Хвороба. Без правки

Дмитрий Шореев
ХВОРОБА.

Откуда он шёл и куда?

С южных земель, где вода дороже самоцветных каменьев, брёл в края славянские бродяга без роду, без племени. Брёл домой. Шёл, чтобы обрести дом.

Еле переставляя босые, избитые ноги и тяжко опираясь на кривую суковатую палку, он мерил свою дорогу, не зная ей конца, ибо не было под солнцем места, где бы его ждали, где были бы ему рады. Страшно худ был скиталец. Рубаха, изодранная в клочья и едва покрывавшая тело, не могла скрыть рёбер, что выпирали из-под тонкой, бледной кожи. Порты, от пыли серые, болтались на тощем заду и, если бы не были подвязаны верёвкой, обязательно свалились. Тело его, чересчур белое, казалось чужим, стоило лишь бросить взгляд на лицо путника: странное лицо; дочерна загорелое; недоброе. Однако и печати лютости на нём не было. Скулы выделялись – это правда, от долгого недоедания. Щёки густой щетиной поросли – видать, когда-то брился этот человек, а это не по славянскому обычаю. И глаза… Цветом напоминают сталь… и совсем не уставшие. Да, ещё одно – губы его могли улыбаться или кривиться в презрительной усмешке, но глаза никогда не улыбались. Они не выражали никаких чувств. Их обладатель жил. Его тело страдало или наслаждалось, а глаза… Они были пустыми. Они были мёртвыми.

Бродяга сошёл с дороги и сел на траву в тени старой берёзы. Ногам нужен роздых. Телу нужна пища. В заплечном мешке кое-что было, но не еда. Значит отдых, в который уже раз, будет без трапезы. Закинув длинные руки за голову, он лёг. Хорошо-то как: облачка вон плывут – барашки белые; солнышко лучами играет, ласковое, родное, не палит, как угорелое, последнюю влагу из тебя выпивая, а мягко так, будто матушка родимая по головке гладит: возвернулось, мол, чадушко, ну и добре; теперь заживёшь по-людски и всё хорошо у тебя будет. Так уж проняло худющего путника, что слезу пустить захотелось, как в детстве уткнуться сопливой рожицей в мамкин подол и зареветь в голос, душу облегчая… И заревел бы, ежели б мог.

Высоко в небе жаворонок заливался – заслушаешься, а бродяга внимал трелям, что выводило его пустое брюхо. Лежать в тенёчке, конечно замечательно, но жрать-то всё одно охота. Он повёл своим чутким носом: может, учует чего? И тот его не подвёл: запахов съестного он, правда, не уловил, зато навозом точно попахивало. Скиталец со вздохом воздел себя на ноги и огляделся. То, что ему было нужно, находилось шагах в четырёхстах – узенькая тропка сворачивала с дороги и ныряла в лесные кущи, - он не мог её видеть, - слишком далека и неприметна она была, но он её видел. Видел!

- Мне – туда, - тихо сказал он и улыбнулся широко и открыто. Вернее это могло бы так выглядеть, если бы улыбка коснулась его глаз. Но нет, улыбались лишь его губы.
До самой тропки он не дошёл: свернул чуть раньше. Зачем? Только ему это было известно.
Добротно рубленый дом стоял посреди широкой поляны, но бродяга на открытое место сразу не сунулся. Какое-то время он шлялся вокруг к чему-то приглядываясь, принюхиваясь, трогая длинными и острыми пальцами зарубки на деревьях. Однажды он даже на четвереньки опустился и долго ползал по земле, почти вспахивая её носом. Осмотром остался доволен, и, встав, принялся отряхивать свои порты. Чище от этого они не стали, но бродяга тёр их старательно, усердно размазывая травяную зелень на отвислых коленках. Он не торопился. Обитатели дома и не догадывались, как много вызнал о них этот человек. Теперь он был совершенно уверен, что может рассчитывать на сытный ужин и ночлег. Они ни о чём не подозревают, а он уже ведает, что очень скоро им понадобятся его знания и умения. Ещё как понадобятся!

Тяжёлая палка или посох гулко била в высокие и крепкие ворота. Из-за них послышался собачий брёх, быстро перешедший в лютый лай с пеной на мордах, с захлёбом и хрипом. Путник по голосам насчитал не менее шести псов. Видать есть, что охранять хозяину, коли кормёжки на этих зверюг не жалеет. Собаки-то – не шавки мелкие. Каждый из людоедов ростом с хорошо кормленого телёнка. Однако свирепые псы не устрашили бродягу, более того, очень скоро злобный лай сменился вполне дружелюбным потявкиванием. Последнее обстоятельство заинтересовало и даже слегка встревожило хозяев. До сих пор никто из обитателей дома не спешил к калиточке в здоровенных воротах, чтобы спросить: кого там леший приволок? А тут дощечка быстренько в сторону отодвинулась, окошечко приоткрывая, и…

- Чо надо, голодранец? – Вопрос был задан, однако скиталец не увидел, кто же соизволил с ним заговорить: скрывал хозяин лицо своё, до поры, до времени в сторонке стоя. Сам-то в сторонке, а вот бродяга у него, как на ладони. Шкурой чувствовал перехожий, цепкий взгляд, что ощупал его с ног до головы, проверяя, нет ли секиры за спиной, меча у пояса, ножа хитрого в рукаве или под полой. Не прост был хозяюшко. Да ведь и калика перехожий лапти вместо рукавиц не нашивал. Был при нём нож сарацинской работы. Промеж лопаток висели простые кожаные ножны, в которых пряталось смазанное растительным ядом лезвие. Рукоять рубаху на спине не топорщила   
 - мала была, всего под два пальца. Такой вот ножик подлый. Не для честного боя, но для лукавого, смертельного удара.

- Я спрашиваю, чо надо? – повторил хозяин. Любезности в голосе его не прибавилось. Скиталец опустил очи долу и смиренно попросил кус хлеба и ковш квасу, ежели квасу нет, то хотя бы воды. Ответа долго не было. Нетороплив был хозяин, не подумав, шагу не сделает. Бродяга ждал. – Кус хлеба, - усмехнулся мужик за воротами. – Квасу ковш? Экий скромник! Жрать же хочешь, аки пёс.
- Хочу, - не стал запираться бродяга.
Крепкие запоры легко отошли в сторону и в огромных воротах отворилась крохотная калиточка – не пригнувшись, не войдёшь, а пригнувшись, шею свою обязательно под секиру подставишь… Скажем, если у хозяина настроение невесёлое или совсем наоборот…

- Входи. Только знай – даром ничего не получишь. – Скиталец протиснулся в калитку, а на слова хозяина не обиделся. В его жизни и не такое бывало: подумаешь, жратву отработать; велико ли дело? – Что хоть робить-то можешь? – допытывался мужик у бродяги. – В поле ты не годен, ибо немощен. Может ремесло, какое ведаешь, так говори – не стыдись, - он усмехнулся.

- Кое-что ведаю. Гости от тебя недавно отъехали, так ли?
- То любому дурню ясно – вся дорога копытами изрыта.
- Пятеро их было, - спокойно продолжал нищий. – Одна кобыла захромала в версте отсюда. Там, в подлеске, они лошадей оставили: здоровые парни, при добрых сапогах и при мечах; молодые – кровь с молоком. Силушку девать некуда.
Хозяин очень внимательно посмотрел на гостя:
- А ну-ка, далее сказывай.
- Интересно, правда? – перехожий чуть улыбнулся. – Особливо занимательно, с чего бы им засеку твою на крепость проверять? То тут деревцо подёргали, то там вывернуть попытались. Никак проход для кого-то расчистить хотели. Дороги им, что ли, мало?

Мужик сурово закряхтел:
- А ну-кась, в избу пошли. Добрый кусок мяса ты уже заработал. А остальное, что вызнал, я ещё оценю.
- Мне бы на ночлег, где приткнуться? У тебя, кстати, конь хворает – хрипит так, что даже у ворот слыхать. Так я… это… может, выхожу скотинку-то?
Хозяин бородищу свою в кулак сгрёб:
- Ох, гостюшко ко мне пожаловал: только беседу начали, а у меня от вопросов уже голова трещит.
Бродяга своё слово вставить не приминул:
- А ты их в башке не держи – выкладывай. Да не забывай, мне в миску каши подкладывай.

Хмыкнув, мужик велел калике шибче ногами перебирать – жратва дожидаться не будет, паче того, сам хозяин ждать не намерен.
- Звать тебя буду Хворобой; потому как больно ты тощ.
Бродяга спорить не стал – Хвороба так Хвороба: в краях дальних его, как только не величали – это имя не самое худшее.

Кормили его в светлой и чистой горнице, за общим столом. Снеди разной было вдоволь; и мяса, и рыбы, и хлебушка в изобилии; грибочки солёные, капустка, репа, мёды хмельные – хорошо жил хозяин, ладно. Да не просто ладно – богато. И коли не боярин, не княжий дружинник, а себе ни в чём не отказывает и живёт своим домом отдельно, а не в селе, так, видать, в большой чести у князя местного. И лихих людей не опасается – это уже его личная заслуга, стало быть, отвадил. Вон кулачищи-то на стол положил, каждый с голову телёнка, а в плечах сажень косая и пузо не отвисло, хоть и в годах, мужик, немалых.

За стол, кроме Хворобы, ещё трое подсели: парубок – весь в отца и взглядом, и повадками, - матёрый зверюга будет, ежели доживёт; да две девки, тоже батины дочери, плоть от плоти, румяны, статны, глазищи с поволокою, красавицы,  одним словом. И хозяйки добрые, поскольку в избе ни пылинки, полы добела выскоблены, посуда чиста до скрипа и обширный двор вниманием женским не обойдён – выметен под метёлочку. Жены у хозяина не было. Что с нею сталось, бродяга спрашивать не стал, коли захотят – сами расскажут, а нет – так на нет и суда нет. Семья эта калике глянулась. Вот бы тут и остаться. Может и примаком стать получится…

- Микула, - сказал мужик. Вот и познакомились. Один – Хвороба, другой – Микула. Парубка Добрятой. звали. Девок – Любава, да Забава. – Ешь, пращуров помянув. О делах – после.
Хвороба молча кивнул: оно яснее ясного, кто же при девках такие речи поведёт? Тем более что причина, по которой пятеро воинов так себя повели, для Хворобы уже понятна стала: на выданье девахи, созрели, лет по пятнадцати сёстрам – это ж самый сок. « Сукины дети! – подумал Хвороба о недавних гостях. – Грязное дело замыслили: либо умыкнут девок увозом, либо итого гаже, - позабавятся и бросят опозоренных. Что делать им потом? Кому нужны будут, поруганные?»
Опосля обеда, долгого и основательного, Микула, губы ладонью обтерев, сказал дочерям незлобиво:
- Кыш отседова, стрекозы луговые!
- Ну, тато, - заныли в голос отцовы любимицы.
Другой бы глянул сурово, чтоб ослушницы воли отчей попритихли, Микула же улыбнулся по-доброму, но остался неумолим:
- Я, что велел, негодницы? Брысь! Вон Пеструху с телком проведайте, как бы вдругорядь к вымени не подлез, охальник. – Любава с Забавой губёнки надули обиженно, но деваться некуда, отец добр-то, добр, однако попробуй поперёк пойти, он же и за вожжу взяться может, а в таком разе – берегись, тяжела отцовская длань разум в задние врата вгоняющая. Девахам, правда, испытать такое не довелось, а видеть, как батюшка Добряту учил, видели. Вот страсти-то! Месту, на котором братец сиживал, здорово досталось, а не кради кренделей на ярмарке, да не попадайся с краденым!

Микула дочерям давал малость покобениться, как ни как – девки, свою долю соплей замужем намотают, но порядок блюл строго – не озоруй сверх меры! Хвороба всё примечал: вдруг да сгодится. Обычно так и случалось. Вот и сейчас он вытряхнул перед хозяином и его сыном целый короб всякого разного. И несло от этого разного, ох как нехорошо. Можно сказать – гадостно. А если уж быть совсем точным, то от словесного мусора Хворобы кровищей пахло, хоть нос затыкай. Поведал он Микуле о том, как догадался, что ратники молоды: они же по лесу, словно по бурьяну пёрли, мечами во все стороны помахивая, деревья молодые, как траву косили; кровушка в жилах играет, задору молодецкому выход требуется. Однако, хоть молоды, но умелы. Вон Добрята, парняга хоть куда, однако, чтобы такие берёзки свалить ему два, а то и все три удара сделать надобно. Добрята вскинулся, было, мол, чего это хожалый языком мелет. Однако отец взглядом чадушко своё к скамье пришпилил:

- Он засеку нашу видел, - пояснил сердито. Хвороба кивнул. – Там всё, как на ладони. Я любое дерево с пяти ударов кладу. Посчитать легко. И удар у меня без оттягу. А у тебя что? Сколь разов показывал, как лес надо валить? Всё одно секиру протягиваешь… От того и лесину кладёшь не раньше чем с  семи, а то и с девяти ударов, лоботряс.
Парубок набычился, губищи надул: кому ж нравится свои ошибки признавать?
- Не сопи, - одёрнул его отец. – Умей достойно упрёки справедливые принимать. Голову выше!
Сын отца не ослушался – задрал башку, как племенной жеребец, и даже взгляд от крошек на столе отодрал, в окошко слюдяное уставившись. Воплощение гордости, не иначе.
Хвороба усмешке на своих губах появиться не дал: морда как из тёмного дерева вырезана; глубоко чувства упрятал; не прочесть было мыслей его по глазам. Тайна – не человек.

- Дочерей береги, хозяин, - твёрдо сказал он. – Ратники следов своих не скрывали – значит, скоро здесь будут. Может, вообще на сегодняшнюю ночь рассчитывали – новолуние, тьма будет – глаз коли, но вот лошадёнка их подвела. Стало быть – завтра. Крайний срок – послезавтра.
Летний день был светел и ярок. Солнце игриво заглядывало во все окна, что выходили на южную сторону, но пасмурно стало в горнице, где трое мужчин беседовали. Так помрачнел Микула, что темнота от него по всему дому пошла. Добрята даже на скамье заёрзал, в сумлении не шуточном пребывая, то ли прямо сейчас на двор рвануть, от ярости отчей подалее, то ли  погодить маленько, достоинство соблюдя, а уж потом… Больно страшен батя во гневе праведном.
Хвороба на Микулу глазом стрельнул и кивнул едва заметно: на добрую почву семена брошены. Затем ладонями по столу хлопнул и встал во весь рост, не сутулясь.

