Лаврентий

Светлана Забарова
 

 «Черный воробушек» - так звали мою крестную маму, тетю Полю.
Тетя Поля была гречанкой, очень маленькой гречанкой укутанной во все черное: «черный воробушек»
 Черное платье, черные, елочкой, чулки,  скрученные  узлами под коленками, редко - туфли( если праздник), конечно, тоже черные, с заваливающимся под пятку каблучком, но обычно она обувала более привычное: блестящие резиновые галоши с острыми носами и пунцовой байкой внутри.
Галоши снимала в прихожей, ставила их бережно - как живые, и еще оглядывалась тайком - так ли поставила.  Потом проходила в большую комнату, которую называла «зальчик», и  с деликатной пугливостью присаживалась на самый кончик большой красной софы.  Пугливость была постоянной. Как-будто все время боялась, что вот вдруг кто-то грубо крикнет, или ударит.
 Обычно она приходила навестить своего сына, скрипача Мишу с невесткой Софой, золотозубой Софой, потому что Софа повыдергала себе все здоровые зубы и вставила два ряда золотых: когда она улыбалась - дети начинали плакать.
Миша с  Софой жили на нашей лестничной площадке,  и тетя Поля потом уже заходила проведать свою крестницу, то есть меня, и, заодно,  поделиться с мамой последними новостями из жизни своей семьи.
 Софа с Воробушком не ладили. Софу возмущало, что тетя Поля называла чай - «чайчик», а веник - «веньчик». «Сама, как воробей и слова у нее воробьиные: «чик-чик...»
 Софа была выше мужа на голову, не говоря уже о свекрови. Еще Софе не нравились галоши, запах кизяка и чеснока, которым пропахли все платья воробушка и даже ее волосы.
Не нравились гостинцы, которые воробушек обязательно приносила; все эти аджики, цацабели, маринованные черемши - Софа брезгливо раздавала соседям. Не нравились сухие ломкие  изработавшиеся руки, которые все норовили обнять, погладить, подарить ненужную нежность и заботу. Этими руками Софа тоже брезговала: «Чего ждать культуры от людей, когда у них по дому козы шастают!» - кривила она яркие помадные губы.

 Сама Софа носила цветастые кримплены, и с ног до головы была увешана золотыми кольцами, цепочками и кулонами. Золотая Софа, жена скрипача. И руки у Софы были гладкие, навазелиненные, с красным лаком ногтей на коротких полных пальцах.
Софа никогда не работала, потому что муж Миша, между прочим, родной сын воробушка, зарабатывал очень хорошо. С утра он играл в детских садах, а вечерами на свадьбах и похоронах.
 Миша был очень хороший покладистый муж: играл и молчал, и приносил столько денег, что Софе было не истратить.
 Молчаливостью, но не характером, Миша пошел в своего отца,  мужа воробушка, сапожника Левона.
Дядя Левон был очень задумчивый и даже угрюмый человек и не любил общества.
 Как-то разоткровенничавшись, тетя Поля рассказала, что это из-за имени, которое было у него раньше, чем у него стало имя Левон.
А первое имя у него было Лаврентий, и принесло много неприятностей всей их семье, включая родителей, а может даже и целому селу, когда они еще жили в Закавказье, до войны.
 Лаврентием, будущего Левона назвали его родители  при рождении и в церкви крестили с этим именем, кто ж знал, что имя окажется таким опасным для жизни.
Вначале соседи говорили, что родители очень уж вознеслись, раз дали имя большого человека, сыну простого сапожника. Еще бы назвали  Иосифом!
Потом, когда их везли в теплушках, язвили, что даже имя не спасло, а некоторые сказали, что если б не это имя, может их село никто и не тронул, так бы и жили среди своих коз и виноградников.
И не втолковать было поселковым, что имя Лаврентий было дано младенцу задолго до появления в стране могучего человека; то есть, задолго до того, как тот стал могучим.
И, даже, когда поначалу, отец Левона, Юрий Муратиди, показывал в лавках, на базаре и кофейнях метрику сына - тыкал носом и доказывал, знакомые только недоверчиво косили глазами и похлопывали по плечу: «Да, знаем, знаем...»
 Началось это, с кривого на один глаз и очень вредного, в связи с этим, старика Анастаса Халиди.
 Пришел в гости, наелся  голубцов в виноградных листьях, напился чачи, отрыгнул и глядя последним сизым глазом выпалил:
 -  Очень вы гордые люди, Муратиди.
 - Это еще почему? - удивились хозяева.
 - Да сыну дали такое имя! Его только шепотом можно говорить, а твоя жена день- деньской орет его на огороде, пугая галок!
 - Что такого? - пожал плечами Юрий.
 - Кричит: Лаврентий, натаскай навоза! Или, что много хуже: Лаврентий я тебя сейчас выпорю прутом, негодяй!
 - И что? - Возмутился Юрий. - Моя жена не может своего сына отодрать  прутом? Своего сына?!!
 - Сына может, конечно, он ваш, никто не спорит, если только его не зовут Лаврентий!
Некоторые люди могут удивиться и даже очень...
 - Что ты, одноглазый, хочешь последний глаз потерять? Взялся оскорблять мою жену и моего сына в моем доме!
 - Это ты, двумя глазами не видишь того, что я вижу одним!
Кривой Анастас любил рассказать, что глаз ему выклевал горный орел, когда он дрался с ним за убитого зайца; но некоторые старики говорили, что Анастас глаз свой потерял от глупости, когда полез на спор на гору, и свалился было в ущелье, да  зацепился глазом за сучок дикой груши, что засыхала на склоне, и добавляли, что может для села было бы лучше, если бы он так и остался болтаться на сучке.
 - Я, за твое гостеприимство, тебе хотел совет дать, - разобиделся Анастас.  - Возьми своему сыну другое имя и тогда  пусть твоя жена орет его до самого солнца, пока не охрипнет!
 - Убирайся из моего дома! Из-за каждого придурка я еще буду менять имя сына, крещеного в церкви! А тебя наверное дьявол покрестил копытом прямо в глаз! Что ты, напившись моей чачи, решил отобрать у моего сына его имя!
И Юрий вытолкал Анастаса взашей из своего дома.
 -  Навлечешь на всех нас беду! - погрозил кулаком кривой  Анастас. И убрался восвояси.
