Из романа - 3-летняя Соня становится взрослой

Карина Аручеан Мусаэлян
ОТРЫВОК ИЗ МОЕГО РОМАНА "Полководец Соня, или В поисках Земли Обетованной" © :
1949-й год, ночь ареста сониного отца. 3-летняя Соня хочет защитить родителей, но спасает только гумилёвского жирафа. Молитва Эвы: "Господи, покарай врагов моих и сделай сердце каменным..."...

   Так как бумажные книги все проданы, то я разместила весь текст романа в электронном виде ТУТ, где его можно ПОЛНОСТЬЮ БЕСПЛАТНО СКАЧАТЬ или читать через опцию "Посмотреть", которая высвечивается, если поводить курсором по низу обложки:
   https://yadi.sk/d/YID9yQZTX54tA

   ТУТ НИЖЕ - ОТРЫВОЧЕК.

*     *     *

...Соня просыпается.

Горит свет, но за окном темно — значит, ещё ночь. Шкафы почему-то все открыты. Выдвинуты ящики комода. Везде непривычный кавардак. В комнату хозяек дверь распахнута, и сами они, растрёпанные, в шалях поверх длинных ночных рубашек, жмутся испуганно к стене.

Соне становится не по себе: из страшного сна она попала в кошмар наяву. Или это тоже снится?

Папа и мама с незнакомыми застывшими лицами стоят у стола, за которым развалясь сидит чужой неприятный мужчина в сером плаще и постукивает пальцами по столешнице. Двое солдат вытаскивают и складывают перед Серым книги и вороха бумаг — письма, конверты, папины лекции. Они не помещаются на столе, падают на пол. Серый заставляет маму с папой подбирать их.

— Пишите на каждой книжке и бумажке «обнаружено у меня», подпись и число, — приказывает металлическим голосом Серый.

Папа поспешно достаёт чернильницу и две ручки.

У Сони начинает противно сосать в животе. Ей почему-то невероятно стыдно, что мама с папой такие послушные и разрешают Серому хозяйничать и так разговаривать с ними. Стыдно до резей в желудке, до мятной пустоты в полом теле.
Мама с папой не должны знать, что она их видит такими, вдруг понимает Соня.
К счастью, никто не заметил, как она проснулась. Соня, будто во сне, вскидывается, накрывается одеялом с головой, оставив себе смотровую щель, и сквозь неё продолжает подглядывать.

Красивые длинные пальцы папы с ребристыми ногтями и кустиками чёрных волос подрагивают, когда он пишет, что велит Серый. А у мамы вовсю дрожат руки и губы — вот-вот расплачется! — но она тоже пишет. Ручка прыгает. Чернила разбрызгиваются по белой скатерти.

— Не могу писать, — взрывается она. — Зачем это? У нас нет ничего запрещённого! Мы честно трудимся на благо общества. Правда! Если кто про нас что нехорошее сказал, так это от зависти, что мы с нуля поднялись, живём достойно. Но вы ведь всё равно заберёте Адама?

— Пиши, пиши, догадливая! — почти добродушно хмыкает Серый и продолжает стучать по столу пальцами. — Непременно заберём. Лет на пять-семь. Но по правилам. На всё свой порядок. А насчёт запрещённого — может, в самом деле нет. Может, вы хорошо затаились?

У Сони ещё больше холодеет внутри: ведь под матрасом в её кровати мама прячет запрещённую книжку со стихами про жирафа, который бродит у озера Чад!

Серый продолжает размеренно говорить, мельком проглядывая подписанные мамой и папой бумаги:
— Вот муж твой однажды посидел? Посидел. Снисхождение ему дали? Дали. Выпустили. Поверили. Пожил на воле — мало ли что вредного удумал. Теперь снова посидеть надо — для профилактики. В интересах нашей советской страны. А ты: «правда, неправда»... У страны своя правда! Она главней твоей!

«Где это надо посидеть папе?» — удивляется Соня. Вспоминает: что-то похожее папа говорил про какую-то новую правду и про интересы страны, которые главнее. Только она не очень поняла — какие такие особенные у страны интересы, если не как у Сони, мамы, папы и других отдельных людей, которые в ней живут? И разве бывает правда новой и старой? В понимании Сони, правда всегда бывает только правдой, а неправда — неправдой. Но правда не может быть такой, как Серый!

