Безмерность Марины - глава 19 из новой книги

Вячеслав Демидов
ДОРОГА В ЕЛАБУГУ

«О войне Марина Ивановна услышала на улице. В двенадцать часов дня по радио выступал Молотов, на всех площадях из рупоров, из открытых окон неслось это слово — война! — и прохожие застывали на месте...» МБ

«11 июля уходило на фронт московское ополчение, ушла и писательская рота. Я видела эту роту добровольцев, она проходила через площадь Восстания к зоопарку, к Красной Пресне, это было тоскливое и удручающее зрелище — такое невоинство! Сутулые, почти все очкарики, белобилетники, освобожденные от воинской повинности по состоянию здоровья или по возрасту, и шли-то они не воинским строем, а какой-то штатской колонной...» МБ

«12 июля Марина Ивановна бежит из Москвы, из квартиры, на дачу в Пески, где проводят обычно лето Меркурьева, Кочетков и другие ее знакомые переводчики... Адрес: станция Пески, Коломенское, Ленинской железной дороги, село Черкизово, Погост Старки, дача Корнеевой.» МБ

«Вместо радиоприемников, которые велено было сдать в первые же дни войны, теперь в наших квартирах на стене висела сделанная из плотной бумаги плоская черная тарелка, которая включалась непосредственно в трансляционную сеть.
Два раза в день голосом радиодиктора Левитана «тарелка» сообщала: «От Советского Информбюро»! Утренняя сводка, вечерняя сводка. Сводки были лаконичны и очень страшны.

Но самой страшной правдой были направления! Они обозначались городами, на которые шли немцы: Брестское, Бобруйское, Луцкое, Минское, Полоцкое, Оршанское, Витебское и прочие, другие. Исчезали направления — исчезали города: Брест, Луцк, Минск, Витебск, Орша... А в середине июля появилось Смоленское направление: немцы шли на Москву.» МБ

«В ночь с 21 на 22 июля был первый налет немецкой авиации на Москву. Прошел ровно месяц с начала войны. А в ночь с 23-го на 24-е снова бомбили, и Совинформбюро сообщило:

«Добровольные пожарные посты и гражданское население и группы самозащиты на предприятиях и учреждениях смело и быстро устранили очаги пожаров, возникавшие в жилых домах от зажигательных бомб, сброшенных немецкими самолетами во время налета на Москву. На К-й улице три зажигательные бомбы пробили крышу и попали на чердак. Дежуривший на крыше дворник тов. Петухов не растерялся. Он мгновенно спустился на чердак и засыпал зажигательные бомбы песком. Во двор деревянного двухэтажного дома на Б-м переулке упали две зажигательные бомбы. Домохозяйка Антонова немедленно их загасила...»

Но сводки нас щадили — пожары полыхали во всех концах города, и их не могли потушить до утра! В ту ночь фугасная бомба угодила в театр имени Вахтангова на Арбате и был убит известный актер Куза, а в Староконюшенном переулке и в Гагаринском переулке, тоже в районе Арбата, были срезаны фугасными бомбами многоэтажные дома, и стояли чьи-то оголенные квартиры, и было завалено бомбоубежище. А у Арбатской площади, на углу Мерзляковского переулка и улицы Воровского, разбомбило аптеку.» МБ

«…Марина Ивановна и вернулась в Москву. Видимо, не выдержала, как не выдерживали и другие. Надо было что-то делать, что-то предпринимать. Надо было быть курсе событий, на людях, пытаться понять, что и как... В ее голосе тогда по телефону, перед отъездом на дачу, было столько Ужаса: «Они могут долететь? Их могут пропустить на Москву?!..»

Теперь Москву бомбили каждый день, два раза в день, с чисто немецкой пунктуальностью, кажется, в двенадцать и в восемь вечера... Все ждали этого часа, нервничали, поглядывая на часы, посматривая на «черную тарелку», которая объявляла: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!»... А затем утробный вой сирены.

В Москве складывался особый военный быт: магазины закрывались рано, метро переставало работать в шесть-семь часов вечера, и станции и тоннели превращались в бомбоубежища.