 А Муратиди с некоторых пор стали замечать, что соседи как-то нервно  себя проявляют, и даже последняя  базарная побирушка, никем не уважаемая за любовь к вину, Халда, вдруг загундела: «Поменяйте имя сыну!»
 Юрий понял, что это кривой Анастас, который целыми днями слонялся по селу, вскоре настроил  многих сельчан против имени. Правда, висел бы лучше на сучке!
Однажды, Юрия вызвали в поселковую контору, там сидел уполномоченный из райцентра.
Он был хмур и сердит и едва Юрий переступил порог грозно спросил:
 -  Уважаемый, вы что хотите? Зачем вы ходите с вашей метрикой по селу и возбуждаете людей? У вашего сына, что, особая метрика, или может он один имеет эту метрику о своем рождении, а остальные люди ее не имеют? Вы чем там похваляетесь?
Юрий опешил и испугался.
 - Они не верят. - только и смог он из себя выдавить.
- Чему не верят? - уполномоченный сверлил Юрия острым и недобрым взглядом.
Юрий понял, что попался.
- Забыл.
 - Что забыл?
 - Всё.
 - Он у вас, идиёт? - обратился уполномоченный к поселковому старосте, который все это время старательно копался в бумагах на столе, делая вид, что очень сильно занят и  происходящее его  вовсе не касается, поэтому только пожал плечами и что-то невнятно промычал.
 - Дайте-ка сюда ваш документ.
Юрий протянул уже истрепавшуюся и стертую на углах бумагу.
Уполномоченный долго-долго читал. Молчал. Думал.
Разглядывал хлипкую фигуру сапожника: на врага не похож, значит дурак.
 - Что б больше с этой бумагой по селу не шастал. Что б я никогда больше не слышал про метрику твоего сына! Иди, - и  добавил с нехорошей усмешкой, - пока что.
Но и после встречи с уполномоченным, отец Левона не захотел поменять имени сыну.
 Когда же их всех, целое село, за одну ночь погрузили в товарные вагоны, только тогда  Юрий засомневался, правильное ли имя выбрал для своего сына.
Самому Левону, а тогда Лаврентию, было как-то все равно, потому что он был еще юн, смел и глуп. Ему нравилось, что они куда-то едут, что он увидит новые места и новых людей.
 В пути отец Левона  сильно простудился: была глубокая осень, с холодными уже, морозными ночами. Поезд едва-едва тащился по  пустынным местам, где за ночь не мелькало ни огня.  Стылый месяц выползал черной ночью, а бледным утром,  такое же  стылое  солнце и они сменяли друг друга бесконечное число раз...
По обе стороны железной дороги простирались пески, с задубевшими ребрами барханов, и только вдоль самого полотна временами тянулись тростниковые покосившиеся, будто пьяные, плетни - заслоны от песчанных и снежных заносов; никто не знал, что это за земля,  и лучше, что не знали; потому что с одной стороны железной дороги были пески Кызыл-Кум, а с другой: Бет пак-Дала( Голодная степь) - места страшные безводные.
Левону нравилось часами глазеть на пустыню, лежа на животе: он получил место на верхних нарах, прямо возле маленького окошка, это было лучше, чем смотреть внутрь вагона, где в тряпках гнездилось  горе, страх и неизвестность,  а люди кучились друг к другу, чтобы немного согреться. Не все были из его села: было много незнакомых.
  Кривой Анастас,  все вздыхал, шептал что-то в  углу, пока на него не крикнули.
 Родители Левона сразу как-то постарели. Мать пыталась всплакивать, давила рвавшийся из души стон. Отец, с обметанным жаром лицом, прижимал к себе самое главное: свою сапожницкую лапу, а ногами удерживал ящичек с инструментами.
 При конфискации хотели отобрать; конфисковали все, даже перьевые подушки, даже деревянный с протертыми кожаными ремнями протез деда, который никому сто лет уже не был нужен, а за инструменты Юрий готов был биться до смерти- потому что как же жить дальше, чем на хлеб зарабатывать, как семью кормить — без инструмента? И те, кто шуровал в его доме, заглядывал в котлы, пересчитывал штуки белья, отступили: «Только повезешь так, чтобы ни одна собака не прознала, понял?»
Поезд все чаще останавливался на перегонах,ждали когда промчит литерный, военный, мрачно грохочущий, грозный, то переполненный пассажирский: оттуда иногда быстрым всплеском долетала музыка...
 Стояли, ждали, когда прогромыхает на стыках  чужая жизнь. Мимо... Дальше.
А  то просто вставали  в песках, и бросали из вагонов с тупым стуком падавшие тюки, потом били промерзший песок киркой, потом махали лопатами, все молча, только звуки работы, стук кирок, скрежет лопат, короткие тупые  шлепки песка о брезент и дерюгу, топот, вздохи... шуршание  сапог.
 В один день, когда Левон проснулся, вдруг почувствовал - что-то изменилось:  воздух изменился, стал свежее, било сквозь щели ледяным,прямо в щеку.
Было как-то непривычно светло, он глянул в окно и увидел снег- все кругом было страшно белым слепящим... Это был странный снег- абсолютно чистый и ровный неторонутый никем покров.
- Как саван, - выдохнул кто-то...
 - Эй, заткнись, ладно?
Потом тихонько завыла мать. Отец лежал боком, привалившись лицом к сапожной лапе, ноги бессильно развалились и ящик снесло дальше, он углом уперся в чью-то спящую спину...
Теперь уже  Левон стоял с кайлом, и долбил смерзшийся снег, закаменевший песок, больше не видя ни снега, ни его белизны.
 Из других вагонов стали подносить умерших: состав прокосило тифом.
Их складывали вначале поочередно, потом уже друг на друга, кто-то из умерших был запеленут в тряпки, а кто так - в чем смерть застала.
 Легкий пустынный ветерок стриг по недалеким барханам  и казалось, что те дымятся холодным белым дымом. А в  воздухе носились посверкивая  резвые снежинки и порошили повернутые к небу лица, или затылки.
Могила все углублялась и Левон уже стоял внутри и только вверх выбрасывал  слипшиеся комья песка и глины.
 Яма казалась совсем черной в этой окружившей состав белизне, по одну ее сторону рос грязный бугор вынутого песка, а по другую - мертвых.
