Совок и его душа в зеркале поэзии андеграунда

Владислав Бачинин
На исходе эпохи модерна в русской литературе возникает особая разновидность человека скотопригоньевской цивилизации - человек барачный. Он предстает не просто носителем определенной субкультуры, но, прежде всего, жертвой устрашающей своими масштабами антропологической катастрофы. Его создатель - один из самых ярких представителей русского андеграунда, поэт Игорь Холин (1920 – 1999). Это поэт-нонконформист, чья мировоззренческая и художественно-эстетическая позиция  имеет протестный характер. В содержательном отношении его протестность дозирована: Холин не доходил до политического антисоветизма, держался в отдалении от официальной идеологии и политики и ограничивался демонстративной аполитичностью.  Энергия отрицания устремилась у него в значительной степени в область формы стиха, распространилась на синтаксис, приняла вид периодически демонстрируемого пренебрежения знаками препинания. И, конечно же, дух протеста присутствует в том выборе тем и сюжетов, который существенно отличает его от других поэтов советской эпохи.
Холина можно считать полноправным участником процесса общественного самопознания, стоящим в одном ряду с самыми видными летописцами послевоенной советской истории. Он сумел создать свой литературно-художественный мир – причудливое  и вместе с тем чрезвычайно точное отображение легко узнаваемого социального мира советской барачной повседневности. Перед читателем предстает целая вселенная смыслов и ценностей, откуда пути ведут в множество социогуманитарных аналитических направлений – социологию, антропологию, психологию, философию и даже теологию.
Поэт сумел придать выведенному им типу человека барачного как художественную, так и познавательную значимость. Его можно назвать создателем оригинальной социально-художественной кунсткамеры,  а созданные им поэтические миниатюры – настоящей коллекцией социальных уродств, разнообразных типов девиантного бытия,  примеров недолжного социального существования. За их россыпью отчетливо просматривается трагическая по своей сути социальная реальность, где деформации-девиации прочно утвердились в жизни миллионов людей и стали нормой,
Игорь Холин как бы ведет протяженный поэтический репортаж из недр барачного «подполья», где абсурд – такая же осязаемая реальность, как, скажем, консервная банка или бутылка из-под водки. Нам сегодня легко увидеть абсурдность той, уже отошедшей в небытие советской повседневности. Холин сам проживая в 1950-е гг., подобно многим его современникам, в типичном советском бараке и находился в ситуации включенного наблюдения. Поэтому он, как никто, знал содержимое этого социального питомника девиантных форм существования.
Литературоведы и культурологи считают, что понятие  андеграунда возникло в 1950-е годы в США. Но это не совсем так. Впервые оно вошло в литературу столетием раньше, в виде его русскоязычного аналога (англ. undegraund – подполье, подземелье, подвал)  благодаря новелле Ф. М. Достоевского «Записки из подполья». «Подполье» не было у Достоевского простой метафорой; писатель придал ему существенный экзистенциальный смысл. Он обозначил с его помощью те подспудные глубины человеческой натуры, в которых таится все темное, докультурное, брутальное, имморальное. Цивилизованный человек вынужден скрывать от окружающих и даже от самого себя содержимое своего «подполья», но оно способно временами прорываться на поверхность в виде разнообразных поведенческих девиаций, повергая в смятение свидетелей этих прорывов.
В мировом искусстве певцов «подполья» как реальности особого типа, было не так уж много. Одни из них описывали жизнь того темного подполья, которое имеется в пределах каждого человеческого «я», другие изображали разные виды «подполий», имеющихся у больших общественных систем – жизнь ночлежек, притонов, тюрем, концентрационных лагерей и прочих локальных ареалов социального дна.
Поэзия Холина – это презентация двух типов «подполья». С одной стороны, это безблагодатный внутренний мир несчастного в своем духовном убожестве «совка», не имеющего представления об истинных смыслах бытия, не знающего для чего он существует, не способного вразумительно ответить на вопросы кто он, откуда и куда идет. С другой стороны, это гигантское социальное «подполье» - «барачное пространство» советской цивилизации, где во тьме духовной несвободы отбывают пожизненное заточение представители особого социального типа – «человека барачного».  В целом же «подполье» Игоря Холина - это мир уродливых социально-антропологических типажей, тиражированных советской  действительностью на одном из ее самых нижних уровней – барачно-коммунальном.
