Книга первая - часть вторая - глава первая

Вячеслав Барон
                ЧАСТЬ ВТОРАЯ

                Словно в зеркале страшной ночи,
                И беснуется и не хочет
                Узнавать себя человек, –
                А по набережной легендарной
                Приближался не календарный –
                Настоящий Двадцатый Век.

                Анна Ахматова 

                Я царь — я раб — я червь — я бог!

                Гавриил Державин            
               
                Назначь мне свиданье
                на этом свете.

                Мария Петровых
          
       Н: С петровских времён Россия во многом контрастно сочетает в себе – и то, что было до Петра, и то, что она благодаря ему приобрела, а также нарождавшееся в ней уже после Петра. Плохое – многое, но далеко не всё – он пытался в России искоренить. Но в ней и хорошее – как в его эпоху, так и в иные времена – слишком часто смешивалось с плохим...
       Н: Пётр I! Беспощадный, точно ветер северный, блистательный, словно дух западный... Да только – с железным прагматизмом – царь-реформатор воплощал в России этот гордый дух. От стран Запада самодержец возьмёт за образец лишь исключительно научную, высокотехнологическую сторону государственного преуспевания...
       Н: Такова была позиция Петра! Самодержца-материалиста! Однако Пётр I, видно, не учёл, что править страной – ещё не значит, распоряжаться человеческими душами... Что в России найдутся люди, которые не останутся равнодушными к культурам других народов. И что благодаря этим людям и русская культура впервые почувствует реальную почву под ногами.
               