Вылез он только тогда, когда перестал чувствовать ступни, а работавший рядом, хмурый, с  черной прореженной сединой бородкой грек, ткнул его в спину черенком лопаты.
 - Лезь отсюда, давай, давай...
 Что его толкнуло, он и не понял, то ли что-то показалось, то ли почувствовал, но вдруг подошел к лежавшим мертвым и отогнул край хрустнувшего куска брезента, с него, с легким шорохом, ссыпалась снежная змейка.
А прямо на него глядели черные глаза. Глаза глядели на него не мигая, казалось, что они промерзли насквозь до затылка,  но в них было какое-то выражение: взгляд живого.
 Так в этот первый зимний день, Левон похоронил отца, и нашел свою Полю, воробушка.
А через три дня они приехали в Туркестан, где их выгрузили на привокзальную площадь. Маленький бирюзовый  вокзал, сиял радостью.
 Всех приехавших,  местные казахи разобрали на подводы, но никто не хотел брать кривого Анастаса. За дорогу он так обтрепался, ссохся, все время перхал, что с этим полумертвым стариком никто не хотел связываться - равнодушно обходили мимо.
 И тогда Левон принял его в свою семью.
Теперь у него была семья из мамы, Поли и кривого Анастаса, и еще наследство отца: металлическая сапожная лапа и ящик с инструментами - который дарил жизнь.
 И на Левона легла забота о замершей в горе матери, и о метавшейся в горячке, еще не отошедшей от могилы Поли, и о, видимо, сползавшем к могиле кривом Анастасе.
 Их отвезли за тридцать километров от Туркестана, на место, которому   предстояло стать шахтерским городом...
Потом Левон выстроил себе домик из двух комнат, кухни и пристройку, которая стала его сапожной мастерской.
Строился город, разбивались парки, пооткрывались рестораны, по городу шатались молодые крепкие парни- шахтеры.
И незаметно, дом сапожника Левона оказался уже не в центре, а практически с краю, город почти убежал от него вперед и в стороны.
 Уже рядами шли улицы с новенькими пятиэтажками.
Потом схоронили кривого Анастаса.
Когда Анастас выпивал, то начинал плакать одним глазом и приставал к Левону, путая его с умершим Юрием:
 - И что ты тогда не выбил мне последний глаз! Надо было выбить! Выбей мне глаз! Выбей хоть сейчас, а то я не смогу есть твой хлеб.
Но все равно ел, плакал и ел, пока мог.
 Слабел кривой Анастас прямо на глазах. Уже кашлял беспрестанно, и на тряпках, которые прижимал к своим синюшным губам отпечатывались пятна крови. С ужасом Анастас глядел на эти пятна и шептал: "Знаю я, это чья кровь!"
И только когда совсем стал плох, когда уже в груди беспрестанно клокотало и шипело при каждом вздохе не выдержал:
- Отпусти ты мою душу на покаяние.
- Да что я, священник, что ли?
 - Это я навлек беду на село! Я написал на твоего отца, и на тебя, а ты меня в свой дом взял, последним куском делился...
 - Ээх, - только и мог вымолвить Левон.
Кривой Анастас пытался рассказать как это вышло, что он сам так много говорил про это имя,так всех запугал, что и сам  перепугался, что кто-то другой, первый, донесет на сапожника - и сам стал первым. От страха.
Он, кривой Анастас, убил свое село, его жителей и отца Левона. Вот что хотел рассказать перед смертью Анастас. Но не было сил. И Левон запретил старику открывать рот, положив ему на губы свою ладонь, пахнувшую кожей и гуталином.
Тем же  вечером старик Анастас помер.
Тетя Поля расчесала его редкие залоснившиеся волосы гладко, смочила их одеколоном. А вот сколько монет на глаза класть поспорили. Вначале думали, что одну монету положить - раз глаз один, но, когда положили, то оказалось, что так покойник лежит и будто кривляется. Пусть хоть после смерти будет как все: с двумя монетами на глазах. Положили две монеты. Одну - на выпуклый под веком зрачок, а другой - прикрыли слепую, затянутую тонкой кожицей впадину. Так после смерти, кривой  Анастас оказался с  с двумя глазами, как  пришел когда-то в этот мир.
 А потом родился сын.
 Тетя Поля никак не могла родить ребенка. Все женские органы у  нее промерзли, пока она ждала, что ее закопают в могилу.
Когда они прошли осмотр у гинеколога, тот сказал Левону:
 - И кого ты хочешь, чтобы эта женщина тебе родила? У нее матка, с мизинец младенца! Разве что воробья, да и то!
 - Все равно родит сына! Пошли отсюда, от этого дурака,- подхватил к выходу из амбулатории свою жену, которая вот-вот начинала плакать.
 - Уморишь бабу! Невежа!- крикнул вслед рассерженный доктор.
Это был молодой доктор, только после института и все удивлялся грубости и нелепости своих пациентов. То баба в матку засунет кусок резины, то лепесток луковицы, чтобы выкидыш получить, то напьются травы череды и беладонны, страшно ядовитой, а он потом чистит и вырезает их загнившие черные гангренозные матки, спасает глупые жизни. Да не все. Вчера только на столе кончилась одна такая дура, жалко, молодая совсем, жена милиционера... не хотели второго ребенка. А у этой вот, которая фактически без матки, и одного родить не выйдет, все наоборот!
 И тут же забыл об этой паре.
А когда через два года, на кресло к нему взгромоздилась огромным животом, крошечная женщина, даже не сразу вспомнил, а потом ужаснулся тому, что увидел.
Да, именно, не столько  нащупал, а странным образом, ясно увидел сквозь живот, как  огромная радужная со вздувшимися венами  истончившаяся матка  держится из последних сил, держится, только чудовищной жаждой материнства, вот этой крошечной женщины, воробушка , и вот-вот развалится с треском, как переспелый арбуз, утопив в крови и мать и младенца.
-В операционную живо!!! В черта -бога -душу -мать! И продолжал страшно материться, пока в руках не оказался скальпель, а перед глазами  - измазанный йодом квадрат вспученного живота с вывороченным желваком пупка.
 Так появился на свет Миша.
 - Два кило сто двадцать пять грамм, 45 сантиметров, по агару -7, - диктовал в карту доктор.  -  Черт его знает, вопреки медицине родился, а ?