- Вы, хозяева, помозгуйте тут по-семейному, а я в хлев пойду.
- Зачем это? – встревожился Добрята.
- Я ж обещал конягу вашу подлечить. Вот и потопаю обещание исполнять. Авось, что и получится.
- Я с тобой, - засобирался парень. – Как же, без догляду, чужого к скотине подпускать?
Коротко посмотрел Хвороба на Микулу и головою отрицательно качнул. Микула всё понял: не хочет странник секретов своих открывать – ежу ясно. И если бестолковый Добрята к нему, как репейник к собачьему хвосту прицепится, он и шагу к коню хворому не сделает. Тогда тот точно копыта откинет, а так может и выходит…
 
- Коли коня на ноги поставить сумеешь, можешь остаться тут. Но, ежели скотина околеет – выгоню взашей. Понял?
Хвороба кивнул и вышел. Добряту отец из-за стола не выпустил. И вовсе не потому, что так уж трясся из-за колдовских секретов тощего бродяги – нужны они ему, как прошлогодний снег, - а вот разъяснить не в меру горячему сынуле, чтоб под мечи да секиры дружинников башку не подставлял, требовалось.
- Да я ж в прошлом годе на солнцеворот, на гуляньи… - ты помнить должон, - одного из них… Ну, когда стенка на стенку… Я ж этого, Горюна…
 
Было такое дело – порадовал Микулу сын его удалью да умением бойцовским, уложил молодецким ударом дружинника на холодный ледок. Но, то был честный бой на кулаках, сейчас же дело иное – в сече даже самый слабый княжеский ратник Добряту в капусту изрубит. Они ведь не даром в дружине - там неумех не держат. Ох, тяжёлые же мысли ворочались в голове Микулы.

- Хвастовство оставь, - сказал сыну. – Я и по сю пору не последний поединщик. В былые времена и на Царь-град хаживал, а случалось, и подале забредал. Пятеро их, понял? И каждый из пяти мне по умению воинскому равен. Ну пусть не каждый, но… Двоих я на себя оттяну. Если боги на нашей стороне будут, то может и троих. Но бахвалиться не стану – одолеть не сумею, - точно. А что ты сделать смогёшь? Может из лука, кого подстрелить тебе и удастся и то, если они вдруг разом поглупеют, да по двору попрут в открытую. Веришь, что они такие дурни?  - Добрята промолчал. Ответ не требовался: распоследнему глупцу ясно, что одному, пусть даже матёрому рубаке супротив пятерых опытных, в боях закалённых воинов, не выстоять, тем паче юнцу безусому. Нипочём не выстоять. Они же, тати ночные, не кур воровать придут. И значит быть сече и быть крови. И убивать придётся всех пятерых. Убереги Ярило хоть единого живым выпустить: он до князя доберётся; байку ему наплетёт и… Ой-ёй! Даже думать не хочется о том, что далее-то будет. Неслышно ступая босыми ногами, в избу вошёл Хвороба.

- Через два дни поскачет твой конь, хозяин. Не хуже молодого поскачет. И рало за собою таскать будет от зари до зари. – Микула молчал – ни до коняги тут. Хвороба к столу подошёл, но на скамью не сел – не звали. – Не кручинься, хозяин – отобьёмся.
Микула поднял на чужака тяжёлый взгляд:
- Да уж конечно, с такими-то орлами, как вы, грех, истинный грех княжьим олухам холки не намылить.
- Так ведь у тебя ещё и собаки есть, злюшшие.

Ох, и ответил бы сейчас Микула словом нехорошим, словом бранным, что, мол, мать-перемать, Хвороба совсем пустой торбой из-за угла треснутый, что, всех богов так и растак, он хрену обожрался, не садового, а другого, который…  что ж это, тощий придурок, столько по свету шлялся, а простой вещи не уразумел – воина цепным кобелём пугать, всё едино, что ежа стращать голой задницей! Ответил бы так Микула, а может, и круче чего загнул, да вовремя спохватился: Хвороба-то, леший ему в ребро, шутит. Он, яти его маму, не боится вовсе, и, кажется, знает – не видать охальникам Микулиных девок, как своих ушей.

Бродяга заговорил тихонько, почти шёпотом:
- Псы у тебя хороши: у чужого кус мяса из рук не берут, и с земли не берут – я проверял. А раз уж у меня не взяли… Хорошие собачки, не отравят их. Так что, ежели мы, по какой причине закемарим маленько, они нас разбудят. – Закончил он уже совсем другим голосом. – Только мы не уснём. А ко двору твоему не все подойдут – это ты мне на слово поверь.
Микула поверил.
- На сеновале спать будешь.
Низко согнул свою выю бродяга: покорность хозяевам нравится.

Гости долгожданные через день пожаловали, к вечеру ближе. Добры молодцы, ночи дожидаться не стали, и хорониться тоже не подумали; с коней сойти не пожелали, тайно через засеку не полезли. По всему было видать, что шибко в себе уверены. Да и невтерпёж – тоже причина веская. В ворота тяжко громыхнуло – вежественно постучали, стало быть. Микула, переваливаясь с боку на бок (ну вылитый бер), потопал отворять. Добрята молодой на крыльце замер, под рукою удобно сабелька печенежская примостилась – и со двора не видать, и, в един миг, схватить можно. Хозяюшко к воротам подошёл и с грозою в голосе вопросил, кого там  нечисть принесла на ночь глядя. Оконце малое он с умыслом открывать не стал: мало ли, вдруг из  этого окошечка да в морду ему стрелою али мечом? Очень огорчил Микула Горюна. Тот, именно на такой случай зело надежду питал, даже кинжальчик обнажил, а мерзкий Микула, чтоб по нему краду лесовики справляли, взял и не открыл. Горюн же слов для такого моменту не подготовил и теперь мычал, как тёлка перед первой случкой. Сначала мычал. Потом хрипел. Затем сипел. Опосля того ножками, в красны сапожки обутыми, по земле сучил, пыль поднимал. А уж когда утомился дрыгаться – обмочился и умер.

Хвороба быстренько сунул за пазуху шёлковую ленту с вшитым в её серединку камушком, чтобы кадычок посильнее прижимал, -  удавка сия была им из дальних жарких земель вывезена, - и, легонько стукнув в ворота, прошептал:
- Здесь спокойно, хозяин. Ты за забором поглядывай - оставшиеся с заднего двора попрут, да от хлева ещё могут…
- Добро, - коротко бросил Микула.

Слушать его было некому – Хвороба уже нырнул в подзаборные лопухи. Как ящерица быстро-быстро он пополз по жирной земле, почти не тревожа величественный репейник. Хвороба знал, что это излишняя предосторожность – ворог уже на дворе, уже штурмует маленькую крепость, возможно, пролилась первая кровь, а испуганные девки верещат, запершись в доме. С другой стороны, осторожность, это такая штука, которая никогда не бывает лишней. Уж кто-кто, а худющий бродяга это точно знал, поскольку много раз спасал свою шкуру благодаря ей – осторожности. На дворе яростно рубился Микула, сдерживая двоих; Добрята с разбитой головой уже валялся на ступенях и глухо стонал (хорошо хоть жив), а разгорячённые ратники, превратившиеся в обыкновенных разбойников, самозабвенно крушили крепкую дубовую дверь. Сделана она была на совесть и потому ещё держалась. Но надолго ли её хватит? Ломали её мужики дюжие, умелые и потому у притихших, как мышки, девок шансов уцелеть было мало, а то и вовсе не было. Хвороба всё это видел. Ещё бы не видеть, если сидишь на двухсаженном заборе, ножки свесив, а перед тобой ровненький, как стол, двор и глаза ни чем не застит. Всё видел Хвороба. Видел и ждал.
 Вот, доведённый до бешенства Микула, страшным ударом секиры разворотил кольчугу, а вместе с нею и грудь одного из нападавших. Маленькая победа могла бы стать большой, но лезвие, будь оно не ладно, завязло во вражьем теле, зацепившись за ребро. Лишь на миг замешкался Микула, но миг в бою – это так много. Второй нападавший ловко поднырнул под его правую руку и вонзил ему в бок широкий кинжал, которым ранее добивал кабанов. Микула взревел раненым зверюгой, развернулся, стараясь голыми руками схватить и разорвать ворога, но свет померк в очах быстро, затянутый кровавой мутью, а крепкие ноги, что раньше без устали могли отмерять не один десяток вёрст, вдруг стали мягкими, как подтаявший воск и, в тоже время тяжёлыми, как свинцовый якорь ладьи.
- Пора, - сам себе сказал Хвороба, неслышно, будто кошка, спрыгивая со своего насеста.

Дружинник, который только что поверг лютого соперника, уже было, припустил к крыльцу, где его сотоварищи почти вынесли проклятущую дверь, когда его кто-то окликнул, грубо обозвав холощёным козлом. «Убить ублюдка» - это была единственная мысль в голове гордого воина. Он обернулся, готовый лицом к лицу встретиться со страшным противником, который, бросаясь такими словами, может за них и ответ держать, а увидел пред очами своими тощего доходягу с ножиком в тонюсенькой лапке.

- Убью, мозгляк! – заорал взбеленившийся вояка. Рубящий удар мечом: хиляк должен был развалиться надвое. Вместо этого из-под остро отточенного  лезвия брызнуло земляное крошево. Если бы не многолетний опыт бойца, мог бы и равновесие потерять, распластавшись, как жаба, на потеху ускользнувшему с линии атаки полудурку. Колющий кинжалом – мимо. Снова рубящий, теперь уже крест на крест – мимо. Кинжалом снизу в живот – мимо. Мимо! Мимо! Мимо!

- Ай-яй-яй, великий поединщик…
Хватит играть в благородство:
- Горюн!
- Горюн! – тонким голоском передразнил Хвороба.
- Горюн. Куда тебя леший уволок? Пособи!

- Горюша, дружку хреново, со шкелетом управиться не могёть. – Молнией блеснул нож Хворобы, распоров порты ратника и оставив длинную, глубокую рану на его бедре. – Ты мёртв, - спокойно произнёс человек с пустыми глазами. – Горюн, которого ты так звал, тоже сдох. Я его, как кошку худую, удавил. Тебя же я отравил. Если повезёт, растолкуешь это своим богам, а уж ежели невезучий ты, так они тебя и слушать не станут. И то, правда, на кой ляд сдался им поганый убивец: сразу тебя к Чернобогу в когти… - И он повернулся спиною к ещё живому врагу. Беспечность? Нет. Просто скиталец, не называвший своего имени, точно знал силу яда, потому и мог позволить себе некоторую небрежность, некоторую, так сказать, вольность.

Крепкому, пышущему силой и здоровьем мужчине, вдруг сделалось плохо: проклятый враг что-то промямлил, а потом и вовсе собрался уходить, скотина. Воин попробовал заорать, то-есть издать боевой клич, однако зазря пасть разевал – ничего у него не вышло, да и не могло выйти. Скиталец не врал… Эта тварь никогда не врала. На княжеского воина напали пчёлы – целый рой разъярённых насекомых. Во всяком случае, так могло показаться со стороны. Он яростно отмахивался от них сначала мечом, затем кулаками, но эти злющие существа проникали под броню, вгрызались в тело. В отчаянии, вояка даже попытался порвать кольчугу голыми руками. Потом его колени подломились, и он неловко сунулся лицом в пыль.

Хвороба глубоко и с явным удовольствием вдохнул терпкий берёзовый дух: в хорошем месте поставил Микула свой хутор, в добром, здоровом; калике здесь нравилось … и в этом было всё дело.

Из дома раздался душераздирающий женский крик.
- Меня заждались, - сказал Хвороба, по крутой дуге обходя корчившегося хозяйского сынка. Стопы марать в блевотине и крови… бр-р-р! Вот ведь гадость… Но за сабелькой нагнуться не побрезговал. Ступенька. Затем ещё одна. Ох, сколько их здесь, прямо и не поспеть. Быть греху не малому. И кто ж посмеет осудить меня, такого худенького, маленького, слабенького? Харкнут и утону, а выплыву – зарежу.

- Здорово, жеребцы! Управились с бабьём али помочь?
Любаве разбили лицо в кровь и разорвали платье от горла до пояса. Грубые руки уже шарили созревшие девичьи груди, а она кричала. Что ещё может женщина? Забава?.. Над Забавой… позабавились. Хвороба это понял и обрадовался: всё идёт так, как нужно ему. И только ему одному.
Ратники обернулись. Доходяга в дверях стоял и щерился. Они недоумённо переглянулись… Всё – проиграли.

Как он пересёк горницу? Ответ один – быстро. Когда дружинник, рвавший платье на Любаве, отвёл взгляд от друга и посмотрел в дверной проём, там никого не было, а его сотоварищ уже корчился от нестерпимой боли. Сабля, некогда отнятая Микулой у безвестного степного багатура, вонзилась в его пах. Всё? Нет. Хвороба провернул её вокруг своей оси и не выдернул клинок из раны. Достойная награда за насилие.

Стремительно приближались косяки входной двери. Вот резвые ноженьки оставили за спиною распроклятый порог и заодно с ним грязное пятно бесчестья. Ведь стыд глаза не выест. Подумаешь, девку маленько потискал, делов-то. Если ни кому не рассказывать, то и знать никто не будет. Этот тощий – не в счёт. Начни он языком молоть – кто ж ему поверит, бродяге без роду, без племени? Только бы удрать от него подальше. Воин нёсся быстрее птицы: двор пересёк и сам того не заметил, а у ворот встал, как вкопанный. Заперто! Засовы о-го-го, тараном не свернёшь. Он лихорадочно принялся отпирать. Руки тряслись, зубы чакали, силы куда-то подевались, ещё пот холоднючий зенки заливает. Дружинник чуть ли не через миг оглядывался: не идёт ли страшный убийца? Прислушивался: не раздаётся ли свист летящего ножа? Ежели вовремя почуять, то может, удастся уклониться? Жить-то как охота! И дёрнула же его нечистая сила… За ради каких-то баб… Калиточка отворилась. С заду никто не появился. Ножки быстрые, несите к лесу! Тамо-тко, под берёзонькой белоствольной, верный конь стоит, дожидается. Он не привязан даже, просто повод на сук наброшен. Сними его, доблестный воин. Вставь загнутые носы своих сапог в серебряные стремена.  Двинь коваными шпорами коню под рёбра, и ты спасён. А дальше?.. Да кто ж так далеко заглянуть может?