Но еще загодя тянулись к метро вереницы людей и у входа выстраивались длинные очереди. Дети с самодельными рюкзаками за спиной, в которых лежала одежда — ведь можно было вернуться домой и не застать своего дома; матери тащили большие мешки и сумки с подушками, с одеялами, чтобы удобнее устроить на ночь детей на шпалах между рельсами. Плелись старики, кого-то катили в инвалидной коляске, даже на носилках несли. Кто-то тащил чемоданы, кто-то связки книг, мужичонка шагал с тулупом и валенками под мышкой; тулуп на шпалы, валенки под голову, с удобством устроится и на зиму сбережет...» МБ

«....Мы столкнулись на Поварской, ... и первые слова ее были:
— Как, вы еще не эвакуировались? Это безумие! Как вы можете?.. Вы не имеете права, вы искалечите ребенка! Вы должны бежать из этого ада! Он идет, идет, и нет силы, которая могла бы его остановить, он всё сметает на своем пути, всё рушит... Надо бежать... Надо...

Она схватила меня за руку, и это был такой страстный монолог и такой вихревой полет в ее выси, что, конечно же, я не поспевала за ней...

Тут были и Франция, и Чехия, и гибель Помпеи, и трубный глас перед Страшным судом, и погосты, погосты, пепелища, и крик новорожденного ребенка, что относилось явно ко мне. Она говорила, что, может быть, это величайшее счастье — дать жизнь ребенку именно в такую пору и утвердить его появлением вечное, беспрерывное течение жизни! Но жить в этой жизни чудовищно! И что, рожая детей, мы, быть может, совершаем величайшую ошибку, потакая этой беспрерывности жизни...

<...> Помню, что она заклинала меня уехать немедленно, завтра же, в Чистополь, в Елабугу, куда угодно, только бежать из Москвы, пока еще не поздно, иначе погибну и я, и ребенок! Она была на пределе, это был живой комок нервов, сгусток отчаяния и боли. Как провод, оголенный на ветру, вспышка искр и замыкание...

И еще мне казалось, что это она не меня уговаривает и не мне она это всё говорит — она сама себе говорит, сама себя убеждает...

И еще она говорила, она требовала, чтобы я все записывала, ничего не упуская, записывала каждый день, каждый час, ведь должно же хоть что-то остаться об этих днях! Ведь не по газетным же (фельетонам (она все статьи в газетах называла фельетонами), всегда лживым и тенденциозным, будут потом узнавать о том, что, творилось на земле...

Ее монолог был прерван голосом диктора — из открытых окон снова неслось:
— Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..
<...>
Она была так одна в своем ужасе, страхе, в своей беспомощности, в своей нерешительности — ведь ко всему тому, что переживали все мы, у нее еще приплюсовывались и особые обстоятельства: ее положение бывшей эмигрантки, жены и матери репрессированных! Ходили слухи, что таких, как она, будут выселять из Москвы, а значит, может, лучше самой, не дожидаясь... Уже начинали выселять немцев, чьи деды и бабки поселились в России еще при Петре.» МБ

«Уезжала Марина Ивановна из Москвы 8 августа 1941 года, уезжала пароходом, и провожал ее Борис Леонидович <Пастернак> вместе с молодым тогда еще поэтом Виктором Боковым.

Боков должен был отправить вещи своей жене в Чистополь. В Переделкино он встретил Пастернака и сказал ему об этом. Пастернак собирался проводить Марину Ивановну, и они поехали вместе.

На пристани речного вокзала Боков обратил внимание на женщину в кожаном пальто, в берете, которая курила, стоя рядом с наваленными чемоданами и тюками, и была так равнодушна ко всему происходящему вокруг, словно бы это вовсе ее не касалось. Пастернак направился прямо к ней и познакомил с нею Бокова.

Мур был раздражен и говорил, что не хочет уезжать, и все время куда-то отлучался, и Марина Ивановна с тревогой посматривала ему вслед, продолжая курить.

Боков заметил, что на вещах нет никакой пометки, кому они принадлежат, он попросил у мороженщицы кусочек льда и стал им натирать чемоданы и огрызком карандаша писать: «Елабуга — Цветаева», «Цветаева — Елабуга». Вместе с Муром они перетащили вещи на пароход.

Борис Леонидович спросил у Марины Ивановны, взяла ли она еды на дорогу.
— Зачем? Разве не будет буфета?
Борис Леонидович с Боковым побежали в кафе и купили бутерброды, но так как завернуть было не во что, то принесли их в руках...» МБ

За два дня до ее отъезда — каким-то непостижимым образом ей удалось узнать — Сергею Эфрону был объявлен смертный приговор: «Эфрон, он же Андреев, арестован 10 октября 1939 года следственной частью НКГБ СССР как французский шпион. Осужден Военной Коллегией Верховного суда СССР 6 августа 1941  года по ст. 58-1а УК к ВМН <высшей мере наказания> с конфискацией имущества...»
 