 - Бог может?- улыбнулась сонная акушерка.
 - Что бог?
 - Может бог знает...



В этот день тетя Поля прошла к нам прямо в «зальчик» позабыв снять галоши. Невозможное событие. Значит, что-то серьезное произошло.
 - Софа хочет ехать в Грецию. Надо, говорит, продать дом и всем ехать. Зачем нам ехать? Кто нас там ждет? Что будет?...
Мысль эта пришла в голову Софы и наполнила ее жизнь смыслом, после того, как ее пригласили в один богатый дом.  Хозяйка дома,  только что вернулась из Греции, где  навещала свою дочь, Софину одноклассницу, вышедшую замуж  за солониковского мехоторговца. И ей нетерпелось похвастать.
Софа ради этого случая выкрасила волосы хной, надела самое дорогое кримпленовое платье.
При виде платья, мать одноклассницы рассмеялась:
 - Таким тканем в Европе стулья кроют, а наши дуры на себя напяливают.
 Софа «дуру» проглотила, она это умела, когда было нужно.
 Потом Софе показали фотографии: глянцевые и неправдободобные, как открытки. Внутри этих фотографий, ее одноклассница, Цирова Ирка, блистала то в пене свадебного платья и с диадемой в волосах, то выставляла свои кривые ноги на пляже, а за спиной ее вздымались аквамариновые волны Эгейского моря, то лежала в «шелковой пеньюаре» на огромной, крытой леопардовой шкурой кровати.
Кривоногая, носатая, бровастая и черная, как кочерыжка, Ирка, теперь купалась в буржуазной роскоши.
 А,прощаясь, хозяйка вбила последний гвоздь в Софину гордость.
 - В Греции люди золото хранят в банках, а не во рту, а во рту у них — фарфор!...
Но, конечно, ни про зубы, ни про кримплен, Софа не сказала ни мужу Мише,  ни свекрови, а сказала удивительное:
- Мы -понтийские греки, и надо ехать на историческую родину.

 - Как сказать  Левону?- спросила тетя Поля и заплакала.
Как сказать Левону, продай дом, который мы с тобой строили из ничего, где родился наш сын, где он рос, где наше маленькое хозяйство. Как сказать Левону продай дом, в котором уже думал умереть, чтобы сын положил на его глаза монеты, как он когда-то, положил монеты на глаза кривого Анастаса и, потом, на глаза своей матери, только на глаза отца своего не положил...
 Тетя Поля, до того, как Левон  вынул ее из общей кучи трупов и заволок на закорках в вагон ничего не помнила. Первое, что она увидела   в своей  вернувшейся жизни, было лицо Левона,  первое что почувствовала - его руки, которые растирали её тело, его дыхание, которое он вдувал в ее рот.
Все, что было до этого,  Поля вспомнить не смогла.
По-научному это называется -  ретроградная амнезия. 
Она только  потом стала знать, что она "Апполинария Зугдиди из-под Сухума": так было написано в ее документе, который нашли зашитым в кармашке платья. Но в том поезде больше никаких сухумских Зугдиди не было. А может остались вдоль полотна, как чуть не осталась Поля, но кто-ж про это скажет.
 А Левон стал называть Полей, потому, что отрыл ее в поле, как поздний озимый колосок.
Как замерзшую птичку, сорвавшуюся с ветки жизни: в своем черном платьице, на снегу, она и была - черным воробушком.
 Было немного странно, потому что все, кого она знала, могли о себе рассказать, или о своих родственниках, вспомнить какие-то случаи, чьи-то слова, а у Поли в мозгах было черно, как в могиле, так что ей становилось страшно.  Получалось, что она все же умерла, то есть, часть ее жизни умерла.  Так все время думать, можно было и  умом тронуться...
И тогда она приняла свою жизнь с того момента, как увидела Левона, так и получилось, что первым человеком в ней стал Левон. Любовь это, или нет, никто бы ей не сказал.
Но если бы ей сказали, что надо вынуть у нее из груди сердце и отдать Левону, она бы тут же согласилась.
 И все же ей было легче начинать новую жизнь на новом месте, потому что не с чем было сравнивать. Потому что  она забыла горечь потери. Потому что она забыла, что любила в прошлом, какой был у нее  дом, какие в нем запахи, как пахнет улица, как пахнет море, какой у него цвет. И некоторых греков это раздражало: да что с такой рассуждать, она как кувшин без вина.
 И были неправы, конечно, но на ком-то же надо было выместить злобу за свою беду.
 Зато она сразу узнала как пахнет  и как живет степь,  которая вначале начиналась прямо за порогом их хибарки, и той, первой весной, едва сошел снег, прямо на порог полезли мелкие азиатские желтоватые  подснежники, а потом, когда солнце подсушило землю, то вся даль степи словно  закровоточила:  это усыпало ее тонконогими  черноглазыми  маками с алыми нежными шелковистыми лепестками. Когда у них появилась козочка, то Поля выводила ее в степь и иногда так увлекалась, что добиралась до предгорий.
 Это потом уже, мимо их дома сама собой стала двигаться улица, все дальше отгоняя степь.
 А  Левон чинить обувь  начал сразу, как приехали: потому что, какие бы ни были времена, а подметки нужны людям без дыр.
 С утра, едва рассветало, они вместе месили кирпичи из самана, а ставшая тихой мать Левона, на дворе в тандере, пекла лепешки.
 Тендер  им взялся вымазать один казах: он приехал из аула, чтобы стать шахтером. Казах был очень веселый, он все время пел: « Ойлалай-ой- лалай, ой- чинури, ой чинури, -ойлаллай»,  и   отбивал ритм ладонями по перевернутой сковородке, тело его ходило ходуном, будто в него забыли положить костей и подмигивал Поле.
 - Тебе в ансамбль, а не в шахту, надо. Там как будешь танцевать? Камнепад сделаешь!- Ворчал кривой Анастас!
- Ата, грейся на солнце! Хорошо же! - смеялся казах и продолжал свои «чинури».
А тендер вымазал хорошо крепко без единой трещинки.
Казах пел, кривой Анастас ворчал, мать Левона крутилась возле печи, Поля мела двор «веньчиком» из прутьев помелы, Левон, у которого изо рта торчал пучечек гвоздей, стучал молоточком по башмаку, нанизанному на сапожную лапу, за домом степь разливалась алыми маками... той, первой их весной...