                Глава первая

       Юлия Ароновна и Израиль Иосифович – старая супружеская пара – наши соседи по дому: мы с ними жили на втором этаже: мы – в квартире 12-й, они – в 13-й. Для нас они были даже больше, чем соседи: «Юля» и «Изя» (так мы их звали) были мне как бабушка и дедушка. Своих детей и внуков Бог им не дал. Юля и Лёля, точно две сестры, дружили полвека.       
       Новый год, другие праздники, Юля встречала у нас. (Правда, делала это без мужа: Изя и прежде, с годами, в шумных компаниях и посиделках участвовал всё реже – а теперь и вовсе почти никогда ничего не праздновал, в последний раз отмечал только своё восьмидесятилетие несколько лет назад; предпочитал уединение и тишину.) А когда папа и мама уходили в гости и возвращались очень поздно, Юля неизменно оставалась со мной и Сашенькой; братика, укладывая спать, она убаюкивала колыбельными, как меня когда-то. Тогда как Изя обычно у себя дома всё это время сидел в старом, от малейшего движения пружин точно покряхтывающем кресле, при свете одной лишь настольной лампы, занавешенной газетой, то засыпая, то просыпаясь, снова засыпая – если Юли ещё не было – всё ожидал её, не ложился в постель, пока Юля не придёт. Юля же, ожидая возвращения моих родителей, у нас смотрела телевизор.
       Телевизор – для неё он теперь стал одной из немногих радостей в жизни. Она почти не выходила из дому, не спускалась, как раньше, даже во двор поболтать с соседями: прежних сил уже не было, старость взяла своё...
       Когда я был совсем маленький, – помню, Юля смотрела кино и, восхищаясь чьим-то актёрским талантом, могла о какой-нибудь актрисе сказать:
       – Ох, она мировая! – А я, уже наслышанный о войне, которую также называли «мировой», никак не мог понять, в чём же разница, если мировая война – это плохо, а «мировые» артистка или артист – хорошо.
       Юля, пока глаза служили ей верой и правдой, за свою долгую жизнь много прочитала; книги обычно брала у нас. В нашем, встроенном в стеновую нишу, книжном шкафу, на двух верхних полках, куда без лестницы не достать, внушительно выстроились в два ряда толстые тома старой Большой Советской Энциклопедии; ниже – собрания сочинений: Чехова, Толстого, Фейхтвангера, Мопассана, Стендаля, Джека Лондона, других авторов – русских и зарубежных; весь Пушкин – в десяти томах. (А вот Достоевский – его там нужно было хорошенько поискать, чтобы найти одну – две книги, не больше.) В другой комнате стоял книжный шкаф поменьше; кроме него, там были прикреплены к стене и несколько отдельных полок с книгами.
       БОльшую часть времени Юля проводила у нас на кухне.
       – Кушай, мамонька, кушай, – её тихим, ласковым голосом не раз было мне там знакомое напутствие.
       Так, когда Юля в нашей кухне готовила, а Изя, в своей квартире, как всегда один, в кресле читал газету, у него зазвонил телефон. (Телефон находился от него с другой стороны стола, так как рядом с Изей на столе постоянно лежала куча газет, которые он читал часами.) Изя медленно поднялся с кресла и, с трудом волоча больные ноги (местами аж почерневшие от запёкшейся под кожей крови – страдал тромбозом), подошёл к телефону, взял трубку.
       – У те-ле-фо-на? – раздаётся его зычный бас.
       Звонила тётя Туся из Ростова-на-Дону, Юлина сестра, хотела с ней поговорить.
       – А она В КОНДИТЕРСКОЙ!
       – Где-э-э???
       И вправду – где ещё наша Юля могла быть, если не у кухонной плиты квартиры 12!
       С малых лет я к Юле с Изей заходил едва ли не каждый день. Порой у них ночевал: в Юлиной комнате стояла раскладная кровать, купленная папой специально для меня.
       Когда ещё был я совсем малышом, я с удивлением спросил Изю:
       – Почему ты иногда зовёшь Юлю «мамой»? Ведь Юля, КАЖЕТСЯ, твоя жена?
       Изя ответил тихо и просто:
       – Потому что – МАМА... – И замолчал. Это слово как-то беспомощно слетело с его уст. Я, как ребёнок, быть может, уже тогда догадывался, что он хотел сказать, называя жену «мамой»...
       В его комнате, в тумбочке под телевизором, также лежало много газет: «Правда», «Комсомольская правда», «Труд», «Известия» и другие – их не за один год столько собралось. Вероятно, газеты со статьями, слишком памятными ему и не раз прочитанными-перечитанными.
       К своему великому удовольствию, в тех газетах когда-то я откопал партии матчей Каспарова – Карпова за шахматную корону. В детстве я их мог разбирать часами.
       Художественной литературы у Юли с Изей почти не было. Книги Изя читал очень редко, лишь иногда – автобиографии известных советских людей. Тем не менее, по его словам, до войны в их квартире хранились стихи Пушкина, что-то ещё из классики... Потом началась война: Изя ушёл на фронт, Юля – оказалась в Саратове; их квартира пустовала до тех пор, пока в ней не поселились какие-то чужие люди... После них – из квартиры многие вещи, в том числе книги, бесследно исчезли...
       Когда-то Юля часто бывала в гостях, – Изя её сопровождал, если их приглашали её близкие родственники; Юля с родными, с подругами нередко ходила в кино, посещала театры, – Изя оставался дома; если она проводила отпуск в другом городе, – из Одессы только Изина любовь, а порой и ревность, сопровождали Юлю... Теперь для Юли театры, отпуска, другие города – всё осталось в прошлом; её родственники – племянница Лида, Лидина дочь Наташа со своей семьёй – сами приезжали её с мужем проведать. А если какая-то родня и у Изи была – кроме тех, самых близких, которых он давно похоронил, – её существованием он интересовался не больше, чем те люди могли бы в ответ тоже испытывать к Изе родственные чувства: по этой части его любопытство не простиралось дальше его и нашей квартир...
       Он ходил за продуктами, часто возвращался из магазина, таща за спиной перекинутый через плечо тяжеленный мешок с картофелем. Несмотря на возраст, больные ноги, которые с трудом держали это полное, грузное тело, в руках у этого человека ещё оставалась сила. Недаром после войны Изя столько лет проработал грузчиком. Правда, сейчас тащить тяжести для него было нездорово: когда Изе перевалило за семьдесят – перед тем как уйти на пенсию – он перенёс инфаркт; за ним приезжала «скорая»... Мои родители со мной, ещё четырёхлетним мальчиком, его навещали в больнице; Юля тоже – силы и здоровье тогда ей это позволяли; Лёля заботилась о хорошем уходе за ним со стороны врачей и медсестёр. К счастью, жизни Изи ничто не угрожало, и потом он благополучно вернулся домой.       
       Что ни говори – а дома, в окружении близких, он чувствовал себя хорошо. Для своих, домашних, Изя был обаятелен; на него находила весёлость. – Это (так говорили Юле доктора) – когда сердце его не выдержало тяжёлой работы и случился инфаркт, ему в голову ударила эйфория – защитная реакция организма... Тогда наш Изя, и непьющий, казался навеселе и, как Юля с юмором выражалась, «выступал»: говорил всякие каламбуры, словечки забавные вставлял, как это было с «кондитерской». Или, когда соседи сверху их квартиру залили, потом он рассказывал, что парочка молоденькая, занимаясь в постели пламенным и страстным А ЛЯ ФУРШЕТОМ, забыла воду выключить в кухне.
       Изя вечно ходил в старой потрёпанной одежде, которую сам штопал и латал. Моя мама ему, обычно на дни рождения, дарила новые вещи, на вид неброские, но выглядевшие по сравнению с его обносками вполне прилично; Изя, впрочем, редко пользовался такими подарками по назначению, а со старой одеждой не расставался. Как-то Юля его спросила, почему он всё ещё носит пальто, больше похожее на одежду нищего или бомжа. Изя же, чья жизнь с Юлей в их квартире прошла среди всего, что хранилось долго-долго и состарилось с ними вместе, – Изя ответил не без своеобразной гордости и чуть заметной самоиронии:
       – Я в этом пальто, как инвалид войны.
       К чему мог бы добавить – и не ошибиться: «...и труда!»
       К счастью, Изя по труду если и «заработал» инфаркт, то инвалидом войны не был. Хотя воевал в Великую Отечественную, как шофёр, изъездил дороги фронтовые вдоль и поперёк. (Правда, всё это настолько запечатлелось в его памяти, что после войны он ни разу не сел за руль...)
       Если же между Изей и Юлей что-то случалось – но не было столь драматично:
       – Швайк! – на идише говорила ему Юля, обычно (особенно при мне) не повышая голоса, полушутя-полусерьёзно, но так успешно этим словом пользовалась, точно она и есть «мама» или старшая в доме.
       Изя идиш знал мало, на нём Юля с Лёлей больше общались – порой могли между собой перекинуться еврейским словцом. Только при разговоре – и на русском, и на идише – Лёлина интонация была чуточку музыкальней.
 
