Лермонтову 200

Кедров-Челищев
Константин Кедров

Религиозные мотивы в творчестве Лермонтова
(фрагменты доклада на научно-практической конференции, посвященной 200-летию М.Ю.Лермонтова на Международной книжной выставке-ярмарке 2014 г.)

Есть такие складки судьбы, о которых много писал Деррида и частично Юнг, когда события пересекаются совершенно неожиданно. Кажется, что это случайность, а это мистические соответствия. В годы, когда я обучался в аспирантуре, мы жили в стране жесточайшей атеистической диктатуры, доходящей до фанатизма, и когда я предложил аспирантке, работавшей в энциклопедии, мы как раз тогда составляли Лермонтовскую энциклопедию, сделать статью «Религиозные мотивы в творчестве Лермонтова», она сказала: «Ты что, с ума сошел что ли? Только что сняли редактора за то, что он упомянул слова «крест» и «бог». Я говорю: «Ну, где наша не пропадала, я напишу». И когда я писал эту статью «религиозные мотивы в творчестве Лермонтова», предложили поехать в Тарханы, к Лермонтову. Я поехал с телевизионной группой. Мне многое стало понятно сразу, потому что место это – такая мистическая воронка. В ней крупные, огромные звезды. И вот это лермонтовское «и звезда с звездою говорит» – это ничего не придумано, это просто точно, потому что там действительно лучи пересекаются. «Из пламя и света рожденное слово» – это не что образ и не просто метафора. На самом деле вселенная разговаривает светом, обменивается информацией, клетки наши обмениваются информацией, нейроны обмениваются какими-то световыми сигналами. А количество звезд на небе сопоставимо с количеством нейронов у нас в мозгу. И конечно, Лермонтов – это человек судьбы. Он чувствовал сразу свое предназначение, все целиком и полностью. Поэтому у него этот постоянный мотив брошенного камня, который летит, как бы не зная о том, кто его бросил, зачем его бросил, но точно знает свою планиду, по которой он летит по вселенной. И вот когда я увидел эти звезды в Тарханах, мне почему-то расхотелось сразу заниматься таким чистым литературоведением. Я спросил: «Скажите, кто тут самый близкий к Лермонтову человек?» – «Это правнучка кормилицы Лермонтова, и она поет песню – колыбельную». Вот тема трагическая, тема смерти материнской, которая пронизывает всю поэзию Лермонтова. И вот приводят эту бабушку, и я сразу воспринял ее не как правнучку кормилицы, а просто как кормилицу Лермонтова. И она дребезжащим, старческим, совершенно не певческим голосом пропела вот это: «Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю, тихо светит месяц ясный в колыбель твою». Боже мой! И ощущение мистического присутствия Лермонтова, когда я вхожу в эту комнату, и там лежат книги, по которым он учился. Пришел Лермонтов – пришла совершенно новая эпоха, новое годовое кольцо. Вот Пушкин – это один слой и одно годовое кольцо, а вот пришел Лермонтов, и это совершенно другое. Пушкин – это еще захлебываясь от радости, что живет, радуясь солнцу: «Ты, солнце святое, гори! Как эта лампада мерцает и тлеет пред солнцем бессмертным ума, да здравствует солнце, да скроется тьма!» А Лермонтов – это такое ощущение смерти до рождения, вернее, смерти при рождении, ощущение человека, как бы пережившего смерть. Может быть, оно происходит оттого, что вот утрата мамы и утрата родителей вообще. Может, это, но мне кажется, что тут что-то большее. Первый, кто нам напомнил, что кроме радости, света, разума, есть еще тайна, и эта тайна для нас невыносимая. Потому она и тайна, что мы ее вынести не можем. Ну вот такая космическая тайна человеческого рождения, человеческой смерти, человеческой любви. Я думаю, что Лермонтов по природе своей был такой метафизический, мистический человек, который что-то знал не только о жизни, но знал и о смерти. И вот это что-то он постоянно сообщал миру. Он сообщал это в «Герое нашего времени». Напрасно так Николай I испугался Печорина – что это за человек, который все время везде во всем видит смерть, гибель? Он еще молодой человек, он еще жизни-то толком не изведал, а уже разочарован этой жизнью, он уже знает, что он погибнет, и знает, как он погибнет. Мало того, что он знает, как погибнет, он даст описание этой гибели. Вот это знаменитая складка Дерриды и этот знаменитый прокол – якобы случайное совпадение, когда Пушкин дает описание своей гибели в образе Ленского, зимой. И то же самое у Лермонтова. Но у Пушкина это трагическое как бы предсказание судьбы, но смотрите, какая безмятежная смерть: «Поэт роняет молча пистолет, упал, на грудь сложивши руку…» Дальше это знаменитое сравнение с домом, который покинут, и забеленные окна, как бледность на лице. И как это трагически у Лермонтова. Вот эта дуэль с Грушницким – какой-то удивительный перевертыш, трагически неожиданный перевертыш, потому что ведь Печорин по сравнению с Грушницким – это разум, это