Вот это почему-то вспомнилось Поле: теперь у нее за прожитые годы накопилось своих воспоминаний.
 Как сказать Левону- продай дом!
 Теперь, когда у нее появились свои воспоминания, она могла сказать про каждую вещь, которая появлялась в их доме, про медную кофеварку, которую каждое утро ставила на газ, чтобы до работы Левон успел выпить кружку кофе без молока и без сахара, про большую железную кровать с тремя подушками, про полки на стене, с которых свисали луковые и чесночные косички, и завитушки красных острых перчиков, и про ряды бутылей с цацабели, заткнутых газетной бумажкой и замотанных  ниткой: как все лето в саду под яблонями кипел бурлил в тазу, на старом тендере,  томатный суп, заправляемый чесноком, толченым грецким орехом и нашинкованной зеленью из кинзы петрушки и укропа  и такой шел острый и горячий запах, что чихали и козы и куры, а потом готовые цацабели, разливали через железную воронку в эти вот бутылки; про неизменный «веньчик» в углу, который часто шел в дело, чтобы отходить по тощему костистому  заду зловредную козу, которая, стоило приоткрыть дверь, вламывалась в дом. Левон иногда шутил, что это душа кривого Анастаса в нее вселилась....
Пока Поля плакала на софе, Софа сама решила поговорить со свекром Левоном, предполагая, что от воробушка проку не будет. Миша вообще был не в счет.
Софа знала, что свекр ее терпеть не может, и обычно не стремилась к общению; Левон же  никогда не приходил  в их кооперативную современную квартиру, а когда она редко, но все же, случалось, навещала с  Мишей дом Левона, тот  убегал в мастерскую и стучал там молотком, пока Софа не уходила.
 Софа застала свекра в сапожной мастерской за работой. Если Левон и удивился, то никак этого не показал.
 Многим людям, кто приходил подправить свои каблуки и подметки, мастерская казалась очень уютной. Она была устроена с любовью к ремеслу.   На одной стороне были ряды полочек, заставленные рядами ожидающих ремонта разных обувей: то стоптанные до пят корявые страдальцы-ботинки, хозяин которых, очевидно, обращался  только в случае полной разрухи своей обуви; то надорванный детский сапожок; то щегольская, зеленая, с бантиком на боку, дамская туфля, узконосая, на каблучке-рюмочке - кого хотела охмурить ее кокетливая хозяйка?
На другой - обувь уже после ремонта: налаженная, нагуталиненная, смазанная кремом, заштопанная помолодевшая.
 Третья, боковая сторона, была рабочая - там висели на гвоздиках сапожные ножи, штопальные шила, какие-то клещи, на полочках аакуратно расставлены жестянки с гвоздями, баночки с кремами, шетки, бархотки.
Самое главное место в мастерской, занимала  сапожная лапа Юрия Муратиди - ничего с ней не сделалось со временем: так же, как отец, Левон нахлобучивал на нее  очередной башмак и вбивал гвоздики в каблуки, обстукивая даже мелодично, казалось, что у его молоточка есть своя речь. Пахло резко кожей, скипидаром, и еще кофе с чесноком( Воробушек, три раза в день приносила горячую кружку свеже- молотого,  только что сваренного кофе, и большой, косо отрезанный от буханки, кусок черного хлеба, намазанного поверх масла цацабелями).
И люди понимали, что здесь - все для них, для того, чтобы они ушли с красивой починенной обувью.
 Для этого и слов никаких не надо было. Левон никогда, как другие сапожники не нахваливал своих умений, не говорил, заглядывая преданно в глаза: «Сделаем в лучшем виде! Будет у вас не туфля, а дар судьбы, такой туфле английская королева будет завидовать! Я такую набойку поставлю на каблук, что до смерти будете носить», ну и так далее...
 Ничего подобного Левон никогда не говорил, а говорил коротко: «Приходи завтра, после шести, - а если срочно, надо было кому-то, то, - ладно, приходи, через два часа».
 Зато его набойки носились долго, а у некоторых из тех, кто заранее набивал себе цену, очень быстро отлетали.
 Только Софе, все это  - сапожное дело, и мастерская, казалось жалким  и убогим.
 Левон, заросший от самых глаз и по скулам  вплоть до кадыка, серебристой щетиной и с такой же серебристой густой щетиной на голове,  и с черными кустами не седеющих почему-то  бровей, в мятом синем сатиновом рабочем халате и грязных, в пятнах ваксы брюках, выглядел довольно мрачно. «Как арестант какой-то» - мысленно сморщилась Софа.
 За то время, когда  идея  с отъездом окончательно прижилась в Софе, она сильно обогатила свой лексикон, и думала, что вот этими новыми, очень звучными и европейскими словами, сразит свекра наповал.
 Она сразу обрушила на Левона и про понтийских греков, и про историческую родину, и про репатриантов, которые там, в Греции имеют преференции в виде подьемных, субсидий и даже возможности получить бесплатный участок земли, на котором можно построить дом и  развести оливковую рощу. Миша не будет гробить свой талант, провожая на кладбище всяких покойников: каждый день играть покойникам на скрипке!!! Покойники, во-первых, все равно не могут оценить его мастерства, им уже все равно, а во-вторых, от таких переживаний  можно  заработать рак желудка .
 - Пусть на свадьбах играет. - вставил Левон.
  - Свадьбы редко бывают, а похороны -каждый день, а платят меньше.- отбрила Софа. - В Греции Миша будет играть в симфоническом оркестре!
Левон мог спросить , что мешало Мише играть в симфоническом оркестре, скажем в областной филармонии, и зачем для этого надо переезжать в Грецию, но не стал. Он не считал возможным обсуждать своего сына с невесткой Софой, про которую сказал только один раз, когда Миша приводил ее в дом для знакомства: «Беда». Никто и не понял, что это за такая характеристика невесты.
Софа тогда сделала вид, что не услышала, а после свадьбы, когда какое-то время все жили вместе, демонстративно  носила свою обувь в ремонт другому сапожнику.
 - Так мы решили ехать!
Левон пожал плечами.