Тени вечерние сделались густыми, чёрными. Время к ночи. Тихонько вышел на крылечко Хвороба. Поднял лицо своё к небушку, разглядывая первые звёздочки. Подольше бы так постоять, душою оттаивая, ан нет – стонет где-то рядом Добрята; ему помогать незачем – сам как-нибудь до постели доползёт, бугай бестолковый. Папашка его чегой-то подозрительно затих… Неужто околел? Хотя не должен бы… Хвороба тот удар видел. Рана после него глубокая. Человек её тяжко переносит. Но ежели его лечить с умом, то выживает и даже свою прежнюю силу обрести может. Но вот лечить или не лечить? Чу! Кажется хрипит кто-то… Так и есть – жив Микула. Ну и ладушки, теперь можно спокойно беглецом заняться: до коняжки поди добежал, горемычный?

Добежать, ратник и в правду добежал. Даже в седло взлетел, стремян не касаясь – опыт, - рванул повод, сломал сук и  чуть не разорвал рот бедной животине. Но напрасно. Конь и шагу не сделал. А там, на проклятом дворе, на распроклятом крыльце стоял трижды проклятый доходяга и чуть-чуть улыбался одними уголками губ. Он по-прежнему смотрел вверх, но уже не на звёзды, а на бледный, будто выцветший серп луны и зрачки его, из круглых, быстренько превращались в две узенькие, вертикальные щёлочки. На впалых щеках появилась довольно густая поросль неопределённого цвета, а кончики ушей изрядно заострились.

- Коней оставлю и продам ушкуйникам, - пробормотал себе под нос. – Риск, конечно, есть, но… их не люблю убивать. Пора!

Будь на воине шлем, да такой, чтоб кольчуга шею прикрывала, он бы прожил чуть дольше, но умер бы гораздо страшнее. А так…

На соседней берёзке, вольготно развалясь на ветвях, возлежала красавица рысь. Лениво щурила она золотые с искринкой глаза и почти равнодушно поглядывала вниз на бестолково суетящуюся добычу. Только равнодушие хищника было напускным: ни одного движения не упускала рысь и хвост её, коротко обрубленный, то и дело нервно подёргивался, выдавая свою владелицу с головой. Наконец она решила, что ожидание слишком затянулось и добыча явно зажилась на этом свете. Крупная кошка собралась в тугой комок, подёргала напружиненным задом и прыгнула. Где-то далеко Хвороба довольнёхонько потёр ладошки.

- Коня не тронь, - сказал он в пустоту.
 Рысь, только что убившая человека и уже нацелившаяся на лошадь, была вынуждена довольствоваться только одной жертвой.

 – С тебя хватит, негодница. Не то, не ровён час, обожрёшься и околеешь от заворота кишок.- Рысь недовольно рявкнула. – Не огрызайся – ужина лишу. Ладно, ладно – шучу, - негромко продолжал человек, находясь в версте от места звериного пиршества. Ему не было нужды повышать голос: зверюга его слышала; зверюга его понимала. – Что не слопаешь – оставь лешим. И вот ещё что… пусть не разбегаются, - он недобро ухмыльнулся, обнажив два ряда мелких и острых зубов, - я им добавку привезу.

  Рысь настороженно подняла окровавленную морду, ощетинившуюся острыми иголками слипшегося меха. В наступившей темноте её было почти не разглядеть, только глазищи сверкали. Нехорошо сверкали, люто. – Ну-ну, не зыркай очами – лешаков распугаешь. – Рысь глухо вякнула. – Другой разговор. Нечисть уже там? – Пятнистая шкура хищника заёрзала по хребту. – Значит, уже почуяли.

  С Хворобой вновь произошли изменения: кожа потемнела, глаза сделались круглыми, как у филина, голос его враз огрубел:
 - Железяки тоже вам.

От древесного ствола бесшумно отделился сгусток темноты. Лошади, до этого стоявшие спокойно, вдруг разом присели на задние ноги.
- Не тронь животин. Думаешь, если я их кошке сожрать не дал, значит для таких, как ты приберёг? Дудки. Человечиной и хламом перебьётесь. И того много…

Сзади послышался шорох. Хвороба медленно обернулся, попутно сгоняя со своего лица демонический скурат. Любава!.. Ну, конечно… Она стояла, опираясь на косяк, судорожно сжимая маленькой рукой обрывки платья, лишь бы грудь прикрыть.

- Порушена, - тихонько сказала она. – Забава порушена.
- Знаю.

И тут она увидела то, что ей совсем не нужно было видеть – ещё не ставшее вполне человеческим лицо бродяги.

- Ведь… мак, - едва слышно выдохнула она и испуганно прикрыла губы кончиками пальцев. Лохмотья упали на пол, следом, по стеночке, съехала и девушка. Оттуда, снизу, она с нескрываемым ужасом взирала на  Хворобу, который в мгновение ока из заморённого нищего превратился в нечто ужасное, лишь на первый взгляд напоминавшее человека.

- Догадалась? Ну и ладушки, - казалось Хвороба даже доволен таким оборотом событий. – Как ты думаешь, я могу заставить тебя молчать? – Любава не сводила глаз со страшного скитальца и что-то невнятно шептала. – Я не слышу! – повысил голос Хвороба.

- Можешь, - выговорила перепуганная девушка.
- Хорошо, что ты это понимаешь. Ты – умница. Я не буду ничего делать – сама не скажешь. Верно?
- Да.

- Вот видишь, как славно всё получается. А теперь вставай, хватит валяться. Ступай, оденься и выходи на двор. У нас много работы: нужно братца твоего в дом внести, отцу помочь – он тяжко ранен. Всё поняла? Я ж, пока ты себя в порядок приведёшь, сестру твою осмотрю… Да не бойся ты, я не насильник. Скорее даже наоборот… Если нужно будет её подлечить – сделаю. И Добряту на ноги поставлю.

- А… батюшку? – робко спросила она не вставая с пола.
- И батюшку, коли, боги помогут. Рана больно тяжела, потому ничего обещать не могу, - и, приобняв её за плечи, он поднял Любаву с колен. – Вот так-то лучше.

Далеко за полночь, когда и зашибленный Добрята, толком в себя не пришедший, и глухо стонущий Микула были внесены под родную крышу, уставший Хвороба промыл и  наложил на их раны повязки с целебными травами, а измученные девахи забылись тревожным сном, полным кошмаров, на двор, ещё недавно бывшем полем сражения, пришла лесная нечисть: лесовики, мхом поросшие с головы до пят; лешаки, которых, если не приглядываться, от древесного ствола не отличить, да ещё мавки, что на ветвях дюже качаться любят. Ну, последние-то могли бы и не появляться – они так из любопытства припёрлись, а вот лешие и лесовики, те да – по делу.

Хвороба посиживал на крылечке и с видимым удовольствием вдыхал свежий ночной воздух, пропитанный запахами такого близкого леса. Чудищ он замечать не желал. А они, те, кто в одиночку могли напасть на купеческий обоз и мало кого оставить в живых, смиренно ожидали, когда он, замухрышка и… ха!.. Хвороба, соблаговолит заговорить с ними. Где-то в темнотище они тяжеловесно переваливались с ноги на ногу, глухо, утробно сопели и похрюкивали. Все ждали. Все терпеливо ждали. Владыка молчал. Потом, лениво качнув головой, он коротко бросил:
- Забирайте всех.

И нечисть засуетилась.
- Живых не трогать! – строго произнёс Хвороба, остужая пыл не в меру разгорячившихся лесовиков. – Только ратников и их железяки. Побыстрее.

Грязная работа будет исполнена стремительно. Пачкать руки о мертвяков Хворобе не пришлось -  исполнителей было, хоть отбавляй. Сам же таинственный бродяга, имевший такую страшную власть, думал о делах мелких, хозяйственных, о делах житейских: конягу в стойле, который овсом хрупает, долечить надо; женой бы обзавестись не помешало, а то и двумя; работников бы нанять, да и вообще… Но это после, после… Сейчас насущное разрешения требует: больно глупы нелюди, -  без наставлений, разве что, дрова ломать способны.

- Один у ворот. Двое где-то под забором валяются. Четвёртого найдёте в доме. Да осторожней там, девок не переполошите – они существа нежные, как бы мокрого грешка на постелях не приключилось. Все слышали? Всё поняли? Так неча столбами стоять. Быстро, ну!..

Девки проснулись поутру ранёхонько, ещё до первых петухов, однако они были не первыми, нет. Похоже, что этой ночью худосочный Хвороба совсем не спал. Двужильный он, что ли? Любава с Забавой чесались спросонья, прошлый вечер старались не вспоминать. Вот сейчас примутся за труд тяжкий до изнеможения, до ломоты в молодых спинах – это не от чрезмерного трудолюбия, - это, чтобы думы чёрные под спудом забот похоронить. А браться-то - ой-бо, - не за что: скотина управлена, вода на целый день натаскана, лошади убитых воинов скребницей вычищены, шкурой блестят, овёс жрут – довольные. Вот так Хвороба! Сам же бродяга на спину коня сиганул и, даже без поводьев, одними коленями правя, поехал к воротам. Остальные четыре лошади перестали жевать и послушно потянулись за ним. На ходу Хвороба бросил обомлевшим девкам:

- Я, там, у раненых, питьё оставил, каждому своё. Как рассветёт – испить дадите. Выпьют и пусть дальше спят. Вы их не тревожьте. Я к полудню буду. Тогда и повязки сменю… сам, - и, ударив под конские бока босыми пятками, он послал его в галоп. Маленький табун от вожака не отставал. Забава от удивления рот разинула – ворона залететь могла. Любава же отвернулась. Она-то знала. Ох, лучше бы ей не знать.

Хвороба своё обещание исполнил в точности, и к полудню явился на Микулин двор, как всегда босой, но с серебряными гривнами за широким поясом. Он без промедления пошёл к недужным и долго, с видимой охотой занимался их исцелением. Гривны, за коней вырученные, таить не стал – вывалил их на медвежью шкуру, под которой дрожал от озноба пришедший в себя Микула.

- Что это? – лязгая зубами, спросил мужик.
- Вира, - равнодушно ответил Хвороба.
Микула отвернулся к стене.

- Кто её теперь возьмёт, такую? – горько произнёс он. Видимо девки уже обо всём рассказали. Плохо было отцу их от раны, что терзала его тело, но во сто крат были сильнее муки от осознания непоправимости происшедшего и собственного бессилия.

- Может, за меня отдашь, хозяин? – скромно спросил Хвороба, пол глазами дырявя.

Микула перевёл на него тяжёлый, полный лютой злобы взгляд.

- Ты, холоп, место своё знай. Оно, место твоё – в хлеву! – он даже нашёл в себе силы на локтях приподняться. – Меня вот лечи, получишь харчи и довольно с тебя, мразь худосочная.

- Я в холопах не ходил, - тихо сказал Хвороба, - и не буду.
- Будешь. Ещё как будешь, - Микула закашлялся. – Вот встану на ноги, дай срок… и тогда…

Что тогда будет, бродяга не узнал – мужика терзал новый приступ кашля. На губах даже выступила жёлтая пена – вот как его разобрало. Хвороба приподнял болезного, дал из братины испить густой, пахучей жидкости. Кашель унялся. Пену у рта Микулы лечец чистой тряпицей вытер, не побрезговал. Пуховики поправил, шкуру подоткнул бережно, будто и не говорил раненый слов худых, оскорбительных. Микула посмотрел на него презрительно.

- Экий ты бесхребетный, я тебя крою почём зря, а ты… тьфу… Пшёл вон, холоп!

Хвороба отвесил рабский поклон и, пятясь, как рак, удалился.

Заёрзал на лежанке раненый хозяин, из-под шкуры выбираясь, потому как жарко ему сделалось, хворь не оставляла его большого, могучего тела. Теперь вот забота новая ум терзать начала, что здоровья тоже не добавляло. Тяжело звякнуло серебро гривен. Съехали они с медвежьего меха и, тускло поблёскивая, брякнулись на пол. Микула уставился на них хмуро.

- Серебро, - буркнул себе под нос. – Ха! Вроде откуп за дочку сунул. А того не ведает, дурень, что того серебра  у меня полна скрыня. – И чуть помедлив: - Всё! Хорош в мужиках ходить! Поедет князь на полюдье… Нет. Не стану дожидаться. Оклемаюсь и сам в княжий град наведаюсь. Отсыплю сколь нибудь… Да хоть и всё… Потом-то, чай, наверстаю. Глядишь, местечко среди его присных и сыщется. Да и как не сыскаться, когда столько ему за всю жизнь с податных не выдавить, а тут, ни сеяно, ни пахано – само в руки приплывёт. Князь у нас не дурак какой. Князь у нас умён и добра не забывает. А уж, чтобы совсем надёжно было, надобно будет умаслить тех, кто подле княжьего стола трётся. Ох, и дорого мне вся эта затея встанет. Зато уж при новом-то раскладе… Хе!.. Я и порушенную девку пристрою. Женихи-то в раз сыщутся.

Почти определённый в холопы, Хвороба попёрся на скотный двор. Микула может сколь угодно над ним измываться, но это не значит, что живность домашнюю кормить не надо, и пить она не захочет, только по причине дурного расположения духа, у кого-то из обитателей дома, и гадить перестанет, мол, хреново вам, так я из сочувствия работы поубавлю.

 Войдя в прохладный сумрак конюшни, тощий человек преобразился: лицо смягчилось, исчезли жёсткие складки у рта и морщины глубокие на лбу вроде даже разгладились. Вылеченный коняга доверчиво ткнулся в плечо Хворобы. Чуть-чуть, одними мягкими губами пожевал рукав холщёвой рубахи, будто поцеловал. Оглаживал человек конскую башку. Шею лошадиную чесал. За ушами зудил. Тот вытягивался в струнку. Блаженно щурился. Хвороба угостил нового друга заранее припасённой солёной краюхой и, принялся скребницей вычищать шкуру, что потускнела, поблёкла за время недуга, и, теперь, умелые руки ведьмака возвращали ей утраченный лоск.

