуком. Что такое тюрьма, пусть и навсегда, за все причиненные этим нелюдем страдания? Оно живет, дышит, раздает интервью, красуясь тем, что натворило. Рисует в камере картинки и заливает про веру в Бога, внезапно озарившую его после ареста. Оно жрет и спит, исправно вдыхает и выдыхает воздух, и, возможно, проживет так еще не один десяток лет, а их доченька навсегда придавлена могильным камнем.
 И Вадик теперь тоже… Ее интеллигентный муж прожил после вынесения приговора еще неделю. А потом тихо ушел во сне. Просто уснул и не проснулся, не выдержало сердце. Инна осиротела окончательно. В пустой квартире стояла такая тишина, что хотелось лезть на стену и выть по-волчьи, пока не приедут санитары. Но она не выла. Она каменела изнутри, и все ее существо жаждало только одного – возмездия. Настоящего. Способного хоть частично окупить все причиненные маньяком страдания.
- Агафья Никитишна! - снова взмолилась блондинка. Можно было, конечно, просто и без затей свести мразь в могилу, положив его фото в любой гроб на любых похоронах. Заболел бы и исчах за пару месяцев, никуда б не делся. Ей так и советовала соседка по лестничной клетке, тетка разбитная и знающая. Жалела Инну… Окаменелости ее пугалась.
 Но Инне этого было мало. Она хотела, чтобы он знал, кто пришел за ним, и за что. Она хотела видеть все своими глазами.
- Ладно! – сдалась старуха: - Будеть ему наказание, по его делам будеть. Но это опасно… Рискуем, обеи.
 Женщина кивнула. Она была согласна на все.
- Сегодня нельзя, - что-то прикинув в уме, сказала бабка Агафья: - В город обратно не вертайся, у меня поживешь, места хватит. Как срок придеть, так и подступимся к делу.
 Огромный черный котяра в белых «носках» и «манишке» спрыгнул с печки, подошел к Инне и потерся о ее ногу, выгнув лоснящуюся спину дугой.

 Срок пришел через три дня. Все это время Инна провела в бабкиной избе, изредка выходя на двор покурить или сбегать в туалет. Телефон она выключила, чтоб не лезли… От жарко натопленной печи, густого духа трав и свежего хлеба у нее немного кружилась голова. Бабка к ней в душу не лезла, на откровенность не вызывала. Один раз попросила помочь перебрать какую-то крупу. Работа механическая, знай, отделяй крупинки одни от других. Инна перебирала, думая лишь о том, что должно произойти. Она ничего не чувствовала, кроме сосущей тоски и всеобъемлющей ненависти.
 Кот проникся к гостье симпатией и спал у нее в ногах на скрипучей пружинной кровати с шишечками. Хозяйка избы предпочитала спать на печке, грея там старые кости. Днем она ушла из дому и пару часов где-то пропадала. Вернулась с маленьким узелком, который швырнула к печке, и тут же перекрестилась на висевшие в углу иконы. Котяра обнюхал узелок и утробно зарычал, вздыбив шерсть.
 Стемнело. За маленьким окошком под веселенькими ситцевыми занавесочками бесом заходилась метель, швыряя в стекло крупные пригоршни снега. Поужинали молча. Инна помогла убрать со стола, помыть посуду. Агафья Никитишна достала свои травки-корешки, что-то перебирала, ворча себе под нос, что-то откладывала в сторонку. Чем ближе было к полночи, тем больше она мрачнела.
 Когда старуха решила, что время пришло, то затеплила свечу, выключив верхний свет. Образа задернула занавеской. Достала старую фаянсовую тарелку, самую обычную, плоскую, с выцветшим синим цветком. Вытряхнула на нее содержимое узелка – пригоршню обыкновенной земли, но отчего-то Инна сразу поняла – могильная землица-то…
 Потом долго колдовала с травками, что-то растирая, добавляя, бормоча. Откинула половики в сторону, освободив участок выскобленного деревянного пола.