«Блаженны алчущие правды, ибо они насытятся. Ох, Адам, накушаетесь вы этой правдой. Придёт она за вами!» — вспомнила Соня непонятное зловещее пророчество тёти Кыси.

Соня с ужасом догадывается: это папина правда пришла за ним! Пришла, чтоб он увидел её гадкое лицо и понял, что ошибался. Но поздно, поздно! Эта неправильная правда сейчас заберёт папу. Надо что-то делать!

— Маня! — шёпотом позвала Соня Ангела Маню. — Маня!
Пусть думают: это она во сне шепчет. Но Маня не появлялся. Ну ничего, сама справится.
Соня отодвинулась к стенке, на освободившемся месте кровати «поставила» светящийся дверной проём, перевалилась за воображаемый порог на край кровати и, наблюдая из-под одеяла за происходящим, стала ждать. Может, Волшебная Дверь сработает, как тогда, с Колькой?
Но мешали сосредоточиться и правильно смотреть стыд за то, что она видит маму с папой такими испуганными, и за собственный противный мятный страх перед враждебной силой, ворвавшейся ночью в их уютный дом.
Волшебная Дверь не действовала.

«Цыплёнок жареный, цыплёнок вареный, цыплёнок тоже хочет жить! Его поймали, арестовали, велели паспорт предъявить», — вспомнилась Соне весёлая, но на самом деле очень жалостная песенка, которую часто напевала мама. Мама и папа были похожи сейчас на того бедного цыплёнка, который был «лишь куриный генерал и только зёрнышки клевал». Не отнимайте у мамы с папой их зёрнышек!

А голос мамы тем временем запел внутри Сони другую песню, героическую:

...Вот прапорщик юный со взводом пехоты
старается знамя полка отстоять —
остался один он от всей полуроты,
но не-ет, он не может наза-ад отступать!
Но не-ет, он не будет наза-ад отступать!
Вот кончился бой. И земля покраснела.
Врагов отогнали к далёкой реке.
И только наутро нашли его тело.
И зна-а-мя сжимал он в засты-ывшей руке.
И зна-а-мя сжимал он в засты-ывшей руке…

Соня всегда с замиранием ждала момента, когда мама грудным глубоким голосом будто взрыдает на долгом выдохе «не-ет» и сделает, вдыхая воздух, паузу перед тем, как медленно, будто ещё размышляя, протянуть: «он не может наза-ад отступать». В этой паузе Соня становится прапорщиком юным. Ей очень страшно, и она мгновение — только мгновение! очень долгое мгновение! — думает о бегстве с поля боя, представляя, как сейчас, прячась между мёртвых тел, быстро уползёт к спасительному лесу с открытого пространства, где взрываются снаряды и клубится дым. Ведь бой уже почти проигран! Бессмысленно сопротивляться. И зачем отстаивать неживое знамя, когда главнее остаться живым, спастись?! Чтобы потом, собрав новую армию, победить врага, — ведь это разумней, чем отстаивать деревяшку с тряпкой!
Но она не может бросить знамя! Хочет, но почему-то не может. Не может — и всё тут!

Что-то чёрненькое маленькое и трусливое в ней хочет бросить знамя, убежать.
А не может этого сделать что-то светлое и большое, которое тоже в Соне, но при этом, как ни странно, куда больше, чем она сама, — будто не только Оно её часть, но она часть Его.

И она понимает: бросить знамя — это предательство вовсе не деревяшки с тряпкой и даже не тех, кто понадеялся на неё, а предательство этого Большого Светлого. Непоправимая измена, которая так изменит Соню, что её никто никогда не узнает, и даже сама себя она не узнает, когда поглядит в зеркало. Потому что если уползёт с поля боя, то всё равно не спасётся, а навсегда превратится в Скрюченного Чёрненького, который угнездился в ней и нашёптывает: «Брось! Беги!», а это было бы ужасно.

Мама делает следующий вдох-выдох — от вялого вынужденного «не может» до гордого твёрдого: «нет, он не будет наза-ад отступать».

Всего лишь ещё один вдох и выдох. Но между ними рождается новая бесстрашная Соня, в которой парИт лёгкое сердце.