- Я слыхал, что батя тебе говорил.
Хвороба даже не обернулся. Знал он, кто это сказал. Заранее знал. Добрята, как ни старался подкрасться бесшумно, застать скитальца врасплох не сумел и теперь сильно досадовал не то на Хворобу, не то на самого себя.
- Коли батя, не ровен час, помрёт, - Добрята голос понизил, вроде как переживал шибко, - так ты у меня в холопах будешь. Мне такие работники, ох, как нужны.

Низко склонил голову Хвороба: глупый недоросль пусть себе воображает, а вот видеть улыбку странника ему без надобности, вдруг чего поймёт по недомыслию? Оставил коня бродяга. Взял вилы и поплёлся к копне сена – кормить скотиняку, которая, сколько её ни ласкай, всё едино жрать запросит. Долго возился тщедушный у той копны. Всё никак добрый навильник сена выдрать не мог – дохлый, что уж говорить. Двор, однако, краешком глаза оглядывал: кому как, а ему, Хворобе, свидетели дюже нужны. Вот и они, будто покликал кто. Плавно выступали девки. После страшной ночи разом старше стали. Теперь, почитай, взрослые. Выплыли они на крыльцо резное, а с него всё узреть можно. Всё, что нужно…

- Убирайся, - тяжкий удар в спину швырнул Хворобу в душную колючесть сена, - смотреть на тебя противно. Ковыряешься тут, как пальцем в… - чего-то разошёлся Добрята. Не в меру, надо сказать, разошёлся. Нельзя в его лета совсем юные, да от болести не оправившись, так горячиться. Горячность-то она не везде хороша. Девки очами повели в их сторону, углядели, как Хвороба в копне барахтается, в ладошки прыснули. Брательник же их, чтоб силушку свою сёстрам показать, на ладони мозолистые поплевав, ухватился за черень вил крепко и, воткнув их совсем близко от бока бродяги (озорует), поднатужился и о-ох! – едва ли не половину копны поднял. Хвороба всё ж-таки крикнул:
- Поберегись, не сдюжишь!

