Безмерность Марины - глава 18 из новой книги

Вячеслав Демидов
Глава восемнадцатая
МОСКОВСКИЕ ДНИ

Марина с сыном Муром прибыли в СССР 19 июня 1939 г. на советском пароходе из Гавра.

Мытарства начались сразу же.

Долго не выдавали советский паспорт, а без него получить на таможне пришедший из Франции багаж было нельзя. В преддверии зимы Марина 31 октября 1939 г. просила «органы» выдать пусть не весь багаж, но хотя бы теплые вещи. Разрешение было дано... 25 июля следующего года.

Возвращенцев поселили на даче НКВД в Болшеве, где уже жили Аля и Сергей Эфрон, — оттуда Алю увезли в тюрьму 27 августа, Сергея 10 октября...
 
Заперев дачу не ключ, ибо они были там прописаны, Марина с Муром уехали в Москву, где сначала ночевали у родственницы «...в передней без окна на сундуках, а днем бродили, потому что  наша родственница  давала уроки дикции  и мы ей мешали», — писала Марина секретарю Сюза писателей П.А.Павленко.

Обратилась она за помощью и к секретарю Союза писателей А.А.Фадееву, который ответил так: «...достать Вам комнату в Москве абсолютно невозможно... Единственный выход для Вас: с помощью директора Дома отдыха в Голицыно (она член местного поселкового Совета) снять комнату или две в Голицыно. Это будет стоить Вам 200-300 рублей ежемесячно. Дорого, конечно, но при Вашей квалификации Вы сможете много зарабатывать одними переводами — по линии издательств и журналов. В отношении работы Союз писателей Вам поможет».
 
Однако всё получилось не столь радужно, как полагал Фадеев. Об этом Марина писала Павленко 27 августа 1940 г.:

«...Литфонд устроил нас в Голицынский Дом Отдыха, вернее мы жили возле Дома Отдыха, столовались — там.  За комнату, кроме 2-х месяцев, мы платили сами 250 рублей в месяц, — маленькую, с фанерной перегородкой, не доходившей до верха. Мой сын, непривычный к такому климату, непрерывно болел, болела и я, к весне дойдя до кровохарканья. Жизнь была тяжелая и мрачная, с керосиновыми негорящими лампами, тасканием воды из колодца и пробиванием в нем льда, бесконечными черными ночами, вечными болезнями сына и вечными ночными страхами.

Я всю зиму не спала, каждые полчаса вскакивая, думая (надеясь!), что уже утро. Слишком много было стекла (все эти стекланные террасы), черноты и тоски. В город я не ездила никогда, а когда ездила — скорей кидалась обратно от страха не попасть на поезд. Эта зима осталась у меня в памяти как полярная ночь. Все писатели Дома Отдыха меня жалели и обнадежиывали...

Всю зиму я переводила. Перевела две английские баллады о Робиг Гуде, три поэмы Важа Пшавела (больше 2000 строк), с русского на французский ряд стихотворений Лермонтова, и уже позже, этим летом, с немецкого на французский большую поэму Бехера и ряд болгарских стихотворений. Работала не покладая рук — ни дня роздыха.
<...>
...К концу марта, воспользовавшись первым теплом,  я проехала к себе в Болшево (где у меня оставалось полное хозяйство, книги и мебель) — посмотреть — как там, и обнаружила, что дача взломана и в моих комнатах <...> поселился начальник местного поселкового совета. Тогда я обратилась в НКВД и совместно с сотрудниками вторично приехала на дачу, но когда мы приехали, оказалось, что один из взломщиков, а имено начальник милиции — удавился, и мы застали его гроб и его — в гробу.