Обе воспроизводимые Холиным реальности, антропологическая и социальная, наиболее успешно могли бы быть описаны в терминах девиантологии. Но поскольку Холин – не ученый, а поэт, то он пользовался своим языком, а точнее, той его версией, которая, на его взгляд, а наибольшей степени подходила для решения стоявших перед ним творческих задач  - языком поэзии русского андеграунда.
Подобно тому, как «барачная цивилизация» - это социальный «антимир», так и «барачная поэзия» – это, по сути, «антипоэзия», состоящая из «антистихов», строящихся на основе принципов «антиэстетики» как стилизованного косноязычия.
Последнее имеет глубокие социальные корни. Культура, некогда, еще в XIX веке, начавшая вхождение в стадию модерна, сразу же почувствовала, что тема художественно-поэтического косноязычия для нее почти родная. Одним из первых об этом заговорил О. Мандельштам. «Надо мной и многими моими современниками, - писал он, - тяготеет косноязычье рождения. Мы учились не говорить, а лепетать – и лишь прислушиваясь к нарастающему шуму века и выбеленные пеной его гребня, мы обрели язык» .
Справедливости ради, следует заметить, что истоки того косноязычия и той «антиэстетики», которые характерны для Холина – не только социальные. Понятно, что поэт изображает тот «антимир», в который превратился «дивный, новый мир» социалистических утопий. Но одновременно, как бы исподволь, он подводит читателя к пониманию того, что это мир, который нельзя назвать ни вполне Божьим, ни вполне человеческим. Божьим его нельзя назвать, поскольку в нем нет Бога. Человеческого в нем крайне мало из-за его чрезвычайной немилосердности по отношению к человеку. Он напоминающая мир картин Иеронимуса Босха, где человеческое вытеснено античеловеческим – зооморфным и демоническим. Вместо Бога, света и «образа и подобия Божия»  в нем господствуют совсем иные реалии, чья отталкивающая и устрашающая низменность позволяет предположить, что они  представляют темную, запредельную реальность инфернального происхождения.
Из всех писателей советской эпохи с Холиным наиболее сходен Андрей Платонов - по мироощущению, проблематике,  языку, стилистике. Тексты Холина можно рассматривать, подобно текстам Платонова, как собрание кунсткамерных образчиков недолжного социального существования, как коллекцию моделей девиантного бытия. За их пестрой россыпью просматривается трагическая по своей сути реальность, где девиации стали нормами, прочно утвердившимися в жизни миллионов людей.
Но сразу же возникает вопрос: а какова природа этих отклонений или, иначе говоря, от чего они отклонились? Не углубляясь пока в анализ возможных вариантов ответа, сразу же сформулируем гипотезу, суть которой состоит в следующем: девиантными являются все те формы индивидуального и общественного бытия, которые вписываются в контекст парадигмы богооставленности.
Следует отдать должное Холину: он сознавал и болезненно переживал эту богооставленность советского мира и советского человека. И это выводит его за пределы тех цеховых рамок поэта андеграунда, в которые его уже успели вписать литературоведы.
Первое впечатление от поэтических миниатюр Холина чаще всего обманчиво. Кажется, будто это всего лишь непритязательные зарисовки сцен примитивного советского быта 1950-1960-х гг. Однако на самом деле во многих его стихотворениях отчетливо присутствует  критическая социальная  рефлексия по поводу сложной системы зависимостей отдельного человека от множества общественных и государственных институтов, надстроенных над барачным «подпольем».
Барак предстает у Холина как впечатляющий своими масштабами социальный институт. Его негармоничные, уродливые формы заполняют собой почти все экзистенциальное пространство жизненных миров героев Холина. В бараках они рождаются, вырастают, женятся, рожают детей, старятся и умирают. Барак – это социальный космос, это альфа и омега, начало и конец того типа цивилизации, в которую погружен самый «простой советский человек», который не был ни  ударником, ни «стахановцем», ни «гагановцем». Для него малое барачное время слабо связано с большим историческим временем. «Человек барачный» не рефлексирует по поводу этих связей; они для него, как бы, не существуют. В своем барачном мирке он погружен в самую непритязательную повседневность, лишенную малейших признаков духовности, и занят лишь тем, что прозаично и приземленно изживает свою незамысловатую жизнь.

