Лама еще вернется

Сергей Глузман
Лама Кадиша сидел в сумрачном монастырском зале на красном ковре, поджав под себя ноги и опустив неподвижные руки на колени. В неясном свете масляной лампы, в углу напротив, ему улыбался бронзовый Будда.
Ламе было восемьдесят шесть лет. В миру его имя было Василий Васильевич Терентьев.
Завтра ламе предстояла дальняя дорога. А сейчас, перед уходом, перед тем как покинуть этот мир, он в последний раз воскрешал в памяти в свою прежнюю жизнь. Вернее, свои прежние жизни.
Пройдя тяжелый и долгой путь работы в собственной душе, лама вернул себе память своих прежних реинкарнаций. Правда, лишь с одной целью. Чтобы избавиться от нее навсегда.
Завтра он должен был уйти в мир, где разум, обретя полное понимание, наконец становится чистым и незамутненным, как безоблачное небо и прозрачная вода. А все, что раньше двигало его жизнью - любовь, ненависть, страх - теперь, в конце пути, казалось ему лишь наивным заблуждением слепца, который шарит в темноте дрожащими руками и случайно поймав себя за нос, вопит от ужаса, словно он схватил в ядовитую змею. Однако самая  большая иллюзия, которую осознал лама, состояла в том, что слепца тоже нет. Лама Кадиша скоро должен был избавиться и от неё, хотя он давно уже не был слепцом.
За долгие годы размышлений и медитаций он смог подчинить своему разуму огонь желаний, который заставляет человека вновь и вновь, все в том же обличье, появляться на земле. Теперь этот огонь, запертый в клетку его воли, должен был унести его в далекий мир радости и покоя. Он с трудом сдерживал это пламя, которое обжигало его ладони. Ему оставалось терпеть последний день.
Прежде он появлялся на земле раз в пятьсот лет. Сейчас, постигнув законы перерождений человеческой души, он знал, что это не так уж и часто. Однако, не так уж и редко. И это открытие вызывало у него печальную улыбку.
Он давно уже испытал богатство и испил до дна нищету. Он был рабом и пробовал яд власти. Он добывал соль на Мертвом море и с толпой гуннов штурмовал Рим. Он жег испанские корабли в Гибралтаре и с криками Аллах-акбар отбивал Иерусалим у крестоносцев. Он курил гашиш в притонах Калькутты и имел жён всех цветов и оттенков кожи. Он был последователем многих религий и вер. Он сгорал в преисподней, но возвращался снова. Он всегда искал истину, а она ускользала от него, как уходит вода между пальцев. И он нашел её, лишь поняв, что должен сам стать текучим, как вода, и проскользнуть между пальцев своего собственного рассудка.
Путь, который он прошел, у другого вызвал бы гордость. У него же воспоминания своей жизни вызывали лишь грустную улыбку. Ему осталось сделать лишь последний шаг.
К вечеру его раздумья нарушил скрип двери. В дверной проем просунулась бритая голова монаха. Застыв в дверях, монах почтительно молчал.
- Что? - спросил лама, не поворачивая головы.
- Сейчас придут люди, - шепотом произнес монах.
- Хорошо, - сказал лама. - Сегодня последний раз.
Монах осторожно зашел в комнату, зажег лампы на алтаре, затем поклонился и безмолвно вышел. В комнате стало светло. Лама стряхнул с себя дремотное оцепенение и взглянул на бронзового Будду. На свету лицо Будды казалось мертвым.
Весь вечер лама принимал посетителей, просивших помощи, совета и исцеления. Он делал это автоматически, взглядом проникая сквозь собеседника, произнося давно заученные слова и выполняя древние ритуалы. Он никого не обвинял и ничего не брал. Он мог лишь давать, поэтому он и был ламой.
Последней, уже ближе к ночи пришла старуха. Лет ей было наверно столько же, сколько и ему самому. Её лицо было похоже на ссохшуюся бурую тыкву.
- Здравствуй, батюшка, - сказала старуха, заходя в зал и кланяясь ламе.
- Здравствуй, - произнес он одними губами.