 - Надо продать дом, а то денег может не хватить на первое время,  ну что это за халупа? Поедем все вместе - семьей легче- у вас будет другая красивая будочка, стеклянная, на самом шумном афинском перекрестке!  С вашей сноровкой, вы самым богатым будете обувь чинить. А не этим забулдыгам-шахтерам - все равно не ценят!
Софа хотела было продолжить, но внезапно увидела, как  у  Левона побелели  костяшки пальцев сжимавшие молоток,  и быстро отступила за пределы мастерской.
 - Вон!!! Шлюха!!!
Разрыдавшись, Софа убежала.
 
Вечером, когда Поля робко вернулась домой, Левон сказал ей:
 - Имя забрали, теперь хотите дом забрать? - и не глядя  на жену, ушел спать в сарай, на сено для козы.
 Этот горький упрек, Поле был очень обиден. Это было единственный раз, когда она воспротивилась мужу, и они сильно, на целую  неделю разругались.
 Случилось в том году, когда  Мише исполнился год, а  в далекой Москве  свалили могучего человека, объявили преступником, убийцей - страшный оказался человек.
А Мише был год, и получалось, что у отца такое теперь кровавое имя, то есть будущее Мишино отчество.
 Поля закричала: "Не губи сына!"
 И Левон, неделю думал, а потом пошел и переправил документы.
 В ЗАГСЕ его поняли, там сидел чистенький умытый дядечка, даже щеки его скрипели от чистоты.
 - А какое имя хочешь?
 - Все равно.
Дядечка повертел старую, едва не расспывшуюся в руках метрику, и довольно засмеялся.
 - Вот, смотри: написано- ЛАВРЕНТИЙ, а мы буковку А, заменим на Е,  букву Е из твоего имени, на О, а букву Р вообще уберем. И получится очень красиво - ЛЕВОНТИЙ!
 - Не зря зарплату получаешь- одобрил Левон.
 Имя действительно было красивым, а кроме того, что было важно для Левона, но про что он ни с кем не поделился -  не целиком у него стало другое имя, а просто в старом имени кое-что поменяли. Это как прогнившие доски забора заменили новыми, или, как подумал про свое ремесло Левон, все равно,как он бы заменил старый каблук, на новый. А колодка-то все равно остается прежняя. Подумав про то, что в его имени остается прежняя колодка, Левон повеселел:
 - Приходи ко мне, я тебе бесплатно сменю набойки и почишу ботинки: вон у тебя, ногти подстрижены, а набойки сношены.
Но, прощаясь, все же не удержался и добавил:
 - Вы уж как-нибудь руководите, чтобы мне не пришлось опять буквы переставлять.
 Дядечка хотел было успокоить Левона,что там, наверху, сейчас никого с именем Левонтий нет,- но вовремя прикусил язык.
 Так Лаврентий стал Левоном, ради сына.
 Вначале он думал, что вместе с отчеством и фамилией Муратиди, передаст сыну и сапожницкую лапу своего отца Юрия  и семейное ремесло.
Но Миша скучал в его мастерской, когда Левон показывал как надо ставить гвоздик на каблук, чтобы с одного удара вогнать его по самую шляпку, или как обрезывать кусок резиновой набойки по размеру, Миша отвлекался, ерзал и глядел на улицу где в луже, покачиваясь, плавал фантик, он даже надувал губки представляя, как покатит это фантик своим дыханием; или  как на выросшем само собой возле мастерской кусте джуды звенят под ветром листья: он думал, что какая-то мелодия запуталась в ветвях и не может выбраться -  тогда ему хотелось побежать и освободить ее.
  В мастерской же Мише нравилось только, как стучит молоток:  он мысленно подставлял под этот стук какую-нибудь мелодию, слышанную по радио.
Такую выдумал себе игру.
 То, что Миша не проявляет интереса к его сапожницкому делу, огорчало Левона. Но, с другой стороны, сын внешне, больше походил на Полю, только был толстым, рыхлым, а значит в его крови могло быть заложено то, о чем им с Полей никогда не узнать. Может быть он был ближе Полиному отцу, или деду: куда-то во мрак растеклись размотались родовые нити, и смотать их в клубок, было невозможно.
Поэтому,Левон и не стал возражать, когда воспитальница в детском саду сказала  Поле:
 -  У вас музыкальный мальчик, может петь громче хора: все время поет, аж, извините, надоел, даже  на горшке, не знали? У вас кто в доме поет?
 - Никто, радио только!
 - Вот видите, сам у радио научился,  другого сто лет по нотам возить будешь и ничего! Такой способный! Отдайте его может на  домру, или на баян - такой  способный!
Мишу приняли на скрипку.
 Когда Левон покупал  первую детскую еще скрипку, а для этого пришлось ехать два часа рейсовым автобусом в областной город, то продавец в магазине сказал:
 - Скрипка- это благородно!
И подал  Левону маленькую легкую изящную скрипочку, с изогнутой декой, пахнувшую лаком, к ней еще полагался смычок, а расчувстовавшийся продавец еще и подарил баночку с канифолью, объяснив, что этим надо натирать смычок, чтобы он как по маслу двигался по струнам.
   - Пусть ребенок на здоровье учится, надеюсь, ваш сын переплюнет этого итальяшку Паганини!
 - Вот, - с городостью  передал Мише скрипку Левон, - скрипка- это благородно, а та, дура, пусть сама на баяне играет! Кто такой Паганини, знаешь?
 - Нет, папа.
 -Узнай, и чтобы играл лучше.
С тех пор Миша уже не сидел в мастерской у отца, а целыми днями, пока было тепло, учился в огороде, между грядок с томатами, в саду под вишней, в дождь уходил под навес сарая, а когда холодало, то  в дом.
Его было не отодрать от скрипки, даже спать с ней хотел! А когда не разрешили спать со скрипкой в одной постели, то все же клал ее в футляр, а футляр на табуретку рядом с кроватью, и даже укрывал одеялом, который Поля сшила специально для скрипки.
 Вначале то, что извлекал из скрипки Миша, трудно было назвать музыкой,  Левон осторожно спрашивал:
 - Это как называется?
 - Задание!
 - А Паганини такое тоже играл?- интересовался Левон.
 - Еще как, по шесть часов!
 - Трудно?
 - Вот смотри, - и Миша показывал отцу, красный натруженный  подбородок, то место которым прижимал скрипку, и еще показывал подушки пальцев, - потрогай.