В том же марте на Марину обрушилась еще одна беда, подробно описанная ею в письме Н.Я.Москвину, с которым познакомилась в Доме Отдыха и которому признавалась: «Я по Вас скучаю, по-настоящему, я к Вам очень привязалась»:
 
«Дорогой Николай Яковлевич,
Нынче утром я шла в аптеку — за лекарством для Мура (у него очередной грипп, пролежал несколько дней с t°, нынче первый день встал, но, конечно, не выпускаю) — итак, бегу в аптеку, встречаю у станции С. И. и, радостно: — Ну, что — получили деньги? (Я вчера вечером, наконец, принесла ей остаток долга, но ее не было, оставила, для передачи Финку) — Да. — Значит, мы в расчете? — Да, М. И., но когда же — остальное? — Т. е. какое остальное? Я же внесла все 830 р.! — Да, но это — однапутевка... — Т. е. как — одна? — Да, плата за одну путевку — 830 р., а за две 1660 р. — Вы хотите сказать — за два месяца? — Нет, за один. Последнее постановление Литфонда. Вы, очевидно, меня не поняли: пользующиеся Домом отдыха свыше 3-ех месяцев платят 830 р. — Но мы же не в доме, мы в доме — часу не жили, мы же еще за комнату платим 250 р. — Я им говорила, что Вы мало зарабатываете... — И еще скажите. Скажите, что я больше 850 р. за двоих платить не могу. — Тогда они сразу снимут одного из вас с питания.

...Два часа спустя прихожу в Дом завтракать — в руках, как обычно, кошелка с Муриной посудой. У телефона — С. И.
— «...Она говорит, что столько платить не может»... — Пауза. — «Снять с питания? Хорошо. Сегодня же? Так и сделаю».

Иду в кухню, передаю свои котелки. Нюра: — Да разве Вы не завтракаете? — Я: — Нет. Дело в том — дело в том — что они за каждого просят 830 р. — а у меня столько нет — и я, вообще, честный человек — и — я желаю им всего худшего — и дайте мне, пожалуйста, на одного человека. —

Зашла С. И., предложила сегодня меня еще накормить, предложила мне воды, воду я выпила, от еды отказалась. — Сначала, сгоряча, я хотела написать Новикову — Шагинян — или даже поехать, — но потом — вдруг — поняла, что не надо, что это — моя судьба, что «одно к одному», т. е. данное — к многому.

— Я, было, обратилась к Ермилову, члену правления Литфонда, выписала ему все цифры: весь доход за 5 месяцев (вплоть до 15-го июня) — и то, что уже выплачено в Литфонд, и за комнату, все очень точно, но — встретив его вторично, на улице (шла на почту), сказала, что главная моя цель — чтобы Мур смог здесь кончить школу, т. е. чтобы Литфонд — у нас путевка до 15-го апреля — дал нам путевку еще на 2 месяца.

Продолжаю — Вам: если я буду просить сбавки (т. е. 830 р. — 850 р. за двоих), они нам не продлят и тогда вся эта мука с Муром, и его школой, и докторами, и банками, и ежемесячным учителем — была зря.

Возможный случай: они нам дадут две путевки с условием, что я при первой возможности верну. Не хочу подписывать такой бумаги: 1) п. ч. знаю, что не верну, 2) п. ч. считаю такую цену — 830 р. за одну только еду: мою еду — ну — для себя неловкой, я никогда так широко не жила, не теперь начинать.

Этим кончается целый период моей голицынской жизни: вся совместность. Жаль — для Мура, для себя — не очень, последнее время все было очень сухо, — не сравнить с нашими временами, просто: у меня не было ни одного человека, которому бы я радовалась, а без этого мне и все сорок не нужны.

Приехала очень элегантная детская писательница и сразу дала мне совет писать сначала все начерно, а потом уже «отделывать», на что я скромно ответила, что у каждого — свой опыт, свои возможности — и невозможности... Я, вообще, с Вашего отъезда, перед всеми извиняюсь, что я так хорошо (т. е. медленно, тщательно, беспощадно) работаю — и так мало зарабатываю. На обороте, кстати, найдете мой заработок.

Я убеждена, что, если бы я плохо работала и хорошо зарабатывала, люди бы меня бесконечно больше уважали, но — мне из людского уважения — не шубу шить:
мне не из людского уважения шубу шить, а из своих рукописных страниц.