- Я уже раз была у тебя, - сказала старуха, вздыхая - Тогда помогло. Вот сейчас снова пришла просить.
- Говори, - кивнул лама.
- Ты прежде моему сыну помог, - продолжала старуха надтреснутым голосом. - Он у меня пил, страсть как. Жена с детишками три раза от него уходила. Он потом у ней в ногах валялся, клялся, что бросит, а после все равно запивал. В запое-то он лютый, как зверь. А когда не пьет, то и мухи не обидит. Вот. А как я тебе на него пожаловалась, так он и бросил. Только полгода после того во сне кричал. Видно сильно ты его допек. Но зато до сих пор не пьет, - улыбнулась старуха. - И жена на него прямо не нахвалится. А он мало того - в церковь ходить начал. Не в вашу, правда - в православную. Но это все равно хорошо.
- Хорошо, - сказал лама.
- А теперь у меня другая напасть, - произнесла старуха.
- Говори, - повторил лама.
- Да скажу уж конечно, - проговорила старуха. - Только прежде чем сказать, спросить тебя кой о чем хочу.
- Спрашивай, - сказал лама.
- Я уж, видишь, давно не девочка, - сказала старуха и снова улыбнулась морщинистым ртом. - Да и ты тоже не первой молодости. Только ты не обижайся, -  добавила она немного испуганной скороговоркой.
- Нет, - ответил лама. - Я не обижаюсь.
- Вот и я думаю, чего уж тут обижаться, - продолжала старуха. - Когда старику говорят, что он старик, какая же тут обида? Так вот чего я подумала. Жить мне уж наверно немного осталось, да и тебе, похоже, тоже. Может, и не свидимся больше.
- Не свидимся, - согласился лама.
- Да, - сказала старуха. - На том свете больно места много. Если людям на этой-то земле встретиться трудно, то там наверно еще труднее.
- Да, - сказал лама. - Это трудно.
- Так вот что я тебя спросить хотела, - говорила старуха, продолжая глядеть на него с некоторой опаской. - Тебя ведь прежде в миру Василием звали. Василь Василичем Терентьевым.
- Да, - сказал лама. - Меня так назвали родители.
- Ты здесь у нас в Камышевке и родился.
- Да, - кивнул лама.
- Потом уезжал в Казань учиться и вернулся уже доктором.
- Да, так было, - сказал лама.
- Видишь, - сказала старуха, - все помню. А я в те времена совсем девчонкой была. Ты меня, когда доктором был, от легочной болезни лечил.
Лама посмотрел на нее долгим взглядом.
- Да, - сказал он наконец, - я помню тебя.
- А я, - улыбнулась старуха, - влюбленная в тебя была, ужас как. Только ты меня не замечал. Уж больно ты тогда задумчивым был. Все думал о чем-то.
Лама тоже улыбнулся.
- Да, - сказал он. - Я думал о жизни.
- Значит, помнишь все, - удовлетворенно сказала старуха. - А я думала, что забыл уже. Старый стал, да и вообще с идолами разговариваешь. А ты вон как, все помнишь, - она помолчала немного. – Ну, а я-то что, мое дело бабье. Я на тебя заглядывалась, а ты на меня никакого внимания. Ну, я за Никиту-кузнеца замуж-то и вышла. Потому что мне куда… У меня доля бабья - детей рожать. Троих от него родила. Ты, между прочим, дочку мою первую принимал. Хоть уже и в монастыре жил, но службу свою докторскую справно исполнял, - сказала она и снова улыбнулась. - Я страсть как не хотела, чтобы ты принимал. Я ведь тебя и тогда еще любила, хотя и беременная была. Но Никита настоял. Сказал: будешь с доктором рожать - и никаких разговоров. Да, - она снова вздохнула.  - А знал бы он про меня все, никогда тебя бы не подпустил. А так сам пригласил и на телеге привез. Да. В войну он погиб. Под Ленинградом.
Лама сочувственно кивнул.
- Ухожу я скоро, - сказал он - Навсегда ухожу.
- Знаю, - сказала старуха. - Мне наши бабки сказали – иди, Прасковья, не долго ему уже здесь осталось. У него уже в лице что-то такое... видно, помрет скоро.