- Руку дай, - потребовала у Инны. Посмотрела пристально: - Не передумала? Обратной дороги не будеть.
 Женщина лишь отрицательно мотнула головой. Острие чиркнуло по ладони, Инна запоздало вздрогнула. Красные капли зачастили в тарелку, смачивая рассыпчатые шарики русского чернозема. Потом этим же ножом Агафья Никитишна очертила круг прямо на полу, поставила туда тарелку, свечей пару. Втолкнула Инну внутрь. И начала бормотать, быстро взмахивая руками, присаживаясь и вставая, вычерчивая в воздухе ножом какие-то знаки, кружа по комнате с удивительной для ее возраста гибкостью.
 Сначала не происходило ничего. Инна, окаменевшая настолько, что даже полусумрак и свершавшийся нечистый обряд не всколыхнули в душе никакого страха, просто стояла и ждала, что же будет? А потом словно холодом пахнуло, сырой землей, плесенью. Да так, что кошак, сидевший на лавке, зашипел проткнутым шаром и метнулся за печку. Колыхнулись занавески, язычки пламени заплясали, пригибаясь, и потухли. Изба погрузилась во тьму. Только за стенами стонала на сотни мученических голосов метель.
 Когда бабка Агафья нетвердой рукой затеплила свечу снова, Инна по-прежнему стояла посреди избы, в круге, уронив руки. А потом она подняла страшные, черные, совсем без белков глаза и произнесла утробным мужским голосом:
- Зачем звала?

 Истошный вопль метнулся из камеры в коридор, вскидывая дежурных на ноги. Через минуту старший лейтенант Боровой вместе с напарниками уже был у той самой, крепко нелюбимой камеры.
- Ты чего орешь?! - не по уставу поинтересовался он, на безопасном расстоянии оглядев камеру Художника. Заключенный, обычно такой умильно – благостный, был сам на себя не похож. Трясся листом осиновым, прижимаясь рожей к решетке, и посекундно через плечо оглядывался, словно кто-то мог быть в камере кроме него.
- Товарищ начальник! Там! Она! Она! Смотрит на меня!
- Рехнулся? – спросил Олег Палыч. Камера, освещенная зарешеченной лампочкой, горевшей круглосуточно, была как на ладони: - Нет там никого и быть не может! Разве что совесть твоя за тобой пришла. Поори мне еще, в карцер отправлю. Понял?!
- Она за мной пришла!
- С каких это пор ты баб бояться стал, душегуб? – усмехнулся Серега: - Ты не дури, поздно из себя шизика корчить. Пошли, мужики.
 Уходя, Боровой оглянулся через плечо. На прижатом к решетке подростковом личике маньяка был написан настоящий ужас. Чего ж там ему примерещиться должно было, чтоб так напугать?
 С этой минуты суточное их с Серегой дежурство превратилось в сущий ад. И пяти минут не прошло, как Художник закатил такой концерт, что перебудил весь блок. Конечно, видал на своем веку Боровой среди заключенных актеров высокого полета… но этот мерзавец переплюнул всех. Он визжал, стенал, капал пеной, катался по полу, кидался на решетку и орал, не умолкая, что его хотят убить. Пришлось вызвать подкрепление и проводить соколика в карцер, по пути хорошенько угостив для профилактики.
 Это не помогло. Художник и в карцере продолжал выть и биться о стены. Впрочем, там со звукоизоляцией было хорошо, пусть себе орет, пока не охрипнет.
- Вот паскуда! – сердито отдуваясь, Сергей налил себе чаю покрепче и махнул кружку залпом.
- Как думаешь, чего это он? – спросил Боровой, наливая и себе.
- Внимания захотелось деточке. Исполняет, чего-чего… Или думаешь, за ним жертвы с того света пожаловали, возмездие вершить?
 В загробную чушь Олег Палыч, само собой не верил. Но неприятный холодок снова по широченной спине прополз.

