с. п. сомтау павильон замороженных женщин

Эльдар Ахохов
"The Pavillion of Frozen Women" by S. P. Somtow
 
 (перевод с англ.)

                1
 
                “Alles Verg;ngliche
                Ist nur ein Gleichnis….”
                – FAUST 

 
Она, как драпировка, наброшенная на камень. На огромный камень в белых прожилках посреди снега и гальки сада камней Маюдзуми. Одна рука прикрывает лоно – последнее табу японской порнографии, последствие ужаса, внушаемого растительностью внизу живота – вторая закинута за голову, и кисть покоится на лбу. Ручеёк крови, стекающий изо рта вниз по стройной шее, огибает грудь и устремляется к натёкшей под левым бедром луже.
 
К моменту моего появления (с фотокамерой и блокнотом, всё как полагается), они уже некоторое время топчутся в галерее, обрамляющей со всех сторон сад. Каждый выдох повисает во всё ещё не прогревшемся  студёном воздухе. Ни один человек не прикоснулся к телу, даже полиция.
 
Вообще в Саппоро я приехала не для того, чтобы делать репортаж об убийстве, а ради Снежного Фестиваля. Я в городе всего пару часов, и только начала распаковывать чемодан, когда позвонили из токийского отделения.  Не было времени даже на то, чтобы накинуть пальто: нырок в такси, и я в этом поместье на окраине города.
 
Сказать, что холодно, это не сказать ничего.  Но мне несложно игнорировать этот фактор. С таким же чувством холода, только изнутри, я живу с тех пор, как была ещё уинчинчала в резервации «Пайн Ридж» в Южной Дакоте. Одетая в свой спортивный Beneton’овский хлопок и любимый Reebok, я здесь определённо не к месту.
 
Полицейский чиновник делает заявление для представителей прессы. Никакой толкотни. Все знают своё место. Лучшие места для «Ёмиури» и «Асахи Симбун». Таблоиды сутулятся в самом конце очереди, и заговорят не раньше, чем  им дадут знак, что можно. Все записывают. Выражения лиц непроницаемы и серьёзны. Без единого исключения на каждом тёмный костюм.  В бытность мою в Беркли японский входил в изучаемые мной предметы, но я решительно не понимаю этой скороговорки. Поэтому я просто стою в стороне и смотрю на труп. Сейчас эти непослушные светлые волосы уложены так, что являют собой нечто безупречное. В целом вся картина производит на меня впечатление произведения искусства.
 
Узнавание было моментальным именно благодаря волосам. Похоже, меня ожидает нечто чуть более личное, чем очередная статья.
 
Непрекращающийся снег уже начинает стирать работу художника, тихо и неумолимо оседая на волосах, выбеливая веснушки. Она смеялась без остановки весь путь от Сан-Франциско до аэропорта Нарита. В моём портмоне и сейчас лежит её визитка.
 
Я делаю кадр. На звук вспышки все как один  застывают, и сразу вслед за этим с такой же синхронностью поворачиваются ко мне. Как многоголовое чудовище!  В их способности делать это есть что-то непостижимое. Потом они улыбаются той натянутой, немного унизительной улыбкой, которой меня одаривают здесь всю неделю, с самого прилёта в Японию.
 
«Послушайте! – наконец произношу я. – Я представитель «Оукленд Трибюн»».
 
И только тут до меня доходит, что я здесь единственная женщина, отчего моё чувство неуместности увеличивается во сто крат. Ни один из них не нарушил молчания. То, что я в своём наряде выделяюсь среди их чёрно-бело-серого братства, как павлин на птичьем дворе, не имеет значения. Важно, что я женщина, что я гайджин. С их точки зрения меня здесь нет!
 
Полицейский чиновник мурлычет что-то непонятное, и все, в унисон рассмеявшись, возвращаются к своим блокнотам.  Один из репортёров, явно из жалости, говорит:
 
«Скоро сюда прибудут из американского консульства. Вам лучше будет обратиться к ним».
 
«Ну да, понятно, – мне уже начал надоедать этот спектакль. – Послушайте-ка, уважаемые! Я эту женщину знаю. И я могу её и-ден-ти-фицировать, уакаримасита?»
 
Многоголовый монстр опять поворачивается ко мне. За приваренными улыбками я ясно различаю смятение: разве меня кто-то просил высказаться?!
 
В этот момент появляются люди из консульства. Двое: напыщенный лысый господин и стройная чёрная женщина. Вспышки фотоаппаратов.... Видно, что женщина, так же как и я, не планировала на этот день визитов в заснеженные поместья. Она разряжена по самые жабры. Очевидно по пути на один из их бесконечных дипломатических приёмов.
 
«Эсмеральда О’Нил! – представляется она полицейскому чиновнику. – Как я понимаю, здесь произошло убийство американской гра...»
 
И, заметив труп, замирает на полуслове. Полицейский что-то отвечает, но обращается при этом к её спутнику. Полицейский явно не понимает простой вещи: судя по обращению лысого господина с Эсмеральдой О’Нил, в этой паре босс – она.
 
«Так вот, я её знаю. И могу назвать её имя», – говорю я.
 
На этот раз я привлекаю больше внимания. Пара-тройка фотовспышек. Эсмеральда разворачивается ко мне.
 
«Мэри! Не так ли? Мэри Раненная Птица!... Нам звонили по поводу вашего приезда, просили оказать содействие. Собственно, я надеялась познакомиться с вами на сегодняшнем приёме».
 
«Меня туда никто не приглашал», – говорю я не без нотки раздражения.
 
«Кто это?» – спрашивает она.
 
 
Женщина, легко переходящая на параллельные рельсы! – решаю я про неё. – Как кстати для дипломата.
 
«Её имя – Молли Данциг. Танцовщица. Мы летели в соседних креслах на рейсе из Сан-Франциско. Она работает, то есть работала, в караоке-баре здесь в Саппоро. Верхний этаж отеля «Отани Принс Тауерз...».
 
«Что-нибудь ещё, милая?»
 
«Да нет. Вроде всё».
 
Она переводит глаза на труп.
 
«Господи - мать твою - Иисусе!»
 
И, повернувшись к полицейскому, говорит с ним на беглом японском. Потом снова ко мне.
 
«Тут скоро такое начнётся, лапа! CNN будет здесь через пару минут. Почему бы тебе ни слинять вместе с нами на приём?»
 
И, отведя меня за руку в сторону, подальше от чужих ушей:
 
«Ты даже не представляешь себе, дорогая, что здесь за обстановка! Чистый неразбодяженный мачизм. Так что один час нормального бабского трёпа – это всё, о чём можно мечтать.  Ну так на приём?»
 
«Даже не знаю. Для меня это, как забрести на чужую территорию».
 
«Ерунда! Ты уже забрела на эту территорию, лапа. Мы сейчас с тобой где? В «Поместье Маюдзуми». А приём в честь высоких гостей кто даёт? Доктор Маюдзуми. «Вечеринка гостеприимства в дни знаменитого Снежного Фестиваля»!»
 
Я уже кое-что слышала о Маюдзуми. Текстиль, пиво, персональные компьютеры.... В общем пальцы во всех пирогах.
 
Журналисты начинают расходиться организованно. Сначала главные газеты, потом остальные. Когда исчезают и таблоиды, я замечаю человека с этюдным альбомом. Первая моя мысль – американец! Даже с моего места на противоположной от него стороне сада бросается в глаза интенсивная синева его глаз. Он опустился на колени спиной к ограде. Не смотря на холод, на нём футболка и джинсы. Длинный чёрные волосы, невероятно густая борода, голова медведя. В Азии такой растительности на лице не сыщешь.
 
Полицейский что-то рявкает, вынуждая его подняться и отойти. Как странно. Он подчиняется одновременно и послушно, и с подспудным вызовом. Что указывает на его принадлежность к покорённому народу. Особого рода безнадёжность, как фон. Это в языке тела. И то, что я это вижу, вызывает во мне болезненное узнавание. Из-за чего, к сожалению, я теряю всю свою отрешённость и класс. Я с открытым ртом просто невежливо уставилась. Таким становился язык тела матери, когда к нам приходили социальные работники со своими дарами. Или священики-францисканцы из миссии. Или каждый раз, когда приходили за моим безобразно пьяным отцом, чтобы забрать его на тихий уикенд в тюрьму. Таким становился язык тела всех моих дядьев и тёток, когда они оказывались в обществе бледнолицых. Единственный, кто был полностью лишён этого свойства – мой дед Маатоуаштэ. И по очень простой причине: он был слишком погружён в общение с духом медведя, чтобы обращать на такие вещи внимание.
 
Дед сопровождал меня на Первое Причастие. Единственный. Больше никто не пришёл никто. Тогда в церкви он опустился рядом на колени, и громким, на пол-церкви, голосом поделился со мной своим наблюдением.
 
«Эти чёртовы священники даже не догадываются о действительном смысле их же собственного ритуала».
 
Его попросили переждать остаток Причастия на улице.
 
Господи! Как же я ненавидела своё детство! Как же я ненавидела Дакоту!
 
Этот человек разглядывает меня, и явно не смущается делать это открыто. Здесь я с подобным встречаюсь впервые. Люди не смотрят тебе в глаза, и ты быстро превращаешься в невидимку. Мне приходит в голову, что мы здесь оба невидимки, он и я.
 
Эсмеральда всё ещё объясняет мне что-то. Что-то о том, что зеркальные небоскрёбы и до скрипа вымытые улицы – не более чем блестящий фасад. Я не слушаю. Я продолжаю смотреть на него. И он, по-прежнему, не сводит с меня глаз. При этом он без остановки рисует что-то в альбоме.
 
«В общем, на держи! Это моя визитка, а вот тебе адрес вечеринки. Это на верхнем этаже «Отани Принс Тауерз», и там сумасшедшая панорама на снежные скульптуры, которые сейчас подгоняют к концу».
 
С этими слова Эсмеральда машет мне рукой. Я автоматически отвечаю ей что-то в том роде, что надеюсь на скорую встречу. Но потом, очнувшись, торопливо спрашиваю:
 
«Кто этот человек?»
 
«Ха! Это – Исии. Насколько я знаю, у тебя назначено с ним интервью».
 
Что и говорить, после того, как я увидела свою новую приятельницу, лежащей в снегу такой мёртвой, я нахожусь не в лучшем состоянии.
Аки Исии – большой мастер, для встречи с которым, и ещё с несколькими другими художниками, я и прилетела сюда. И в номере у меня среди бумаг лежит фотография крупным планом. Впрочем, у меня есть оправдание: фотография чёрно-белая, и я никак не могла ожидать эти маловероятные глаза.
 
А он тем временем уже идёт ко мне длинным, кружным путём по галерее. Первые его слова «преходящее и красота». Голос мягкого, интеллигентного человека.
 
«Преходящее и красота в основе того, чем я занимаюсь. Кажется, Гёте сказал, что все преходящие вещи – суть метафоры.... Не возражаете, мисс Раненная Птица, если мы воспользуемся моментом? Конечно, только в том случае, если вы не считаете, что время для интервью ещё не созрело».
 
«Вы знаете, кто я?» – мне неожиданно становится страшно. Может оттого, что мы остались одни. Даже труп унесли. И американцы уехали.
 
Температура опустилась ещё ниже. Теперь и меня начинает пробирать холод, и я дрожу.
 
«Я знаю вас, мисс Раненная Птица – возможно, вы позволите мне называть вас Мэри? – постольку-поскольку «Трибюн» любезно известил меня письмом о вашем предстоящем приезде. Я сразу понял, что вы это вы, как только увидел. Что-то такое в пластике тела. Своеобразная чужеродность, даже когда вы находитесь в обществе соотечественников. Я подмечаю такие вещи, потому что я, видите ли, айну».
 