Усмешка снова тронула бледные губы ламы.
- Они правы, - сказал он.
- Так вот, у меня к тебе последняя просьба, - проговорила старуха.
- Говори, - сказал лама.
- Не за себя просить буду, - сказала она. - И не за родню. Но ты его знаешь.
- Кого?
- Я думала, - продолжала старуха, - ты все забыл уже. А ты вон как, все помнишь, оказывается.
Лама чуть заметно улыбнулся.
- Может, ты помнишь Сафонова Петра. Сына дьякона. Он в революционеры подался. В тюрьме сидел, а потом, как революция случилась у нас, уполномоченным ЧК был. Лютый был - страсть. Сколько народу погубил.
- Да, - сказал лама. - Я помню его.
- Ко мне, между прочим, сватался, - она вздохнула. - Не то, что ты. Я ведь красивая была. Но его, как огня боялась. Ну, представь - это ж надо - с чекистом жить. Бабы говорили, что он спит, а у него пистолет под подушкой. А если посреди ночи стрельнет? Это ж на всю жизнь заикой останешься, - она усмехнулась. - А раз он совсем пьяный меня на улице встретил и приставать начал прямо при народе. Я от него бегом, он за мной. А ты тогда влез, не побоялся. Он у тебя пистолетом перед носом махал. Ты бледный перед ним стоял, лицо словно мертвое. Но не испугался.
Лама помнил этого человека. Бледное с желтизной лицо, пьяные сумасшедшие глаза.  Сафонов догнал Прасковью у бывшей городской управы, прижал к стене дома.
- Ну что ты дура кочевряжишься, - хрипел он пьяным голосом. - Я здесь – власть, понятно? Сама не пойдешь - под наганом приведут. Соглашайся, дура - как при коммунизме жить будешь. Здесь все наше - советское. Как скажу, так и будет.
Прасковья закричала от страха дурным голосом, а прохожие стали переходить на другую сторону улицы. Доктор Терентьев в тот момент шел им навстречу, зная, что свернуть уже не сможет. Дойдя до них, он остановился, взял пьяного Сафонова за плечи и сказал ему на ухо:
- Оставь её, комиссар!
Сафонов зарычал тогда, словно зверь, выхватил наган и наставил дуло доктору в лоб.
- Ты, гад, на власть покушаться вздумал! - заорал он.
Прасковья, освободившись от объятий, собралась было бежать, однако, увидев пистолет, застыла, как вкопанная. А на доктора Терентьева смотрело черное дуло нагана, и палец на курке начал свой привычный путь.
Сам не понимая, что делает, Терентьев, с неведомой ему прежде кошачьей быстротой сделал резкий шаг вперед и ударил чекиста в лицо. В этот же момент раздался выстрел. Зазвенело разбитое стекло в окне напротив. Надрывно заголосила какая-то баба. Народ на улице бросился врассыпную. Сафонов резко дернул головой, ударился затылком о стену дома и медленно сполз по ней на землю.
Прасковья вцепилась Тереньеву в рукав, дернула его на себя и потащила по улице.
- Сховаться тебе надо, доктор, - истерически шептала она ему на бегу. - Если он тебя найдет, точно убьет. Уходи куда-нибудь.
Этой же ночью Терентьев пришел в буддийский монастырь, который еще с незапамятных времен основал на Алтае учитель Лхамо. Его обрили наголо, переодели в оранжевые одежды, дали другое имя. С этих пор его звали Кадиша. А Терентьева Василия Васильевича с этого времени нее стало.
Много позже, размышляя о своей жизни, лама вспоминал и этот день. Он пытался понять, послало ли ему провидение этого человека, чтобы он вступил на путь постижения истины? Послало ли проведение революцию в Россию, чтобы он, бывший доктор Терентьев отправился в монастырь. Должен ли он быть им благодарен за это?
Однако на эти вопросы не было простого ответа, как нет простого ответа  на буддйский стих:
Речь и молчание оба греховны.
Как избежать того и другого?