 Инна проснулась лишь поздним утром. Кот сидел напротив и, не отрываясь, смотрел на нее большущими желтыми глазами. Голова была тяжелой, а тело так ныло, словно на ней всю ночь черти воду возили.
- На-кось, выпей, - бабка Агафья, заметив, что она проснулась, протянула гостье кружку с каким-то остро пахнувшим отваром. Инна хлебнула, обожглась… и внезапно ночные воспоминания обрушились, заставив ее вскочить с кровати.
- Получилось!
- Да не скачи ты… Получилося, да. Пей. Сегодня снова придеть. Тебе силы нужны.
 Радость, настоящее ликование, затопило Инну вместе с воспоминаниями.

 Умолк Художник только с рассветом. Боровой, сдавая дежурство, подробно доложил о его художествах начальству. Но на гражданку все равно отправился с каким-то камнем на душе. Близился праздник, и хлопот хватало и без идиотских выходок зека. Однако мысли помимо воли возвращались к этим выкаченным от страха змеиным глазкам. В кои-то веки Олег Палыч не был согласен с другом. Маньяк не исполнял. Что-то до смерти напугало его. Что?
 На очередное дежурство старлей заступил через двое суток. Сдававший ему смену на вопрос о поведении Художника выразительно повертел пальцем у виска, и сказал, чтобы Боровой глянул записи с камеры видеонаблюдения.
 Насидевшись в карцере, и не раз еще получив «успокоительного», Художник больше не орал. Он просто закрывал голову одеялом и трясся так на своей шконке всю ночь напролет, скуля от страха, как побитый щенок. Соседи сходили с ума от этого скулежа, проклинали маньяка и обещали распотрошить его самого к чертовой матери, как только подвернется удобный случай.
 Камера не фиксировала ничего. Пространство между решетками было пусто. Стол, привинченный к полу стул, шконка и параша. Вот и все.
- Может, реально умишком тронулся? – предположил Олег Палыч, пересмотрев записи.
- Доложи начальству, пусть оно решает, показывать его психу или нет? Может, и рехнулся. Днем-то он нормальный. Рисует себе, как обычно. Жрет только плохо, да я ему не мамочка, за аппетитом его следить. На больничку наверное, надумал, чтоб дернуть оттуда попробовать, - отозвался друг: - Скажи лучше, ты дочке на Новый год чего дарить будешь?
 И правда, день прошел без эксцессов. Маньяк сидел себе тихонько, возил пальцами по бумаге и изредка испуганно лупал глазами по сторонам. Осунувшийся, дерганный, побледневший, он больше не напоминал Боровому хищную холоднокровную тварь. Но легче от этого почему-то не стало. К закату Олег Палыч поймал себя на мысли, что ждет наступления ночи с какой-то нарастающей жутью в душе. Этот человек пугал его. Пугал по-настоящему. А теперь что-то пугало его самого, да так, что хладнокровный психопат и убийца орал, как резанный, и звал мамочку. Жуть.
 «Паскуда… Сам с ума сходит, и меня туда же! Так и до увольнения по профнепрегодности дожиться можно, - с раздражением подумал Боровой на очередном обходе. До полуночи оставалось менее 10 минут.
 А потом все началось снова.
- Флейта! Флейта! Слышите? Это она играет, играетиграетиграет, - талдычил Художник, забившись в угол: - Я ей пальцы отрезал, как же она играет?!
 Соседи проклинали его на все лады.
 К рассвету он прокусил себе вену и принялся лихорадочно рисовать что-то собственной кровью, и тыкать потом листком через решетку с воплями:
- Вот же она, вот, вы что, не видите?!
 Матерясь, на чем свет стоит, мужики поперли придурка в лазарет, на перевязку.

 Последнее дежурство Олега Палыча в уходящем году выпало на 30 декабря. Он был так рад, что встретит Новый год как нормальный человек, с любимой семьей, а не с опостылевшими зеками, что оттаял душой даже к Художнику. Тот был совсем плох, просто в преддверии праздников никто не хотел связываться с переосвидетельствованием, этапированием и прочими хлопотными процедурами. Начальство здраво рассудило, что если зэк повредился в уме, пара-тройка дней ничего уже не решит. А если он прикидывается, так и вовсе никакого вреда не будет. Мешает соседям спать по ночам? Плевать, соседи там такие «ангелы», что несколько бессонных ночей заслужили. Зато дежурные в тонусе.