 Но ширококостный Добрята лишь осклабился: куда, мол, тебе дохляку такое дело спроворить? Только и осталось, что гам понапрасну поднимать, а вот, дескать я… Ох, и полюбовались Любава с Забавой на свово братика родного в остатний раз… Добрята сдюжил. Сдюжил Добрята. Он бы и ещё больший вес выдержать мог, – крепок – в батю. Он бы смог, а вот черень – нет. Потрескивал черенок  в руках удальца, предупреждал – сломлюсь. Не внял парубок и поплатился. С громким треском сломалось сухое дерево. Остро ощетинились щепки: одна, та, что покороче, осталась в руках, другая же… Велик был вес на вилах. Повлёк он их к земле-матушке, одновременно закидывая острый росщеп кверху, прямо под челюсть, под язык, чуть повыше кадыка, туда, где кожа по-детски нежна. Был Добрята не плохим парнем, а таперь… Только стенания девичьи и тихий голос странника:
- Не бывать тебе в хозяевах, а мне в холопах, а бывать тебе на тризне тверёзому да печальному, а мне – пьяному да весёлому.
В душной полутьме горницы, полумёртвый Микула схватился за сердце и услышал: - « Я в рабах не хаживал и николи не буду. Но тебе уже всё равно…» - Страшно выли осиротевшие девки. Не по-детски, и не по-девичьи… Боги их ведают, о чём девичьи слёзы льются? Любава с Забавой голосили не так: по-бабьи выли они, горько, неизбывно, безнадёжно и люто. Микула продолжал слушать, совсем того не желая: - « Я сюда с добром пришёл. Коня твоего поправил. Скотинку обиходил. А ты?.. Ты меня в хлев на житьё определил. Да?.. Не отвечай… Не надо. Я тебя об опасности предупредил. Ворогов твоих побил. Сынка твово на ноги легко поставил. Тебя самого выхаживал. Лохань поганую из-под тебя носил. А, что же ты?.. В холопий чин меня произвёл. В рабский ряд поставить надумал. Я у тебя дочь попросил, - заметь, попросил, да не ту, которую ты с выгодой для себя выдать мог, я порченую попросил, ту, о которой скоро слава по миру пойдёт. Дурная слава».  По Микулиной бородище пена кровавая текла. Он уж и пошевелиться был не в силах, а мерзкий голос того, кого он прозвал Хворобой, терзал его душу. – « Ты б ко мне с добром, я б тебя в бояре вывел, а сына твово и князем бы сделать сумел… Сумел бы, сумел, не сумлевайся. А ты? Гм… Ты скоро умрёшь. Чем лечат, тем и калечат. Ведь так? Травы я знаю лучше твоего. Ты в последний раз из рук моих слишком много отвара принял. Вот такие дела». - Человек на ложе уже холодел. – « Могу утешить тебя… папа: внуки твои большими людьми станут. Очень большими. Только будут они не от сына твоего».
В струну вытянулся Микула да так и замер: не шевелился более, не дышал, не думал и голоса мерзкого, ненавистного внутри себя не слышал. Освободился человече ото всего земного, поскольку силён был отвар Хворобы, силён и смертоносен.
Совершали свой бег по синему небу равнодушные к людским бедам тучи. Их дело простое – копи дождичек в утробе, да поливай всё, что внизу, когда совсем отяжелеешь. А ветры-забияки постараются согнать в небесную отару побольше серых барашков и прогнать их подальше. Чем мокрее и грязнее на земле, тем им, озорникам веселее. Ветрам что? У них ни родины, ни крова – бродяги. Хвороба вон тоже бродяга, однако скитаться по белу свету ему уже обрыдло. Решил он, что пришла пора оставить пыль дорог, - пусть её бесы вихрями крутят, он же остепенится: обзаведётся хозяйством крепким – это уж точно, а ещё… Будет у Хворобы, лешачьего повелителя, всё о чём мечталось ему. Погоняйте ветры стада непослушных тучек, быть сегодня бурной ночке. Хвороба медленно поплёлся домой. Уже домой. Пока шёл, менялся на глазах: походка стала твёрже, плечи расправились, глаза… а вот они-то совсем не изменились. На девичью половину вошёл не слуга, не гость, но господин и вершитель судеб:
- Я решил, - произнёс он тоном возражений не терпящим. – Я решил тризны по покойным не учинять. – И чуть помедлив: - Осиротели вы, девоньки. Совсем осиротели.
С наступлением ночного мрака пришла буря. Этой ноченькой всласть покуражились все окрестные ведьмы и вурдалаки. Лесная нежить устроила пир в непроходимой чаще, где и сгинули на веки вечные мужик Микула и сын его Добрята, не оставив по себе дурной памяти. Где-то вдали шальная молния воспламенила вековой дуб, до полусмерти напугав болотную кикимору, тут же давшую зарок – не назначать свиданий с разлюбезным оборотнем под одиноко стоящими деревьями…
Этой ночью у Хворобы появилось сразу две жены…
Утром он облазил всё и вся – скрыня с хозяйскими гривнами была найдена. Тайник оказался не шибко хитрым, во всяком случае, для Хворобы. Он выволок из погреба добротный, окованный железными полосами сундук, на удивление легко, секирой, сбил большой замок и, откинув крышку, запустил руки в самое нутро казны. Тяжкое серебро заструилось меж его пальцев. Странно, но тощий человек не проявил никакой радости. Сзади подошла Любава.
- Дорвался, да?
Хвороба медленно обернулся и растянул тонкие губы в почти доброй улыбке:
- Глупая, - сказал мягко, - это же такая мелочь.
- Мелочь?! – изумилась она.
- Конечно. Я отдам это, - он поиграл бровями, - кому ни будь. Скажем, исполню последнюю волю родителя твоего. У нашего князиньки появятся гривенки на наём трёх дюжин новых воинов. У его бояр, у тех, кто позначительнее, будет серебришко на височные кольца для своих жён и наложниц.
- А мы, - прошептала молодая женщина, - как же мы? По миру пойдём подаяние просить?
Улыбка Хворобы стала ещё шире, но ничуть не ласковей. Он сунул руку за широкий кушак и извлёк на свет кожаный мешочек.
- На, посмотри, - предложил он Любаве. Та не решилась принять в десницу свою ведьмачью вещь: мало ли, что напихал в мешок сей лиходей? Может там обереги его нечестивые; жабьи лапки или черепа мышиные, а то и похуже чего?.. Хвороба, завидя её колебания, сам вложил в ладошку своей жены заветный мешочек. Переборов себя она развязала тесёмочку и заглянула внутрь.
- Быть не может! – только и смогла вымолвить она.
-  Может, - заверил её Хвороба. – Ещё как может. Каждый из крупных камней стоит половины этих гривен, - он небрежно пнул скрыню. – Там больше дюжины таких самоцветов, алмазов… Смарагды глянутся? Мелкие и средние я не считал. – Любава молча перебирала перстами невиданное ранее богатство. – Пора выходить в боярство, лада моя. – Она завязала мешочек и вернула его Хворобе.
- Ты прав, муж мой, - сказала женщина и, чуть помолчав, добавила.                - Только никогда больше не называй меня своей ладой.
Хвороба снял с лица своего ненужную и такую фальшивую улыбку.
- Будь, по-твоему, - легко согласился он. – А теперь ступай, пригляди за скотиной. Покуда не стала боярыней, навоз придётся чистить самой. – Затем, выдержав паузу, явно в пику Любаве, произнёс. – Главу-то платком прикрой, чай мужняя жена. Не-то обе батогов отведаете.
Тяжко вздохнула женщина. Было, ох, было от чего сокрушаться молодухе: сестрица её уж в петлю залезть пробовала, чтобы, значит от позора да от нелюбимого муженька единым махом освободиться. Да куда там?.. Из угла, что за печкою, сам домовой выскочил. Глазищи – во! – пламенем горят. Когтищи, как у вурдалака лютого. Теми когтями он верёвку перехватил, будто ножиком вострым и обратно в закут свой убрался, только его и видели. Куда ж теперь попрёшь, ежели добрейший домовой и тот на стороне этого варнака, Хворобы? Любава, слезьми обливаясь, предложила в бега удариться. Бросить всё и на волю!.. Сёстры уж и узелки дорожные собрали, чтобы значит первое время хоть от голода не страдать, и лапотки новёхонькие, ещё батюшкой плетёные, обули, дабы бежать шибче, и нос из отчего дома высунули… Тем всё и кончилось. Не видать им волюшки – по забору, словно по ровному, мощёному двору, важно прогуливалась желтоглазая рысь. Время от времени она хвостиком беспокойно дёргала, мол, и не мила служба, а справлять надо. Другая лесная кошка ( а была и третья, и четвертая, и, боги ведают, сколько ещё за забором да в подлеске) вальяжно потягивалась и точила когти – смотрите бабы, чем вам глупость ваша обернуться может. Вдосталь наплакались две сиротины и смирились. И было утро, когда Хвороба свои владения, неправедным путём обретённые, облазил. И был разговор Любавы с мужем ненавистным… И были каменья драгоценные…
А следующим днём Хвороба ушёл в ближайший город, оставив своих ненаглядных под надёжным присмотром лесных тварей. Всё умел предусмотреть странник, потому в краях далёких, в землях незнаемых жив остался. Видать и вправду, коли боги позволят, воссядет он в думе боярской близ стола княжеского.
Не поскупился он на дары тем, кто у власти пригрелся. В торговых рядах, у купцов заморских разных диковин прикупил не торгуясь. И к боярам, дескать, не побрезгуйте серостью нашей примите, сделайте одолжение. Одному -  сабельку дамасскую преподнёс, другому – запястье золотое, бирюзою украшенное, третьему – коня боевого. Взамен же ничего не попросил. Бояре лица сытые кривили, носы породистые от доходяги воротили, но дары принимали и князю на ушко нашёптывали, мол, появился человек новый, по виду вроде бродяга, однако в оружии, золоте и лошадях толк понимает, опять же не горд и услужлив. Князь послушал, послушал, да и приказал явить сего доходягу пред свои пресветлые очи, дабы самолично решить, что это за богатый придурок, который шляется в рубище, а гривен имеет  немеряно, на подношения не жаден и чин мужей высоких блюсти способен.
Два княжьих гридня Хворобу на мясницкой улице отыскали, где голодранец копчёным окороком объедался. Для порядку сразу же дали ему по зубам, чтоб не зазнавался, и поволокли в терем. Хвороба битьё в морду стерпел, чай не в первый раз, но когда молодой, красномордый парень вздумал срезать с его пояса калиту с гривнами, хитрым способом вывернул пакостнику пальцы и кинжал отнял. Пока гридни губами шлёпали, он рукояткой ножика настучал им по макушкам, чем внушил недотёпам неподдельное уважение к своей не шибко казистой личности. Опосля урока вежества, вся троица прошлась по рядам мусульманских торговцев – дар-то должен быть особенным, как- никак для князя.
Терем возвышался среди мазаных и плохонько крытых домишек. Не очень хорошо шли дела у правителя. И бояре – не богатеи, только спесь одна, а уж про остальной люд и говорить неча. О-хо-хо-хо-хо-хо-хоо… Вздох-то тяжёл, да не для Хворобы. Если уж гридней в сём теремочке не более двух десятков, а это страничек выяснил наверное, пообщавшись со здешними гулящими бабёнками, то гривны князю нужны больше, чем жратва голодающему. Потому как  мысль о могуществе властителя внушается человеку проезжему лепотой построек и большим количеством толстых дармоедов. А на какие шиши содержать этих самых дармоедов, коли серебра не достаёт даже на то, чтобы подъёмный мост в должном порядке содержать?
Огладил князь Всеслав свою бородищу. Хороша она у него была: чёрная, окладистая, кольцами седины перевитая. Хотя и не стар был княже, но заботы государевы да раздумья глубокие на лик его печать свою наложили. Годы же, что властвовал, дали опыт неоценимый и заострили ум мужа сего, ум и без того не тупой. Оттого и не всполошился князь, и спесью не захлебнулся, когда к нему, едва двери в покои не вышибив, вошёл тот, кого звали Хвороба.
И был поклон низкий от вошедшего.
И  были дары.
И была беседа дюже сурьёзная.
И княжий волхв Вепрь зубами до крови изгрыз костяшки пальцев в предчувствии неясном. Однако ж князь на Вепря не глядел. Какой Вепрь, когда в дар пара кречетов поднесена, да пара балобанов обученных, а они не малых кун стоят. Сколь быков лучше и не считать. У Всеслава столько и не было. Хоть и князь, однако стараниями братца родненького, Всеволода, оскудел и почти до настоящей бедности дожил. Вона, посуда на столе уже не золотая и даже не серебряная, а, стыдно сказать, – оловянная. Так что сокола с кречетами ко времени пришлись. А уж монисты княжьим бабам, какие поднесены!? А рухлядишка меховая – глаз не отвесть!.. Угодил Хвороба князю. А и могло ли по другому быти? Речь о родстве зашла, так Хвороба зятем Микулы Крепкого представился. Сей Микула Всеславу хорошо известен был. Каждый год, на полюдье выезжая, князь у него на денёк, другой задерживался. Об охоте речь зашла… О-о-о, тут этот тощий собаку съел и хлебушком закушал. Обещал он князю и бера, и оленя, и кабана, если тот по осени надумает к нему в гости пожаловать. Об зайцах там всяких, да об утках с жиру очумелых, и слова молвлено не было – это, вроде как, само собою разумелось. И меды… Меды свои Хвороба расписал – откуда и слова такие взял? – сами мёдом пахнут.
Однако же под самый венец беседы, разговор зашёл не о пустяках, и не о том, о чём бабы на торжище судачат. Хотя, кто их баб ведает?..
Досаждал Всеславу с запада, из-за речки братец его родненький. Дюже досаждал: сёла жёг; народишко податный истреблял, да в полон угонял; скотину резал – в колодцы бросал, трупы гниют – воду травят. На юге не легче – там дядя двоюродный лютует – с мужиков шкуру сдирает живьём, баб насилует походя. При этих словах Хвороба башку свою низенько опустил – улыбочка тут не к месту была, а не улыбаться он не мог: ай-яй-яй, какие нехорошие соседи у Всеслава, прямо звери, а не люди. Его же ратники – святость сама, - своих не калечат, девок беззаконно не портят. Да ежели б так было, ходить бы Хворобе по сю пору холостым, не женатым.
В гневе праведном, благородном обрушил княже здоровенные кулачищи свои на стол дубовый. Задребезжала дешёвая посудёнка. Упали на пол никчёмные кубки. Пролилось из них плохонькое винишко, залив и окончательно испакостив вытертую медвежью шкуру под ногами Всеслава. Такой срамной половик в своём дому даже простой мужик Микула не потерпел бы. И возликовала тёмная душа Хворобы – в нужное время пришёл он сюда.
- Наказать недругов своих желаешь ли, княже? – спросил он, неучтиво прервав того на полуслове. Вепрь ему под самую сопатку свой кулак преподнёс, дескать нюхни и приди в разум, покеда есть во что приходить.
Князь кривенько усмехнулся: Вепрь образина верная, знающая и здоровущая. Волхв не пугался в одиночку, с одною лишь рогатиной на шатуна хаживать. Секача, единым уколом ножа повергал. Пальчиками, играючи тарелочки золотые в трубочки сворачивал, а кубки серебряные, - когда всё это у Всеслава в изобилии водилось, - в комочки сминал, и теми комочками, в подпитии сильном, в пленных степняков кидался, попадая узкоглазым в бритые лбы, и наповал укладывая. Хвороба, носом туда-сюда повёл, сообразил всё, что сообразить было нужно, на князя глянул, и вопрос свой повторил. То-то Вепрюшко изумлён был. Это что же за человек такой, страха не ведающий? Может белены ещё с малолетства обожрался? Или впрямь за худющими плечишками своими чует силу немалую, силу недобрую. И князь тоже, в свой черёд, призадумался крепко. Уж больно боек сей доходяга – никак за хвост его не ухватишь, и на слове не поймаешь, если сам того не захочет.
- Неужто помочь можешь? – недоверчиво спросил гостя Всеслав.
- Угу, - Хвороба языком трепать не любил.
- Чем? – влез в разговор грубый Вепрь. – С мечом, что ли поперёд войска нашего побежишь, дабы вороги, тебя узревши, со смеху померли? Хотя, какой там меч? Тебе и саблю хазарскую не поднять, мозгляк.
Тощий человек на оскорбления волхва внимания не обратил, однако, уловив вопросительный взгляд князя, всё объяснил:
- Советом дельным могу помочь…
- Ха! – презрению Вепря мерила не придумали.
- Пред богами заступиться могу. Жертву им принесть такую, что не отмахнутся.
- Пф… - волхв морду сквасил, будто клюквой обожрался.
Но князь, на то и князь, чтоб за простыми словами их срытый, истинный смысл зреть. Он слушал Хворобу, а вылез опять Вепрь:
- Поди ещё тёмным, мерзким, злокозненным богам маливаться станешь, а?