Дамба. Клумба. Облезлая липа.
Дом барачного типа.
Коридор.
18 квартир.
На стене лозунг:
МИРУ МИР!
Во дворе Иванов
Морит клопов,
Он бухгалтер Гознака.
У Романовых пьянка,
У Барановых драка. 

Или:

Пили. Ели. Курили.
Пели. Плясали. Орали.
Сорокин лез целоваться к Оле.
Сахаров уснул на стуле.
Сидорова облевали

 «Человек барачный» не интересуется политикой, ему безразлично, как называется господствующий в его стране строй, социализмом,  коммунизмом, демократией или как-то еще. Он далек от политических материй и твердо знает только одно: в его жизни царит один строй, имя которому – «баракократия». И власть этого строя незыблема, абсолютна и пожизненна.
 «Человек барачный» - это низший подвид типа «homo soveticus». Он стоит даже ниже мещанина, ошельмованного советской пропагандой. У этого последнего есть хотя бы свой дом, его «крепость» с налаженным бытом,  геранью на подоконнике, слониками на комоде, а зачастую и оставшиеся от родителей иконки, спрятанные в том же комоде под кипами выстиранного и выглаженного постельного белья. У обитателя «барачного подполья»  отнято всё – Бог, свобода, смысл жизни, достоинство, право на человеческое существование.
 «Человек барачный» - результат той чудовищной и роковой инволюции, которая стала возможной в результате смены социального строя и построения атеистического государства и общества. Богоборческая политическая система создала весь комплекс необходимых социальных предпосылок, чтобы эта инволюция двигалась максимально возможными темпами и захватила как можно большое число людей. Однако далеко не все индивидуумы оказались способны эволюционировать в том направлении, какое требовалось властям. Не из всех получались образцовые «строители коммунизма». Тот «человеческий материал», на котором явно проступали следы социального брака, оказался в значительной степени сконцентрирован в барачных поселениях, располагавшихся в рабочих поселках на окраинах больших городов. Барачный мир предстает как некий социальный отстойник, где оказались в огромном количестве сосредоточены, «антиподы коммунистической морали», то есть девиантные личности, жертвы антропологических катастроф – пьяницы, хулиганы, распутницы, мелкие воришки и т. п. Перед читателем проходит целая галерея образов мужчин и женщин, жертв этих катастроф. В иных случаях это уже эпитафии:

Здесь зарыто Марусино тело.
Замуж не выходила,
Говорят, не хотела.
Сделала 22 аборта.
К концу жизни была похожа на черта.

Или сходная судьба:

Умерла в бараке 47 лет
Детей нет.
Работала в мужском туалете.
Для чего жила на свете?

Образы обитателей барачного «подполья» в основном безлики  и чем-то напоминают те мертвые души, которые  населяют  дантовский ад. Они ни на что не надеются, не ждут облегчения своих страданий. В каждом из них очень трудно отделить грех от грешника, поскольку грех составляет его сущность, а греховность заполняет его почти до краев. По крайней мере, сам поэт не делает ни малейшего шага в направлении подобного отделения. Он изображает мир тех, кто забыт Богом и уже при жизни получает свое наказание. Оно может быть не слишком устрашающим по своему внешнему виду. Устрашает другое – ощущение безысходности, состояние обреченности, в которое человека погружает закольцованность его повседневного безрадостного существования.

Рыба. Икра. Вина.
За витриной продавщица Инна.
Вечером иная картина:
Комната,
Стол,
Диван.
Муж пьян.
Мычит:
- Мы, бля-я…
Хрюкает,
Как свинья.
Храпит.
Инна не спит.
Утром снова витрина:
Рыба. Икра. Вина.

Такова экзистенциалогия безысходности и бессмысленности жизни. Здесь приземленный социальный контекст замкнут, закольцован таким образом, что возникает впечатление полного отсутствия выхода из него. Герои обречены на пожизненное заключение в тюрьме советской повседневности. Так выглядит у Холина советская модель пенитенциарной системы для законопослушных граждан, которые, не веря в посмертное воздаяние,  уже при жизни, как бы в назидание,  получают возмездие  за свое неверие.
Знакомясь с зарисовками, подобными этой, никак нельзя сказать, что социография Холина асоциальна. Совсем напротив: его миниатюры, при всей их демонстративной аполитичности, заряжены гигантской дозой социальности и представляют большой интерес для социологов и антропологов.
В поэтике Холина важное место отведено социальной модификации инфернального мира. Ад – это тоже «подполье», только не социальное, а трансцендентное. Холина же весьма занимает тот тип социальной реальности, к которой понятие ада приложимо в качестве метафоры. Земной ад для него существует в двух видах – бытовом и производственном:

Адам
Токарь-инструментальщик
Ева
Слесарь-лекальщик
Место работы
Завод «Пеношлак»
Место жительства
Общежитье
Барак
Хуже Ада
Ни водопровода
Ни газа
Комендант зараза
Закрыл красный уголок
Заявил
Превратили в бардак
Она скучает
Он злится
Негде встречаться

Слова Адам, Ева, ад вносят особый настрой в этот, внешне незамысловатый стих. Они позволяют рассматривать бытовую зарисовку в качестве советской версии одной из картин дантовского «Ада». Только здесь все выглядит более гнетущим, поскольку герои Холина оказались в аду уже при жизни. И это ад посюсторонний, рукотворный, социальный. Более того, это ад узнаваемый, российско-советский, созданный самими «строителями коммунизма». Вот еще одна его картина, носящая производственный характер:

Врата Ада
Металлургического завода
Там
В цехах
В печах
Зреет металл
Автоматы
Куют вал
Создают машину
Махину
Таран
Невиданного размера
Он
Может
Одним ударом
Уничтожить
Марс
Юпитер
Венеру
Вот плод идей
Миллионов людей