       Первый одессит (того времени, о котором идёт повествование): Несмотря на то, что для большинства одесситов родной язык русский, у нас в нём как бы слышатся нотки певучей украинской речи. У пожилых евреев – к этим ноткам добавлена изысканность их говорочка, той народной приправы. Это не значит, что такие старые одесситы встречаются на каждом углу. На них можно любоваться, как на достопримечательность. Они – живые памятники той Одессы, в которой эти чудаки и им подобные составляли её, так сказать, могучую кучку. Конечно, и раньше далеко не весь наш город пребывал в таком экзотическом монолите; но от минувшего ещё остались пикантные штрихи...
       Второй одессит (того же времени): Смачный одесский юмор стал классикой. А классика разнообразием свежа – в чьих душах она или её отголоски ещё живы. Не важно, какой по остроте и вкусу приправой такие люди заправляют Одессу.

       Последнее – из сказанного выше одесситом – можно отнести и к Лёле. А вот о Юле – того не скажешь: Юля родилась в Херсоне. От еврейских родителей – хотя идиш был для них как родной – она на всю жизнь переняла манеру изъясняться по-русски совершенно просто и неэкзотично. Однако ни Юля, ни Лёля не владели свободно языком своего народа. И не мудрено: для них русская речь звучала повсеместно, а круг людей, говорящих на языке их предков, со временем становился всё Уже... Так и столетний попугай забудет, какие он в молодости произносил слова столь резво и чью речь копировал столь самодовольно, когда, в далёком прошлом, его прежние еврейские хозяева могли на идиш говорить и говорить, сколько душе угодно…
       Однажды Лёля буквально поставила на ноги Юлю после тяжёлой болезни: каждый день навещала, ухаживала за ней.
       Когда Юля заболела – дома у неё вдруг закружилась голова – как подкошенная свалилась на пол. Лёля об этом узнала и тут же к ней прибежала. «Инсульт!» – сразу подумала. Но «скорую помощь» не вызвала. «Знаю, – думала Лёля, – как в наших больницах смотрят за такими старыми, больными, как Юля. У неё левая рука парализована. Если это слишком опасно – в больнице не помогут; если есть надежда на выздоровление – при хорошем уходе за ней – лучше Юле оставаться дома».    
       Всё это происходило на глазах нашей семьи. Для Юли мама вызвала на дом Бориса Херсонского, опытного врача.
       Пришёл доктор. Лёля провела его к Юле в комнату: там уже его ждали Изя, я с родителями. Юля лежала на кровати; рядом был стул, на который Бориса Григорьевича вежливо усадили.
       Врач прослушал Юлю, внимательно осмотрел её левую руку, потерявшую чувствительность из-за инсульта, успокаивал, говорил, что рука пусть не полностью, но выздоровеет. Юля даже сама что-то сказала высокому бородатому доктору; пусть мало и невнятно, медленно растягивая слова, она могла говорить.   
       – Много говорить вам сейчас нельзя, – сказал ей Борис Григорьевич. – Надеюсь, через некоторое время вам станет лучше.
       И действительно, Юля стала поправляться.
       Уже понемногу и ходить начала.
       Все мы были этому рады.