Он айну.... Тогда я начинаю понимать. Айну в этих местах коренные. Синеглазые неолитические номады, отброшенные в ниши холода явленной победоносной судьбой японских конкистадоров. Их осталось всего лишь пятнадцать тысяч, несмешанных айну. Как похоже на историю моих лакота. И он и я, оба пришельцы у себя дома.
 
В голову приходит мысль: а что если сейчас я стою перед лучшей истории из всех, о которых мне доводилось писать? И самой важной. О, написать о Фестивале будет интересно само по себе. Снежный фестиваль в Саппоро уникален. Акры и акры снега, превращённые, как по волшебству, в архитектуру, которая исчезнет в первый же день оттепели. Своего рода дзенбуддистский жест, провозглашающий сиюминутность прекрасного. Как примечательно, что именно об этом были первые слова художника здесь на месте убийства. И как легко перепорхнул смысл того, что описывает искусство, к тому что является действительностью.
 
«А не стать ли мне, Мэри, вашим сопровождающим на сегодняшнем приёме?»
 
За японским акцентом, присутствие какого-то другого языка. Может быть, немецкого. Я припоминаю, что в досье указывался Гейдельбергский Университет и стипендия от Гётевского Института. Присутствие едва уловимое, но очень обаятельное. Я начинаю испытывать к нему расположение.
 
Мы уходим вместе. За воротами поместья стоит его американский Мустанг.
 
«Переключатель скоростей на неправильной стороне, я знаю. Но обещаю вести осторожно», – извиняющимся голосом обещает он.
 
Обещает напрасно. Тридцать километров назад в город превращаются в испытание. Мы летим, скользим, нас заносит и кружит.... Мимо укутанных снегом крошечных храмов, мимо одинаковых домов с фасадом из рисовой бумаги. Налипший снег ломает ветви. Оранжево-зелёная и кобальтовая черепица горит на солнце. Я радуюсь тому, что он сосредоточен на дороге. Полнота его концентрации влияет и на меня, не даёт мыслям без конца возвращаться к Молли Данциг, хохочущей над тем, как легко «состригаются купюры» в караоке-баре; рассказывающей непристойности о прошедших через её руки мужчинах; в промежутке между двумя анекдотами, с аппетитом голодного волка, заглатывающей самолётную еду. Теперь Молли Данциг – часть изысканной упорядоченности, на которую я не уловила в ней даже намёка за 24 часа перелёта из Сан-Франциско.
 
Массивное зрелище этот приём! Что, конечно, естественно. Эти люди знают, как жирно намазывать на хлеб. Весь верхний этаж гостиницы превращён в полистеролово-пластиковую копию той зимней сказки, что стоит снаружи. Три шеф-повара в маниакальном, безостановочном потоке трудятся за 25-метровой стойкой суши-бара. Во всех остальных местах повара, разряженные в нелепый псевдо-французский стиль, вонзаются ножами в patisserie и зажаренные мясные туши, разливают половниками супы из лебединых тюринов. Мерцание канделябров; с потолка из специальной машины сеется пластмассовый снег. Можно было бы без труда профинансировать полнометражный игровой фильм на деньги, вырученные за их Гуччи, Армани, Диоры, а ещё за эти кимоно по пяти тысяч баксов за каждое. То, что Аки успел переодеться в стильный чёрный халат из кожи, не помогает компенсировать факта, что мой собственный туалет вопиюще не к месту на этом шандиге. Хотя все и каждый старательно игнорируют нас. Мы с Аки присутствуем здесь невидимо, скрытые внутри пузыря из чужого безразличия.
 
Одна полностью стеклянная стена. А за ней, на противоположной стороне главной магистрали – шириной в добрую полсотню метров – Парк Одори. Снежные скульптуры на разной стадии завершённости находятся там. С началом фестиваля всё будет залито светом. Пока же это призрачные глыбы, притулившиеся в свете луны.  Тема нынешнего года – античность. Отсюда можно различить уже наполовину выросший Парфенон, Колизей, египетский храм со Сфинксом, вавилонский загурат.... Материал – один беспримесный снег.
 
В дальнем конце зала широченный просцениум, на котором в микрофон пьяно агукает корпулентный мужчина. Музыкантов нет, играет запись. Кажется, это дискотечная версия “Strangers in the night”.
 
«Господи Иисусе! – говорю я. – Кто-нибудь догадается пристрелить певца?»
 
«Вряд ли это будет разумно, – говорит Аки. – Певец – д-р Маюдзуми собственной персоной».
 
«Это что, караоке?» – спрашиваю я.
 
Во всём Оукленде есть один караоке-бар. Я в нём не бывала, но его описание вполне подходит к тому, что я вижу. Пока д-р Маюдзуми, сопровождаемый рассеянными хлопками, покидает сцену, на неё под хохот заталкивают кого-то ещё. Оказывается, Эсмеральду О’Нил. Она исполняет  какой-то японский шлягер, дополняя его эрзацем танцевальных «па» в стиле  Мотаун.
 
«Не просто караоке, – отвечает Аки. – А то самое, где работала ваша ... подруга ... мисс Данциг».
 
Он произносит «Данциг» как «Данцигу».
 
«Давайте возмём себе чего-нибудь выпить», – наконец говорю я.
 
Мы направляемся к суши-бару и взбираемся на табуреты. Мы выпиваем горячего саке, после чего Аки заказывает еду. Шеф-повар вытаскивает из аквариума пару больших креветок и, совершив над ними несколько молниеносных пассов ножом, кладёт их нам на тарелки. Они обезглавлены, но продолжают дёргать хвостами.
 
Это блюдо называется одори, – говорит Аки. – Танцующая креветка. В штатах такое нелегко найти».
 
Я не могу отвести взгляда от тарелки. Должно быть, она ничего не чувствует. Элементарная рефлекторная реакция. Хвост от сбежавшей ящерицы какое-то время ещё продолжает дёргаться, как живой. Это, должно быть, то же самое.
Аки что-то шепчет.
 
«Что? – спрашиваю я. – Вы что-то сказали?»
 
«Я извинился за то, что отнимаю у креветки жизнь, – говорит он. – Естественная для мировоззрения айну вещь, и вполне чуждая для япов».
 
Мой дед поступал точно так же, думаю я.
 
«Попробуйте! Ну же! – говорит Аки, блестя глазами. Он неотразим. Я беру креветку палочками, рисую ею водоворот в соевом озере и быстро забрасываю в рот.
 
«Ну, как?» – спрашивает он.
 
«Этого не описать».
 
Она шевелилась даже пока я её глотала. Но то, как все оттенки вкуса разом взорвались у меня на языке...! Соевый соус, васаби, недоубитая креветка, гладкая, как зубная паста.... Всё это такого интенсивного  и одновременно изысканного вкуса.... Это было почти синэстетическое переживание.... Нечто радостное и ... непристойное.
 
«Очень по-японски – говорит мне Аки Скульптор-По-Снегу. – Такая почти эротическая потребность высосать из существа жизненную силу.... Я пытаюсь исследовать это явление, Мэри. Не будучи японцем, я не могу просто интуитивно постичь эту вещь. Я могу лишь прислушиваться. Оставаясь в тени, на ходу подбирать оброненное ими, не останавливаясь, чтобы в них вглядеться. В то же время вас, Мэри,  я могу и хочу разглядывать открыто».
 
Что он и делает сейчас. В том, как он произносит моё имя, я чувствую подспудное обещание тёмной тайны и близости. У меня не получается отвести глаза. Язык его тела уже во второй раз вызывает во мне воспоминание из детства.... Отец тянет ко мне руку. Зимняя ночь. В спальне с треснувшим окном алкогольное дыхание белым паром повисает в холодном воздухе. Я крепко сжимаю веки и призываю на помощь Великое Неизвестное. Иисусе, как же я ненавижу отца! За последние десять лет я ни разу не дала себе даже вспомнить о нём. И всё равно он единственное мужское пугало в моей жизни. Чувство горечи, уязвимости, поруганности, одновременно возникают вместе с воспоминанием. И всё равно я не могу отвести глаза. На помощь мне приходит Эсмеральда, которую приносит сюда, как порывом ветра.
 
«Ты когда-нибудь перестаёшь работать, лапулин?» – говорит она, подсаживаясь и заказывая парочку одори.
 
На что я отвечаю вопросом:
 
«Слышно что-нибудь о Моли Данциг? Хоть что-нибудь?»
 
«Дорогая, с этим делом теперь всё! Она исчезла, словно её никогда и не было. Пресса будет молчать. Телевидение тоже ни слова. Даже CNN поставили в режим ожидания! Полное затмение. Представь, в Консульство пришла просьба повременить с оповещением ближайших родственников, ... в связи с фестивалем, как сама понимаешь. Это вопрос сохранения лица».
 
«Тебя это не приводит в бешенство?»
 
«Чёрта с два, лапуль! Я профессиональный дипломат. Кроме того, жива эта девушка или мертва, ни одна лодка здесь из-за этого не качнётся! – и она со смаком откусывает от подёргивающегося панцирного. – М-м-м ... вкуснотища!»
 
Никакой тебе неуверенности в себе или сожаления.
 
Я осматриваюсь по сторонам. Присутствующие по-прежнему держатся от нас на расстоянии. Я даже начинаю замечать мельком брошенные взгляды и смешки. Если только это не паранойя.
 
«Все до единого здесь об этом знают! – говорю я. – Не так ли?»
 
«О чём об этом?» – искренне удивляется Эсмеральда.
 
«Об этом! Об убийстве, о котором все молчат. Поэтому они избегают смотреть на меня? Все знают, что я её знала! И от меня пахнет, на их взгляд, как от вчерашней рыбы, смертью Молли».
 
«Лапа, тебе всё это кажется», – и она делает хороший глоток саке.
 
Аки берёт меня за локоть.
 
«Я вижу, вам здесь становится неуютно, – говорит он шёпотом. – Почему бы нам ни запалить этот касячок? Так кажется вы называете эту штуку в Америке?»
 
Я вижу, куда он клонит. Он меня привлекает и одновременно пугает. Мне известно, порой, чтобы написать хорошую историю, нужно пожертвовать частью себя. Насколько большой частью? Я пока не хочу ему уступать.
 
Я говорю:
 
«Я бы посмотрела на ваши скульптуры из снега. Прямо сейчас, ночью. Пока парк безлюден».
 
«Желание леди – мой закон!» – говорит он.
 
Но я по какой-то причине чувствую, что это его желание кукловодит. Как в фильмах о вампирах. Я должна позвать его сама, чтобы он смог напасть.  Мы идём в лунном свете ... мимо Башни с Часами – единственного на Хоккайдо оставшегося от присутствия русских здания – по направлению к доминирующей надо всей оконечностью Одори-Коэн телевизионной вышке. По обеим сторонам аллеи высятся горы снега. Его свезли сюда отовсюду. Несколько рабочих ночной смены расчищают аллею и трамбуют снег. Человек на вершине лестницы вырезает капитель коринфской колонны. Туман стелется под ногами и, как травы, выбрасывает вверх ростки. Я не хочу спрашивать Аки, отчего парк и зомбированные креветки носят одинаковое название. Интуиция говорит мне, что его ответ не уменьшит моего чувства неуюта. Парк длиною в целую милю, и мы бредём по нему к незаконченному творению Аки – главному экспонату фестиваля. В моих бумагах указывается, что это будет классический сюжет: Суд Париса.
 