- Да, - продолжала между тем старуха. - Ты тогда не струсил, - она помолчала немного. - А я вот за него просить пришла. За Софонова. Раньше никогда бы не пришла, а сейчас пришла. Столько уж лет прошло, нет у меня на него больше зла. В гражданскую его убили. Ты, может, этого не знаешь, ты уже в своем монастыре жил. А его, значит, убили. На краю Камышовки, у церкви бой был с белыми. Он из пулемета столько народу положил - ужас, а его потом снарядом и накрыло. Да, - она помолчала немного. - Только он здесь еще. Не ушел он никуда. Здесь и остался.
Лама поднял глаза на старуху.
- Ты не удивляйся, - сказала она. - Такое бывает.
- Да, - тихо сказал лама. - Бывает.
- Помоги ему, - сказала старуха. - Мы скоро уйдем, а он останется. Не по-божески это. Да и не по-человечески.
- Хорошо, - ответил лама.
- Вот и слава богу, - сказала старуха - Спасибо, что не отказал. Он в старой школе, что в войну с немцами разбомбили. Там его видели. Сначала дети говорили, будто там привидение бродит. Я раньше не верила. Потом пошла - точно он. Страшный - ужас. Помоги уж.
- Хорошо, - ответил лама, - попробую.

  2

Ночью, хрустя сапогами по голубому снегу к старой школе подошел человек в длинном тулупе. Он внимательно оглядел освещенное призрачным лунным светом, полуразрушенное здание, нашел темную дверь без ручки, постучался.
- Кто? - раздался через несколько минут голос из-за двери.
- Доктор, - ответил пришедший.
Дверь отворилась. В дверях, в желтом пятне электрического света, стоял худой, небритый мужчина в кожаной куртке. Сухая желтоватая кожа осунувшегося лица и лихорадочно горящие глаза выдавали у него какую-то длительную, изнуряющую болезнь.
- Вызывали, голубчик? - спросил доктор и улыбнулся.
- А вы кто? - недоверчиво спросил мужчина.
- Доктор, - ответил пришедший. - Вы ведь Сафонов Петр Николаевич?-
- Сафонов, - сказал мужчина, внимательно разглядывая доктора. У доктора было круглое, добродушное лицо, маленькая бородка и седые волосы ежиком.
- Терентьев Василий Васильевич, - отрекомендовался доктор.
- Терентьев? - недоверчиво переспросил Сафонов в упор глядя на доктора - Знаю я одного Терентьева, - сказал он угрюмо. - Только тот помоложе будет. Оружие есть?
- Господь с вами, - сказал доктор - Зачем же мне оружие. Я же не на охоту собрался.
- Время сейчас такое, - ответил Сафонов.
Они зашли в небольшую подвальную комнатку, с маленькими окнами и обшарпанной мебелью. Под потолком комнаты горела лампочка без абажура.
- Ну, голубчик, на что жалуетесь? - спросил доктор, снимая тулуп и потирая застывшие на морозе руки.
Сафонов долго молчал и наконец проговорил:
- На жизнь.
- Ну, батенька, - улыбнулся доктор, - тогда вам надо не ко мне, а к священнику. Я, знаете ли, больше по разным болезням специализируюсь. А насчет жизни – это, пожалуйста, в церковь.
- Я в бога не верую, - хмуро сказал Сафонов. - В церквях мы дома культуры организуем. Чтобы народ просвещался.
- А куда же тогда священников денете? - поинтересовался доктор.
- К стенке, - ответил Сафонов.
- Интересная мысль, - хмыкнул доктор. - А кроме, как на жизнь, еще какие-нибудь жалобы есть?
- Есть, -  Сафонов резко обернулся к Терентьеву. - Скажите доктор, где красные, где сейчас проходит линия фронта? После контузии я оказался совершенно отрезанным от всех событий. Город словно вымер. Иногда мне попадаются какие-то люди, но они сразу исчезают, - он говорил быстро с болезненным волнением. - Что произошло? Я знаю, что я болен. Я был тяжело ранен. Но не на столько же, чтобы вокруг себя ничего не видеть. Объясните мне, доктор, что происходит?