Здесь налицо смешение двух начал - адского огненного мрака с вавилонским возведением гигантских, металлических монстров, обладающих сатанинской разрушительной силой. И это ад не трансцендентный, а рукотворный – плод мыслительных и деятельных усилий людей.
Самая прозаическая информация, неважно, взята ли она из  жизни московских обывателей или почерпнута из военной сводки, может у Холина неожиданно устремиться в мистическое русло, а ее обыденный смысл трансформироваться в смысл религиозно-инфернальный:

Мост,
По которому шел эшелон
Взорван
Сообщалось в донесении
Погибло
Несколько сот солдат
Враки
Поезд
Изменил направление
И ушел в Ад

Метафизическая тьма, окутывающая героев Холина, густая и плотная. Ее присутствие в жизненном пространстве «барачного человека» избыточно. И все же она не всеобъемлюща и не может поглотить его целиком. Если бы человек был порождением тьмы, и она являлась его родной стихией, то он был бы совершенно другим существом, и это проявлялось бы на всех уровнях – физическом, антропологическом, психическом и т. д.

Если бы мы
Жили
Во тьме
Мы бы ползали
На животе
Мы бы обнюхивали
Всё
Как собаки
Натыкаясь
На острые углы
Во мраке
Мы бы
Вытягивали шеи
Мы бы
Шипели
Как змеи

Впрочем, временами Холин готов признать, что существование его  героев носит вполне скотский, свинский характер. И даже самого себя он не всегда отделяет от них. В подобных случаях даже его попытки ввести спасительный парадокс о низменном существовании, приближающем человека к Богу, не выглядят убедительными:

Я постепенно опускаюсь
На дно
Туда
Где люди
Хрюкают
Мычат
И скотский образ жизни
Для них
Единственная форма
Существования
Чем ниже опускаюсь я
Тем ближе к Богу