«Какое впечатление у вас от Саппоро?» – неожиданно спрашивает он.
 
«Это....»
 
«Я сам скажу: это уродливый город. Он вылизан до блеска, у него избыточный вес торговых моллов и ему отчаянно требуется хоть что-нибудь, что можно назвать душой».
 
«Ну, у него есть Снежный Фестиваль ...»
 
«Задуман в 1950 году. Быстрорастворимый вариант традиции. Японский художественный диснейленд».
 
Я ехала сюда не за этим. Моя статья наполовину готова. Частично написана ещё до того, как я села в самолёт. Я бы предпочла послушать его рассуждения о духе старого времени, проявленного в новом.... Мы всё идём...»
 
Люди в Японии ложатся рано. Сейчас шум транспорта отсутствует почти полностью. Длинная вереница грузовиков тянется через всю протяжённость парка и исчезает за изгибом северной оконечности  у реки Сосеи. Триста грузовиков снега требуется в среднем на одну скульптуру. Снег свозят с гор. Большинство скульптур упрятаны за кордоном. Время от времени на пути нам попадаются художники за работой. С трудом отрываясь от своего дела, они поспешно кланяются со словом «сенсей». Аки шагает чуть впереди. Наши руки не соприкасаются. Здесь это не принято, и я этому рада.
 
«Жалко эту девушку: Данцигу, – говорит Аки. – Я её много раз встречал в караоке-клубе. Маюдзуми она нравилась, я так думаю».
 
Вспоминаю, что Молли что-то рассказывала о толстом богатом бизнесмене. Хочется сменить тему.
 
«Поговорите со мной о ваших скульптурах, Аки».
 
«Это интервью? – у наших шагов появляется эхо, и лёд на ветках начинает звенеть. – Но я уже сказал вам о Преходящем и Красоте».
 
«Поэтому вы делали набросок с трупа Молли? На мой взгляд в этом было что-то от макабра».
 
Он улыбается. Нас никто не видит, и всего на одно мгновение его рука касается моей. Она так горяча, что жжётся. В несколько торопливых шагов я обгоняю его, и теперь иду впереди.
 
«Итак. Что вы ищете в творчестве, г-н Исии?» – задаю я репортёрский вопрос.
 
«Я ищу избавления, – говорит он. – А вы?»
 
Я не хочу думать о том, что ищу я.
 
«Иногда я кажусь себе новым Фаустом, – продолжает он. – Вырываешь из пустоты крохотные намёки на Красоту, а расплачиваешься  ... всем».
 
«Душу за Прекрасное? – говорю я. – Какой вы романтик!»
 
«Да, конечно. Проклятие немцев. Гёте и Шиллер с их идеями о смерти, преображении, искуплении и weltschmerz’е способны до краёв заполнить тевтонским мраком сознание любого заезжего юноши».
 
Я смеюсь.
 
«А разве то, что вы  – айну, влияет на артистическое видение в меньшей мере?»
 
«Мне не хочется говорить об этом».
 
Ага! Вот оно что! Значит он, как и я, бежит от самого себя. Он специально обходит меня, чтобы снова быть впереди. В свете полной луны его тень расплывчата и огромна. На нашем пути вырастает целая стена снега. Я различаю в ней в разных местах проделанные ступени.
 
«Давайте руку!» – он уже карабкается наверх. Мой Reebok впечатывается в гладкий снег.
 
«Не обращайте внимание, – говорит он. – Утром мои ученики всё заново разровняют. Идёмте!»
 
Ступени крутые и ему раз или два приходится подтягивать меня за руку.
 
«Здесь будет специальный склон, с которого зрители смогут обозревать то, что внизу».
 
Теперь мы стоим на выступе. Отсюда, с самой высокой точки парка мы смотрим вниз на tableau, созданное Аки. Здесь ветер, и поэтому очень холодно. Снег перестал идти, но звёзд всё равно не видно, почти. Из-за слишком ярко освещённого города. С трёх сторон искусственные горы, с четвёртой – недостроенный склон для публики. Всё в целом создаёт ощущение бельведера без крыши.
 
«Смотри! – говорит Аки. – Это 1200 год до рождества Христова. Мы стоим на склоне горы Ида и вот-вот увидим мифический рассвет. Вглядись туда, за границу парка! Видишь плоскокрышие башни Илиона?»
 
Я смотрю на залитые светом две башни «Отани Принс Тауерз», и передо мной оптический мираж. Насыпь, в которой всего лишь каких-то девять метров, неестественная перспектива, лунный свет и ветвящийся, «растительный», туман – каким-то образом вовлекают целый город в мир его фантазии!
 
«Пошли!» – говорит он, и за руку ведёт меня вниз, в «долину».
 
Из-за невысокой насыпи возникает полуразрушенная ротонда. За ней сатир с поднесённой к губам свирелью. Ещё дальше спит кентавр, прислонясь спиной к осыпавшейся стене. Невероятно! Невозможно поверить, что всё это снег! На стене – барельеф: знаменитая сцена Суда Париса. Он сидит на камне, как подростковая версия роденовского «Мыслителя», сильно подавшись вперёд. В его руке золотое яблоко. Три богини прихорашиваются неподалёку.
 
«Теперь посмотри за стену!» – говорит Аки.
 
Я вижу пещеру, проделанную в склоне. В ней у самого входа сидит в той же позе, что и на барельефе, трёхмерный Парис! В глубине я различаю три фигуры, их лица отвёрнуты от меня.
 
«Но ... – с трудом выговариваю я.  – Ничего из этого нельзя будет увидеть с того места, откуда будет смотреть зритель! В самом лучшем случае, может быть, будет видна голова Париса и локоток Афины! А в целом зритель разглядит лишь барельеф на полуосыпавшейся стене».
 
«И в этом, Мэри, весь смысл! – теперь он говорит быстро, нервно жестикулируя. – Я ставлю зеркало, в котором отражается натура.  В нём отражается другое зеркало, отражающее отражённую мной натуру. Зеркало в зеркале ... одно произведение искусства в другом ... мучительная истина, которая проявляет себя лишь на мгновение. А сердце истины остаётся невидимым. Пойдём! Пойдём!»
 
Он хватает меня за руку, и мы бок о бок сползаем вниз. Строительные леса, скрытые до этого горами снега, ведут в грот. Как мальчишка, который вот-вот покажет мне свой тайный муравьиный город, Аки всё больше воодушевляется по мере того, как мы приближаемся к центру его вселенной. А когда перед нами возникает Парис, он срывается с места и, забыв о самом моём существовании, принимается что-то подправлять в складках его одеяния и волосах. У Париса пока нет лица.
 
Интересно, как мастер представляет себе трёх богинь? И я углубляюсь в пещеру. С каждым шагом становится холоднее. Туннель, кажется, уходит в бесконечность. Ещё одна иллюзия? Из-за изгиба, возможно, или обманчивой перспективы. Разве только здесь действительно есть выход в подземный лабиринт.
 
Работа над богинями не завершена: у двоих ещё нет лиц. Третья – Гера, богиня супружеской верности и ортодоксии, глядит на меня лицом Молли Данциг. 
 
Я хочу поверить, что это простая игра лунного света или, что у меня разыгралось воображение. Но ошибки быть не может. Подойдя совсем близко, я убеждаюсь, что сходство совершенно. Меня накрывает паника, не меньшая, чем если бы статуя ожила. И ещё глаза ... Господи, что это?! Самоцветы, вставленные в снег? Они влажно блестят, словно сейчас прольются слезами. Стук собственного сердца оглушает. Пятясь назад, я оступаюсь и падаю в объятия Аки.
 
«Господи Иисусе! Какой ужас! Это неправильно!» – кричу я.
 
«Но я уже говорил тебе о красоте преходящего, – мягко отвечает Аки. – Я наблюдал за ней с тех пор, как она появилась в клубе. Её насильственная смерть – пример ... осинхроненности, если так можно сказать. Возможно даже, что это – жертва искусству, вдохнувшая жизнь в скульптуру».
 
Молли Данциг качает головой! ... Или кажется? Глаза вспыхнули слезами! ... Или это опять игра света? Она дышит! ... Или это ветер? Или это мой страх? Целое мгновение я не могу пошевелиться, скованная ужасом. А потом:
 
«Поцелуй меня! – шепчет он. – Разве ты не видишь, мы оба люди Клана Медведя! И ты первая, кого я встретил».
 
«Нет!!!» – я уворачиваюсь и бегу. Вниз по ледяному проходу. Влажный ветер хлещет меня в лицо.... Вот Парфенон ... вот Колизей и Сфинкс ... вот аллея.... Снег набился в мои кроссовки и он сыпется мне за ворот. Опять снег. Я перебегаю дорогу. Я дрожу, от ужаса, не от холода.
 
Господи, что со мной?! Если меня так пугает оптическая иллюзия, говорю я себе, приближаясь к фасаду «Отани». Надо сделать глубокий вдох, и держаться реальности, и быть объективной. Я оглядываюсь. Вокруг ни души. Я здесь одна. Где взять такси в час ночи? И в момент, когда я думаю об этом, из вращающихся дверей выпархивает Эсмеральда. Следом за ней её солидный помощник. Плечи Эсмеральды укутаны в роскошную меховую столу. В Калифорнии такая мигом бы спровоцировала агрессию зелёных. Заметив меня, она машет рукой.
 
«Мэри, лапа! Тебя подбросить?»
 
Я отупело киваю. Втроём мы погружаемся в бесшумно подкативший лимузин. Как только мы выезжаем на улицу, я опять вижу его. Не сводя с нас взгляда, он что-то рисует, рисует....
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
                2
                Das Unzul;ngliche
                Hier wird’s Erreignis
                –  FAUST
 
ЛЮДИ КЛАНА МЕДВЕДЯ
 
В детстве я собственными глазами видела, как мой дед разговаривает с медведем.
 
У меня номер в традиционном риокане. Второсортном. Я поселилась здесь, чтобы попробовать вкус настоящей Японии. Запах татами, мазохистский вуайеризм общей купальни.... Я беспокойно верчусь на тонком футоне, и мечтаю о водяном матрасе в Сан-Матео. Но когда я наконец засыпаю, то мне снится не Калифорния.
 
Во сне я снова превращаюсь в уинчинчала. Во сне я в разваливающемся доме отца. Полночь. И ледяной ветер врывается в разбитое окно. Я беспокойно верчусь на старом матрасе в жёлтых подтёках. Он лежит прямо на полу. Кажется, я слышу плач младенца. Влажная рука залепляет мне рот.
 
«Атэ, можно я проверю, отчего ребёнок плачет?» – уворачиваясь, шепчу я.
 
«Игму йело, – говорит отец. – Это всего лишь кошка.  У меня кости хрустят оттого, как крепко он сжал меня между коленей. Даже его пот застывает на этом холоде. Ребёнок надрывает лёгкие в плаче. Я просачиваюсь сквозь пальцы отца и бегу, бегу, бегу. Вниз по кавернам, вниз, вниз к ...
 
«Не смей!»
 
Недалеко от дома, с тропы, идущей параллельно с замёрзшим ручьём, видно покарёженную стихиями, выветренную гору на границе с Пустошью. Вершины нет, её как сбрило. И там я представляю себя, стоящую на самом ветру без одежды, в ожидании видений, которые ко мне обязательно придут. И я буду стоять там, пока не замёрзну и не стану одной из тех замороженных женщин, что стояли здесь до меня, медленно, во сне, превращаясь в столбы красно-жёлтого камня.
 
«Тункашила! Дедушка! – зову я, убегая от ветра, полного дыхания пьяного отца.
 