И пусть наутро найдут её холодное тело, но в застывшей руке она будет сжимать знамя, которое она не выпустила до конца. И на губах её будет играть радостная улыбка...


А мама с папой подписывают и подписывают для Серого бумаги и книги. Вот уже последние стопки вытаскивают из шкафа солдаты.

Сейчас они подойдут к сониной кроватке, засунут руку под матрас, где прячется жираф, шкуру которого украшает волшебный узор!

Соня превращается в юного прапорщика, который — вдох! — не может, выдох — не допустит этого!
Сейчас она поговорит с ними, как «говорила» с бандеровцами в ночных играх. Скидывает одеяло, будто внезапно проснулась. Садится в кровати. Трёт кулачками глаза и невинным взглядом окидывает комнату.

— Дядя, ты тоже хороший? — заспанным голоском спрашивает Серого, скорчив трогательную гримаску и застенчиво улыбаясь своей самой дружелюбной улыбкой.

— Тоже? — выдаёт себя Серый изумлённым вопросом, зная, видно, что его можно заподозрить в чём угодно, но только не в том, что он хороший. — Хороший как кто?

— Как мама с папой. Они тоже, как и ты, читать любят. И как тот солдатик, — Соня пальчиком тычет в одного из солдат с более симпатичным лицом. — Смотри, как он бережно держит книжки. Мама с папой говорят: кто любит книги, тот хороший! Мама с папой дарят тебе свои, потому что ты хороший? Папа добрый. Мама всегда говорит: ему ничего для людей не жалко...

Второй солдат начинает, как и первый, аккуратнее опорожнять полку, а Серый несердито прикрикивает на Соню:
— Ишь, шустрая! Разговорилась посередь ночи...

— Соня, разве можно незнакомым взрослым людям говорить «ты»?! — обретает голос мама.
Именно такой реакции и ждала Соня, чтобы произнести коронную фразу, которая должна окончательно убедить Серого в том, что он хороший:
— Ой, простите, — будто спохватывается она, обращаясь к Серому. — У вас такое доброе лицо, что вы прямо как друг, а друзьям говорят «ты». Вы будете дружить со мной?
— Буду, буду, — бурчит, отводя глаза, Серый. — Вот только с батьком твоим ещё трошки подружусь. Мы выйдем с ним, погуляем годик-другой...

И уже на «вы» обращается к Адаму:
— Собирайте вещички, Адам Суренович. Сами знаете, что брать.
Мама долго не может найти тёплые носки среди раскиданных вещей, и сама, как потерянная.

— Кончай работу! — устало обращается Серый к солдатам и поднимается. — Нэмае тут ничого. Ничого нэ заховано...

«А вдруг они напоследок мой матрасик поднимут?» — волнуется Соня. Надо чем-то закрепить эту маленькую победу. И придумывает.

— Мама, я опИсалась! — вдруг вскрикивает она и в самом деле делает это. Вряд ли чужие люди станут касаться испоганенного матраса. А книжку, если промокнет, можно будет высушить и проветрить...

— Ну что же ты, Соня, — раздражённо говорит мама. — Как маленькая! Подожди, сейчас папу провожу и тобой займусь...

Соня не в силах больше сохранять спокойствие и, уткнувшись в подушку, горько плачет, подвывая и вздрагивая всем телом. Пусть думают: она плачет от стыда, что опИсалась, и от того, что её обозвали маленькой.

Жирафа и маму она спасла. Отогнала врага к далёкой реке.

Но папу всё равно уведут. Папу спасти не удалось...

— Эх, малая! — Серый подходит к бьющейся в рыданиях Соне и треплет её по голове. — Бывает, бывает... Жизнь...


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
 
Подслеповатые звёзды висели на тусклом осеннем небе. Прерывисто сопела уснувшая Соня.

— Я вернусь, Эва, и мы начнём всё сначала. Мы обязательно начнём всё сначала... всё сначала… сначала…

Последние слова Адама крутились в гулкой пустоте головы Эвы, — такая пустота образуется в комнате, откуда вынесли вещи, и только тупая иголка старого патефона, оставленного за ненадобностью и включённого напоследок, никак не может сойти с наезженной дорожки заигранной пластинки, и слова, ещё несколько минут тому назад наполненные живым смыслом, тёплым дыханием и несомые вдаль щемящей мелодией, сулящей надежду и счастливую жизнь когда-нибудь потом, потом, но которая обязательно настанет, не может не настать, повторяются и повторяются… …теряя с каждым повторением часть смысла, превращаясь в набор мёртвых шуршащих звуков.