Даже если признать здесь наличие дантовской логики погружения в ад, оборачивающейся в итоге приближением к раю, читатель вряд ли поверит в ее действенность. Слишком далеко отстоят в данном случае друг от друга художественный мир поэта-христианина Данте Алигьери  и советская богоборческая реальность ХХ века.
В данном стихотворении нет никаких переносных смыслов, и о расчеловечивании человека говорится открыто и прямо. И вот эта-то буквальность произошедшей метаморфозы заставляет вспомнить о сходной антропологической катастрофе, пережитой некогда, еще в глубокой древности царем Навуходоносором.
Ветхозаветная Книга пророка Даниила рассказывает о том, как восточного деспота за его непомерную гордыню, неправедный образ мыслей и порочную жизнь  настигло возмездие. На него обрушилась душевная болезнь, в результате которой он вообразил себя животным и начал вести себя соответствующим образом. Подвергся разрушению его внутренний мир. Он напрочь утратил свою идентичность, не только царскую, но и вообще человеческую. В течение нескольких лет «отлучен он был от людей, ел траву, как вол, и орошалось тело его росою небесною, так что волосы у него выросли как у льва, и ногти у него – как у птицы» (Дан. 4, 28-30).
Это буквальное озверение Навуходоносора иначе, чем антропологической катастрофой, не назовешь. При этом важно еще одно обстоятельство. Потребовалось семь лет, чтобы к этому человеко-зверю вернулся разум, и он смог оторвать взгляд от земли и возвести его к небу. И тогда самое первое, что он сделал, - это признал величие Бога. После этого он был прощен Богом, и к нему вернулось всё то, чем он обладал прежде, в том числе и царский трон.
И это не вымысел: специалисты, изучающие историю Вавилонской цивилизации, обнаружили, что в текстах эпохи Навуходоносора существуют никак не объясняемые их составителями содержательные пробелы касательно того периода, когда «царство отошло» от него, о чем и рассказывает Книга пророка Даниила.
Далеко не каждая личная трагедия, описанная в Библии, может расцениваться как антропологическая катастрофа. Так, драмы, связанные с испытаниями Иова и с семейными коллизиями царя Давида не были антропокатастрофами, поскольку ни Иов, ни Давид не утрачивали своей идентичности и их самосознание опиралось на веру в благую силу всемогущего Бога.
История Навуходоносора примечательна тем, что в ней присутствует ясное указание на существование действенного средства духовного исцеления. Согласно Библии, любой человек может вернуть себе духовное здоровье, если призовет Бога, уверует в Него, прославит Его Имя и будет исполнять Его заповеди. Это касается и целого народа, если тот оказался в состоянии богооставленности и желает духовно исцелиться.
Однако в советские времена ни поэты, ни писатели, ни ученые-гуманитарии не уделяли этому пути духовного исцеления никакого внимания. На то у них были свои причины, анализ которых потребовал бы отдельного разговора. Что же касается современных гуманитариев эпохи постмодерна, то преобладающая часть из них не хотят и слышать об этих простых, общедоступных, действенных и непреходящих средствах духовного исцеления, считая их несусветной архаикой.
Между тем, невозможно не видеть того, что именно утрата человеком собственной идентичности является одним из главных признаков антропологической катастрофы. Формула этой идентичности носит многоуровневый характер и включает в себя в качестве своего первичного, самого глубокого основания  отчетливое осознание человеком того, что он – образ и подобие Божье. Стоит лишь ему вообразить себя родственником обезьяны или потомком каких-то неведомых космических пришельцев, вытеснив Бога из центра мироздания, а заодно и отбросив в сторону все Его заповеди, как с ним начинают происходить сложные мутации. В наиболее драматических случаях они оборачиваются тем, что внутренние духовные структуры, удерживавшие личность на высоте ее истинно человеческого самосознания, обрушиваются и для нее открывается широкий путь соскальзывания в бездну богооставленности и антропологического катастрофизма. В истории культуры эта мысль отчетливо прописана в творчестве многих мыслителей, ученых, писателей, поэтов,  художников самого высокого уровня. Но эта универсальная истина крайне неохотно признаётся современной российской социогуманитарной мыслью. Не оттого ли проблема антропологических катастроф и кризисов идентичности продолжает иметь в ее пространстве всё тот же неутешительный вид?
Та странная личная религиозность, которую Игорь Холин демонстрирует во многих своих стихотворениях, не может быть оценена однозначно. Ее нельзя назвать христианской, как его самого не назовешь христианином в точном смысле этого слова. Вместе с тем, он, конечно же, не атеист и тем более не богоборец. Доминирующее состояние его духовного, творческого, экзистенциального «я» может быть охарактеризовано, скорее всего, как маргинальное. Он пребывал в некоем «ничейном» духовном пространстве, находясь одновременно в заметном отдалении и от эпицентра советского официального атеизма, и от истинного, полновесного христианства. Поэт был чужим как среди атеистов, так и среди воцерковленных христиан. Его мировоззренческая позиция, будучи периферийной по отношению и к первым и ко вторым, делала его весьма типичной фигурой советского времени.
Религиозность Холин, подобно религиозности многих его современников, складывалась из элементов полуневерия и полуверы. Люди этого типа пребывали в социокультурном «разломе» между различными ценностно-нормативными системами, христианской и богоборческой и не находили в себе достаточных духовных сил, чтобы окончательно самоопределиться и выбраться из этого маргинального состояния мировоззренческой промежуточности. Фрагменты обеих систем складывались внутри них в странно-причудливые картины сущего и должного, похожие на путаные ребусы. А это, в свою очередь, свидетельствовало о том, что «простой советский человек» был отнюдь не так прост, каким его пытаются иной раз изображать современные историки и социологи. Это был отнюдь не штампованный «винтик», вышедший из-под пресса тоталитарной государственной машины. К нему больше подходит определение, наделяющее его статусом жертвы глобальной социально-антропологической и экзистенциальной катастрофы, т. е. существа с деформированными, полуразрушенными, но не уничтоженными духовными структурами. В искалеченных духовных органах этого социально-исторического инвалида-мутанта сохранялась остаточная способность к религиозному мировосприятию.
В поэтике Холина налицо абсурдистское, аномийное начало, истоки которого следует искать в той реальность, внутри которой существовало его социальное и поэтическое «я». И хотя советская модель абсурдности весьма масштабна, все же она не тотальна. Пропитавшая, казалось бы, большинство ареалов сущего и должного,  она не способна охватить весь мир. Бытие в целом, несмотря ни на что, имеет смысл. И хотя Холину он не ведом, интуиция подсказывает ему, что он существует:

И  жизнь потухшего огня
И жизнь подохшего коня
И жизнь разрушенной стены
И жизнь заглаженной вины
И жизнь пролитого вина
Кому-то видимо нужна.

Для Холина очевидны те роковые моральные последствия, которые влечет за собой господство абсурда в социальной и духовной жизни. Социологи обозначают всю совокупность этих последствий понятием аномии. Мир, для которого не существуют десять библейских заповедей, неизбежно оказывается погружен в состояние политического беззакония и моральной вседозволенности. Потому в нем возможны те ситуации, о которых пишет поэт:

Сын
Убил кошку
Папа сказал
Хорошо
Сын
Изнасиловал девочку
Папа сказал
Хорошо
Сын
Донес на друга
Папа сказал
Хорошо
Сын
Убил  человека
Папа сказал
Хорошо
Сын
Убил папу