Всеслав кончиками пальцев легонько по подлокотникам пристукнул и бероподобный волхв вдруг сник, присмирел и оплыл. « Вот оно значит как, - сделал себе зарубку Хвороба. - Жесты, привычки, движеньица понаблюдай, приметь, вот тебе и человек, как на ладони. Значит, когда наш князинька посудёшку свою скудненькую крушит – это пустячки, а вот ежели он так – пальчиками, тут сразу же надо ушки востро».
- Хм. Нам един хрен, каким, тёмным или же наоборот, - повёл свою речь Всеслав. – На нас, в последнее время, ни те, ни другие смотреть не желают. Может его молитвами-то, - он кивнул на Хворобу, - тёмные божки нам помогать станут, а там, глядишь, и светлые зачешутся, чего это, мол, супротивники наши с людями якшаются – непорядок, надо и нам… Они, боги, таковы, хоть и не шибко, но всё ж-таки завистливые. Друга дружку, ежели разойдутся, так за чупрыну таскают – молний и грохоту по всему небушку, а иной-то раз и земле-матушке перепадает. Нам такие союзники надобны, как мозгуешь, а, Вепрь?
Тот плечами передёрнул – ни да, ни нет. В ладонях его сплющился кубок, хмельной мёд плеснул густой, запашистой волной прямёхонько на порты. Князь хохотнул:
- Во-во, может хоть это вонь отобьёт?
- Какую вонь? – обиделся волхв. – Третьего дня под дождь попал. И допреж того в озеро шмякнулся, вместе с конём. За лето уже два раза мылся. Куды чаще?
Всеслав болтовню Вепря мимо ушей пропустил. Более того, глазами указал ему на выход. Волхв повелителю перечить не посмел, но  на скромного Хворобу так поглядел, что без всяких слов стало понятно – враг у доходяги появился не шуточный - умелый, знающий, свирепый и беспощадный. Хворобе же хоть бы хны – сидит себе спокойненько, ножку худосочной курицы обсасывает, что на деревянной мисе ему подали, от княжьих щедрот. Вепрь, за порог изгнанный, тут же за обереги, что на шее его могучей болтались, схватился. Шуйцей знаки колдовские в воздухе чертил, и глазищи из-под бровей выкатывал, девок сенных до мышиного писка пугая. Напрасно  старался… Силён был странник таинственный. Настолько силён, что…  В голове у любопытного волхва пышно распустился пурпурный цветок боли. Вот значит как, дескать, нос длинён – прищемлю, а то и вовсе… Не-ет, не просто силён был Хвороба – могуч! Не ожидал такого мощного отпора видавший виды Вепрь. Его, не единожды выдерживавшего поединки с самыми опытными колдунами, да не один на один, а один он, супротивники – скопом, так вот его теперь, как соломинку сломали. Причём Хвороба треклятый, - Вепрь был в этом совершенно уверен, - даже не вспотел, и лапу куриную глодать не бросил, псяка шелудивый! А с лохматого волхва пот градом катит; нехороший пот – холодный; не тело он студит, душу знобит. И впервые в жизни закралось в сердце волхва, поединщика и целителя, сомнение: а по зубам ли выбрал он себе супротивничка?
Об чём там толковали князь с бродягой – тайна, только уже далеко за полночь было, когда сапогом тяжёлым распахнув створки дверей, из светлицы вышел Всеслав. Челядь сонную распихал. Кого рыком громовым из сна вырвал. Кого и в ухо отметил кулаком богатырским, чтобы не дрыхли, подобно старым меринам, когда хозяин дела важные вершит.
- Собрать рать, вашу мать! – рявкнул княже. – Всех под копьё, язви их! Воеводу с печи согнать, от бабы отодрать, и пред очи мои явить, хоть в подштанниках, а хоть и без оных. Быстро!!! Дружины, старшую и молодшую  у крыльца выстроить, и чтоб оборужены были, сукины дети! Заспались! Зажрались! Хватит!.. Воевать будем!
От того рёва, а ещё больше от значения слов услышанных, закемаривший было, Вепрь едва речи не лишился и зрения тож. Язык, на малую толику времени, отнялся, должно быть от внезапности, а буркалы чёрные едва из глазниц не выскочили – это от изумления великого: с кем князь пресветлый в поход собрался, если всей рати шести десятков не наберётся, или с перепою совсем умишком трёкнулся?
Князь бушевал. Гридней гонял с поручениями, а те, обленившись за последнее время, ползали, как сонные мухи, и Всеслав, брызгая слюной, награждал их самыми не ласковыми словами и ударами витой плети. Так старательно он их лупцевал, что в стороны летели не только куски вышитых рубах, но так же лоскутья кожи и мелкие кровавые брызги. Челядины, в панике, прыскали от него, как жихари, неожиданно попавшие из тени в полосу яркого дневного света, будто мизгири, забиваясь в самые узкие щелочки. Князь находил. Князь обрывал уши. Князь забыл лень и заставлял слуг своих тоже забыть её, клятую. Он, будто бы родился заново, а родившись, тут же разворошил покрывшийся плесенью муравейник.
И за всем за этим наблюдал тихонький Хвороба… Остатки Микулиных гривен были доставлены в княжий терем из той корчмы, где ночевал странник. Хоть и остатки, однако ж, Всеслав, крышку скрыни откинув и лапы загребущие внутрь запустив, рычал от радости.
- Хо-хо! Это ж какую ватагу лихих людишек можно нанять? Человек пятьдесят… Сто… Какое там!.. Все полтораста!.. Заплати им задаток, да на долю с добычи не поскупись, - ликовал князь, - а позже-то, когда делишки пойдут, поскачут и на настоящих рубак серебро сыщется. Хе-хе-хе…Так говоришь – тропы тайные мне покажут? А кто?.. Не хочешь отвечать, и не надо… Но, чтоб без обману. В обход дозоров и сторож. Чтобы ни едина тварь ни ухом, ни рылом… - речь его была сумбурна и обрывочна. – Всех к ногтю. После первого похода, ежели успешен будет…
- Будет, будет, - заверил Хвороба.
- …сразу тыщу найму, али две, и тогда-а… - и вдруг замолчал, мечтания свои на полном скаку остановив, и глянул глазом прищуренным, глазом подозрительным. – И морок обещаешь навести на недругов моих?- кивнул Хвороба, князя ободряя. – Ну и чего просишь за это всё? Я не первый день на свете живу – знаю, что за так и прыщ не вскочит, а ты мне вон уж сколько отвалил, и посулил не меряно. Ни за какие коврижки не поверю, что без умысла и корысти.
Хворобушка очи потупил:
- Как без корысти обойтись. Есть она, пресветлый князь.
- Ну и в чём он, интерес твой? Говори, не тяни.
- Кхе… Гм… Лужки есть у тебя во владении…
- Много у меня лужков. Какие просишь?
Хвороба с ноги на ногу переступил, будто бы в нерешительности.
- Чего мнёшься? Толкуй, коли начал.
- Да за речкою, что на восходе солнышка. Заливные оне… Впусте лежат. Заброшены.
Князь даже не попытался скрыть своё недоверие:
- И только-то?
- Угу.
- А не шибко ль дешевишь, добрый человек? Экое богатство мне, сирому, на блюде преподнёс, а сам какие-то лужки запросил?
- Так даёшь лужки-то, князь?
Всеслав дланью махнул, бери, мол, недоумок. Но от Хворобы так просто было не отделаться.
- Ты уж прости, княже благородный, но шибко я жизнью бит, посулам не больно верю. Может грамотку, какую дашь, чтоб, значит, с твоей печатью, а?
Шумно выдохнул князь, обозлясь на дерзкого мужичишку. До чего договорился голодранец сей: слову княжьему не верит. А в батоги тебя, огузка!? А дрекольем тебе рёбре посчитать!? Оттиск с перстня ему восхотелось. Вот в рожу-то кулаком, и будет тебе печать, залюбуешься. Ан, нет. Усмирил Всеслав норов свой горячий, поскольку полезен оказался Хвороба и, видит Род с Мирового Дуба, ещё не раз сгодится доходяга для… различных надобностей.
- Будет тебе грамотка, - и низко склонил выю свою странный человек с омертвелыми глазами и ороговевшей душой.
  Домой Хвороба возвращался как очень богатый хозяин. Шесть пар быков степенно за ним следовали. Прибарахлил он их, чтобы лес корчевать и пашню новую подымать. Того, что у Микулы было, новому владельцу показалось мало. Мужики-работнички топали чуток поотстав, жёнки да детишки малые ход их замедляли. Но главным для него был табун; сорок голов гнали умелые табунщики. Лошадушки – это для мошны и сердца. Любил Хвороба лошадок более всего на белом свете. При них он чуть оттаивал, рядом с ними о худом не помышлял, при них он себя живым человеком чувствовал. « Вот тебе князинька и лужки, - думал он, в седле покачиваясь, и цветочек полевой нюхая. – Сорок-то только начало, у меня, их столько будет!.. У меня они будут такими!.. Всю твою рать, Всеславушка, я на своих коней посажу. Не в один год конечно. Ну да мне торопиться некуда, и не по чину. Ты, высокородный, в скором времени меня сам боярином навеличивать станешь, и без совета моего шагу не ступишь. Так будет!»
Многое ещё нужно было сделать бывшему бродяге, чтобы сны его явью стали. Он и делал. Без сна почти, от зари до зари, а то и ночь прихватывая, шла работа во владениях Хворобы. Делом первым скотный двор расширен был, затем, для людей избёнки поставлены. После того, хозяин за собственный дом взялся: мал стал домишко – негде князя принять, негде свиту его разместить, буде Всеслав надумает в гости пожаловать. А он надумает… Вот только осень поздняя подойдёт, дороги  слегка подмёрзнут и не устоит душа князя, сюда, к Хворобе запросится – охоту-то венценосец, страсть, как любит. Будет в годе сём Всеславу охота, какой он ни разу не видывал. Хвороба расстарается. Покамест нужно погреба поглубже да побольше выкопать и припасу разного заготовить – челядь княжеская зело прожорлива, особливо на дармовщинку.
Три месяца вкалывал Хвороба, ни себя, ни людей не жалея, пока, как-то ночкой тёмною, не подкрался к изголовью его постели бдительный домовой…
- Чего надо? – спросил хозяин, едва тот приблизился.
Домовому скрыть досаду не удалось: как ни старался подойти беззвучно – обмануть слух Хворобы он не сумел.
- Едут, хозяин. Князь пожаловал. С ним воевода, два боярина, волхв и дюжина ратников.
Хвороба погладил ладонью кудлатую головёнку домового:
- Молодец, службу правишь хорошо, получишь туесок мёду, нет – два туеска и молока жбан. Рад ли, пыльник запечный? – серенький, пушистый домовёныш утвердительно пискнул. – Вот и добре.
В одном исподнем вышел хозяин на крыльцо. От свежести ночной зябко плечами передёрнул и заговорил… Тихонечко, что-то себе поднос наговаривал, певуче. Притаившись за распахнутой дверью, весь в слух обратившись, не сводил с него своих совиных глазёнок любопытный домовой. Очень ему желалось разобрать те слова колдовские, коими Хвороба нечисть лесную да болотную себе подчинял. Не удалось, комку шерсти заклятье выведать, в смысл речи тайной не сумел он вникнуть, зато увидел домовой, как преображалось лицо человека, с глаз начиная: то они рысьими делались, то волчьими, а то и вовсе не понять какими. Раньше домовой мнил предерзостно, будто всю лесную родню на перечёт знает, а на поверку вышло – нет. Таких жутких моргалок видеть ему ещё не доводилось. И, взмокший от пота, запечник дал нерушимый зарок Яриле-богу, что ежели он его от встречи с эдаким чудищем убережёт, то домовой расстарается и на праздник солнцеворота дюжину амбарных мышей ему в жертву принесёт. А коли ясноликий Ярило будет так милостив, что и кикимору его, вкупе с домовятами охранит, то благодарности домового предела не будет – хучь зажрись бог мышами! Но, спустя  крохотный промежуток времени, семеня к родному запечному закуту, он клятву свою чуток пересмотрел:
- Нет, погорячился я. Предел всё-таки будет. Не ведьмак же я, в конце концов?! Это им, окаянным, дунул-плюнул и вся недолга. А мне их ловить, маяться… Добавлю к обещанной дюжине ещё штук шесть, да пару крыс сверху накину. Хватит, поди? На что Яриле шибко много грызунов; всё хорошо, что хорошо в меру, - рассудил он напоследок, перед тем, как юркнуть в свою тёплую, уютную норку.
Ночной ветерок ласково трепал длинные пряди Хворобы. Бледный серп месяца, как мог, серебрил траву на дворе. Слабый его свет тщился пробить тьму под крылечным навесом – силёнок не хватало, и человек оставался в  густой тени, только по едва слышному говору и можно было догадаться, что там кто-то стоит:
- Никого не трогать… пока, - вдали раздался вибрирующий вой, постепенно переходя в низкое, горловое бульканье, - это волкодлак, большой любитель человечины, выразил своё неудовольствие. – Ты слышал, что я сказал, мразь? – в голосе Хворобы прозвучали стальные нотки. Голодный вой чудовищного хищника взвился до высоты поросячьего визга и оборвался, словно его ножом отсекли. Вот, что значат истинное уважение и неподдельное почитание. Куда там Всеславу?
Отряд под предводительством Всеслава уже из-за поворота показался; шишаки воинов отбрасывали яркие блики – слепой, и тот бы увидел. Цепные кобели, на ночь отпускаемые на волю, заслышав приближение чужих, давились хриплым лаем, роняя клочья жёлтой пены с алебастрово белых клыков. Из домишек своих повыскакивали дворовые. Тиун, хитрющий мужик с косящими глазами и лысой башкой, которая всё понимала, как следует, уже спешил на своих кривых ногах к крыльцу за хозяйскими распоряжениями: то ли гостей незваных стрелами калёными встретить, то ли скурат радушия на морду цеплять, погреба настежь распахивать, да столы накрывать. До ступеней доскакал, бес пронырливый, и на колени бухнулся:
- Чего велишь, кормилец?
- Псов усмири. Кладовые отпирай. Самую лучшую снедь на столы мечи. Баб к печам. Девок – под замок, чтоб целы остались. Зенки свои пошире раздрай и уши навостри. Мне обо всём докладывать немешкотно. Да за огнём догляд имей, а то ведь гостюшки, с пьяных-то глаз, спалить всё могут.
Тиун с колен поднялся, и даже грязи с них не отряхнув, умчался справлять поручения. Мужиков управляющий гонял, как коз сидоровых, и хозяйское добро блюл лучше кобеля лютого. Верен. Надёжен. Вороват в меру. Чудо, а не тиун!
Это было ещё одно умение Хворобы – подбирать себе людей. Он и князя-то себе выбрал из-за того, что уязвлённая душа Всеслава требовала отмщения, требовала славы, жаждала власти. Он даст князю всё, чего тот добивается и даже немного больше. Причём, наивный человек, князь будет свято верить, что всего на этом свете он добился сам, своим талантом, своей головой, своими рученьками. Купаясь в лучах вожделенной славы, он будет вспоминать о тощем бродяге  лишь тогда, когда враги вдругорядь прижгут его сиятельные пятки. А до тех пор, да и после, Хвороба будет оставаться в тени… благодатной тени. Всеслав получит позолоченную шелуху; великое множество рабов и наложниц, скрыни до верху наполненные гривнами и ромейскими монетами, меховую рухлядишку. Что там ещё?.. Лесть. Низкопоклонство своих и чужих бояр. Даже князьки помельче станут заискивать перед ним и наперебой добиваться его милости. Тщеславие Всеслава будет удовлетворено сполна!  А, что же получит Хвороба? Всего-то на всего спокойную жизнь… и настоящую власть. Князь Всеслав – лишь первая ступенька. Сидя здесь, в своём лесном имении, Хвороба будет дёргать тайные верёвочки. Он уже это делает: сметает неугодных, заменяя их людьми преданными или крайне от него зависящими. И кто может сказать, как далеко простираются его помыслы и желания? Пожалуй, только сам Хвороба. Но он не скажет… Никому не скажет до поры, до времени. А время это наступит ещё не скоро. Пока же, рабски согнувшись, поспешает наш Хвороба шажками мелкими, семенящими, к воротам, дабы самому славного князя приветствовать и стремя  придержать.
Всеслав, восседая на сытом жеребце, вид имел самодовольный, напыщенный. Многое поменялось в нём с тех недавних пор, как виделись они в первый раз. Князь даже раздобрел, - пузо кушаком шёлковым перевязано, - сладко ест, много пьёт. По горницам терема сидят молодицы, готовые в любую минуту ублажить повелителя. Всеслав полону-то понагнал: мастеровых разных, землепашцев умелых, девок красных, баб здоровых с детьми малыми. Холопов полно, что и говорить. Богатеть княже решил их трудом, ибо по здравому размышлению пришёл к выводам таковым; награбленное-то так не ценится, оно легко приходит, а сплывает и того легче, а то, что крепким мужицким потом  да бабьей горячей слезою обильно полито, вот оно-то и есть – настоящее, на чём он сам и дети его крепко стоять будут – не спихнёшь.
Хвороба самолично у князя повод принял. Всеслав, свысока на него глянул и ликом построжал:
- Ты-то встречаешь – ладно. Но почто Микула не появляется? Даже из халупы своей носа высунуть не соизволяет. Подумаешь, к нему князь заявился, велика ли честь? Не слишком ли возгордился, смерд? Так я спесь-то собью.