Левон трогал: пальцы у сына были такие же мозолистые, как у сапожника.
 Потом звуки стали более осмысленными:
 - А это как называется?
 - Арпеджио.
Левон понял, что сын шагнул на другую ступень, хоть наверное до Паганини еще долго.
 Как-то пришла ругаться соседка:
 - Моя коза от вашего сына перестала молоко давать!
 - Твоя коза от моего сына,-передразнил Левон,- думай, что говоришь! Мой сын само арпеджио играет, чего твоей козе и не снилось. А если она такая нервная на благородные звуки, своди ее к ветеринару!
Зато через восемь лет, эта же соседка, внезапно овдовев, после того как ее мужа  зарезали в пьяной драке, просила Мишу отыграть что-нибудь достойное, подобающее случаю, на поминках и назвала его при этом Михаил Левонтьевич.
 Но вот удивительное дело, чем больше возрастало Мишино владение скрипкой, тем дальше он становился от семьи. Левону прямо так и казалось иногда, что сын его, как-будто  отлетает куда-то вдаль...
 Однажды Миша пригласил отца в сад, посадил на скамеечку под вишнями, был конец мая и с вишен сыпались легкие белые лепестки, вокруг скамеечки быстро насыпало белые полукружья, на плечи на голову Левона - тоже.
 Миша достал скрипку из футляра, положив его рядом со скамейкой, в открытый футляр, на темный уже истертый бархат, тоже посыпались вишневые лепестки.
 И стал играть что-то очень энергичное, злое и задорное одновременно, его смычок так яростно шнырял по струнам вверх- вниз- вбок, что Левону казалось скрипка сейчас разломится  в щепу и разлетится по саду, что и не соберешь.
 - Вот папа, Паганини.
 - Отчаянный  видать был малый, этот итальянец! Наверное трудно было  с ним сладить.
 - Да, папа, сорок  лет никто хоронить не хотел.
Видя, что Левон как-то даже разочарован Паганини, не затронул он его, Миша сказал:
 - Сейчас папа, я тебе другое сыграю.
 И вдруг провел длинно смычком, отчего струны как-то даже будто замерли на секунду забыв отдать звук,  а потом тонкий тянущий звук пришел будто откуда-то сверху  и  вдруг у Левона на затылке зашевелились волосы, потому что он  ясно почувствовал —  это мать провела ладонью по  его волосам, нежно и тоскливо.
 А потом он увидел снежное пространство и маленький черный стручок поезда, который медленно полз выпыхивая в небо черные пучки дыма.
 Ледяное бледной солнце без лучей, металось по небу словно потерявшись, и видел он это будто глазами отца, парившего   над черными пучками паровозного дыма.
 А потом под ними показалась, глубоко внизу, зияя чернотой, разрытая  могила, в которую все несут и несут людей и заваливают телами: вот пронесли за ноги  его отца, потом туда кинули Анастаса,  и Полю, и мать, и все как-то даже весело,  а поезд вдруг лихо помчался вперед отрываясь от рельсов и стал взбираться все выше и выше,  и из него посыпались все, кто там еще оставался, и   сам Левон вдруг выпал из вагона и стал падать и падать, пока не упал в могилу.
 А потом люди стали вылезать из могилы и чем больше их туда пихали, тем ожесточеннее они из нее полезли, и поднялся страшный ветер, бил в лицо снегом, слепил глаза и мертвых и еще живых, а они шли сквозь метель, которая наотмашь хлестала их по лицам, рвала за волосы, и трепала их стылые тела, и засыпала снегом, но они шли, поддерживая друг друга: мертвые и живые,пробивались сквозь страшную бурю, потому что не хотели лежать в безвестных могилах вдоль рельсов, не хотели лежать забытыми, внутри холодной земли, не хотели лежать неоплаканными - его греки, его народ, среди которых был и он сам, и его отец, и кривой Анастас...
 А больше Левон уже ничего не смог увидеть, потому что глаза его заволоклись дрожащей радужной  влагой, которая потом стала сползать по его заросшим щетиной щекам.
Так Левон заплакал впервые за двадцать лет.
Смог оплакать тех, кто навсегда остался погребенным где-то вдоль  рельсов, а где - никто теперь не найдет.
 - Если так будешь играть для других людей, - потом сказал Левон,- значит хорошо, что не стал чинить башмаки. А кто такую музыку написал - великий человек.
 - Это Сен-Санс написал.
 - Правильно написал. Про жизнь.
А потом Миша собрался в консерваторию, но вместо консерватории  привел  Софу.


Поля не спала, она сидела на краю разобранной постели, и смотрела на ту сторону кровати, где должен был лежать Левон. Но там была только простыня в сиреневых цветочках и взбитая подушка. Поля погладила простыню, и нежно поцеловала подушку, как будто это была голова Левона. А она, ой как не часто целовала его голову. И вдруг сейчас, от этого, ей стало страшно жаль Левона, и того, что она его так мало целовала.
 Однажды соседка ей сказала:
 -  За что тебе такое счастье?
 Соседка имела в виду, что  плоская как подметка, что  ладит на подошвы горожан ее муж, полумертвая  Поля, имеет хорошую семью и живет без проблем.
 Тогда как она, соседка, всю жизнь промучалась.
Ее муж торговал возле кинотеатра газировкой.
И его знал весь город. Без него не обходились ни крестины, ни свадьбы, ни дни рожденья - он лучше всех танцевал «сиртаки.»
 А еще  не мог равнодушно смотреть, когда мимо на киносеанс проходят красивые женщины.
Он их зазывал выпить газировки, напенивал стакан не щадя сиропа, а как он это делал -  были отдельные сиртаки.
Стоило красавице выпить его газировки с сиропом и дальше все  уже получалось само-собой. Если попадалась замужняя, то потом обманутый муж приходил разбираться , но часто дело заканчивалось мировой в  ближайшей шашалычной. И все же, как  уже упоминалось выше, его зарезали.
 Поля никогда не думала про слова соседки. Только вот сейчас, на краю кровати, вспомнила.
 Она не верила  в счастье, то есть не доверяла.
А всю жизнь провела в ожидании беды. И вот она случилась.
Левон сказал:
 - Мы никуда не едем.