С 15-го февраля по 15-ое марта Литфонд за столование нас обоих взял 800 р., т. е. 400 р. за человека.
С 15-го марта по 15-е апреля Литфонд за столование нас обоих хочет 1660 р., т. е. 830 р. за человека, т. е. больше чем вдвое. И мы еще платим 250 р. за комнату, т. е. вся жизнь нам обходится 1910 р., т. е. 955 р. на человека. Живущие же в Доме отдыха платят 550 р. и пользуются всем (чем мы не).

Мои получки
60% за Важу Пшавелу — Гоготур и Апшина — 1190р.
100% за Важу Пшавела — Барс — 600 р.
60% за Робин-Гуда 1 — 200р.
25 % аванса за «Этери» — 1300 р.
-------------------------------
                3290 р.
+ 60% за редактирование французского перевода Джангара — приблизительно 150 р. и 60% за Р. Гуда — 300 р., к-рые вскоре должна получить.

Итого, с 15-го января по 15-ое июня (ибо до сдачи Этери не заработаю больше ни копейки) — 3840 р. — за 5 месяцев. А с меня требуют 1910 р. в месяц.
Этери еще не начинала, теперь весь день придется мыть посуду, п. ч. ее мало и не выношу грязной.

Звонить больше не придется, буду бывать в Доме 2 раза в день, — к 2 ч. и к 7 ч. — забирать по две еды, а то — неловко. Дружок, когда Вы говорили: занять у Литфонда — я уже тогда ощутила — безнадежность. Дают только богатым. —on ne prкte qu’ aux riches: старая французская поговорка. Читаю сейчас Житие протопопа Аввакума. Обнимаю Вас и Таню.
                МЦ

Литературовед Евгений Тагер  (ему тогда было чуть больше 30 лет) в первый день приезда в Дом Отдыха столкнулся с Мариной лицом к лицу и вспоминал: «...Как я рад приветствовать Вас, Марина Ивановна», — сказал я. — «А как я рада слышать, когда меня называют Марина Ивановна», — отвечала она... Никаких парижских туалетов — суровый свитер и перетянутая широким поясом длинная серая суконная юбка. Не изящная хрупкость, а — строгость, очерченность, сила. И удивительная прямизна стана, слегка наклоненного вперед, точно таящего в себе всю стремительность ее натуры.

Должен сказать, что ни на одной фотографии тех лет я не узнаю  Цветаеву. Это не она. В них нет главного — того очарования отточенности, которая характеризовала всю ее, начиная с речи, поразительно чеканной, зернистой русской речи, афористичной, покоряющей и неожиданными парадоксами, и неумолимой логикой, и кончая удивительно тонко обрисованными, точно «вырезанными»  чертами ее лица.»
 
У Марины же вспыхнула так свойственная ей скоропалительная влюбленность, и она выплеснулась, как всегда, откровенно:

— Пора! Для этого огня
Стара!
         — Любовь — старей меня!
— Пятидесяти январей
Гора!
         — Любовь — еще старей:
Стара, как хвощ, стара, как змей,
Старей ливонских янтарей,
Всех привиденских кораблей
Старей! — камней, старей — морей...,
Но боль, которая в груди,
Старей любви, старей любви.

                23 января 1940

Было еще несколько стихотворений, обращенных к нему же.  Были прогулки по заснеженным дорожкам окрестного леса...

Однако беспечность уехавшего в Москву Тагера, обещавшего достать Марине очень нужную ей книгу, вызвала, как всегда, предельно резкую реакцию, — Марина своей знакомой по тому же Дому Отдыха Людмиле Веприцкой написала: «...Никакие бытовые нужды не заставят меня  его окликнуть, хотя бы я  теряла на нем — миллиарды и биллиарды. Он до странности скоро  — зазнался... Мне было больно, мне уже не больно, и что сейчас важно — раздобыть у него книгу (его — забыть).»

[Т.Н.Кваниной, 17 ноября 1940 г., воскресенье]
<...>
«...Я в полный серьез говорю Вам, что каждый раз, когда человек  при мне отмечает: данный дуб — за прямость — или данный клен — за роскошь или данную иву — за плач ее — я чувствую себя польщенной, точно меня любят и хвалят, и в молодости мой вывод был скор: «Этот человек не может не любить — меня».