Хвороба, чуть не до земли согнулся:
- Прости великодушно, милостивый княже, но боле ни волен ты над Микулою и сыном его.
- Почто так? – сурово вопросил Всеслав. – С каких это пор я над своими смердами не властен?
- С тех самых, как обрели они другого владыку.
- Это, какого же?.. К соседям моим они податься не могут – тех я под себя подобрал. До ливонцев – далеко, до ляхов и швабов – ещё дальше. Неужто к хану Багуну переметнулись?..
- Дальше, княже. Много дальше.
Что-то изменилось в суровом лице Всеслава.
- По возвращении моём из града твоего застал я, дом сей в великой печали: бабы слезьми уливались, собаки выли, душу вынимая. Я, у них, - у баб,- спрашиваю: чего, мол, стряслось? А они мне, - сгинули, дескать, тато с братиком; пошли в лес борти проверить, и домой не возвернулись. Утешил я их, как сумел, и подался в лес – по следу хозяйскому. Авось, думаю, живы. – Врал ведьмак впервые в своей многогрешной жизни, а как складно у него выходило. -  Мало ли, чего произойти может? Скажем, забрели далече, а кто-нибудь, возьми и ногу-то подломи. Другой его бросить не может, тужится, по буеракам да завалам тащит. Найти надо – пособить.
- Нашёл?
Хвороба помялся:
- Так, кое-что… Опосля псеглавцев, мало что от человека остаться может.
- Псеглавцы?..
- Оне, окаянные.
- Давненько их в наших краях не было. Стало быть, появились, и сразу за своё – безобразничать, людишек жрать. Ладно, так и быть, - поохотимся, а потом и за нечисть примемся. Переведём её в лесах наших полностью. Но после, после…
Повеселел Всеслав, даже складки жёсткие у губ неулыбчивых слегка разгладились: честь княжья никоего урону не понесла, а что два мужичка в дебрях сгинули, так в том беды никакой нету, - бабы рожать пока не разучились.
- Ну, принимай… ха… хозяин.
Хвороба коня княжьего к самому крылечку подвёл, бросив повод подвернувшемуся пострелёнку, стремя серебряное придержал, помогая Всеславу на ступени сойти. После того отдал распоряжения слугам: всех лошадушек разнуздать, в стойла определить, овсу отборного полной мерой отсыпать и поилки свежею водою до самых краёв… Впрочем, командовал он больше для прилику, мог бы и вовсе никаких распоряжений не отдавать, всё и так было бы исполнено в лучшем виде. Дворовые, обязанности свои знали не хуже тиуна и справляли их добросовестно. Не было среди них дурня такого, который бы по собственному почину или по нерадению готов был вызвать хозяйский гнев на свою шею.
Завидя, с какой расторопностью прыснули людишки волю господскую исполнять, Всеслав кивал одобрительно – порядок, таковой, каким он его понимал, - князь любил и отмечал всегда.
На крыльце резном Любава, в пояс ему кланяясь, вместо хлеба с солью поднесла владыке братину мёду хмельного. И была та посудина без малого в четверть ведра. Всеслав подношение благосклонно принять соизволил, а приняв, отпил из неё изрядно, после чего передал её воеводе. Тот носом в  братину сунулся и морду перекосил, недовольство выражая: вылакал пресветлый князь почти весь медок, только на донышке и оставил. Всеслав же, громко и удовлетворённо крякнув, потянулся рукою за снедью, что Забава к нему вынесла, и чин-чином закусил выпитое перепёлочкой, до хрустящей корочки зажаренной, травками пряными приправленной. После чего, обернувшись к своим боярам, молвил:
- Хорошо нас здесь принимают. По всему видать, от души погуляем,- те, бородами густющими затрясли довольно, а люд ратный весело загалдел. – А что, хозяин, нет ли у тебя, случаем, вина ромейского? -  спросил князь у Хворобы.
 Хвороба скромненько ответствовал, что, мол, ежели поискать, так может и сыщется.
Поискали. Сыскалось. И пошёл пир горой!
Поначалу на стол выставили закуски холодные. Князь простил: ночью явились, не прошенными. Дружинники, с воеводою во главе, холодное сожрали в миг единый. Медовухи нахлебались, чтобы сухоядение своё размочить. Всеслав не отставал, дорога-то дальняя была, вот и растрясло князя. Аппетит появился просто волчий, однако за едою да за возлияниями, он о насущном не забывал, - помнил он, что Хвороба ему охоту королевскую обещал. Да что там королевскую!? Лучше чем у базилевса царьградского та охота должна была быть! Если беры, то все берам Беры. Если кабаны, так, чтоб секачи, к которым и топтыгин сунуться побоится. Если варги, так чтоб – в рост здоровенного детины и с клычищами, что твой кинжал! Вот об этом, об этом, об важнейшем, Всеслав речь свою и повёл. Хвороба же только кивал и поддакивал, мол, будет, княже, всё будет, как пожелаешь. Вот только проспится дружина твоя, опосля ночного бдения. Всеслав окинул взором орлиным всех пирующих:
- Ништо, - сказал сурово, - коли повелю, так они и полумёртвыми на охоту поползут… и в сечу тоже.
Хвороба согласно кивнул.
- Так-то оно так, пресветлый князь. Только велик ли толк будет с таких охотников?
- Всё-то ты наперёд знаешь, - хохотнул Всеслав. – Даже и не дивишься ни чему.
- Чему ж дивиться? – спросил Хвороба.
- Как чему? -  обомлел князь. – Удали бойцов моих, разве нельзя удивляться?
- Удали?.. Гм… Можно. Только в чём удаль? В том, как они жратву мечут? Так она для того на стол и выставлена, чтоб её, окаянную, победить. Что же касаемо до удали на охоте или в сече жаркой, так я, - ты уж князь не прогневайся,- людей твоих в деле не видел, а на слово верить не приучен. -  Всеслав наградил Хворобу долгим, испытующим взглядом. Тот ястребиный взор выдержал и глаза свои отвёл лишь тогда, когда дрогнули Всеславовы ноздри, гнев его предвещая, и кончики белых княжьих перстов тихонько прихлопнули по столешнице. Всё точно рассчитал многоумный Хвороба – не бывать буре яростной в его доме; не хаживать ему самому и жёнам его с ярмом господским на тонкой вые. Потому что с этой самой минутки ручным сделался князь. Может быть чуток ершистым и гонористым, но… обыкновенным и не интересным. И Хвороба перестал его уважать, - хозяева рабов не жалуют, они ими пользуются. Даже тогда, когда раб об этом не догадывается… особенно тогда.
Князинька с гневом своим барским кое-как совладал, а Хвороба, тем временем, светлицу взглядом окинув, похвалил себя за предусмотрительность, ведь отправил жён своих на половину женскую, и девок дворовых укрыть повелел, - спас, почитай, от позора неминучего. Ратнички-то Всеславовы, хмельного обожравшись, вели себя, как скоты. Бабам, что горячее ставить начали, да посуду грязную со столов убирать, подолы задирать стали, тискать нахально, лапы свои немытые под сарафаны совать. Оно, конечно, беды большой не будет, ежели воин чужую бабу потопчет,- всего и греха, что дворовая не от своего мужика сродит. Какая разница Хворобе, чей выползок будет его детям служить? Никакой! Только ведь не закаменел он душою, да и расчёт имел правильный. Баба в избу свою воротится, а там её мужик поджидает, бесится, дескать, не блюла себя, курва дружинная. И давай её, ни в чём не повинную, батогом охаживать. Хорошо, коли в живых оставит, а ежели – нет, тогда, как быть? Вот то-то… А убытков, Хвороба, страсть, как не любил, и шибко не жаловал тех, кто ему убытки, эти самые, чинит. Потому и пропустил он мимо ушей своих слова, что были князем в полпьяна сказаны, о том, чтоб в следующий раз, прислужницы были помоложе, да посмазливие, а ещё, чтоб не было более таких страхолюдных провожатых, что, вдругорядь, поведут его войско по тропам тайным, для захвата земель новых.
- Это ж не люди,- разорялся князь, - это зверюги, какие-то. Ликом хрен знает с кем схожи!? Больше на нежить болотную смахивают. Опять же врагов жрут, прямо сырыми, бе-е!..
Хозяин хлебосольный,  на речи княжеские только кивал, сам же внимательно за волхвом следил, глаз с него не сводил. Выжидал, чего-то… Чуял Хвороба в нём ворога лютого, ворога непримиримого. И твёрдо знал он – не ходить им вместе по одной земле. Кто-то должен дорожку уступить?      « Только не я, - думал тощий человек. – Довольно я поперёд себя пропускал. Никто того не заметил, никто не оценил. Только били ещё жёсче, ещё больнее.»
Грузный, тяжело дышащий Вепрь встал из-за стола. На воздух потянуло его. Освежиться маленько. Хвороба только того и ждал. Опустил он руки под белую скатерть, пальцами узоры таинственные наплёл, морок на князя и людей его наводя, а сам тихонько из светлицы выбрался. Вся разудалая дружина своими очами зрела, как сомлел хозяин, лишку ромейского хватив, сполз к ножке стола, да там и затих, отдыхая. Сколько шуток посыпалось на бедную Хворобину головушку, а Хвороба, меж тем, совсем в ином месте был…
На женской половине шёпот:
- Страшно мне, сестрица, голубушка, - стонала Забава, спрятав лицо своё белое на груди более сдержанной и разумной Любавы. – Муж-то наш, не поймёшь, кто есть, то ли человек, то ли зверь лесной? От прикосновений его меня в холод так и кидает, - она горестно всхлипнула. – Может, убежим, а?
Любава хотела, было возразить, но сестра быстро положила пальцы свои на её уста.
- Ты не говори только, что этого никак сделать нельзя! Когда одни мы были – тут конечно… А ныне-то и князь здесь, и дружина его. Нешто они нас, сиротинок горьких, не защитят? Нешто не спасут?
- Так ведь колдун он! Ведьмак, Забавушка. Кто устоит супротив него? Воины с мечами харалужными? Не-ет, не совладать им с чарами, не одолеть морок тёмный.
- А волхв княжий на что? – горячо выдохнула Забава. – Ведь видно по нему – могуч, знающ, не боязлив.
 Любава морщила гладкий лоб – думала. Затем отрицательно покачала головой.
- Почему? – одними губами произнесла Забава.
Раненько помудревшая сестрица, объяснила простушке доходчиво и даже несколько жёстко:
- Может быть, волхв нашего ведьмака одолеет. Может, дружинники копьями вострыми, стрелами калёными, мечами разящими оборонят нас от нечисти лесной и мрази болотной…
- Вот видишь!..
- Погоди, сестрица. Далее-то, что?.. Молчишь. Ну, так я тебе обскажу всё наперёд. А будет с нами, Забава, вот что: князь нами попользуется первым, - мы ж не образины какие? – далее воеводе передаст, тот потискает и под ратников  подложит, а те, измызгав и натешившись, подстелят нас под сопливых гридней. После них, нас с тобой, сестрица, за себя даже холопы не возьмут. Всюю остатнюю жисть будем мы загаженные порты стирать, и после пиров блевотину подтирать. Ты такой жизни желаешь? Ты бездомной бродяжкой, под чужим забором сдохнуть хочешь? Ну, отвечай!..
- Да! Всё лучше, чем с нелюбимым…
- Что-то не слышу я уверенности в голосе твоём. Здесь мы, худо-бедно, хозяйки. Вот, смотри, - и она подняла руки свои. – Смотри на персты. На мои… На свои… В золоте мы с тобою, Забавушка, в мехах горностаевых. Челядь гоняем. Мужики нам земно кланяются. Бросить всё хочешь?
Потупила очи ясные Забава-краса, не нашлось у неё ответа достойного. Иногда приходиться делать выбор. Если его не сделаешь сам, его обязательно сделает, кто-то другой, но… за тебя. У Забавы не хватило воли и решимости, зато этих качеств было с избытком у его сестры. Любава сделала выбор за себя и за слабую духом Забаву. И сестра покорилась сестре, раз и навсегда признав её главенство.
В соседней горнице не заскрипели смазанные салом дверные петли. Плотно подогнанные половицы не выдали лёгких человеческих шагов. И никто во всей избе, кроме крохи домового, не услышал долгого, облегчённого выдоха. Хвороба добился своего. Хвороба одержал большую победу. Хвороба обрёл то, чего у него никогда не было – уверенность в себе: ни поддельную, напускную, а истинную; теперь берегитесь вороги – Хвороба стал неодолим!
В ночной темени тихонько журчала струя – Вепрь, княжий волхв, гадил на резной крылец и получал от этого тайное удовольствие: хоть таким способом напакостить противному ведьмаку. У-ух, охальник мерзкий, высоко метит. А взять бы его, паскудника, за тощую шеёнку, да сдавить, чтоб позвонки хрустнули, а тело зверью скормить, родне его кровной. Ох, как руки чешутся!.. Ох, не удержаться!.. Вот выдастся минутка, в которую князь на какие-либо дела, свой взор обратит и… Обернётся, колдуна отыскивая, а того уж и нету – вороны кости его по гнёздам растащили. Мысли, мыслишки, грёзы сладостные! А вот неплохо бы вышло, ежели б ещё и такую штуку сотворить, спроворить… Чего это?.. Кажись в спине боль появилася, будто уколол кто. Ноги, ноженьки держать перестали. Воздуху нету… Нету воздуху!!
Оно и верно, что нету. Откуда ж ему, животворному взяться, коли бычью выю волхва струною от гуслей перехватили? А ноги его держать перестали тоже не за здорово живёшь, а из-за кривого, иззубренного шипа растения, в краях славянских неведомого. Шип тот невелик, но сила в нём огромная. От земли-матери награждён он ядом злым. Стоит вонзить сей шип в место волхвам известное, с хребтиной рядышком, и даже такой бугай, как Вепрь, ходить перестанет, разве что гадом презренным ползать, да и то, если на пути его прутик не встретится. Через прутик ему уже нипочём не перебраться.
Гляделки волхва зрения не утратили. Только велик ли прок от зрения в темнотище-то? Слуха, Вепрь тоже не лишился, но шибко в его ушах кровь бухала. Оттого и звуки все сделались глухими, искажёнными, - свой голос и то бы не признал.
- Слушай меня, волхв, - шепчет кто-то, - хорошенько слушай. – Вепрь ни звука. – Да ты вообще слышишь ли, колода гнилая? – волхв и рад бы ответить, только невмочь ему. Он уж и лицом посинел от удушья. Тут только враг неведомый уразумел, что струну чересчур натянул и вот-вот скопытится грозный ведун, буйволиной жилой удавленный. – Экий ты, однако, хилый, брат, - чуть ослабла удавка, пропуская толику воздуха к горящим огнём лёгким. – Теперь, ежели слышишь, мукни. Помычи тобишь. – Помычать не вышло. Из пересохшей глотки лишь хрип надрывный. – Сойдёт и так, я не привередлив. Ты всамделишний волхв, или так, тень на плетень наводишь?
- Хр-р… Буль-буль…
- Ага. Значит, что ни на есть настоящий. Хорошо. – Пауза. Долгая и томительная пауза для того, вокруг чьей шеи обвилась безжалостная петля. Потом, какое-то движение. В спине опять кольнуло, но после этого стало легче, и ноги обрели чувствительность, пусть и не полную, однако пальцами уже шевелить можно. – Я могу оставить тебя подыхать прямо здесь. Хочешь? – протестующий хрип. – Правильно, ибо жизнь хороша, пока жив. Оно может опосля кончины мы и попадём в места получше этого, только вот закавыка, - оттель ещё ни едина душа не возвернулась, и не обсказала нам, тут пребывающим, какова житуха тамотко, за пламенем костра, что на тризне запаливают. Ты меня слушаешь, али заснул? Ага… вроде не спишь. Хороший дядька. Жить хочешь? Чо молчишь? От радости великой в зобу дыханье спёрло!? Хоть башкой кудлатой мотни, мол, нет, не желаю… - Вепрь забился, закорчился, головою затряс, аки калека-нищеброд. – Так я всё никак уразуметь не могу, оставлять тебя в живых, или как?.. – Некто, скрутивший могутного волхва куражился, издевался над поверженным, власть свою показывая, волю жертвы своей мочаля, перетирая её в сухих пальцах. И не понимал бедолага Вепрь, отчего он, в сече яростный и пытки огнём не страшащийся, вдруг сделался слабым, трусливым, безвольным? Отчего ему возжелалось в норку муравьиную забиться, и сидеть там, боясь дыхнуть, страшась шевельнуться? Ворог, на плечах его усевшийся, словно мысли прочёл:
- Не шукай мужество своё, Вепрь. Нет его более у тебя. Остёр шип и сильна отрава на конце его. С того самого мига, как вошёл он в тело твоё, перестал ты быть самому себе владыкой на веки вечные. Теперь у тебя два пути: один – мне служить верой и правдой; другой… Сам догадайся. Яд по крови бежит, струится. Через три дня околеешь ты, и будет труп твой столь мерзостен, что не найдётся в мире подлунном ни одного человека, согласящегося тащить его на костёр. Бросят тебя твои соратнички в чаще. Обратится дух твой неупокоенный в вурдалака, али ещё в какую нежить и, всё едино, ко мне придёт рабом покорным. Ну, кем быть желаешь, человеком, или?..