душа, это глубокие чувства. Ну а Грушницкий… А тут ситуация такая, что Грушницкий убивает Печорина – Мартынов убивает Лермонтова. Перевертыш такой судьбы. Вот он человек судьбы. Он человек судьбы, который чувствовал это вращение, чувствовал эту тайну великую. И он попытался ее передать в очень загадочном стихотворении. Я в свое время написал: «Выхожу один я на дорогу, оказалось все равно не в ногу». Он как раз приходит в мир, совершенно разочаровавшись. Если Александр I был весь в мистику погружен, искал смысл жизни, и в этом государь совпадал со своими подданными, все равно с кем он был согласен и с теми, с кем был не согласен, все равно они искали какую-то мистическую тайну жизни, то Николай был человек солдатского склада. Порядок мировой и мировой разум в его сознании был заменен воинской дисциплиной. И он совершенно искренне этой дисциплине служил, поэтому он даже университеты пытался превратить в некие упорядоченные учреждения. Хотел вообще закрывать, потом все-таки как-то преобразовать, но преобразовать так, чтобы и обучение университетское, но и философии, чтобы не было, и философию запретили. И вот в это время такой человек, как Лермонтов. Представляете, каково ему в это время было учиться, каково ему было спорить с преподавателями. Но он же не мог не спорить, потому что это был Лермонтов, потому что бешенный совершенно темперамент, гигантская сжатая энергия. И в результате этот ужасающий конфликт, когда университетская аудитория была заменена на казарму. Ну что такое философ в казарме? И что такое философ на войне? Вокруг Лермонтова сложилось очень много мифов, мне хотелось бы, чтобы эти мифы были развеяны – о Лермонтове на войне. Что он там карательным отрядом командовал, что у него висел мешок с отрубленными головами чеченцев. Я думаю, что скорее всего это трансформеры мифов. Кавказ Лермонтова помнил. И так же, как вокруг личности Пушкина миллион анекдотов и миллион всевозможных россказней типа донжуанский список Пушкина и всякая такая белиберда, вот вокруг Лермонтова другое. Вокруг него сложился такой военный миф об огненном ораторе, который пронесся по Кавказу, что он выжег какие-то там аулы и так далее. Я всего один раз беседовал с Ираклием Андрониковым на эту тему. Скорей всего это мифология. Но мифология, которую порождает человек, – то ведь тоже он. Кавказ почувствовал в Лермонтове роковую личность. К счастью, Лермонтов написал «Валерик», одну из первых… Нет, первая, конечно, антивоенная пацифистская вещь, призывавшая народы христианские и мусульманские к единению и к миру, – это «Тазит» Пушкина. Но «Тазит» прошел как-то незамеченным. А, между тем, весь Лермонтов – это все время продолжение этой темы пушкинского «Тазита». Обратите внимание, что и Максим Максимыч, и Печорин, и сам Лермонтов, и все, кто на Кавказе, они не видят в чеченцах никаких врагов. Да, они вот соприкоснулись, да, тут они сражаются – сраженье при Валерике, но он не делит на друзей и врагов. Там нет друзей и врагов, там есть восхищение героизмом и осуждение этой битвы с высоты поэта и поэзия с высоты христианской высокой настоящей этики. Очень многое в Лермонтове предвосхищает Толстого. Толстой ведь тоже был военным человеком. Ведь он же сразу написал свои «Севастопольские рассказы» – один, который понравился Николаю I, героизм – хорошо. А второй, где война просто показана как дичайший абсурд, который человечество должно отвергнуть, от этого отойти, и все – это уже запрещено, уже это не желательно. В Лермонтове действительно есть какая-то неразгаданность и непрочитанность. Конечно, непрочитанность и неразгаданость есть в каждом поэте. Если прочитан и разгадан, то не остается никакой поэзии. Остается просто лермонтоведение и литературоведение. Кому они нужны, кроме защищающихся филологов? Но кроме этой общей поэтической тайны, в нем есть еще своя метафизическая. Вот это знаменитое стихотворение: «Но не тем холодным сном могилы я хотел на веки так уснуть, чтоб в груди дремали жизни силы, чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь, чтоб всю ночь, весь день, мой слух лелея, о любви мне сладкий голос пел, надо мной чтоб, вечно зеленея, темный дуб склонялся и шумел». Понимаете, конечно, наука, философия, они нам сообщают, что жизнь – это более широкое понятие, чем только твоя жизнь, и что есть жизнь твоя и есть жизнь, которой ты живешь при жизни своей, но жизнь и твоя, и всей вселенной, и всего мироздания – жизнь вечная. Но никому, кроме Лермонтова не удалось передать это на таком интимном уровне. Дыхание – вместе с землей, вместе с небом, вместе с космосом. Пение, которое продолжает голос. Человек уходит, а голос его продолжает петь, ведь это голос его – Лермонтова, продолжает петь. Это одно из самых великих произведений о человеческой жизни, о его смерти и о его бессмертии.