<Далее в кавычках будут помещаться отрывки из книги «Скрещение судеб» Марии Белкиной, которой благодаря ее мужу А.К.Тарасенкову, известному критику и библиофилу, удавалось встречаться с Мариной и даже беседовать с ней. Увы, Белкина сообщает: «...Я не умела и не любила вести дневник, и записи мои грешат хаотичностью, небрежностью, даже даты не всегда проставлены». Ну что ж,  конечно, простим... Взятые из этой книги тексты помечены: МБ.»

«Цветаева могла легко затеряться в толпе, ее можно было не заметить, особых примет — никаких. Разве что взгляд, но он скользил, ни на ком, ни на чем не останавливаясь, рассеянно, растерянно, она боялась толпы, в чем сама признавалась. Она могла только слышать толпу, она ее не видела...

<...> Только недавно из Европы, из Парижа, но ничего оттуда, все как-то по-нашенски, по-русски, по-советски, плохо пригнано, долго ношено, небрежно надето. Просто надо же что-то носить. Но это отнюдь не от пренебрежения к одежде. Желание быть хорошо одетой, мне кажется, было ей свойственно, и красивая тряпка — конечно, с ее точки зрения красивая — могла доставить ей не меньшую радость, чем любой другой женщине, а может быть, и большую, в силу ее темперамента.

Но обстоятельства одолели! И это небрежение к тому, что и как на ней, относилось скорей не к одежде как таковой, а к невозможности ее, к бедности, к вечной нужде!» МБ

 «Очень запоминалась в движении. Как-то я шла по Тверской вверх от Охотного, а на другой стороне из книжного магазина <...> вышла Марина Ивановна и, помедлив, направилась к Охотному. Я остановилась и глядела, как она идет.

...Было что-то летящее в ее походке. Шаг — широкий, легкий, ступала уверенно, по-мужски, но это отнюдь ее не грубило и даже шло к ее невысокой, невесомой фигуре. Твердость и уверенность шага, и это при полной ее близорукости и боязни московских улиц, как и улиц вообще!

Говорила, что любит чувствовать под ногой не асфальт, а землю, и не шум слышать городской, а тишину загорода. Дойдя до перекрестка, она остановилась и нерешительно потопталась на месте, потом суетливо метнулась в одну сторону, в другую и, наконец, ринулась через дорогу, должно быть, как в прорубь головой...

Но благополучно добралась до противоположного тротуара и, опять уверенно и быстро шагая, скрылась за углом. Я знала, что она до смешного боится машин и в метро одна старается не ездить — боится эскалатора; говорили, что она даже и лифта боится, но в лифте я с ней ни разу не совпадала.» МБ

«Говорила она стремительно, и в монологе ее был полет. Слова не успевали за мыслями, она не заканчивала фразу и перескакивала на другую; думая, должно быть, что высказала уже все до конца, она перебивала самое себя, торопилась, зачастую бросая только намек, рассчитывая, что ты и так, с полуслова, с полунамека, все поймешь, что ты уже всецело в ее власти, подчинен ее логике и успеваешь, не можешь, не смеешь не успевать, за ней в ее вихревом полете.

Это поистине был вихрь, водоворот мыслей, чувств, фантазий, ассоциаций. Она могла быть одновременно и во вчера и в завтра, где-то в тарусской деревеньке и возле Нотр-Дам, и на наших тихих, булыжных Конюшках и в Карфагене! Следить за ходом, вернее, за полетом ее мысли было увлекательно и все же неимоверно трудно, мой нетренированный мозг быстро уставал, и я, как щенок, оставалась брошенной на паркете, я не поспевала за ней в ее выси.

В ней было что-то от ведуньи, расколотившей к черту все крынки, чугунцы, презревшей людские законы, молву — и на шабаш!.. И в то же время — это была просто несчастная женщина, замученная, загнанная горем, судьбой...