Сообщено это было ей под строжайшим секретом, и она никому ничего не сказала.
Так и уехала с грузом неподъемным тайны. С ней в Елабуге и погибла...

А через сорок лет после ее гибели Лидия Корнеевна, дочь знаменитого Корнея Ивановича Чуковского, вдруг вспомнила встречу с Мариной, но не в Елабуге — в Чистополе:

«Я сделала свою запись о встрече с ней уже после известия о гибели, 4 сентября. И четыре десятилетия в ту свою тетрадь не заглядывала. Так, иногда, если заходил при мне разговор о Цветаевой, рассказывала, что вспоминалось. Очень запомнила я мешочек у нее на руке. Я только потом поняла — он был каренинский. Из «Анны Карениной». Анна Аркадьевна, когда шли и шли мимо нее вагоны, сняла со своей руки красный мешочек. У Цветаевой он был не красный, бесцветный, потертый, поношенный, но похожий. Чем-то — не знаю, чем — похожий. В Чистопольской моей тетради, после известия о самоубийстве, так и написано: «Я увидела женщину с каренинским мешочком в руках». ЛКЧ

«...Лестница. Крутые ступени. Длинный коридор с длинными, чисто выметенными досками пола, пустая раздевалка за перекладиной; в коридор выходят двери — и на одной дощечка: «Парткабинет». Оттуда — смутный гул голосов. Дверь закрыта.
Прямо напротив, прижавшись к стене и не спуская с двери глаз, вся серая, — Марина Ивановна.

— Вы?! — так и кинулась она ко мне, схватила за руку, но сейчас же отдернула свою и снова вросла в прежнее место. — Не уходите! Побудьте со мной!..
...Я нырнула под перегородку вешалки и вытащила оттуда единственный стул. Марина Ивановна села. ...

— Сейчас решается моя судьба, — проговорила она. — Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Я чувствую, что непременно откажут. Брошусь в Каму.

Я ее стала уверять, что не откажут, а если и откажут, то можно ведь и продолжать хлопоты. Над местным начальством существует ведь еще и московское. («А кто его, впрочем, знает, — думала я, — где оно сейчас, это московское начальство?») Повторяла я ей всякие пустые утешения. Бывают в жизни тупики, говорила я, которые только кажутся тупиками, а вдруг да и расступятся.

Она меня не слушала — она была занята тем, что деятельно смотрела на дверь. Не поворачивала ко мне головы, не спускала глаз с двери даже тогда, когда сама говорила со мной.

— Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Тут хоть в центре каменные дома, а там — сплошь деревня.

Я напомнила ей, что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревенской избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.

— Но тут есть люди, — непонятно и раздраженно повторяла она. — А в Елабуге я боюсь.

(Писатель П.А.Семынин, член Совета эвакуированных, был на обсуждении просьбы Цветаевой и впоследствии рассказал Лидии Корнеевне, что «...самым мерзким образом выступил Тренёв, лауреат Сталинской премии за пьесу о Гражданской войне «Любовь Яровая». Сообщил, что у Цветаевой и в Москве были, видите ли, «иждивенческие настроения»... Да ведь она, не покладая рук, переводила! Потом счел нужным напомнить товарищам, что время, видите ли, военное, а муж Цветаевой, видите ли, арестован и дочь — тоже; и опять — время военное, бдительность надо удвоить, все они недавние эмигранты, муж Цветаевой в прошлом белый офицер. Если правительство сочло нужным отправить Цветаеву в Елабугу, то пусть она там и живет, а мы не должны вмешиваться в распоряжения правительства... Омерзительная демагогия. Меня тошнит до сих пор.»)

...Дверь парткабинета отворилась и в коридор вышла Вера Васильевна Смирнова:
Ваше дело решено благоприятно, — объявила она. — Это было не совсем легко, потому что Тренев категорически против. Асеев не пришел, он болен, но прислал письмо за... В конце концов Совет постановил вынести решение простым большинством голосов, а большинство — за, и бумага, адресованная Тверяковой от имени Союза, уже составлена и подписана. В горсовет мы передадим ее сами, а вам сейчас следует найти себе комнату. Когда найдете, — сообщите Тверяковой адрес — и всё...