Удавка отпустила шею волхва. Он попробовал приподняться, да куда там. Так, лёжа в луже собственной мочи, он в верности невидимому властелину и поклялся.
- Умничка косматая, - похвалил тот. – Будут воины по утру безобразничать – усмири. Смогёшь?
- Смогу, - просипел Вепрь.
- Противоядие в полдень дам. Оно боль уймёт и часть силы к тебе вернётся. А пока поваляйся ещё чуток. Воздухом свежим подыши. Глядишь, через малую толику времени сумеешь сам себя на ножки воздеть, и к столу доковылять. Только ты того… помойся, что ли? А то развёл сырость, валяться в ней надумал. Всёж-таки странный вы народ, волхвы.
Повелитель, которого Вепрь, так и не разглядел, - а что там разглядывать: тощий, тонкокостный, длинноволосый, - встал ему на спину и брезгливо отёр босые ноги о новую, белую рубаху. Была та рубаха самой нарядной у волхва, вся петухами красными вышита. А теперь, что?.. Только выбросить и осталось.
Осоловевший Хвороба выбрался из-под стола и обвёл всех очами мутными. Мало кто из гостей на скамье удержался. Двое таких героев набралось: воевода, что бубнит сквозь сон, морду свою аккуратно в блюдо с маслятами положив; да ещё князь пресветлый, затылком стену подперевший. Ох, и будет болеть завтрева княжеская шея – опять Хворобе работа. Бояре прикорнули под лавкой. Ратные же люди, сызмальства к походной жизни приученные, дрыхли там, где одолел их хмель, враг страшный и коварный. Но ратники ото сна подымутся и снова будут готовы идти в жестокий бой со змием зелёным, поскольку кого-кого, а этого супостата они и впрямь не боятся.
Утро в этот раз пришлось на полдень. Похмелялись, кто чем мог:  кто винцом, кто медком, кое-кто колодец, что во дворе вырыт, опорожнил до дна, а иные, самые нерасторопные, хлебали водицу студёную прямо из конской поилки. Да так усердно хлебали, что Всеславову коняге ни капли не оставили. Князю немедля донесли. Тот, затёкшей шеей повёл, гляделками краснущими повращал, и велел тех охальников нимало немедля батогами драть. Чтобы наперёд знали окаянные – сам погибай, а княжий конь напоен быть должон! Волю Всеславову исполнили скорёхонько. Разложили четверых бедолаг у гумна и, спустив с них порты, выдрали плетьми за милу душу и со всем усердием. За свершением правосудия тиун непосредственный догляд имел. Чесал мужик лысую голову корявым пальцем и одобрительно покрякивал. Не всё простому люду терпеть, вона и ратничкам перепадает, только брызги красненьки во все стороны! Князинька тоже на  зрелище поглядывал и личиком прямо на глазах светлел – хорошо! Ещё и Хвороба вовремя объявился с поклоном, да с приговором, случаю приличествующим. Всеслав ему на боль в шее пожалился и умелые руки Хворобы мигом ту боль изгнали. Теперь можно и в лес выступать, потому как зверьё тамошнее вежеству людскому не обучено и дожидаться, когда героические охотнички в себя придут не будет. Князь рыкнул грозно и дружина его с охами, ахами и стонами взгромоздилась в сёдла. Четверо же неудачников  на коней и вовсе не полезли, а похватали поводья, и скособочено потопали в самом хвосте отряда. Им бы прилечь под кустиком и покемарить всласть, и чтобы мухи не кусали, ан нет, приходиться в чащу лезть, удаль молодецкую показывать, потому как – служба. Путь был долог. В чащобу иначе не пробраться. Тут был не лес – тайга. Но ведь князь желает насадить на рогатину самого здоровенного Бера в своих владениях. Что ж, это вполне осуществимо. Вот только драная четвёрка поотстала. Улизнув из под надзора высокого начальства, горемычные витязи блаженно растянулись на мужицких телегах, что погромыхивали в отдалении. Хворобе это не шибко нравилось: труднее будет оберегать олухов от… загонщиков. С другой стороны, - кому-то ведь нужно добычу, как надо укладывать? На мужиков в сём деле никак положиться нельзя. Вечно всё кучей свалят, а потом ещё дивятся, за какие такие грехи их на правеж ставят?
К вечеру, даже скорее к ночи, добрались до неприветливого, мрачного урочища. Всеслав, взглядом знатока окинул окрестности, и, довольный, милостиво кивнул Хворобе. Где и быть славной забаве, как ни здесь. В этаком-то местечке, нога человечья веками не ступает, а ежели кого занесёт в сии дебри по пьяному делу или по лихости не умной, так среди людей того смельчака более никто не узрит. Но с князем-то Хвороба. А уж этот малоразговорчивый и таинственный человече убережёт его от зверья и нежити получше всей дружины, а то и всего войска. Оттого земельный надел, что выпросил для себя Хвороба, тут же увеличился в три раза. Тощий в долгу не остался, и при свидетелях заверил князя, что через три года начнёт поставлять ко двору его по пятнадцати добрых коней без всякой мзды. Нашёл он ключик к Всеславу и стал пользоваться им беззастенчиво. Чего ж стесняться, коли земель у него теперича поболе, чем у иного боярина? А уж влияния… и не только на князя. Вон, Вепрь, целый день пытается язык развязать и выложить всё, хоть кому ни будь, хоть воеводе тому же. Вроде заведёт разговор, да так путаться начнёт, такую чушь понесёт, что его только на смех поднимают. Оттого волхв шибко не в духе и много пьёт, не закусывая, пытаясь в зеленом вине утопить дух мщения. Не самый лучший способ он выбрал. Не безграничны силы человечьи, пусть даже человек не простой, а могучий волхв. Хватил Вепрь лишку. А перебрав с этим делом, впал в состояние колдовского буйства. Начал он руками размахивать и заклинания творить столь могучие, что даже Хвороба «гусиной кожей» покрылся, - пробрал-таки его страх.
Вепрь, страшно зенки вылупив, змея летучего, огнедышащего кликал. Чтобы, значит, оный змей, охальника тощего испепелил. Или, на худой конец, измазал его своими ядовитыми слюнями. От них у Хворобы шкура волдырями пойдёт, - во какими, с ладонь, - и облезет лоскутьями… до самых костей. Вся округа притихла в ожидании томительном: что-то будет? Вот сверкнула молния страшенная, посреди чистого, звёздного неба. Вот выпрямился волхв во весь свой немалый рост. Перст его указующий, в ночи пламенем горящий, ткнулся в сторону ведьмака. Голос громоподобный возвысился, как ни разу в жизни до этого. Затем послышался звучный хлопок в ладоши. Люди остолбенели; кто-то даже собрался чувств лишиться, но, справедливо посчитав, что это будет выглядеть не по-мужски, прислонился к древесному стволу, дескать, смола клейкая – удержит. Пу-уф! Колечко дыма, взявшееся прямо из воздуха, тихо рассеялось над опушкой. Воины загоготали, страх из сердец своих изгоняя. Князь, и тот, ржал, как лошадь. Даже Хвороба зубы острые в улыбочке оскалил. Потому как было над чем смеяться: заместо змея огромного, неодолимого, на зелёную травку с небушка хряпнулся двухголовый уж. Хряпнулся, полежал чуток, сознание обретая, и пополз прямёхонько к Вепрю, шепеляво выкрикивая слова обидные на наречии хазарском. Волхв готов был сквозь землю провалиться. Позор-то каков!? Ой, не перенесть стыдобушку! В сердцах ухватил ужа-матерщинника десницей своей здоровенной, и броском богатырским зашвырнул животину в самую гущу подлеска, с глаз долой. Оттуда ещё долго доносились злобный шип и выражения, порочащие честь и достоинство Вепря.
- Ох, умо… уморил! – захлёбывался смехом Всеслав.
Волхв цвета пунцового, что было заметно даже в ночной темени, отмалчивался. Начни только оправдываться – всей стаей накинутся. Поэтому, чуток попереживав у костерка, он отправился на боковую. Охотнички ещё какое-то время балагурили, но мало-помалу сон одолевал их. Уснул князь. Раскинув мощные длани спал воевода, храпом своим сшибая мелких пташек с ветвей ближайших деревьев. Стража бдительно похрапывала в половину силы: как бы Всеслав не услыхал, а то ведь снесёт башку секирой, и даже разбудить не удосужится. Не спал только Хвороба. « С ядом я перестарался. От волхва теперь проку, что шерсти с яиц. Дальше будет только хуже.»  Он медленно встал и побрёл в лес, в самую его чащу. По пути ведьмак менялся, превращаясь в… На этот раз в кого-то действительно страшного: глаза его, и без того не шибко ласковые, стали матово-белыми; челюсти заметно выдвинулись вперёд; кожа сделалась бледной и покрылась крупными каплями маслянистой жидкости; пальцы вытянулись, обзаведясь лишними фалангами и острейшими когтями. Одежда начала стеснять его, он сорвал её и швырнул в темноту, - найдёт после. От места привала он отошёл довольно далеко. Здесь никто не сумел бы за ним подсмотреть. Никто бы ничего не подслушал. Это было важно.
- Ты здесь? – спросил он у темноты.
- Да, - прохрипел кто-то совсем близко.
- Жрать хочешь?
- Да.
- Волхв твой.
- Да-а!
- Но только он. Других трогать не смей и своих предупреди. Скажи им, чтобы и волос не упал с тупых голов этих забулдыг.
- Да, - разочарованно.
- Теперь – о деле…
На сей раз утречко поторопилось и явилось затемно: Всеславу в порты наползли красные муравьи, и он так орал, так орал… что даже караульные проснулись и уставились на мир круглыми, честными глазами.
- Волхв! – воззвал Всеслав. – Сделай с ними хоть что-нибудь. Они же мне там всё напрочь отгрызут!
Вепрь произнёс заклинание избавления и… муравьи стали крупнее, а ведьмаку представился ещё один случай доказать свою незаменимость. Мураши были во какие – с кулак! Однако перед силой Хворобы они не устояли – уменьшились до своих обычных размеров и спешно покинули волосатые княжеские ноги.
Волхв понял, что как колдуну ему пришёл конец. Он потемнел, словно грозовая туча. Раньше, случись такое, от него все бы шарахались, дабы ненароком не угодить под горячую руку могутного волхва. Сейчас на него просто не обратили внимания, будто его и не было вовсе – так, пустое место.
В лесу заорали первые ранние птицы: пробуждение дневного зверья только началось. Хвороба недовольно поморщился: птичий гомон мешал ему слушать разговоры ратников. Но, кое-что его острый слух всё же уловил…
- … убил бы Вепря! – произнёс один из воинов сквозь зубы.
- С чего это ты так на него разобиделся, Неупокой?
- С чего, с чего?.. Есть, с чего. Пока вы под столом дрыхли, у… Как его там?
- Хворобы, - подсказал ему собеседник.
- Ага. У него. Я тихонечко встал – и на двор. Там уже девки воду таскают. Я одну, аппетитненькую – за косу, и на сеновал. Ну… сам понимаешь… За мной ейный  родич увязался. Шум поднять хотел. Чуть всех не побудил. Я ему – кулаком в рыло, нож к горлу. Не ори, говорю, отродье холопское, - приколю, как свинью.
- Молодец!
- А то!.. Так ты слухай далее… Эта скотина заткнулась, а я ему, для верности, ещё и соломы в пасть напихал. Пусть жрякает, скот!
- Ух, ты!..
- Только покончил с ублюдком. Только к девке подступил. Одёжу сорвал, то-сё… Хороша была, ягодка.
- Что, распробовал?
- Куды там. Я её – за титьки, а меня кулаком, как кувалдой, - р-раз, - по хребту. У меня ноги-то и подкосились. Я в сено, бултых, а встать, - силов нету. И стоит надо мною Вепрь распроклятый, бормочет, что-то о грехе, и о том, что, де, насильничать нехорошо.
- Вот, гад!
- И я про то же. Когда он с нами в походы хаживал, что-то я за ним не примечал особой почтительности к бабам. Он, сволочь, всех подряд под себя грёб…
Дальше Хвороба слушать не стал: Вепрь своё дело сделал – в расход не жалко. И с чистой совестью он потопал седлать лошадь.
Причин, для того, чтобы княжеская охота не состоялась, не было… и она состоялась. Охота, как охота, только без собачьей своры, и с загонщиками, на людей мало похожими. Правда, как они на самом деле выглядели никто толком сказать не мог, потому что их разглядеть не удалось. Но после той охоты, десятник Охрим, клялся своей кровью и куском хлеба ржаного, что одного таки видел, ну, как своего воеводу зенки в зенки.
- Иду я, стало быть: в руках рогатина, за плечами лук тугой и стрелы вострые; всё чин чином у меня. И тут, понимаешь, сучок мне прямо в ступню… У-у-у… больно! Я, значить, нагибаюсь, и сучок, тот, извлекаю. Подошва, вишь ли, у сапога прохудилась. Выпрямляюсь, и глядь… прямёхонько с елового ствола, на меня чудо-юдо зырит. Я сам-то мырг-мырг… Ну, чтобы морок отвесть. Чура помянул, и снова на дерево – зырк, а оно, веришь ли, веки-то свои прикрывает и, прямо с корою древесной сливается. Во, как, ядрёна вошь!
Дружинники Охриму не верили. Видели они, как утречком, десятник к баклаге прикладывался, от князя с воеводой таясь. Потом от той баклаги к другой кинулся, с поспешностью завидной, а после того очень долго ногою в стремя целил и не попал. По этой-то причине он по лесу пёхом и шарился, где за куст ухватится, а где и за травку подержится, чтоб, значит, было легче с земельки подниматься. Тут не только глаза на ёлке померещатся…
Дичи набили изрядно: зайцам, козам, косулям там разным, счёта не вели. Оленей помене было, но тоже в числе не малом. Беров Всеслав собственноручно аж пять штук на рогатину нанизал – доволен остался. В общем, когда мужики с подводами прибыли, те подводы быстренько до самого верху добычей закидали. Не забыл князь и четверых разгильдяев, что в потехе его не учавствовали, а на подводах, в душистом сене отсыпались задницы свои жалеючи. Всеслав улыбнулся им ласково и, тут же приказал порты с них стянуть, и, повторно горячих всыпать, разика в два поболе того, что они на Хворобином дворе восприняли. Им всыпали, а добрейший князь, расщедрившись, им ещё два десятка плетей прописал. Потом, слово своё веское добавил. От него посечённые совсем скисли. Ещё бы не киснуть, ежели чин десятника тебе в ближайшие тридцать годков не видать, как собственных ушей. А всем ведомо, что Всеслав новые походы задумал. Значит, все их друзья-выпивохи в чинах повырастают. Может, кто и тысяцкие махнёт? Эх, невезуха! Выпить, что ли с горя?
Выпили.
С тех пор шесть зим отбуранило или около того. Во всяком случае водицы много утекло. Князь Всеслав пузо отпустил – всё от сытой житухи. Чего ж хорошо не жить, коли к своим владениям и братовы и дядькины земли присовокупил. В их города стольные сыновей своих посадил. Границы личных владений обезопасил. Дружину держал аж в девять сотен бойцов, - это молодшей не считая. Уже и послов своих имел князь в странах дальних. И тешил тщеславие своё мечтами о новых походах, о новых победах, о славе громкой, и о том, что выдаст дочерей своих замуж за королей, да за принцев.
Пусть тешит, авось и сбудутся грёзы. Бояре думные поддержат. Воевода тоже, - он не стар, умён и до ратных трудов охоч. При князе и волхв молодой имеется, своё дело знающий, и нос, куда не положено, не сующий. Со старым-то волхвом – Вепрем, незадача приключилась. Когда возвращались с той памятной охоты, лошадь у него захромала. Он и приотстал. Позднее, коняга своих догнала, но уже без седока. Может, сам с седла кувырнулся – сильно навеселе был, - а может, и кувырнул кто? Во всяком случае, сколь его не искали, сколь глотки не надсажали выкликивая, не отыскали и не выкликали. Всеслав тогда из-за потери такой даже не огорчился. Более того – братину за упокой не поднял. Надоел ему Вепрь и точка. Забудем о нём.
А, что же Хвороба наш? Как поживает ведьмачок?  Да, прямо скажем, ничего себе поживает. Уже не в избе мужицкой пробавляется – терем имеет. Хороший терем. Можно сказать, что детинец, и против истины не погрешить. Поскольку храмина его повыше боярских будет. Против княжеского всего на един аршин ниже. И носятся по мощёному двору детинца трое пострелят. Крепкие, упитанные, хворей не ведающие, то, видать – в деда. Глазищи у них голубые огромные; лбы широкие, чистые и силушка в них есть, и стать будущая уже угадывается, то – в дядьку, ими не знаемого. Ликом они светлы, и незлобивы сердцами – это в матерей. Жадны они были, но лишь до знаний, до раскрытия тайн… и до оборотничества – в отца. Счастливы были эти дети, и была у них лишь одна странность – они никогда не плакали, видимо, в противовес матерям своим, которые никогда не улыбались.
               
               
                28. 05. 02.