И даже когда она говорила, обращаясь непосредственно ко мне, когда она пыталась меня убедить, уговорить и, вопреки своей привычке, не только глядела мне в глаза, но даже и держала за руку чуть повыше локтя — это была наша последняя встреча, после бомбежки, под липами, на Поварской, почти накануне ее отплытия в Елабугу, — она все равно говорила с собой, убеждала, уговаривала себя, спор вела с собой, а я была только повод...» МБ

«Запомнились кожаные мешки (или сделанные под кожу), в которых она привезла вещи, у нас с такими не путешествовали. Они валялись у стен в комнатах ее временных жилищ и на улице Герцена, и на Покровском бульваре. Но они кричали скорей не о том, что оттуда, а о том, сколь бесприютна и бивуачна ее жизнь здесь у нас!..» МБ

«…Марина Ивановна боится жить без прописки, ее прописали на Герцена в университетском доме временно, на два летних месяца, и срок прописки миновал, и больше не прописывают, а Марина Ивановна каждую минуту ждет появления управдома, или участкового, или еще кого-то, кто напомнит ей, что она «нарушает!» И она, презирающая все земные пути, земные несвободы, условности земного бытия, — боится, панически боится «нарушать»...

И еще, каждые две недели те ее ночные походы и страх ожидания — примут или не примут передачу. «В списках не числится!» И что это будет означать — «в списках не числится»? И тем, кто не числится, лучше им от этого, хуже им от этого?! И чего им желать, чего наколдовывать, чтобы числились или чтобы не числились?.. А себе? Так хоть знает — приняли деньги — жив еще. А тогда?..

И уже лето 1940 года повторяет даты лета 1939-го. Уже идут годовщины: 18 июня годовщина приезда в Россию. 19-го — в Болшеве — свидание с мужем. 27 августа годовщина ареста Али, ровно год, как ее, в босоножках, в красной безрукавке, увели на рассвете...» МБ

Проблема жилья стала особенно острой, когда внезапно вернулась женщина, в квартире которой Марина поселилась на неопределенный срок. Она надеялась, что ей, как литератору, поможет Литфонд, давший ей питание в Доме Отдыха в Голицыно (комнату рядом снимала за свои деньги..).

«Марина Ивановна была очень расстроена, она говорила, что тупо ходит в Литфонд, как на работу, каждый день. Надеется им надоесть, и они что-нибудь найдут, хотя бы ради того, чтобы от нее отделаться.

И нашли. Но не Литфонд, как учреждение, призванное оказывать помощь писателям, — случай помог и Арий Давидович Ратницкий.

Когда Марина Ивановна появлялась в Литфонде, он тут же вскакивал и, протискивая между канцелярскими столами свое округлое брюшко, украшенное золотой цепью от карманных часов, прикладывался к ручке. У него была аккуратно подстриженная седеющая уже тогда эспаньолка, выпуклые, добрые карие глаза и неимоверно румяные щеки.

В его служебные обязанности входило хоронить писателей, и по этому поводу ходило много анекдотов. Мой приятель, например, уверял, что когда он захворал в Доме творчества и отдыхающий там Арий Давидович, по доброте своей, зашел к нему, то того чуть не хватил инфаркт! И только из-за суеверия он не сказал тому — еще рано! Приятель утверждал, что собственными глазами видел, как Арий Давидович исподтишка пятерней снял с него, лежащего, на всякий случай мерку, чтобы потом не тревожить вдову...

Вот этот Арий Давидович Ратницкий и нашел для Марины Ивановны комнату, и она помянула его добрым словом в своей тетради.

Он где-то случайно, краем уха зацепил, что кто-то куда-то уезжает на Север на два года и ему совершенно безразлично, будет ли жить в его квартире мать с сыном или муж с женой.