Мгновение, и я уже знаю, что человек, преследующий меня – медведь. Не оглядываясь – я всё же знаю. Его тень давит. Я хочу добежать до дедушки. С ним ничего не страшно. Рядом с ним беда не случится. Он начертит круг на земле и возмёт меня в него, в тепло и  в безопасность. Ещё он положит в круг свою трубку и скажет медведю:
 
«Спокойно, сын! Спокойно!»
 
Я бегу от холода, но с таким же успехом могла бы попробовать убежать от себя. Я знаю, что вмёрзну в эту гору, как все те женщины от начала времён. Как все те женщины, что медленно кружатся вкруг угасающего огня. Я бегу по туннелю, и оказывается, что ...
 
Туннель уже под водой. Я еду на поезде-пуле на остров Хоккайдо, в Японию, которую не знает никто. Там огромные просторы, одинокие снежные вершины и новые с иголочки города, у которых нет души. Поезд скрежещет. Я заглядываю из своего окна в бетонную пещеру. И оттуда на меня смотрят глаза Молли Данциг. Мне так хочется знать, настоящие ли они? Не похитил ли их Аки у трупа, чтобы украсить лицо снежной богини?
 
Замороженная женщина качает головой. Её глаза – два круга, нарисованные кровью.
 
«Нет, атэ, нет, атэ», – шепчу я.
 
«Спокойно, сын! Спокойно!» – говорит дедушка медведю, который поднимается на задние лапы во весь свой рост. Это павильон замороженных женщин. Дедушка даёт мне мёду с деревянной ложки. Он снова зажигает свою трубку и выдувает кольца дыма на медведя. И тот рычит недовольно, но всё же пятится и отступает назад в заснеженный лес.
 
Круги. И ещё круги. Это я бегу по кругу. И выхода не существует. Туннель изогнулся сам над собой и вернулся к началу. Я превращаюсь в холодный снег.
 
На визитке Молли Данциг указано здание в паре кварталов от Пивоваренного Завода Саппоро. Я добираюсь на метро. От моего риокана всего около четверти часа. Воздух пропитан запахом цветущего хмеля. Снег засыпал с одного боку автомат с газировкой. В нём рядами узенькие банки японской колы. На перекрёстке робокоп регулирует потоки машин. На его металлических рукавах слои снега. В первый раз увидев такого, я восприняла это как шутку. Но мой токийский гид объяснил мне без тени улыбки, что шутки никакой нет: робокопами здесь пользуются уже двадцать лет.
 
Какой тусклый день. И небо, и здание одного и того же оттенка: серого, серого, серого....
 
В лифте я нажимаю на десятый этаж. Что я надеюсь там обнаружить? Я говорю себе: слушай, сестра! Ты – репортёр. И хотя эта история под знаком молчания, вряд ли этот запрет продлится даже одну неделю. Поэтому на всякий неожиданный случай при мне надёжный фотоаппарат.
 
Пол коридора устлан мягким ковром. Справа и слева от лифта современная бескрылая живопись.  Этот дом мог бы быть где угодно. Цвета подобраны, как для нуво-версии сериала «Маями: Полиция нравов». Я следую указателям номеров. Её квартира «17 А» должна быть в самом конце. Вот и она. Старик красит входную дверь. Она не заперта. Он проводит кистью по имени Молли Данциг, по  номеру «17 А». Движение кисти – и нет больше одной жизни.
 
Проскользнув мимо старика, я попадаю внутрь. У меня чёткое представление о том, как должна выглядеть квартира Молли. Ей нравилось говорить о мужчинах. Я, например, не говорю о них вообще. Значит, представляю я себе, у неё непременно на видном месте большой фаллический символ. Но нет. Всё иначе. В комнате абсолютная тишина. Все окна распахнуты, поэтому здесь холоднее, чем на улице. Ветер со вздохом разгуливает по гостиной, рассыпая пригоршни снега поверх татами. Никакой мебели. Никаких постеров из чиппендейловских календарей. Сильный порыв ветра, и на моём лице оседают снежинки.
 
В кухне две чаши с остывшим чаем на стойке. Плиту забыли выключить, и огонь всё ещё горит. Я выключаю её. На синей с белым тарелке одно надкушенное суши. Я делаю несколько фотографий. Была ли здесь уже полиция со своими экспертами по отпечаткам пальцев?
 
До моего слуха доносится шум. Наверное, ветер, думаю я. Новый порыв ветра, и за его вздохами я начинаю различать приглушённое пение. Женское.
Я возвращаюсь в гостиную. Мои кроссовки полны снега. Теперь он растаял, и мне холодно до дрожи. У поющей чувственное контральто. В нём есть что-то потустороннее. К голосу примешивается звук капающей воды. Это там, за сёдзи, где должна быть расположена спальня. Я знаю, что войти мне туда придётся.
 
Я сильна, как сталь, – шепчу я, отодвигая сёдзи.
 
Ветер с воем закружил по комнате снежинки. Из огромного окна я вижу Пивоваренный Завод Саппоро, разлинованный на очень прямые улицы город и далеко за всем этим, укутанные снегом вершины. Снежинки осевшие на моё лицо отдают кисловатым запахом пива.
 
Теперь пение слышится громче. Дверь в ванную приоткрыта, и там точно капает вода.
Оглушительно стучит сердце, но я с силой распахиваю дверь.
 
«Ух ты! Мэри, дорогуша, вот уж не ожидала увидеть здесь тебя!» – Эсмеральда, лениво нежащаяся в пенной ванне, поднимает на меня глаза.
 
«Ты всю дорогу знала о том, кто она!» – изумлённо говорю я.
 
«Это моя работа, лапуль, – отвечает Эсмеральда. – В Саппоро, как ты заметила, не так много американских граждан. Каждый из них в то или иное время имеет дело с Консульством. Передай-ка мне, пожалуйста, мочалку! Вон там!»
 
Я машинально подчиняюсь. Почему? Почему она спросила меня тогда, кто эта девушка?
 
«Ты обманула меня!»
 
«В дипломатической школе нас учат этому, Мэри. Вести разговор так, чтобы информацией делился собеседник. Не представляешь себе, сколько людей роют себе могилу собственным языком».
 
«Но что ты делаешь здесь?!»
 
«Я снимаю эту квартиру. А Молли Данциг, в свою очередь, снимала одну из комнат у меня. Вообще-то поспать я обычно заваливаюсь в консульские апартаменты. Но горячая вода здесь намного лучше».
 
Она тянется за полотенцем и выскальзывает из ванны. Вся в клубах пара она выглядит фантастически сложённой и гибкой. Удивительно, что её нагота не кажется непристойной. Она и сейчас производит впечатление полностью одетой. Это что-то профессиональное, думаю я. Такое умение держаться. Но лакота стеснительные люди, и мне неловко.
 
«Поверь мне, Мэри, это место просто не Сент-Луис! – говорит она, протягивая руку за феном. – То есть, только подумай, подруга, какая у меня зарплата! Ещё разных льгот выше задницы, всякие там заёмы в любой- момент-пожалуйста. Наконец, мне никого не нужно кормить. И всё равно, не будь постоянных приёмов с дармовой едой, мне бы приходилось пристраиваться к очереди за благотворительной миской супа! Ладно. Забудем об этом. Давай-ка лучше мы с тобой прошвырнёмся по магазинам!»
 
«Ладно».
 
Я не вижу пока, что мне делать с этой историей. У меня на руках три-четыре факта, которые, возможно, даже друг с другом не связаны. Я не понимаю сейчас, что с этим делать. Может быть, бездумный поход за сувенирами – это как раз то, что нужно.
 
Эсмеральда за рулём. Мы приезжаем в Пассаж Тануки-кодзи. Это настоящий лабиринт, который центробежно змеится из делового сердца города, захватывая по пути станцию метро и подземный уровень «Отани Принс». Она паркуется в разгрузочной зоне («у нас ярлык гаймусё, милая! Абсолютно исключено, чтобы с дипломатическими номерами нас оштрафовали!), и в самый разгар дня мы спускаемся в неоновый мир ночи. 
 
Когда обстоятельства словно сговариваются, чтобы испытать пределы твоей прочности, и ощущение такое, что ты вот-вот пойдёшь трещинами, бывает, что такая простая вещь, как красочные витрины, это лучшее ото всего лекарство. В моём детстве такого не было. Конечно, иногда мы отправлялись на старом пикапе к Бельвидеру или Стене. Там, по крайней мере, можно было за 25 центов поглазеть на 24-х метрового динозавра. Но наслаждаться магазинами  и входить в азарт, делая покупки, я научилась у япов и англо-саксов. Научилась этому хорошо, и могу предаваться этому делу самозабвенно. Эсмеральда, как я заметила, тоже. Через пару часов я уже точно знаю, что для неё пускаться во все тяжкие в магазинах, как и для меня – защитный механизм. Один из многих.
 
Совместное времяпрепровождение нас сближает, и я замечаю, что к каждому из двух отдельных языков, которыми пользуется Эсмеральда, у неё прилагается два разительно отличающихся друг от друга набора жестов и выражений лица. Разница примерно такая, как между английским и лакотой моих родителей. С той лишь разницей, что здесь оба языка английские, и поэтому она с совершенной лёгкостью перепархивает от одного к другому.
 
Мы переходим из пассажа в пассаж, двигаясь мимо небольших лапшарень, с выставленными в витринах пластмассовыми копиями подаваемых блюд; мимо эмпориумов “I Love Kitty”; и прокатов кимоно; мимо годзил на страже игрушечных магазинов; и автоматов с узенькими банками саппорского пива и охлаждённого кофе. Люди всё куда-то торопятся. Бетонный пол скользит от нанесённой на подошвах снежной каши. Яркие неоновые вывески создают богатую светотень.
 
В шесть или около того у нас не хватает рук, чтобы нести пакеты с покупками. У меня в основном всякая чепуха: веера, короткие кимоно хаори, всякая ориенталия, призванная украсить мои стены в Оукленде, открытки, на которых айну в своих традиционных костюмах, в мехах, бусах и с ритуальной татуировкой. Хотя в антисептическом Саппоро таких айну не встретишь, сколько не ищи.
 
«Что тебе известно об айну?» – спрашиваю я Эсмеральду.
 
«Первобытные люди. Живут в снегах, как эскимосы, или в роде этого. Поклоняются медведям. Проводят шаманистские ритуалы – «только для туристов». Японцы заставили их принять свои имена и свой язык. Сейчас никто уже не пользуется языком айну».
 
Я очень хорошо знаю эту историю. Из рассказов дедушки, Маатоуаштэ.
 
«Медведи говорят со мной, – рассказывал мне дед. – Я был ребёнком, когда во сне ко мне пришёл медведь, чтобы открыть моё настоящее имя».
 
И он даёт мне кусочек хлеба, сперва обмакнув его в мёд.
 
«Тункашила, – умаляю я. – Сделай так, чтобы я смогла уехать отсюда! Сделай так, чтобы всё это исчезло!»
 
«Но айну здесь гораздо больше, чем можно подумать, – продолжает Эсмеральда. – Многие смешались с японцами, и уже не выглядят, как айну. Хотя это всё равно не мешает им ощущать к себе предвзятое отношение. Поэтому они и не рекламируют своего происхождения, в отличие от твоего приятеля Аки. Большинство просто стремится не выделяться. Иначе пострадает их социальное положение, кредитоспособность, общественный вес....»
 
Я знаю об этом всё. Моя собственная жизнь – постоянная мимикрия.
 
«Ладно, пошли! –говорит Эсмеральда. –Время попить кофейку».
 