- Сначала я должен вас осмотреть, - мягко сказал доктор, внимательно оглядывая Сафонова. – Конечно, вы больны, голубчик, - произнес он задумчивым тоном, отворачивая полуоборванный лоскут кожаной куртки. Из-под лоскута торчали обрывки человеческой кожи и белая кость. - Но я думаю, что все поправимо, - продолжал он, разглядывая дыру в голове Сафонова размером с кулак, покрытую по краям черной от запекшейся крови коркой. - Все ваши раны, я думаю, со временем заживут и затянутся. А сейчас хорошо бы вам обстановочку сменить. Побыть где-нибудь в другом месте, поразмыслить на досуге. Тогда и в себя придете. Тут больше никакого другого средства я не вижу.
- Вы что, доктор! - воскликнул Сафонов. - Как отвлечься? Вокруг революция бушует. Пока на свете есть хоть одна контреволюционная гнида, я должен воевать. Вы же знаете, скоро будет коммунизм. Вот там и отдохнем, там и расслабимся, - продолжал он неестественно громким голосом. - А сейчас воевать нужно. Вам этого, конечно, этого не понять. Вы, видно, человек не сознательный. Но поверьте мне - не то сейчас время, чтобы по кустам отсиживаться. При коммунизме все и отдохнем.
Доктор вздохнул.
- Я, знаете ли, от последних, новомодных теорий весьма далек, - произнес он, словно извиняясь. - А что же, по-вашему, будет при коммунизме?
- О, доктор! - воскликнул Сафонов. - Представьте себе картину. Приходите вы, значит, в магазин. Там всего полно. То есть все, чего душе угодно. Шоколад, водка, самогон всех сортов. Ружья любого калибра. Сапоги, валенки, пирожные, какие угодно. Словом все, что хочешь. И все - абсолютно бесплатно – бери, сколько пожелаешь. Что унесешь, все твое.
- Интересно, - усмехнулся доктор. - Я бы, честно говоря, такого бы себе никогда представить не мог.
- Потому что вы еще несознательный, - сказал Сафонов. - Но со временем поймете. Обещаю. Учиться пойдете, постепенно во всем разберетесь.
- Ну а с женщинами как же? - спросил доктор - Любовь и все прочее. Этого же в магазине не возьмешь.
- И с женщинами так же, - ответил тот.
- Это как же? - улыбнулся доктор - Бери, какую захочешь?
- Конечно, - воскликнул Сафонов. - Вы подумайте сами. При коммунизме все равны. Богатых и бедных нет. Все одинаковые. Все друг на друга похожие. Все умные, красивые, здоровые. Поэтому совершенно без разницы, кто с кем будет. А значит, и выбирать никого не нужно. Кого первого увидел, того и взял. И при этом абсолютно уверен, что не ошибешься. Потому что именно это и есть самое лучшее. Ведь все равны, все похожи. Что с одной, что с другой все едино. И если ты даже свою женщину с какой-нибудь другой перепутаешь, то никто не заметит, потому что все - красавицы и сознательные коммунистки. Понимаете. У нас, доктор, уже все продумано. Мы уже на партячейке все обсудили и решили. Это будет сплошной праздник.
- Да, - задумчиво сказал доктор. - У вас прямо царство божье получается.
- Как хотите, так и называйте, - ответил Сафонов. - Только бога там никакого не будет. Мы уж как-нибудь сами разберемся.
- Так и что же вам мешает? - поинтересовался доктор.
- Ничего не мешает, - сказал Сафонов. - Вот все контру перебьем и заживем себе в удовольствие. Только где же все, доктор? - спросил Сафонов вдруг изменившимся голосом. - Где наши? Я один совсем. Что происходит, ответьте! Вы откуда пришли? Куда все остальные делись?
- Я обычно откуда, - успокаивающим голосом произнес доктор, - прямо из дома. А другие… другие ушли уже.
- Да куда же ? - чуть не закричал Сафонов. - Куда же все исчезли?
- Вы, батенька, только не волнуйтесь, - сказал доктор. - Трудно так на пальцах объяснить, куда они исчезли.