И Арий Давидович разыскал того — «кого-то» и свел с ним Марину Ивановну, и Марине Ивановне оставалось только срочно раздобыть деньги, чтобы заплатить за год вперед, кажется, две с половиной тысячи! [Друзья помогли ей собрать эту гигантскую в те времена сумму. - ВД]

<...> После почти года скитальческой жизни <...> ее прописывают на Покровском бульваре, дом 14/5 в квартире 62 (последняя московская прописка!); правда, опять на чужой площади, правда, опять временно, но временность эта на сей раз имеет протяженность в два года, то есть как раз на тот срок, на который тот «кто-то», подписавший контракт, уехал на Север...» МБ

«...Кто-то потушил свет, и комната освещалась только горящими в камине поленьями. Марина Ивановна сидела на скамеечке близ огня в сером платье, седая, впрочем, от огня не седая — огневая, охваченная огненным светом. Подол платья она натянула на колени, колени обхватила руками, сцепив пальцы мертвой хваткой, а сама из кольца своих рук, из платья, из себя, от себя куда-то — туда, в огонь, в устье камина, в черное жерло трубы <читала Поэму конца>»:

Не довспомнивши, не допонявши,
Точно с праздника уведены...
— Наша улица! — Уже не наша... —
— Сколько раз по ней!.. — Уже не мы... —

— Завтра с западу встанет солнце!
— С Иеговой порвет Давид!
— Что мы делаем? — Расстаемся.
— Ничего мне не говорит

Сверхбессмысленнейшее слово:
Рас-стаемся. — Одна из ста?
Просто слово в четыре слога,
За которыми пустота...

Как она читала? ...Очень просто, не заботясь о том, какое производит впечатление. Читала, казалось бы, для себя, как бы на слух проверяя себя.

...Чтение ее производило сильнейшее впечатление, и не только от того, что она читала, но и как читала. Когда она окончила читать, наступила мертвая тишина и никто не смел нарушить эту тишину. Нарушила она сама. Достала из сумочки папиросу и, не позволив дать ей прикурить, взяла из камина щипцами уголек. Поленья в камине давно осыпались, и над грудой горящих углей колдовало синее пламя.

— «Тишина, ты — лучшее из всего, что слышал»... — промолвила она. — Молчать рядом, молчать вместе — это больше чем говорить... Как это иногда надо, чтобы кто-то рядом молчал!..

И снова тишина, и снова никто не смеет ее нарушить...» МБ

Марина не была ни членом Союза писателей, ни членом Литфонда, — но ее приняли в «групком» — своеобразный профсоюзный коллектив при издательстве Гослитиздат.

По словам поэта Ильи Френкеля, «...Собрание происходило в одной из редакционных комнат, заставленной столами, где после рабочего дня было душно и накурено. Собрались члены групкома. Пришла Марина Ивановна, была она в пальто, в берете, с хозяйственной сумкой в руках. Показалась она ... очень утомленной, выглядевшей старше своих лет, и явно была очень взволнована.

Все сошло гладко, приняли единогласно и тут же ее поздравили. Френкель попросил ее почитать стихи, но Марина Ивановна, видно, оценив обстановку, отказалась читать свои стихи, сказав, что не помнит их и лучше почитает переводы, и читала переводы, которые ей заказывал тот же Гослитиздат. В комнату набилось полно народу и в коридоре стояли — слушали Цветаеву.» МБ

Однажды по какому-то поручению Мария Белкина была у Цветаевой в коммунальной квартире, где та проживала:

«Помню, Марина Ивановна была на кухне и как всегда в фартуке, и весь разговор происходил именно там, на кухне. Помню — какая-то мокрая простыня висела на веревке, и Марина Ивановна, двигаясь по кухне, все время от нее увертывалась и сердито отшвыривала ее рукой вместо того, чтобы просто перевесить, а мне неловко было ей об этом сказать. Она жаловалась на соседей, она говорила, что они всячески ее притесняют и что, если было бы куда, она бы с радостью переехала. Она что-то готовила, и на краю кухонного стола лежал петух, синий труп петуха со вздувшимся животом, при шпорах, свесив чуть ли не до пола длинную, обросшую перьями шею.
— Что с ним делают? — спросила Марина Ивановна, гадливо глядя на петуха.» МБ

«В июне Марина Ивановна занимается на курсах П.В.Х.О [противовоздушной и противохимической обороны — ВД]. Курсы эти были обязательными для всех граждан страны, все должны были знать, как вести себя при налетах вражеской авиации, как тушить зажигалки, которые будут сбрасывать на нас с самолетов, как эти зажигалки хватать щипцами и тушить в песке или в воде. Какие ядовитые газы может применить противник и какие меры самозащиты существуют.