Мы заходим в кафе, втискиваемся в крошечные кресла и заказываем по чашке Blue Mountain , 750 йен за каждую. Нам приносят миниатюрнейшие чашечки кофе и высоченные бокалы с минеральной водой.
 
«Мне нужна помощь, Эсмеральда. ... Господи! Я даже не знаю, с чего начать!»
 
«Всё не так, как ты себе представляла, не так ли?»
 
В окне мигает неоновая репродукция «Волны» Хакусая, в розовато-голубых тонах. Всё, что за окном теряется в тени. Зато слышно шипение поездов, наложенное на монотонный ньюэйдж и голоса посетителей. Интересно, зашло ли уже солнце там наверху?
 
«То есть, ты представляешь себе хрупких маленьких гейш, чайные церемонии, самурайские мечи ... ну, я не знаю, необычные электронные прибамбасы ... толчею на улицах и т.д. а вместо этого получаешь никакую даже не Японию, а место похожее на Айдахо в январе. С новёхонькими городами и горожанами, где последние ещё только пытаются обрести душу».
 
«Сейчас, Эсмеральда, ты говоришь, как тот скульптор».
 
«Ты это про Аки? У тебя уже с ним было? Он вообще-то хорош в постели».
 
«Я не умею быть лёгкой и доступной», – говорю я несколько запальчиво. Наверное, потому что  по сути я всё ещё девственница.
 
И ... о, Господи! Вдруг вспоминаю, как мы стоим вдвоём внутри пещеры.... Вспоминаю глаза Молли Данциг.... Вспоминаю его глаза, как он смотрит на меня, словно охотник, выслеживающий добычу.... Мохнатый человеко-зверь ... покачиваясь, бредёт тяжёлой поступью. Гризли, идущий по моему следу....
 
«Эй, Мэри! А-у-у-у! Всё в порядке?»
 
Она отпивает кофе.
 
«Вот чёрт! Пять баксов за чашку, и фиг тебе бесплатную добавку! – она с причмокиванием допивает до дна. – Но знаешь, тебе следует с ним подружиться. Такие вот здесь дела, что американке с горячей, живой кровью очень даже непросто затащить кого-нибудь в постель. Эти люди просто не фиксируют твоего присутствия в этом плане. О, они безупречно вежливы и всё такое. Просто они убеждены, что мы не совсем люди. Чёрные, индеанки, белые, айну, мы все для них в совокупности ... негры. К тому же они прочно знают, что у всех американцев СПИД».
 
«СПИД»?
 
«Поживи здесь немного, лапа, и ты уже вполне сможешь представить себе, каково быть в шкуре гаитянина, скажем у нас в штатах.... О! Между прочим, один раз мы оказались  с Маюдзуми в постели! Только вместо меня там вполне могла быть любая надувная кукла, – смеётся она чуть слишком громко, и школьницы за соседним столиком оборачиваются и прыскают в ладошки. –  Молли Данциг, с другой стороны, здорово его цепляла. Он оплачивал её ренту, ты знала об этом? Ему нравилось, чтобы она была под рукой, когда его потянет предаться тайному пороку. Мне кажется, для него это было что-то вроде того, чтобы тайком любит козу. Что-то бестиальное!»
 
«Молли была ...?»
 
«Чёрт, лапа, мы все тут потаскушки. В том или ином смысле, конечно, – добавляет она.
 
Я чувствую себя загнанной в угол.
 
«Аки пугает меня»,
 
«А-а-а, заметила? Но при этом, это единственный мужчина во всей этой богом забытой стране, у которого хватает элементарной порядочности не засыпать сразу после секса».
 
Неоновая волна то появляется, то исчезает.... Это он там вдруг за окном! Голубой и розовый отсвечивают на его звериных чертах.
 
«Это он!» – шепчу я.
 
Глаза Аки сияют. В одной руке он держит альбом, другой беспрерывными маленькими штрихами рисует.
 
«Чего он хочет?! – говорю я. – Уйдём отсюда, пока он ...»
 
«Что ты имеешь в виду, лапуль? Уйдём куда? Я специально позвала его сюда, чтобы он встретился с нами».
 
Аки захлопывает альбом и направляется к нам. Официантка подскакивает к дверям, и под речитатив церемонного приветствия отвешивает поклон. Ну просто, как робот! Но его взгляд ни на секунду не отклонился от моего лица.
 
«Но ... ведь он знал её! Разве ты не видишь? Он знает и тебя, а теперь и меня....  И вот она мертва! И у одной из трёх богинь её лицо! А у остальных вместо лиц пустые, незаполненные места!»
 
Эсмеральда смеётся. Я впервые облекла это подозрение в слова. Собственно, я впервые призналась в нём самой себе. И обвинение даже на мой слух звучит совершенно дико. Мне стыдно, и я отворачиваюсь от неё. Пристально разглядывая коричневый круг на дне своей чашки, я мечтаю загипнотизировать себя до фантомной невидимости. И в то же время я прислушиваюсь к его шагам. Крадущимся, осторожным, идущим по следу.
 
Он наклоняется надо мной. В его дыхании запах мёда и табака.
 
«Я тебя понимаю, Мэри, – говорит он. – При свете одной лишь луны там, наверное, было страшно. Даже находясь в центре миллионного города, ты, попав в мой снежный павильон, оказалась в замкнутом мире искусства, сотворённого мной. Это напугало тебя».
 
Он касается моей шеи. Я чувствую растекающееся тепло. Но потом меня пробирает озноб.
 
«Это никак не связано с тобой, – неожиданно для себя говорю я. – Это что-то из прошлого, до вчерашнего дня прочно мною забытого».
 
«А-а-а...», – говорит он.
 
И вместо того, чтобы убрать руку с моей шеи, он начинает гладить её, выводя пальцами крошечную спираль. На долю секунды перед глазами мелькает видение, как он отрывает мне голову. Я балансирую на краю паники, но неожиданно расслабляюсь под его мягкими пальцами. И тону в колодце тёмного эротизма .... Я не могу унять дрожи.
 
«На сегодня у нас культурная программа! – говорит Аки. – Новая постановка в бунраку под названием «Сароме-сама». Спродюсировано Фондом Маюдзуми специально для просвещения высоких гостей».
 
«Бунраку?»
 
Последнее, чего бы мне хотелось, это оказаться на кукольном представлении с ним и Эсмеральдой! Ещё с Беркли я знаю, что бунраку – это надрыв вокала и струн, на фоне которого, деревянные куклы в дорогущих костюмах расхаживают по сцене, и просто всю душу из тебя вынимают своей беспредельной, жеманной грациозностью.
Но спорить с Эсмеральдой бесполезно.
 
«Лапа, это событие, на котором будут все! И к тому же это будет очень и очень необычный спектакль. Понятное дело, это традиционный кукольный театр и всё такое.... Но пьеса! Адаптация Оскар-Уайльдовской «Соломеи», перенесённая в средневековую Японию! Лапуля, такого ты скорее всего больше никогда и нигде не увидишь!»
 
«Но я не одета», – протестую я, и сама-то чувствуя себя деревянной марионеткой.
 
«Ха! –говорит она, упирая руку в бедро. – А для чего, подруга, нужны кредитные карточки?»
 
Мы в Культурном Центре Бунка Кайкан. Сказать, что спектакль «очень и очень необычный», всё равно, что не сказать о нём ни слова. Странность начинается уже во вступительных речах, которые произносят сначала д-р Маюдзуми, а за ним культурный аташе посольства Германии. Они до бесконечности мусолят тему культурного синкретизма и союза Востока и Запада. Где, как не на Хоккайдо? – вопрошает второй оратор. – На острове, столь богатом межкультурными резонансами, чьё население в равной мере испытало на себе влияние первобытной культуры энигматичных айну, японцев, русских и – уже в новейшее время – влияние сети «Макудонарудо Хамбага».
 
Раздаётся вежливый смех. Передо мной возникает видение Рональда МакДональда, деловито бряцающего самурайским мечом.
 
Преамбула к спектаклю длится и длится. Зато от Фонда Маюдзуми всем обещан обширный шведский стол.
 
В ложе высоко за нашей спиной в совершенном одиночестве сидит Маюдзуми, что делает его похожим на царствующую особу. Мы с Эсмеральдой устраиваемся в партере, в креслах рядом с проходом. Аки сидит между нами. В Пассаже мы не поскупились, и на обеих платья от Hanae Mori.
 
Медленно гаснет свет. Вдруг раздаётся надрывная нота на одной струне самисена. В кругу света появляется древний старик в чёрном. Он – рассказчик. Он же, хриплым срывающимся голосом нараспев, произносит реплики за всех персонажей. Нам обещан культурный синкретизм, его мы и получаем. Иудея – дворец Ирода – трансформируется в японский замок XVII века. Царь Ирод и его вечно интригующая супруга в сёгуна и гейшу. Соломея в княжну с волосами, метущими пол. А Иоанн Креститель, к которому, по ревизионистскому тексту Оскара Уайльда, Соломея воспылает сначала просто порочной, а потом уже и некрофильской страстью, становится иезуитом-миссионером. В центре сцены большая, объёмистая цистерна. В ней лежит Иоанн, закованный в цепи.
 
Эта интерпретация завораживает, берёт воображение в плен! Настолько, что я забываю о том, что сижу рядом с человеком, которого подозреваю в убийстве.
 
В бунраку актёры с куклами одеты в чёрное, но не пытаются ничем закрыться от зрителя. С каждым персонажем работает по три актёра, открыто. Но всего несколько минут действия, и их перестаёшь замечать. Словно они истаяли, слившись с фоном. Волей-неволей поверишь в искусство ниндзя становиться невидимками. Персонажи порхают по сцене, трепещут ресницами, вытягивают шеи и выворачивают под немыслимым углом ладони. В пароксизме чувств они разговаривают царапающим слух фальцетом. 
 
Не представляю себе, чтобы в Америке публика так долго была способна сохранять безмолвие и сосредоточенность.
 
Колдовской ритм гипнотизирует! Лопающийся звук  самисена, резкий и жалобный плач флейты, эхом отдающийся тук-тук-тук деревянных колотушек. Всё это так не похоже на западный оркестр, где инструменты ласкают слух, сливаясь в целое. Рассказчик то поёт, то декламирует шепелявым фальцетом. В сцене с Соломеей его голос достигает такого высокого и страстного крещендо, что понимаешь: вот она – сама суть женского желания и отчаяния! Мне кажется, что он знает меня, видит меня: и как я убегаю от отца, и как грудь разрывается от ужаса перед отцом и от любви к нему. Возможно ли, чтобы мужчина был способен выразить подобное?  На галёрке афисионадо взрываются аплодисментами. Я догадываюсь, что наступил момент, когда Соломея требует от Иоанна поцелуя, и он отвергает её. По тому, как она кидается на пол, с каким диким отчаянием трое актёров заставляют её биться в агонии, я понимаю, что вижу момент, когда мысль отсечь голову Иоанну зарождается в ней впервые.
 
Господи! Ощущение такое, что это было со мной! Я поворачиваюсь к Аки и вижу, что он смотрит на ложе Маюдзуми. Аплодисменты продолжаются. Маюдзуми делает указательным пальцем едва уловимый жест. Аки шепчется с Эсмеральдой.
 
«Мне надо бежать, лапа! – говорит она мне. – Но я быстро вернусь».
 
И они исчезают. Может быть, у них любовное трио? В общем нетрудно представить, как Аки и Эсмеральда, одетые в чёрную кожу, привязывают Маюдзуми к кровати: хозяин, желающий поиграть в раба. Эсмеральда, в отличие от меня, ничуть не закрепощена. 
 