Сначала? Разве это возможно, когда не осталось ни сил, ни надежд?

Опять безрадостные серые утра будут сменяться тоскливыми сумерками и одинокими ночами. А она, Эва, станет стареть среди дел и забот, сплетая из них рубашку для Одиссея, который Бог весть когда вернётся, — и злая судьба будет снова и снова распускать к вечеру сплетённое за день.

Её обманули! Неужели жизнь дана для того, чтобы без устали плести эту чёртову рубашку, зная, что каждое утро надо начинать работу снова, и гнать прочь женихов, пока сами не исчезнут вовсе, и обречённо ждать, когда тело разбухнет от жёлтого жира и воды, и она перестанет узнавать себя в зеркале?! Где Ты, который обещал «И аз воздам»?! Воздай же, наконец!

Опять мотаться по серым тюремным очередям и кабинетам равнодушных начальников. И шить ночами для соседок и сотрудниц опостылевшие платья с рюшками, чтобы скопить лишнюю копейку на передачи для Адама, витамины для Сони, скромные посылки для Иринки в Москву.

И бояться. Бояться. Что сгинет Адам. Что посадят и её. Что отнимут и отдадут в детдом Соню. Что выгонят из столичного института Иринку, которая скрыла, не написала в анкете, что отец — враг народа.

Натерпелась я много страха
на своём коротком пути.
Стала я совсем черепаха —
панцирь сверху и ужас в груди, — складывались строчки.

Спазмы душили Эву. Звериный рык рвался из неё. Она вышла в обшарпанную ванную с облупившейся краской и ржавыми подтёками на трубах, закрыла дверь, чтоб никого не разбудить, опустилась на щербатый бетонный пол и завыла по-волчьи, засунув в рот кулак, как заглушку.

«Господи, если Ты есть... Дай мне мужества! Дай мужества! Почему Ты опять позволил отнять у меня моё?! Тогда уж забери и последнее, забери женское — жажду любви, желание прильнуть к сильной груди и затихнуть, ни о чём не думая, ни о чём не заботясь. Господи, покарай врагов моих и сделай сердце каменным»...

Наверное, её опять уволят с работы. Но может быть, это к лучшему, потому что на попутных машинах, на поездах «за ради Бога» надо опять следовать за Адамом от тюрьмы к тюрьме, от города к городу — до места ссылки, чтобы чувствовал поддержку, выжил и когда-нибудь вернулся к ней. Когда-нибудь... когда-нибудь.
Извечный женский инстинкт — сберечь, сохранить своё, собрать остатки разрушенного дома — владел Эвой, готовя душу к новым подвигам.

Эва снова взвыла от обречённости долженствования. Она устала сопротивляться. Не могла, не хотела двигаться. Но путь уже лёг у её дверей.

«И опять будут дальняя дорога и казённый дом... И ещё дальняя дорога и другой казённый дом. И ещё. Святый Боже, кинь мне под ноги дорогу в родной дом! Короткую дорогу. Впрочем, в этом случае можно и дальнюю — лишь бы домой! Как пробежала бы я её, пролетела, проползла. Сердце билось бы в нетерпении и гнало меня, не давая остановиться. Ноги не чувствовали бы камней и усталости. Где он, мой дом? Настоящий дом, где покой безопасности, где стены защищают, где шторы на окнах загораживают от недобрых взглядов. Обняться бы всем вместе на уютном диване под жёлтым абажуром и не размыкать объятий, а крепкие запоры не впустят чужого, не выпустят за дверь своего. Нет, в моём доме вообще не должно быть двери! И окон не будет. Но разве бывает такой дом? Нет, не бывает. А значит, ветер извне всё равно будет задувать в щели рам, выстуживать комнаты. И на кнопку звонка за дверью всегда могут нажать злые холодные пальцы. Ну почему, Господи, Ты так жесток и отнимаешь всё хорошее?! Тогда не показывал бы этого вовсе, не обольщал бы надеждой…»