И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.
— А стоит ли искать? Все равно ничего не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.
— Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.
— Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работы. Мне не на что будет жить.

Я стала ей говорить, что в Совете эвакуированных немало людей, знающих и любящих ее стихи, и они сделают все, что могут, а если она получит место судомойки, — то и она и сын будут сыты.

— Хорошо, — согласилась Марала Ивановна, — я, пожалуй, пойду, поищу.
— Желаю вам успеха, — сказала я, освобождая свою руку из-под ее руки.
— Нет, нет! — закричала Марина Ивановна. — Одна я не могу. Я совсем не понимаю, где что. Я не разбираюсь в пространстве.

(Лидия Корнеевна привела Марину к своим знакомым – Марии Ивановне и Михаилу Яковлевичу Шнейдерам, которые могут посоветовать, где искать комнату.)

...Через десять минут на столе стояли: кипящий чайник, аккуратными ломтями нарезанный черный хлеб и, вместо сахара, — леденцы. Марина Ивановна пила большими глотками чай, отложив папиросу, а Михаил Яковлевич, умоляюще глядя на нее блестящими больными глазами, просил ее курить, не стесняясь его непрерывного кашля. Спокойно, весело, плавно двигалась по комнате полная, светловолосая Татьяна Алексеевна, расставляя раскладушку и расправляя простыни.

«Ни в какое общежитие мы вас больше не пустим, — говорила она. — Там грязно и тесно. Вы будете у нас читать стихи, потом обедать, потом спать. Утром пойду с вами вместе искать комнату — поближе к нам, — у меня на примете их несколько. Я здесь уже всех хозяев изучила... Стихи будете нам читать о Блоке, это мои любимые, а потом какие хотите... А найдем комнату — пропишетесь и съездите в Елабугу за сыном».

Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. Я же, глядя на нее, старалась сообразить, сколько ей может быть лет. С каждой минутой она становилась моложе.

Ее попросили прочитать стихи. Она сказала: «Тоска по родине»:

Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно всё равно —
Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь или казарма.

Мне всё равно, каких среди
Лиц — ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной — непременно —

В себя, в единоличье чувств.
Камчатским, медведем, без льдины.
Где не ужиться (и не тщусь!),
Где унижаться — мне едино,

Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично — на каком
Непонимаемой быть встречным!

И замолкла, почему-то опустив финал:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и. всё — едино.
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина...

Пока Цветаева читала, я пыталась понять, чье чтение вспоминается мне сквозь ее интонации. Вызов, властность — и какое-то воинствующее одиночество. Читая, щетинится пленным царственным зверем, презирающим клетку и зрителей. Вспомнила! Маяковский! Когда-то, в детстве, в Куоккале, я слышала Маяковского. Он читал моему отцу «Облако в штанах». И так же щетинился пленным зверем — диким, не усмиренным, среди ручных.

Она обещала почитать еще — не сейчас, а попозже. Условились мы так: сейчас я пойду на телеграф и дам телеграмму в Елабугу ее сыну. Она продиктовала мне адрес и текст: «Ищу комнату, скоро приеду». Потом зайду в общежитие, разыщу там некую Валерию Владимировну (Марина Ивановна ночевала в одной комнате с ней). и предупрежу ее, что сегодня Цветаева ночевать не придет.

Пока Марина Ивановна будет отдыхать на раскладушке у Шнейдеров, Татьяна Алексеевна наведается неподалеку к знакомой хозяйке узнать о комнате. А в 8 часов вечера снова приду я — и тогда Марина Ивановна прочтет нам «Поэму Воздуха»...

Но у Шнейдеров, куда я пришла ровно в 8, <...> Марины Ивановны не оказалось. После моего дневного ухода она полежала там, отдохнула, пообедала, а потом заявила вдруг, что ей надо с кем-то срочно повидаться в гостинице. Татьяна Алексеевна ее проводила.

К 8 часам Марина Ивановна обещала вернуться и заночевать. «Не заблудилась ли на обратном пути?» — спросила я. «Нет, она сказала, ее проводят».
Ждали мы до половины одиннадцатого... Мне было пора. После десяти в Чистополе глубокая ночь. Мы условились так: сейчас я уйду, а утром сбегаю в общежитие и узнаю: все ли благополучно, воротилась ли туда ночевать Марина Ивановна?» 

Утром оказалось, что Цветаева ночевала в общежитии —  и... уехала срочно в Елабугу.