       Голос моего Неизвестного Друга (узнавшего о рассказанном выше): Ну, а как иначе? Что бы Изя делал, если бы ему больше некого было называть ни женой, ни «мамой»?..
   
       Изя, живший в нашем доме с раннего детства, часто рассказывал мне о прежних жильцах – довоенного и даже дореволюционного времени. Что когда-то хозяином дома был некий Файнзильберг: родственник писателя Ильи Ильфа (чья настоящая фамилия и была Файнзильберг); со своим ли соавтором, Евгением Катаевым (известным под псевдонимом Петров), или без него – Ильф к этому родственнику захаживал. Что когда-то в доме жила сестра Григория Котовского. И что этот известный революционер – прежде чем он им стал – был не менее известным в Одессе блатным. Да, ему, как революционеру, в стране даже памятники ставили, улицы советских городов его именем называли, а один из пригородов Одессы – Посёлок Котовского – также был назван в его честь.
       Не каждый мелкий воришка (!) – в начале, а впоследствии – крупный налётчик-рецидивист (!!) – удостоился бы в СССР такой чести, не будь он налётчиком и революционером в одном лице!
       Всё равно как если бы в Италии сооружали памятники крёстным отцам итальянской мафии и вовсю их прославляли!

       Голос Свидетеля Века: Красный Зверь – всех неверных ему укротитель, всех уверовавших в него приручитель – казался самой человечностью этим приручённым, поверившим – НЕПОВТОРИМО-сладостно-обманной – верой!..
 
       Однако для одной из двух мумий наших крепко забальзамированных Кримминалисимусов однажды час настал: труп забронзовевшего усача – с глаз долой, из Мавзолея вон!..
       Но Юля с Изей только уже при власти Горбачёва наконец-то поняли, кто такой был Иосиф Сталин. Наружу всплыло и было предано гласности немало чёрных страниц истории советского времени вообще, сталинского же – особенно, и так даже до родного Ильича, «самого человечного человека», не сразу, но добрались…

       Пессимист: После октябрьской революции в России православие со Святой Троицей в лице Отца, Сына и Святого Духа заменила другая, не менее святая: Маркс, Энгельс, Ленин; ну, к ним временно присоединился и Сталин...
       Оптимист: Сталин сделался якобы непревзойдённым (как и Ленин) образцом Человека!
       Пессимист: Сталин для веровавших в него был человеком настолько понятным и самодостаточным в своём «земном» совершенстве, что Бог, в Его не разгадываемом умом до конца совершенстве Божественном, уже просто казался лишним...
       Оптимист: «А не хотите любить и верить – не коленопреклонённо, а по зову справедливого сердца?» – спросит кто-то русских людей. – «Так это, – получит в ответ от коленопреклонённых, – это и есть по зову сердца! Нашего, воспламенённого! Блажен тот правитель, которому адресована наша народная любовь!» – «Что-то не везёт вам в любви – народной – к вашим правителям! Не очень-то сами блаженствуете... Да, видно, слишком пламенному сердцу не прикажешь!..» 
       Пессимист: Невесело рассуждаешь, Оптимист!..
       Оптимист (вдруг – оживляется): И – всё-таки. Уж если правду говорят, что Бог троицу любит, то лично я за троицу: Никулин, Вицин, Моргунов!      

       Часто беседуя со мной, Изя вспоминал детство, молодые годы. 
       – Был у меня младший брат Боря... Его во время войны старшина кулаком по сердцу ударил, – и через двадцать лет брата, с больным сердцем, не стало...
       – Борьку, – продолжал он, – я в детстве, куда бы ни шёл, брал с собой. Меня без Борьки, а Борьки – без меня, отец наш, Иосиф, никуда не отпускал.
       В другой раз Изя рассказывал:
       – В старую Одессу приезжал цирк-шапито. Я, другие мальчики – так как билетов у нас не было – пристроились в таком месте, откуда через дырочку могли видеть представление. Наблюдали с интересом! Кто-то из работников цирка нас заметил. Узнав, что билетов у нас нет, этот добряк пригласил нас присоединиться к остальным зрителям. Мы удовольствие получили.   
       Об Изе – к его воспоминаниям – могу добавить: пусть из его старых чёрно-белых фотографий было слишком мало довоенных, – среди них сохранилась та, на которой он, почти грудной, на улице сидит в колясочке; мимо него проходит пожилой господин в старомодной шляпе, а в руке держит трость...
       С тех времён пройдёт каких-нибудь семь десятков лет, – и вот, уже меня, маленького мальчика, Изя научит читать и писать. А ещё лет через десять – Юля и Изя отыграют золотую свадьбу...