Крутили фильмы о войне в Испании, показывали, как бомбят Лондон и люди спасаются в бомбоубежищах, как из-под развалин домов вытаскивают убитых и раненых, как эвакуируют из Лондона детей... (Всё это, конечно, не для воспаленных нервов Марины Ивановны!)

...Она с недоверием относилась к противогазу, уверяя — если действительно придет необходимость его надевать, то шланг обязательно перекрутится и уж лучше будет умереть от газов с открытым лицом, чем задохнуться под этим резиновым забралом...» МБ

 А покамест подлую внутреннюю рецензию на представленную в издательство рукопись Марпининой книги написал К. Зелинский: «Обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям...», и потому ее поэзия «негуманистична и лишена подлинного человеческого содержания...», «клиническая картина искривления и разложения человеческой души...», «книга душная, больная», «стихи ее с того света...» и «худшей услугой Цветаевой было бы издание именно этой книги...» МБ

Щадя Марину, издательские работники ей не показали текст, только возможно мягче изложили суть: «печатать не следует»...
 
«...Если бы книга была окончательно зарезана, то ей бы отдали ее папку со стихами. А ей не отдали, и папка эта, когда уже не будет в живых Марины Ивановны и когда в октябре немцы будут стоять под Москвой, окажется на Урале — в Красноуфимске, куда эвакуируют Гослитиздат. Там, в Красноуфимске, в одной из комнат, в углу, среди сваленных в кучу рукописей, вывезенных из Москвы, будет валяться и папка со стихами Марины Ивановны с ее правкой!
Подберет эту папку детская писательница Елена Благинина.» МБ

Одним из ее мгновенных московских увлечений был поэт Тарковский.
И он рассказывал, что «... однажды Марина Ивановна позвонила ему в два часа ночи. Он только проводил ее из гостей и был напуган, думая, что с ней что-нибудь случилось, но ничего с ней не случилось, а у нее просто оказался его платок. Какой платок? И что за надобность звонить об этом ночью?! Его носовой платок, и метка его, «А. Т.» Но у него нет платков с меткой — его платки никто никогда не метил! Нет, у нее в руках его платок, и на нем его метка, и она сейчас же должна вернуть ему платок.

— Но вы с ума сошли, Марина, уже два часа ночи, пока вы доберетесь, будет три, а потом вас надо провожать!.. И зачем мне этот платок, я приду за ним к вам завтра, если вы этого хотите.

Нет, она сейчас должна вернуть платок, пусть ждет. И положила трубку. И принесла платок, на котором действительно стояла метка, были вышиты инициалы «А.Т.»

Должно быть, ей было нужно, необходимо видеть его именно в тот момент, а не завтра — так она задумала, так ей вообразилось...» МБ

Тарковский в гостях однажды прочитал стихи:

       Стол накрыт на шестерых —
       Розы да хрусталь...
       А среди гостей моих —
       Горе да печаль...

Марина чрезвычайно остро, обидчиво восприняла эти строки, и 6-м марта 1941 года пометила свое беспощадное стихотворение с ядовитым эпиграфом:
 
       «Я стол накрыл на шестерых...»

Все повторяю первый стих
И все переплавляю слово:
— «Я стол накрыл на шестерых...»
Ты одного забыл — седьмого.

Невесело вам вшестером.
На лицах — дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть — седьмую...

Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально — им, печален — сам,
Непозванная — все печальней.

Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
— Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий —
Ты сам — с женой, отец, и мать)
Есть семеро — раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых —
Быть призраком хочу — с твоими,

(Своими)...
           Робкая как вор,
О — ни души не задевая! —
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.

Раз!— опрокинула стакан!
И все, что жаждало пролиться, —
Вся соль из глаз, вся кровь из ран —
Со скатерти — на половицы.

И — гроба нет! Разлуки — нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть — на свадебный обед,
Я — жизнь, пришедшая на ужин.

...Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг— и все же укоряю:
— Ты, стол накрывший на шесть — душ.
Меня не посадивший — с краю.

Эти стихи оказались последними. Больше она уже до самой смерти ничего не смогла написать...