Тех немногочисленных отечественных критиков, которые пишут о Холине, проблема его религиозных воззрений совершенно не занимает, поскольку никакой особой религиозности они ни в нем, ни в его творчестве не замечают. Это выглядит достаточно странным, поскольку не заметить религиозного контекста холинской поэзии практически невозможно. Критиков, очевидно, сбивает с толку то обстоятельство, что стихи Холина совсем не похожи на духовные стихи русских поэтов прошлого. Поэтому задача религиозно-теологической интерпретации холинской поэзии, как правило, даже и не ставится. И все же следует заметить, что попытки такого рода возможны. Когда-то Пауль Тиллих высказал в своей «Систематической теологии» мысль о том, что экзистенциализм помог ему заново открыть классическую христианскую интерпретацию человеческого существования . Опираясь на это суждение, можно сказать, что библейско-христианский взгляд на бытие, позволяет самым серьезным, даже радикальным образом обновлять понимание привычные для секулярного общества трактовки культурных феноменов. Появляется возможность как бы заново открывать дополнительные смысловые измерения в творчестве известных поэтов, художников, композиторов. При этом как будто обнаруживается некое резервное зрение, а с ним и возможности обновленного понимания, казалось бы, обычных, привычных вещей. 
Следует отдать должное Игорю Холину: его религиозность, как и всё у него, носит не совсем обычный характер. Чтобы понять ее специфику, необходимо учитывать своеобразие той социальной среды, внутри которой поэт жил и творил. На эту специфику еще в 1922 г. обратил внимание богослов Георгий Флоровский. Находившийся тогда уже за пределами России, он утверждал, что в бытии его народа совершился глубинный духовный сдвиг, и что у абсолютного большинства русских людей изменилось  мировосприятие. Жизнь в их глазах утратила свой трансцендентный смысл и превратилась в нечто стихийно-природное, в череду естественных рождений и умираний. В размышлениях о «Переписке из двух углов» М. Гершензона и Вяч. Иванова Флоровский писал о духовной жизни своих былых соотечественников: «Какая-то духовная работа «там» продолжается… ни бытовой развал, ни житейские тяготы, ужасы и потрясения не усыпили, не оглушили, не затуманили тревожных и вопрошающих. Пусть это совершается  подспудно, пусть разрозненно, - лишь в немногих, «избранных» душах: ни делание душевное статистическому учету не подлежит, и не на путях этого учета устанавливается его вес, смысл и значительность. Понять и сознать ту творческую духовную работу, которая совершается ныне в России, - есть задача настоятельная и властно требующая к себе самого пытливого внимания» .
В современной литературе существует достаточное количество работ о психологии, морали, ментальности «советского человека». Что же касается его религиозности, то исследований этой сферы не слишком много. Более того, сама постановка этой проблемы выглядит, на первый взгляд, не совсем уместной. Ведь, как известно, «советский человек» - это убежденный атеист, воинствующий безбожник по определению.  Это, конечно, верно, но только до известных пределов. Необходимо учитывать, что кроме истинной религиозности, предполагающей глубокую личную веру и воцерковленность, существуют иные ее формы, иногда превратные, искаженные, деформированные внешними социальными обстоятельствами, политическими условиями, каждодневным и повсеместным идеологическим прессингом. Эти девиантные формы обнаруживают себя там, где религиозность человека не может развиваться должным образом, нормальным путем - через воспитание в семье, школе, через воздействие культуры и проч.  Когда на пути человека к Богу возникают почти непреодолимые социогенные преграды, выставленные богоборческим режимом,  то естественная религиозность начинает, подобно растению, помещенному в тесное, похожее на футляр, пространство, деформироваться и приобретать уродливые формы.
Даже самая примитивная и грубая социальная материя может представлять интерес для поэзии и теологии в силу того, что она является носителем определенных значений и символов. Посредством этих последних способны позиционировать себя различные социальные реалии. Поэзия Холина именно этим и примечательна: за видимой брутальной девиантностью коммунально-барачного быта просматривается драма существования, отчужденного от Бога, трагедия социального и духовного распада, ставшего уделом гигантского человеческого сообщества, целой цивилизации.
Поэтический мир Холина, в котором отобразился этот распад, раздваивается на две сферы. Одна из них – это та «барачная цивилизация», где нет Бога, и где люди ведут то стихийно-природное существование, о котором писал Г. В. Флоровский. Но есть и другая сфера, где религиозная жизнь еще полностью не затоптана, где она продолжает подспудно существовать, хотя бы в и превратных формах. В данном случае эта сфера оказалась дислоцирована в пределах творческого «я» самого поэта. Из его стихов видно, что лично для него Бог не «мертв» и Его требования продолжают сохранять для поэта свою императивность. Однако поэтическое сознание Холина,  присутствующее одновременно в обоих этих мирах, вынуждено раздваиваться между ними. Поэтам вообще часто свойственно попадать в ситуации внутреннего раздвоения. Об этом красноречиво писал еще Пушкин в стихотворении «Пока не требует поэта…», изображая конфликт между священным служением музам и мелкими «заботами суетного света»,
У Игоря Холина  обнаружился особый тип раздвоения, невозможный для русских поэтов прошлых поколений, - между диктатом секулярной среды барачных обитателей и теми остаточными формами религиозности, которые продолжали существовать внутри него. Холину удается объединить эти две разновидности противоречащих друг другу реалий посредством использования парадигмы богооставленности. В стихотворении «Плач» он говорит о том планетарном состояние всеобщего несчастья, в которое погружены Вселенная, оставшаяся без Бога, и весь человеческий род:

…Я о всемирном плаче
Когда содрогается
Вселенная
Когда все сливается
В единый
Вскрик
Вздох

Во вселенной Холина, как и во вселенной Иеронима Босха, нет живых существ, которые могли бы радовать человека, но зато она наполнена примитивными и низменными тварями, преимущественно насекомыми-паразитами. Среди них-то и вынуждены вести свое богопротивное существование обитатели барачного «подполья».
Если социально-поэтическое «я» Холина – носитель естественной, бессознательной религиозности, то сам он – бессознательный богоискатель, которого можно сравнить с той децеребрированной лягушкой, о которой писал академик  А. А. Ухтомский. Она, лишенная мозга, умирает от голода и жажды, несмотря на то, что окружена водой и пищей. Тот библейско-христианский Бог, Которого всегда можно призвать, к Которому можно в любую минуту обратиться посредством молитвы, для поэта недосягаем. Бог Игоря Холина – это не личный Бог, с Которым могли бы установиться личные отношения. Он не похож на Бога Авраама, Исаака и Иакова, а представляет собой нечто аморфное, неопределенное. И поэт не знает, как к этому богу обращаться и стоит ли вообще это делать. Он, как и многие из его соотечественников, понимает что над людьми, наверху «что-то такое есть». Он даже готов признать шекспировскую онтологию бытия земного мира как театра, где люди играют свои роли на жизненной сцене, и где главным режиссером выступает Бог:

Роль
Директора
Ждановского райпромкомбината
Роль
Продавщицы
Газированной воды
Роль
Министра юстиции
Роль
Убийцы
Роль постового милиционера
Роль
Водителя троллейбуса…

И далее в этом же ритме идет перечисление ролей корреспондента, футболиста, штукатура, колхозника, учителя, мужа, «московского трепача». Заканчивается перечень неожиданным отрывом от этого достаточно монотонного списка и взлетом мысли:

…И другие
Роли
Исполнители
Люди
Подмостки
Земля
Режиссер Бог

В данном случае наивная холинская социология переходит в столь же наивную теологию, а теория социальных ролей оказывается в подчинении у теоцентрической картины мира.
В другое стихотворение Холина те же элементы мировоззренческого теоцентризма проникают иным путем. Поэт изображает их в виде старушечьих пересудов:

По городу разнеслась весть
Взорвалась лаборатория
В ней расщепляли атомы тория,
Старухи говорят: «Божья месть».

Мышлению Холина не чужды апокалипсические умонастроения, хотя они, как правило, имеют у него отнюдь не христианский вид. Для него конец мира - это абсолютный финал всего сущего без всякой надежды на спасение.

И будет дан условный знак
И Землю
Начнут топтать слоны
Подбрасывать кверху
Как футбольный мяч
И будет это продолжаться
115 миллионов лет
И будет дан условный знак
Слоны уйдут
А три останутся
Возьмут на спины
Землю
И будет это продолжаться
115 миллионов лет
И будет дан условный знак
И эти три слона уйдут
Земля
Помчится в пропасть
И потеряв опору
Сгорит
И будет это продолжаться
115 миллионов лет

Здесь из противоречивых, трудно совместимых друг с другом представлений о земном и потустороннем, мифологем и собственных поэтических фантазий складывается странная картина конца мира.  Но странности холинской религиозности этим не ограничиваются. Путешествие читателя по текстам поэта внезапно оборачивается столкновением с циклом стихотворений, которые могли бы быть помещены в рубрику под названием «Теология света». Литератор откровенно боготворит свет, ибо чувствует, что в нем скрыто самое главное из того, что есть в мире. Об этом красноречиво свидетельствует такое стихотворение:

Свет
Свет
Свет
Свет
Свет
Свет
Свет

В данном случае это не простой повтор,  а нечто, похоже на заклинание. Одновременно оно  напоминает Иисусову молитву (ее самый краткий вариант: «Господи, помилуй!»), многократно повторяемую монахами-исихастами, жаждущими узреть сияние божественного света. Не зная Бога, не имея представления об исихазме, Холин, однако, превозносит свет как таковой, и это помогает ему избрать верное направление духовного поиска.
В другом стихотворении поэт, не чающий увидеть океан божественного свет, молит хотя бы об его «капельке»:

Дайте мне
Капельку Света
За это
Я станцую рок-н-ролл
Уступлю
Свою квартиру
Превращусь в кролика
Прыгну
С высотного здания
Обругаю
Начальника
За одну капельку
Света

Еще в одном «исихастском» стихотворении Холин выстраивает свое воображаемое родословие, как бы заявляя во всеуслышание: «Я родом не из тьмы! Я не хочу иметь ничего общего с тьмой!»