Может быть, ими так овладело желание, что они просто сбежали в одну из этих кофеен, где по слухам сдаются интимные кабинки....
 
Думать об этом не слишком интересно, и скоро я снова полностью погружаюсь в происходящее на сцене. За японскими репликами я не поспеваю, и не пытаюсь – это архаичный японский. Но мне знаком уайльдовский оригинал. И ктому же действие разворачивается, как на замедленной плёнке, и даёт массу времени разобраться в сюжете.
 
Потом «Танец Семи Вуалей». Разновидность далёкая от того, что можно увидеть в марокканском ресторане. Скорее это балет в сопровождении барабанов и флейты. А потом быстрая часть, с дёргающимися движениями головы и бровей, и откровенными, ласкающими воздух руками. Семь вуалей здесь – семь свадебных кимоно из расшитой  парчи.
Требование Сароме-сама, чтобы ей поднесли голову святого.... Диктат похоти, требующей удовлетворения.... Палач –его катана блестит – снисходит в цистерну....  У меня ком в горле.... Возможно ли, что это всего лишь деревянные куклы в платье, когда я чувствую насколько обнажены их чувства?! Барабан начинает отбивать шаг за шагом, пока палач спускается в oubliette.... Барабанное крещендо ... визг флейт ... шипение самисена. Раздаётся крик. Это  кричу я!
 
Голова всплывает на поверхности цистерны, а потом вылетает оттуда прямо на сцену .... Человеческая голова ... Эсмеральдина голова....
 
Я вижу, как на долю секунды её бьющийся в конвульсиях торс высовывается из цистерны. Кровь фонтаном орошает кимоно марионеток, забрызгивает сидения в первом ряду. Клака начинает аплодировать.
 
Господи Иисусе! Господи! Это всё происходит на самом деле!
 
С глухим стуком голова приземляется на полу сцены. Её безжизненные глаза смотрят в меня. Я единственная закричала. Дико оглядываюсь по сторонам. От меня отворачиваются, словно то, что я закричала, делает меня каким-то образом ответственной за происходящее.  Из репродукторов делают какое-то объявление. Паники не возникает. Ряд за рядом зрители покидают свои места, без суеты, целенаправленно и отлаженно, как муравьи. Нет паники, нет криков, нет даже истерического смеха. Это парализует меня. Господи, они что с другой планеты?! Они не способны ничего чувствовать?! Только иностранные гости выглядят растерянными. Они сбились в небольшие группы и топчутся в проходе, мешая остальным. И те вежливо обтекают их с обеих сторон. Рабочие сцены носятся с реквизитом, передвигают декорации. Соломею бросили лежать под стенами замка, её кукольная шея вывернута под невозможным углом.
 
Я ищу глазами ложу Маюдзуми. Его там уже нет.
 
Головы Эсмеральды на сцене тоже нет. Рабочие замывают кровь. Издалека доносится звук полицейской сирены.
 
Я вижу, как в конце центрального прохода, словно из дымного облака, появляется Аки Исии. Он стоит в обрамлении открытых дверей, между двумя колоннами покидающих зал зрителей. Он делает набросок. Он рисует ... меня.
 
Господи Иисусе, он обманом, наверное, заманил её и убил! Ярость мешает мне дышать. Я начинаю локтями прокладывать себе дорогу. Публика шарахается. О, да! У нас у гайджинов у всех СПИД. Аки медленно отступает назад, к выходу на улицу. Он держит в руке большой магазинный пакет. Двери за его спиной широко распахнуты и оттуда ветром заносит снег. Я дрожу в своём дизайнерском платье от Hanae Mori. Оно не предназначено для контактов с вьюгой или серийными убийцами.
 
Пятясь, он делает шаг наружу. Толпа расступается. Люди с носилками трусцой вбегают в театр. Завывает полицейская сирена. Я начинаю бить его кулаками в грудь.
 
«Кто следующий?! Я?! – кричу я. – Говори! Ты по очереди высасываешь из нас души и скармливаешь своему искусству? И ради чего? Ради шедевра, который к пятнице превратится в хлюпающее месиво?!»
 
Защищаясь, он поднимает руки.
 
«Всё не так,» – говорит он.
 
Завывает ветер. У меня истерика. На хрен всех этих людей! К чертям собачьим их идиотские приличия! Я ору проходящему полицейскому:
 
«Вот он ваш растреклятый убийца!»
 
Тот игнорирует меня.
 
«Посмотрите же в пакет! Голова лежит в этом самом пакете!»
 
Я пытаюсь вырвать пакет у Аки. Там что-то чавкающее, и всё измазано кровью.
 
«Как ты можешь настолько ошибаться?» – говорит Аки. – Как можешь настолько не понимать? Я говорю тебе правду. Это не я. Это же ...»
 
Его глаза блестят. И этот запах мёда и табака. Опять. Вздрогнув, я вспоминаю, откуда знаком мне этот запах. Так пахло дыхание моего деда. Я продолжаю бить его кулаками, но мои удары слабы, приглушённые снегом и собственным удивлением. Какое у тебя право возвращать мне мои ночные кошмары? Какое у тебя право, напоминать мне ....
 
Он хватает меня за запястья. Я отбиваюсь. Альбом с эскизами летит в сугроб. Ветер торопится перелистать страницы, и я вижу одни только лица ... прекрасные женские лица ... прекрасные и очень-очень-очень грустные.... Это моё собственное лицо....
 
«Искусство ..., – говорит Аки. В его голосе отчаяние. – Ты вышибла из моего творчества....»
 
Он резко отпускает меня. Он пытается схватить свой альбом, и полы его кожаного халата развеваются на ветру, как чёрный плащ дракулы. Наконец  альбом у него в руках, и он пытается перекричать ветер:
 
«Мы оба – люди Клана Медведя. Ты обязана была понять!» – и, повернувшись, бежит. В темноте он исчезает мгновенно, как кукловоды, как ниндзя, истаивающие на тёмном фоне.
 
И лишь оставшись одна, я осознаю, что всё моё платье намокло от крови. Кровь уже даже начала подсыхать на руках и на шее. Ветер и сирена завывают, как по сигналу, одновременно.
 
Это убийство они не смогут проигнорировать, твержу я себе. Консульский работник ... в публичном месте ... хорошо известный художник на месте обоих преступлений....
 
Я вглядываюсь в публику, организованно, рядами, покидающую зал. Вглядываюсь в полицейских, спокойно беседующих друг с другом,  и вдруг понимаю,что ничего не будет. Они вполне могут сделать вид, что ничего не произошло!
 
Мне ничего другого не остаётся. Я должна найти того, у кого власть. Эти люди понимают одну только силу.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
    
                3
                “Das Unbeschreibliche
                Hier ist’s getan….”
          –  FAUST
 
 
 
Полночь. Снег не прекращается. Я иду. Облепившие меня мокрые хлопья окрашиваются красным, соприкасаясь с платьем в тех местах, где оно испачкано. Я иду, смутно осознавая, что мне следовало бы вернуться в риокан и позвонить в токийский офис или даже в Оукленд. Но я иду, не разбирая дороги.
 
Люди Клана Медведя....
 
На улицах ни души. Только ветер свистит. Над дверями ресторана бьются флаги с рекламой суши. То, что я вдыхаю в лёгкие, уже не воздух, а горький жидкий холод. Наконец впереди появляются фары. Фары такси!
 
В два ночи я у литых чугунных ворот Поместья Маюдзуми. Они открыты, и мы подъезжаем по свежерасчищенной тропинке прямо к дому.
 
Меня впускает заспанная прислуга. Показав, где оставить мокрые туфли, мне приносят во что переобуться и стирают кровь с лица и рук влажным подогретым полотенцем.
Мне протягивают чистую юкату и ждут, пока я надеваю её поверх платья.
 
Очевидно, что меня, или кого-то другого, ждали. Может быть, гейшу с ночным визитом?
 
«Маюдзуми-сан, уа доко ...?» – начинаю я.
 
«Ано ... о-фуро ни десу».
 
И служанка ведёт меня вверх по ступеням в фойе, где пол выстлан татами. Мы переходим из коридора в коридор. Служанка ступает маленькими бесшумными шагами, постоянно останавливаясь, чтобы открыть и закрыть сёдзи, поправить букет в вазе или поклониться статуэтке Будды Амитабы. За статуэткой Будды я вижу лаковую ширму, украшенную эротическими сценами. Служанка отодвигает её, и я оказываюсь лицом к лицу с д-ром Маюдзуми.... Обнажённый, он сидит в гигантских пропорций ванне. Юная девушка тихо напевает и сосредоточенно массирует ему плечи....
 
Какой он большой! И поразительно волосатый, как Аки Исии. А глаза близко посажены и похожи на бусины. Он щурится, вглядываясь в меня, как медведь, разглядывающий пчелиное улье.
 
Сёдзи за Маюдзуми раздвинуты. Я вижу, что купальня выходит в тот самый сад камней, в котором нашли тело Молли. С порывом ветра снег врывается вовнутрь и между мной и Маюдзуми пар начинает принимать замысловатые формы и струиться вверх.
 
«Вы?! ... Мэри Раненая Птица, не так ли? Журналистка.... Я предполагал, что мы с вами познакомимся, но надеялся, что это произойдёт в несколько менее м-м-м ... неформальной обстановке. Всё равно я вам рад. Томитян, прибор для нашей гостьи! Вы присоединитесь к моему лёгому ужину? – спрашивает он, и это звучит указом.
 
«Вы должны помочь, д-р Маюдзуми! – говорю я. – Мне известно имя убийцы!»
 
Он приподнимает бровь. Жестом велит присоединиться к нему в ванне. Конечно, я знаю, что в Японии совместное купание не считается чем-то специально эротическим, но я даже не шелохнусь. Меня окружают служанки и начинают раздевать. Вежливо и всё же настойчиво. Когда мысль о горячей воде вдруг начинает казаться нестерпимо заманчивой, оказывается меня уже сводят  по ступенькам в ванну, оказывается уже трут шероховатой пемзой.... Вода так горяча, что больно. Я заставляю себя расслабиться, чтобы дать порам напитаться водой. Я не свожу глаз со снега, кружащегося вкруг каменного светильника на границе галереи и сада.
 
«Никто ничего не станет делать. А ведь всё так очевидно. Жертвы – люди, не принадлежащие к расе ямато. Может, именно поэтому вы и не вмешиваетесь. Вам всё равно. Мы, в вашем понимании, не совсем люди ... не совсем полноценны. Я думаю, следующей жертвой стану ... я.  Неужели вы не видите?! Три богини, Суд Париса, и убийца тоже из не совсем полноценных – айну».
 
«Что вы пытаетесь мне сказать? Вы хотите взвалить на выдающегося мастера Аки Исию обвинение в убийстве?»
 
Я чуть не задохнулась.
 
«Вы знали. И вы знали, что я приду сюда».
 
Когда оставаться в горячей воде становится невыносимо, одна из служанок приносит с улицы корзину снега. Присев на колени, она накладывает мне его на лицо и шею. Я вздрагиваю от непереносимости контраста и от удовольствия. Вторая служанка подносит к моему лицу лакированный поднос и начинает палочками кормить.
 
На подносе салат из лобстера, и, собственно, лобстер в салате ещё живой. Ему перебили хребет. Из хвоста извлекли  мясо и снова вернули на место, прежде мелко нарезав и соединив с огурцом, приправой сёю и тонким уксусом. Сделано это с такой виртуозностью, что лобстер продолжает подавать признаки жизни, шевеля антеннами, слабо елозя клешнями по фарфору и тараща глаза. Я уже вовсю жую то, чем меня угощают, прежде чем понимаю это. Но еда так вкусна, что я не успеваю остановиться. А мысль, что я поглощаю жизненную силу другого существа, лищь усиливает остроту вкуса.
 