 В последний вечер своей жизни, пожизненно осужденный, за номером 5683 был тихим, как майское утро. Исправно ответив на положенные по инструкции вопросы, он посмотрел на Олега Палыча чистыми детскими глазами, и сказал то, от чего здоровенный мужик покрылся ледяными мурашками.
- Товарищ начальник, вы знаете, я сегодня умру. ОНА сказала, что я до нового года не доживу. Заберите мои рисунки, ладно? Подарите их дочке. У вас есть дочка, я вижу. Вы же не зря меня так ненавидите.
- Обойдется моя дочка без твоих подарков, сволочь! – вскинулся старлей, взбешенный тем, что Художник кругом попал в точку.
- Заткни пасть, - встрял Серега: - Помирать он собрался… Тебя не пришибешь еще!
 Концерт по заявкам стартовал как по заказу, ровно в полночь. Отличный такой, со стонами и воплями, как в самую первую ночь. Разозленный словами заключенного, Боровой решил плюнуть на его выходки и не реагировать. Даже спиной к монитору повернулся. Пусть Сергей Геннадьич приглядывает. Но другу тоже было плевать, по большому счету. Мыслями он уже устремился к праздничному застолью. Поэтому внимание на Художника они обратили, только когда вопли внезапно стихли.
- Утомился, артист? – со смешком спросил Серега, глянув на экран. И сорвался с места, крепко выматерившись.
 Заключенный за номером 5683 лежал посреди камеры лицом вниз, и не реагировал на приказы подняться. Из-под тела неспешно растекалась вишневая лужа. Рисунки, хаотично разбросанные всюду, белели на полу и скудных предметах мебели. Соблюдая инструкцию, Олег Палыч вызвал конвой, кинолога, снял оружие с предохранителя и с великими предосторожностями вошел в камеру. Зек не шевелился. Еще раз, пригрозив ему всеми карами, какие только были в его арсенале, Боровой носком ботинка пихнул зэка в бок. Никакой реакции. Знаком велел напарнику проверить у Художника пульс.
- Готов, - с удивлением констатировал тот, пощупав тощую шею.
 Когда тело перевернули лицом вверх, все невольно отшатнулись. Искусанные в мясо губы были черны и раздуты. Пустые глазницы кровавыми дырами пялились в потолок. Скрюченные окровавленные пальцы, прижатые к груди, не оставляли сомнений – Художник выдавил себе глаза сам.
- Тьфу ты, черт! Вот же гнида! Перед праздниками такое отмочить! Кусок в горло теперь не полезет… - скривился кинолог.
- Собаке - собачья смерть. Видно, совесть сожрала, - выдал эпитафию Сергей Геннадьич.
- Но, ты собак-то не погань… - возразил кинолог. Его отлично выдрессированная, свирепая ротвейлерша жалась к ноге проводника, вздыбив холку, и испуганно пялилась куда-то в угол. Туда, куда всю последнюю неделю смотрел Художник.
 Машинально подобрав с пола один из рисунков, Боровой увидел на нем довольно искусно нарисованную в пол-оборота девушку. Юную, красивую. Она играла на флейте и смотрела поверх инструмента таким взглядом, что мужчине сделалось совсем нехорошо.
 На вскрытии патологоанатом обнаружил, что заключенный погиб, подавившись собственным языком.

 Инна, распятая в круге со вскинутыми руками, словно птица, внезапно открыла глаза, нашла взглядом бабку Агафью и зашлась счастливым безумным смехом. С ее губ обильно текла густая розовая пена. В глазах не осталось ничего человеческого. Она качнулась вперед, и Агафья Никитишна, мелко перекрестившись, выставила нож перед собой.