 Он ушел спать на сено, рассерженный , но еще не знал про беду.
А она знала , потому что надо было выбрать между сыном и мужем. Он своими словами заставляет ее выбрать. А как можно выбрать мужа или сына?
 Раньше она могла отдать ему свое сердце: но теперь он хочет, чтобы она порвала свое сердце на две части.
Поля легла на свою половину, вытянулась, и пролежала без сна, смотря в ночь.
 Утром, по заведенной привычке, как только  жиденький расссвет тоскливо вполз в комнату, поднялась,  надела платье, заплела редеющую косицу, завернула ее узелком на затылке и пошла на кухню ставить на газ кофеник.
Но Левон не пришел завтракать в дом, а Поля слышала только его твердые  шаги мимо кухонного окна  и потом резко  хлопнула калитка.
В полдень, как было заведено всегда, Поля принесла в мастерскую чашку кофе и бутерброд с цацебелем.
 Поставила на рабочий стол. Левон стучал.
 - Я поеду.
Левон продолжал стучать.
Поля постояла, ждала, но Левон работал -  тихонько вздохнув, Поля ушла в дом.
 И только когда жена ушла, молоток выскользнул из рук Левона,и, падая, больно стукнул его по косточке на щиколотке.
 А Поля ушла в дом и делала обычную работу, которую делала каждый день: подмела "веньчиком" полы, спрыснув их водой, просушила на осеннем скупом солнце одеяла, ощипала в саду  с гладиулосов подсохшие нижние цветки, накормила козу и кур, собрала из-под несушки теплые коричневые яйца, две штуки. Потом сварила их вкрутую, остудила и отнесла Левону: он любил холодные яйца вкрутую с перцем и майонезом .
Еще два раза носила Левону кофе: так хотела сказать, что хоть и  сопротивляется ему, что ничего переделать или изменить нельзя, но пока она здесь, рядом с ним.
 Левон вернулся в дом только на четвертый  день и лег рядом с Полей.
Так они лежали рядом и молчали. Долго.
 Потом он сказал: "Прости любимая, прости  мой воробушек..."
 -  Это ты меня прости, моей вины много...
 В эту ночь они так любили друг друга, как-будто любовь их только что проснулась, только что случилась.
Поля возвращала  мужу ласки и  недоданные ему за все прожитые годы поцелуи, и чтобы ему еще хватило их намного вперед, когда ее не будет с ним рядом....
 Они возвращали себе то, что годами ускользало за каждым днем забот и работы, за рождением  и воспитанием сына, за похоронами родных. 
 И Поля ощутила  наконец свое счастье. Все дни, проведенные бок о бок с мужем, за руку с ним, все дни,  до часа отъзда  - были счастьем.
  Дом Левон продавать не дал.
 - Пусть  два года никто не трогает. Если через два года никто не вернется, тогда продам - мне одному такой дом не нужен.
И провожать  не пошел.
 Когда семья,  груженая  чемоданами  садилась на поезд  с туркестанского перрона, Левон сидел в мастерской и чинил обувь.
 Внезапный осенний заморозок упал на ночной город и покрыл крышу мастерской  пятнами серебристой щетины, она игольчато посверкивала под луной.
Из неплотно прикрытой двери протек желток света, высветил покрытую прозрачным ледком  лужицу с вмерзшим в него  фантиком, и дотек до корневища джуды, которая не успела сбросить листья  и они жестяно топорщились на кусте, не издавая ни звука.
Точно стучал молоточек по шляпкам вбиваемых в каблук гвоздей, у него была своя речь, своя мелодия: «Вернись воробушек, вернись»

-

                Эпилог.
 

Мне на память от воробушка остался нательный крестик.
Ведь это она стала моей крестной, когда мама тайком от всех и от горкома( она была партийной и работала  завучем в школе) окрестила меня в скромно стоявшей на отшибе церквушке,   как раз в полквартала от дома Левона.
Мне же от самого главного обряда в жизни человека, запомнился  ужас, когда меня окунали головой в купель, и дымящее кадило, которым так размахивал батюшка, что я думала - оно врежется мне в лоб.
И еще шершавые ладони крестной,а когда она меня обняла,  острый запах  цацабелей.
 Потом, будучи десятилетней дурой, я закопала свой кованный из тонкой золотой пластины крестик, во дворе, когда играла с подружками в "клады" и пошла домой пить чай.  Пила, пила и чуть не подавилась от внезапного испуга, кинулась во двор и раскопала крестик, и заплакала.
  Время от времени из Греции приходили письма.
 Видимо преференции оказались не столь существенными, чтобы сразу начать жить богато. Софе пришлось пойти работать, поначалу посудомойкой в кафе, потом на сборах оливы, той самой, которую Софа мечтала посадить  на своей греческой земле, потом ее наконец взяли на завод, где ей приходилось работать в три смены по двенадцать часов. И уже она забыла как маникюрить ногти и чесать языком с подружкой. И здоровье стало быстро  разрушаться, несмотря на близость Адриатики и мягкий морской климат: некогда было даже поглядеть на это чужое греческое море.
 Мишу сразу взяли в афинский филармонический оркестр первой скрипкой, даже без прослушивания. Потому что он приехал из СССР, а весь мир к тому моменту знал и  Давида Ойстраха, и других скрипачей, и музыкантов: советская музыкальная школа очень была уважаема.
Но Миша продержался в оркестре только месяц - до первых репитиций, потому что годы, которые он провел, зарабатывая Софино золото на похоронах и свадьбах, лишили его пальцы виртуозности.
 И Миша какое-то время уходил, как будто в филармонию, а сам стал слоняться по разным "бывшим советским грекам", играл им советские песни. Они пели, пили вино, вздыхали и думали: « И чего не жилось? Что это у нас, у  понтийских греков такая странная судьба, на одном месте не сидится : то нас везут, то сами едем - как-будто где-то ждут...»
 Поля сновала как молодая, ей-то к физическому труду было не привыкать: мыла, чистила скребла -  убирала поденно в домах чужих людей, но вернуться  в свой дом не могла, не могла бросить в беде сына, да и Софу стало очень жаль: она уже не воротит нос от Полиных натруженных рук.
 А  Левон  бережет дом  и продолжает  ждать  Воробушка.


сентябрь 2014 г.