«Мне очень жаль», – шепотом извиняюсь я.
 
«О! – говорит Маюдзуми. – Вы извиняетесь за то ...»
 
«За то, что отнимаю жизнь», – повторяю я услышанные от Аки слова.
 
«Как хорошо вы понимаете нас», – и я слышу в его голосе огромную печаль. И я вижу, в нём есть кто-то ещё, кроме богатея, запустившего пальцы во все пироги.
 
«Мне тоже очень жаль, Раненая Птица. И я тоже извиняюсь, – он велит служанке убрать наши подносы. – и всё же вы пришли ко мне не ужинать, а с тем, чтобы обвинять».
 
«Да».
 
«Я надеюсь, у вас есть доказательства? Нельзя без очень веских оснований посягать на репутацию такого человека, как Аки Исии. От этого может зависеть репутация всего Снежного Фестиваля. Уверен, вы понимаете, почему я постарался удержать прессу от преждевременного обнародования некоторых событий?»
 
«Но он убивает людей!»
 
«Исии – гениальный художник. Представьте себе его значение в нашем обществе! А его странности ...»
 
Я отпрянула.
 
«Как вы смеете?!»
 
«В большой схеме, в этом вечном колесе рождения и смерти, что значит пара смертей? – настойчиво продолжает он. – А вот искусство, творимое  Исией, значение имеет. Но тут появляетесь вы и проноситесь по нашему хрупкому миру, как камикадзе, как разрушительный ветер, ниспосланный богами. Вас ведь не остановить? И вы погубите нас так же верно, как солнце растопит изысканные творения, посмотреть на которые съедется больше полутора миллиона людей».
 
Неужели он это серьёзно?! Серьёзно несёт эту пошлую чушь?! Господи! Только посмотреть на меня! Я сижу голышом в ванне в 45-градусном кипятке, заживо поглощаю животных и вдобавок слушаю какие-то бравые рассуждения вылитого мэра из городка Амити, просто вышагнувшего из первой серии «Челюстей»! При том, что моя жизнь в опасности.
 
Как на яву я вижу перед собой глаза Аки. Как он легко касается пальцами моего затылка ... его тёмные длинные волосы и осевший на них снег ... сдерживаемая страстность, с которой он говорит об искусстве ... горечь, когда говорит о завоевателях.... Возможно ли, возможно ли подозревать его в том, что он новый Генри Ли Лукас?! А что я о нём знаю? У него были отношения с Молли Данциг и Эсмеральдой. А теперь он выслеживает меня. И рисует. И пахнет, совсем как мой дед, табаком и мёдом.
Боже, как сильно тянет меня к нему! И как сильно я презираю себя за это желание быть с ним! Какой-то миг, пока я стояла под снегом и, окружённая его творениями, слушала его, кажется то, что я чувствовала, это была Любовь.
 
«Проклятье! Я могу это доказать! – говорю я. Как вам растреклятые части тела? Это вас убедит? Я покажу вам глазные яблоки, вставленные в снег и кости  подо льдом!»
 
Это неизбежно, то, что я предаю его.
 
«Будь по-вашему, – наконец произносит д-р Маюдзуми. – Я знал, что этим закончится».
 
Лимузин быстро катит к центру Саппоро. Мы сидим на заднем сидении, ссутулившись в противоположных углах. Снег всё идёт. Ни один из нас не нарушил за всю дорогу молчания. Лишь за пару кварталов от парка Одори д-р Маюдзуми спрашивает:
 
«Зачем?»
 
«Я не знаю, – устало говорю я. – Может быть, это зашифрованное послание вам японцам ... о дискриминации, и о вашем отношении к другим».
 
Я говорю это потому, что мне не хочется думать об Аки, как просто о маниакальном убийце. У нас слишком много с ним общего. Но столько улик связывает его с Молли и Эсмеральдой ... и со мной. Четыре маргинальные личности ... на земле, где превыше всего ценится гомогенность. Мне необходимо найти этим смертям какое-нибудь идейное объяснение. Не оправдание, разумеется. Объяснение. Как, например, сражение в Литл Биг Хорне ... или вторая осада у Раненого Колена. Тогда мне будет легче понять.
 
«Это всё политика», – с горечью говорю я.
 
«Возможно», – произносит Маюдзуми, не глядя в глаза.
 
Водитель высаживает нас у парка, и мы начинаем пробираться сквозь снежное месиво под ногами к  tableau «Суд Париса». Я с трудом поспеваю за д-ром Маюдзуми, он идёт быстрым размашистым шагом, утопая головой в клубах выдыхаемого пара. Чем дольше мы идём, тем сильнее во мне разгорается злость. Я пришла к нему с информацией, которая всё это время у него уже была. И сейчас он идёт со мной только потому, что  это заранее предрешено ходом всего спектакля.
 
В свете полной луны наши тени вытягиваются. В аллеях безлюдно. Даже уборщики снега ушли. Пустые грузовики аккуратными рядами выстроились вдоль Одори.
 
Д-р Маюдзуми спешит пройти снежного сфинкса и пирамиду Гиза. Я за ним. Мои движения скованы маленьким, не по размеру пальто, одолженным мне его прислугой. Я не хочу, чтобы он привёл нас на место. Поэтому, подстёгиваемая злостью я вырываюсь вперёд. Мне кажется, что весь город построен на лжи. Ветер набрасывается на меня и кидает в лицо пригоршни снега вместе с жалящими кристаллами льда. Я не сбавляю шага. Метрополия за метрополией возникают из снега на нашем пути, и исчезают. Я даже не смотрю. Силой одной голой ярости я хочу победить пронзающий меня холод.
 
Мимо проносится Сунио – храм Посейдона; и Вавилон с ледяными ступенями, ведущими на зигурат; Мексика с пирамидой, увенчанной страшной гаргульей, вырывающей сердце из жертвенного младенца. Луна раскрасила лёд по краям всеми цветами спектра. То ли строения вокруг стали выше, то ли ближе, то ли они смыкаются над головой, чтобы погрести меня под собою? Череп-гора скалится на меня. Это игра света и тени, говорю я себе. Смотреть надо только вперёд. Ноги мои насквозь промокли.
 
Вот и гора Ида. Наконец. Впечатываясь подошвами в ступени, я взбираюсь наверх. Не страшно! Завтра помощники скульптора вновь разровняют следы, которые я оставляю. 
Д-р Маюдзуми идёт за мной.... Мы пересекаем террасу, проходим античный фриз с нимфами и пастушками, которые раскинулись в полных неги ленивых позах, как на картинах Пуссена.
 
Ещё минута, и мы в потайном мире Исии, в пещере, невидимой снаружи никому. Мы вступили внутрь зеркала, отразившего отражённое в другом зеркале.
 
Туннель углубился с последнего раза. Подсвеченные луной стены пещеры кажутся уходящими в бесконечную темень. Иллюзии не мешает даже то, что я знаю, что это иллюзия. Это как с Уайлом И. Кайотом. Чтобы обмануться, достаточно поменять местами дорожные указатели,   поставить стрелку, ведущую прямо в пропасть, намалевать на отвесной горной стене тунель с перспективой.... Так и я застыла в уверенности, что стою у входа в бескрайний лабиринт.
 
Д-р Маюдзуми достаёт фонарь и освещает пещеру ... и трёх богинь. Одна – Молли Данциг с протянутыми руками. Только в смерти она почему-то красивее, совершенней. У статуи Афины лицо Эсмеральды О’Нил. Взор её свиреп. Она воплощённая ярость....
Всё в точности так, как я себе представляла. У третьей богини лица ещё нет. Как и у Париса, которому предстоит одну из них выбрать.
 
Я тоже буду казаться здесь очень красивой, приходит мне в голову. Холодной и красивой. Какое искушение! Но ведь ты ненавидишь холод! – напоминаю я себе. И ненавидишь своё детство! Поэтому ты и живёшь теперь в Калифорнии.
 
«Посмотрите на их глаза! – говорит д-р Маюдзуми. – Они как живые! Посмотрите!»
 
Глаза Молли – голубое свечение в сумраке. И смотрит она прямо в меня. Эсмеральда глядит мимо, за пределы пещеры. У неё, у Афины, копьё и щит с лицом горгоны. Боже, до чего они обе прекрасны! О, я знаю смертельный секрет этого жизнеподобия статуй.
 
«Как надолго холод может законсервировать человеческий орган? Глаза, например? – спрашиваю я. – Что скрывается за этой снежной красотой? Может быть, смерть? Убедите меня, что там в глубине не спрятаны кости!» 
 
«Чтобы это узнать, вы готовы разрушить произведение искусства?!»
 
Слишком поздно останавливать меня. Мои пальцы уже погружаются в щёки Молли. Я хочу вытащить оттуда студенистые глазные яблоки, и бросить их в лицо д-ру Маюдзуми.
 
Лицо Молли обваливается внутрь головы. Я не могу нащупать ничего кроме снега, разваливающегося, расползающегося, тающего от тепла моих лодоней. Но вот, наконец, я ухватываюсь за что-то округлое, твёрдое. Передо мной пара шариков из стекла и пластмассы.
 
Я смотрю на Маюдзуми. Праведный гнев на его лице сменяется победоносной ухмылкой. Злоба ослепляет меня, и с кулаками я обрушиваюсь на изваяния подруг. Я вся в мокром снеге. Статуи оседают. В их глубине нет ни костей, ни склизких органов. Один снег. Налипший на моё лицо снег тает, смешавшись с хлынувшими слезами.
 
«Гайджин-филистимлянка со своей тупой теорией,» –  говорит Маюдзуми.
 
Я продолжаю бить кулаками по снегу, погружаясь в него по локти, и, не скрываясь, реву. Мне ничего, ничего не понятно. Стеклянные шарики стукаются о лёд и долго катятся по наклонному полу....
 
Д-р Маюдзуми берёт меня за плечо и оттаскивает от бесформенной теперь массы снега. Столько грусти в его глазах!
 
«И мне казалось, что вы понимаете нас!»
 
Он обхватывает меня и не выпускает. Его объятие не успокаивает. Мне больно, как от объятия когтистой лапой.
 
«И мне казалось, что понимаете!...» – хрипит он.
 
Его зубы отсвечивают в лунном свете ... слюна блестит ... глаза сузились ... дыхание пахнет табаком и мёдом.
 
Мне казалось, что вы понимаете нас. Что это значит? И вдруг в голове проясняется. Тогда, сидя в горячей ванне, на моё извинение за отнятую у живого существа жизнь, он сказал: «как хорошо вы понимаете нас». А я на это не обратила тогда внимания.
 
«Вы тоже айну! Айну, сумевший выдать себя за одного из ямато! Вы стали одним из них, и взобрались так высоко к богатству и власти, прячась от самого себя.  Но потом это же свело вас с ума!»
 
«Простите меня!   О, как мне жаль!» – хрипит он. Его голос едва ли уже принадлежит человеку. Он не ослабляет хватки. А мне в темноте не видно его лица.
 
«За что вы извиняетесь передо мною?» – мягко спрашиваю я.
 
«Я нуждаюсь в вашей душе».
 
И я понимаю, чего он хочет. На долю секунды свет фонаря высвечивает его лицо, которое проваливается в себя, и на глазах прорастает шерстью. Я чувствую, как щетина пробивается сквозь кожу его ладоней и до крови вонзается мне в плечи. Я отбиваюсь. Его ввалившийся нос превращается в нос медведя.
 