Свет
Во всем и везде
Свет
Идущий
От Земли к Звезде
Свет
Из глаз подъемного крана
Свет
Из глубины океана
Свет
Создавший
Нашу Планету
Свет
Родивший поэта

В цикле религиозных  стихотворений Холина есть одно, которое не может не вызвать изумления. Оно звучит так:

Отче наш
Сущий
На небесах
Да святится
Имя Твое
Да придет
Царствие Твое
Да будет
Воля Твоя
И на земле
Как на небе

Строго говоря, это не стихотворение, а точное воспроизведение первой половины евангельской молитвы «Отче наш» (Мф. 6, 9 – 10). В нем не изменено ни одно слово, лишь отсутствует окончание: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день; и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь» (Мф. 6, 11 – 13).
Здесь читатель убеждается в том, что нонконформистская независимость холинского поэтического «я» от множества условностей позволяет ему просто взять из Евангелия от Матфея главную христианскую молитву и поставить ее в один ряд с другими стихотворными излияниями своей души. То, что выглядит как нонсенс с точки зрения элементарных норм обычного стихотворчества, вполне оправдано в свете духовного поиска поэта. Получается, что в своих исканиях он в один прекрасный момент наткнулся на это средоточие абсолютных истин христианства и не смог ни отвергнуть этот духовный оплот, ни обогнуть его, ни переварить его содержание, и потому счел  самым лучшим простое дословное воспроизведение этих удивительных слов, которые вот уже почти две тысячи лет непрерывно звучат по всей земле, произносимые миллионами христиан в их каждодневных молениях.
И уже не удивляет, что в поэтическом мире Холина-авангардиста  нашлось место и Христу, и антихристу:

Поэма
На тему
Снятие Христа
С креста
Часть народа
О Иисус
Христос
Вознесусь
Первый купец
Издал вздох
Второй купец
Издох
Первосвященник
Покарали боги
Офицер
К стражникам
Снять Христа
С креста
Раздобыть дроги
К народу
По домам
Первый стражник
Пора и нам
Второй стражник
А он
Первый стражник
Слезет сам

Но если о Христе поэт говорит так, будто погружается в событие двухтысячелетней давности, то об антихристе он пишет совершенно иначе, признавая его своим современником, понимая всю социальную значимость этой устрашающей фигуры:

Человечество
Никем не руководимо
Как нива
Солнцем
Палима
Но вот появляется
Привидение
В образе
Гения
Идея гения
Позволяет половину людей
Превратить
В удобрение
Другая половина
Орошает
Своим потом
Молодые всходы
Расцветают
Народы
Вывод
Вожди
Нужны
Как дожди

Обращает на себя внимание способность Холина вместить в малую форму художественной зарисовки из нескольких десятков слов весьма значительное содержание, почти всегда схватывающее нечто чрезвычайно существенное из жизни своих современников. За внешней незамысловатостью, грубоватостью и даже намеренной, брутальной  «топорностью» холинского стиха кроется удивительная меткость наблюдений, верность констатаций, цепкая точность подмеченных деталей,  необычайная чуткость мировосприятия, отличающая прирожденных поэтов и одаренных психологов.
Если учитывать, что одно из свойств социологического рассудка – это ориентированность на выявление типического, массовидного, то Игоря Холиня, занятого в своих зарисовках сцен барачных нравов этим выявлением типического, можно считать стихийным социологом. Но он оперирует не научно-теоретическими, а художественно-образными средствами. Это не мешает ему проникать на достаточную  глубину понимания изображенных им типов, ничуть не уступающую научно-социологическим проникновениям.
Изобразительная поэтика Холина построена на демонстративном отсутствии оценочных суждений. Критики утверждают, что к его творчеству применимы такие определения, как «протокольный реализм» и «литература факта». Действительно, поэт никого не обличает, не осуждает, не обвиняет, не клеймит, не шельмует. Не предлагает он и никаких альтернативных выходов из того планетарного «тупичка Дрянинга», в который уткнулась советская «барачная цивилизация». Перед нами, казалось бы,  чистая, беспримесная дескрипция, вполне индифферентная социография обыденных нравов в их внешне незамысловатой подаче. Вместе с тем, личное, субъективное понимание поэтом изображаемых реалий никуда не исчезает. Оно явно присутствует и пронизывает весь образный строй его социально-поэтических картин. Творческое «я» занимает наблюдательный пункт в таком месте, где структуры социальной реальности не довлеют над ним. Напротив, он сам диктует  этим структурам тот строй и порядок, в соответствии с которым те расположились в созданных им картинах социального мира.