- Ну не на пальцах, - воскликнул Сафонов. - Как хотите, так и объясняйте. Я пойму, я грамотный. В Самарском университете учился, на юриспруденции, пока жандармы не забрали за революционную деятельность. Говорите же, наконец.
- Ну, раз вы грамотный, - сказал доктор, усаживаясь в кривоногое плюшевое кресло, и глядя уже на Сафонова снизу вверх, - тогда расскажу я вам одну историю.
Сафонов не спуская глаз с доктора, медленно опустился на железную койку, застеленную серым солдатским одеялом.
- Меня раньше тоже интересовал вопрос, - продолжал доктор, - куда все уходят. Потому что вопрос этот древний и весьма не простой. Над ним многие умные головы бились, так что вы не думайте, что он только одного вас мучит.
Сафонов внимательно смотрел на доктора.
- Так вот, голубчик, - продолжал доктор, - есть у меня в один знакомый. Зовут его Волошин Александр Николаевич. Служил он до революции в Иркутске артистом. Большого таланта человек. Трагик изумительный. Когда в театре давали Шекспира, принца датского Гамлета или особенно Отелло, публика рыдала в три ручья. Чиновники, толстые, вороватые, ни во что, кроме денег, не верующие, взяточники последние, а плакали словно дети. Хотя, не секрет, конечно, русский человек вообще любит поплакать. Короче, Волошин - артист от бога, словно родился он для того, чтобы играть в театре. Физиономия породистая, словно из камня вырублена. Один раз увидишь, уже никогда не забудешь. Правда, пил он сильно.  Но с другой стороны, какой же артист у нас не пьет? Ну и, конечно, во время своих запоев такое вытворял, что боже упаси. То жил с церковными нищими и на паперти милостыню просил, то дрался и буянил, как буйнопомешанный. Сколько раз его в околоток забирали, я и сосчитать не могу. Да только в театре его держали, потому что он им все сборы делал и вся местная публика, в основном на него и ходила. Дирекция театра специально под него подлаживалась. Два раза в году, весной и осенью театр закрывался на каникулы, потому что у Волошина точно в это время начинался запой. Это ведь в столицах больших артистов полно, а в провинции глушь да скука, а такие люди, как он - большая редкость.
Так вот, вызывают как-то раз по осени меня к Волошину. Прибегает, кто-то из театральных и говорит: «Господин Волошин умирает».
Ну, я к нему. Прихожу, лежит он у себя дома, в квартирке в Казачьем переулке, бледный, худой, только глаза горят. Кашляет так, что на улице слышно. Ну и конечно лихорадка, ломает, крутит, словом плохо дело. Короче тяжелая пневмония. Я ему лечение прописал, лекарств дал, да только пока все подействует, на это время надо. Не все так скоро делается, как того хочется. И вот он мне и говорит шепотом:
- Умираю я, Василий Васильевич, не вынести мне этого больше.
Ну, я его, конечно, успокаиваю, как могу, а он свое: - Умру, да умру. А как известно, от воспаления легких умереть можно очень даже запросто. Не он первый, не он последний. А раз человек так уверен, что умрет, значит надо ждать каких-нибудь неприятностей. Словом, забеспокоился я тоже и говорю - Александр Николаевич, может к тебе священника пригласить?
- Нет, - говорит. - Не хочу священника, я тебе хочу свою последнюю волю сказать.
- Говори, - отвечаю. Грех ведь человеку в таком состоянии отказывать.
- Так вот, - шепчет Волошин, - денег у меня нет, все пропито. Но если что после меня найдется, мало ли я какую заначку по пьянке сделал, а потом забыл, так отдай все в театр, для вспоможения искусству.
- Отдам,- говорю, - как же не отдать.
- Вот и хорошо, - шепчет он. - И еще у меня есть одна просьба.
- Говори, - отвечаю. - Если смогу - сделаю.
- Скажи, - говорит, - директору театра Редькину, чтобы на мои похороны оркестр наш театральный прислал.
- Ну, это уж он обязательно пришлет, - отвечаю. - Помнишь, когда костюмера театрального Модеста Карловича Штуцера хоронили, у него дома целый день оркестр играл.