«Люди Клана Медведя!» – выдыхаю я.
 
Он может ответить мне только звериным гортанным рыком. Теперь это мой отец. А я снова в плену мучающего меня всю жизнь кошмара. Я кричу. Отбиваюсь ногами. Он издаёт оглушительный рёв. И пока мучительно трансформируется его тело, я вырываюсь. Пещера сотрясается, и я слышу, как вход с грохотом заваливает снегом. По стенам проходит судорога, словно мы погребены в живом чреве. Даже вой ветра больше не слышен.
 
Фонарь падает и катится по снегу. Я кидаюсь за ним и, поймав, размахиваю, как световым мечом. В этом единственном источнике света мне видны его глаза ... его зубы.... Я задыхаюсь от плотоядной вони его дыхания.
 
«Что ты такое?!»
 
Он рычит так, что всё вокруг дрожит. Ответить мне он уже не может. И медленно, медленно на меня наступает. Спасения нет. Разве только, пятясь назад, шагнуть в оптическую иллюзию, обещающую существование пещеры в пещере, одного мира, вложенного в другой.... Я делаю этот шаг. Стена пульсирует. Она кажется определённо живой. И снег живой. Он дышит. То, что только что было стеной, превращается в прозрачный туман, как вход в Зазеркалье Алисы. Теперь я снова слышу, как завывает снаружи буря, но этот звук долетает очень издалека.
 
Вглядевшись в черноту, я понимаю, что стою в самом начале наклонной ледяной плоскости, ведущей в бездну.
 
Медведеподобное существо, бывшее Маюдзуми, грузно опускается на четвереньки и делает рывок ко мне. Я бегу. Я спотыкаюсь о пакет и падаю лицом вниз на то, что вываливается из его недр.... Луч фонаря высвечивает голову Эсмеральды. С корнем вырванная трахея змеится по снегу. Глаз нет. Из-за её волос, которые набились мне в рот, меня выворачивает слюной и кровью. Существо поднимается на задние лапы и я захожусь в истерике и падаю вниз по наклонной, падаю....
 
Вдруг оказывается, что я внутри гигантской каверны, и вновь убегаю от оборотня-медведя, от моего отца. От его тяжёлого дыхания дикого зверя, от леденящего ветра, врывающегося в разбитое окно. Темнота. Я останавливаюсь, чтобы прислушаться. Медведь тоже замер на месте. Я слышу, он дышит. Страшный звук. Это даже не звук, а вибрация на грани того, что можно услышать человеческим слухом.
 
Я вскидываю фонарь по длинной кривой траектории и вижу ... обнажённые клыки ... острые когти, готовые полоснуть....
 
И вдруг музыка. Глухая дробь барабана, визг бамбуковой флейты и долгая-долгая нота, взятая на струне самисена.
 
Медведь делает свой бросок и разрывает мне щёки когтями! Так что я сразу захлёбываюсь собственной кровью ... и падаю ... падаю .... В рот набивается снег. Так холодно. Я не чувствую тела, и не могу помешать скольжению вниз. А медведь подталкивает меня лапами и играет, как кот мышью. Мой придавленный нескончаемый крик окрасился вкусом снега  и крови и ....
 
Кто-то шепчет:
 
«Спокойно, сын! Спокойно!»
 
Это голос моего деда. И я выскальзываю из лап медведя. И попадаю в круг голубого холодного света.  В его центре стоит Аки Исии. Он полностью обнажён и видно, что тело его покрыто татуировкой: причудливыми концентрическими кругами, как на керамике неолита. Его длинные чёрные волосы струятся по ветру, который порождают его приоткрытые губы. И я чувствую, как этот ветер держит его в кольце. Из жаровни вверх поднимается дым ... пахнущий табаком и мёдом.
 
«Тункашила ...», – шепчу я, подползая к нему и беспомощно прижимаясь к ногам его.
 
На самой границе круга медведь качается в полный рост. Этот бледный свет позволяет рассмотреть его целиком. В его морде ещё угадывается лицо Маюдзуми, и в очертаниях тела осталось что-то от осанистого магната. Но в его глазах такая ярость, мера которой возможна только во сне.
 
«Спокойно, спокойно, – говорит Аки Исии.  – Ты не может войти в этот круг. Потому что я – шаман Клана Медведя. А ты никогда не получишь настоящую силу, отнимая жизнь у других людей. Отобрав чужое, тебе придётся отдать своё».
 
А потом, как мираж, на ледяной стене появляются образы Молли Данциг и Эсмеральды О’Нил. Они наполовину нарисованные, наполовину люди. И тоже обнажены и покрыты татуировкой. Они стали айну, хотя одновременно я узнаю в них своих лакота ... и, конечно, они древнегреческие богини.... Молли, сбежавшая когда-то из дома, как можно дальше от своих корней, воплотилась в символе домашнего очага. Эсмеральда, всю жизнь скрывавшая воинственный дух за фасадом прирождённого дипломата, теперь богиня войны. Кто же я? Здесь осталось незанятым место только одной богини. И это богиня любви.
 
Но я не способна любить! После того, что сделал со мной отец, я полна ненависти к нему. Хотя всё равно, никогда кроме него никого не любила.
 
В клубах благовоний появляются очертания трёх инструментов. Самисен, который берёт Молли, наполняет воздух домовитостью и уютом. У Эсмеральды в руках боевой барабан. Третий инструмент – приапова флейта, пробуждающая желания. Осторожно я её подношу к губам. И сама по себе флейта играет завораживающую чувственную мелодию. Стучит барабан ... звенит самисен .... Три мелодии, которым не слиться, до тех пор пока вместе мы не заглянем в глаза медведю.
 
«Сын, – мягко шепчет Аки Исии. – Наступило время тебе собрать плоды ярости, тобою посеянной».
 
И медведь взрывается изнутри. Пополам раскалывается его голова. И выталкивается, как лава из жерла вулкана, кровь с мозгами. Из брюха, клубясь, как змеи, вываливаются внутренности. Барабанный бой засинкопирован с треском ломающегося позвоночника. Острые расщепленные кости кромсают мясо. В потолок ударяет фонтаном кровь. Она обагряет стены и дождём возвращается нам на головы. Каждая часть медведя разъедается сама собой, растворяясь, как в кислоте. Дым жаровни окрашен красным. Всё это время Аки Исии сохраняет полную неподвижность. Он само сожаление. И лицо его трагедийная маска.
 
Я продолжаю играть до тех пор, пока не исчезает последний кровавый клок шерсти. Пока снег не впитывает в себя бесследно последний кровавый натёк. Видения мёртвых подруг ещё какое-то время кружатся в тумане из пахнущего мёдом дыхания Аки Исии, шамана Клана Медведя. Но потом на алтаре из снега остаются только глаза. Аки кивает мне. Я кладу флейту на пол, и она исчезает. Встав на колени, я подбираю глаза, твёрдые, как хрусталь. От мороза они окаменели.
 
«Мне так жаль», – говорит Аки. И свет тускнеет....
 
«Ты хочешь лишить меня жизни?» – я понимаю, что предвещает его сожаление.
 
«Я не возьму ничего, чего ты сама не захочешь отдать, – отвечает мне скульптор и берёт за руку. – Война света и тени извечна. Маюдзуми хотел того же, чего хочу я. Но его магия ненастоящая. Ему было довольно иллюзии власти. И ради этой иллюзии он приносил в жертву жизни настоящих людей. Это противоречит верованиям Клана Медведя».
 
«А мёртвые женщины?»
 
«Да. Я поместил часть их сущности в свои скульптуры. Мы занимались любовью, а потом вдохнув в себя крупицу их радости, я выдохнул эту радость в снег. Маюдзуми же надо было пожрать их. Эти женщины представляют три расы, которых японцы равными себе не считают. Каждая из этих рас сделала то, чего не смогли сделать айну. Они дали отпор. Чёрные и красные белым. Белые японцам. А у нашего народа похители его дух. И из-за этого Маюдзуми душила ярость. Он думал, отняв у трёх женщин силу в момент ужасной насильственной смерти, он добудет себе живую душу. Он ошибался. Душа может быть даром, больше ничем».
 
Когда он берёт меня за обе руки, я начинаю отчётливо понимать свой страх.  Страх, который был заперт во мне так надёжно, что казалось, ключ навсегда утерян. Но нет, ключ на месте. И это – моя потребность в любви, и быть настоящей собою.
 
«Сейчас, – говорит Аки Исии. – Ты сможешь освободить себя. И меня».
 
Я протягиваю ему каменные глаза медведя. Он берёт у меня один глаз, и мы проглатываем их. Я не чувствую никакого вкуса. Как на причастии. А затем он целует меня. В пещере свет постепенно гаснет.... Я люблю его ... он любит меня. А когда мы наконец оказываемся по эту сторону ледяной стены – все статуи снова целы. И у богини любви моё лицо. Только лицо Париса, по-прежнему, пусто.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
                4
                Das Ewig-weibliche
                Zieht uns hinan!
                –  FAUST
 
Фестиваль удался.
Тысячи и тысячи бумажных фонарей осветили парк, и по ночам это было изумительное зрелище. За первую неделю февраля на город нахлынуло полтора миллиона гостей.
О двойном убийстве иностранок быстро забыли. Дикое самоубийство д-ра Маюдзуми вызвало сочувственную реакцию, в свете обнаруженных данных о том, что он айну. Всем казалось понятным, что человеку, столь высокого положения очень непросто сохранить равновесие в таком тонком вопросе.
 
Смерть великого мастера Исии некоторые восприняли, как трагедию для мира искусства. Другие считали, что он умер смертью истинного художника, который завершил свой величайший шедевр.  Его обнажённый труп нашли в ледяной пещере. Перед смертью он созерцал трёх богинь.  Поскольку Парису он подарил своё лицо, все легко сошлись во мнении, что он принёс себя в жертву искусству, ради какого-то эпифанического переживания, которое может быть доступно лишь пониманию другого художника или, может, других айну.
 
Не стану утверждать, что я поняла всё, что произошло. Какое-то время я жила с чувством, что балансирую на самой грани вневременной и великой истины. Но потом это прошло.
 
При всей красоте Снежного Фестиваля для меня в нём не было больше смысла. В этом пластиковом городе прямо прочерченных бульваров, который украл у земли её дух и вырос поверх костей айну – игры в красоту и преходящее – издёвка над мёртвыми. Мне это напоминает Рапид Сити с его бетонными динозаврами ... или Дэдвуд, где за 25 центов механические ковбои бьются с индейцами вечность ... или склон горы Рашмор, ставший постоянной насмешкой над красотой этих мест. Как остроумно, использовать священные для нас Чёрные Холмы для того, чтобы канонизировать на них наших завоевателей!
 
Если ты не родился побеждённым и угнетённым, понять что это – невозможно. Это то, что ты носишь с собой всегда, потому что это, как грязь, которая въелась, впаялась в кожу.
 
Сейчас я могу точно сказать, что я не одна из вас. Физически, телом я в вашем мире, но мой дух принадлежит горам, рекам, ветрам, деревьям, снегу.
 
Думаю, в один прекрасный день я смогу вернуться в Пайн Ридж. И кто знает, может быть, дед до смерти ещё успеет научить меня языку медведей.
 
Думаю, я даже повидаю отца. Возможно, у меня получится ради него взять на себя роль ангела искупления, кем я стала – как мне теперь кажется – для Аки Исии.
Может быть, я даже отца прощу.               
1