- Помню, - говорит Волошин. - А как музыканты придут, скажешь им, чтобы по дороге на кладбище играли они похоронный марш Шопена. А уже на кладбище, как гроб опускать будут - реквием Моцарта. И смотри, братец, не перепутай.
  - Да уж не перепутаю, - отвечаю. - Только что же у тебя Александр Васильевич за фантазии такие? Может быть, тебе чего привиделось-то в горячке?
- Нет, - шепчет Волошин. - Это дело другое. Что мне по ночам мерещится - это понять никто не в состоянии. Я и рассказывать не буду. А вот о реквиемах этих, если ты такой любопытный, могу тебе сказать коротко, пока меня еще язык слушается, - здесь он помолчал немного, попил воды и продолжил: - Так вот, доктор, умирал я уже много раз, поэтому опыт у меня большой имеется. И даже не просто большой, а громадный. Даже ты, хоть и врач, а столько смертей не видел.
- Ну, я-то уж повидал, слава богу, - отвечаю. - А о чем ты говоришь, я чего-то не пойму. Ты же жив пока, и может бог и смилостивится, тебя и на этот раз пронесет.
  - Чую я, что не пронесет, - отвечает Волошин. - А говорю я о том, что в театре на сцене умирал я за двадцать лет столько раз, что всего и не упомнишь.
- Так это же не по-настоящему, - говорю я. - Это же все игра, театр.
- Дурак ты, - говорит Волошин. - Хоть и врач, и умный вроде человек, а простых вещей не понимаешь. Ведь чтобы в зале народ, глядя на твою смерть, не только зарыдал, но и в следующий раз на этот же спектакль снова пришел, надо так умереть, словно делаешь ты это в первый и последний раз. Как будто после этого уже никогда не встанешь, и вынесут тебя со сцены прямо вперед ногами. Искусство – это, брат, дело очень серьезное.
- Да, - говорю. - Наверно ты прав.
- Так вот, - продолжает Волошин, - когда умирает человек, хоть на сцене, хоть в жизни, то видит он с удивлением, что смерти-то две.
- Это как же, - говорю, - две?
- А вот так, - отвечает Волошин. - Одна для тебя самого, а другая для зрителей.
- Интересно, - говорю. - Я такого, голубчик, никогда не слыхал.
- Точно говорю тебе - две. Поэтому и реквиема два. У Шопена это сплошные рыдания, тоска и мерзость запустения. А у Моцарта - натуральный трубный глас зовущий. Потому что марш Шопена предназначен для тех, кто в зрительном зале остается, а Моцарта - для тех, кто улетает. Я, знаешь ли, пока на сцене лежал, кинжалом заколотый или шпагой пронзенный - слышал оба. Не знаю только откуда. То ли с небес, то ли в голове моей звучали. Оттого ведь и народ в зале рыдает, что в голове у него раздается марш для нее и предназначенный. А в моей голове совсем другой. Вот это, брат, и есть настоящее искусство. Ты ведь, наверно, помнишь, что Моцарт свой реквием исключительно для себя писал, когда почувствовал свою скорую смерть. А Шопен для публики. И все точно так и получилось.
- Да, - говорю, - раньше мне такое в голову не приходило. Хотя, возможно, ты и прав.
- Прав, - отвечает Волошин. - Уж поверь старому артисту. Так что прошу тебя - не перепутай. Потому что на похоронах оркестр может сильно выпить, а это дело очень серьезное. Ведь если они что напутают, то вместо дальней дороги придется мне скитаться здесь привидением еще бог знает сколько времени. А это, братец, хуже некуда. Один одинешенек, вокруг мрак и пустота, словом перекинуться не с кем. Так что ты уж проследи обязательно.
- Хорошо, - говорю. - Это я тебе обещаю.
- И что же, помер этот ваш знакомый? - тихо спросил Сафонов.
- Нет, - улыбнулся доктор. -  Отлежался, отошел понемногу.
- А почему это, доктор, - спросил Сафонов зловещим голосом, каким ведутся обычно допросы в каменных казематах, - вы мне затеяли мне про смерть рассказывать? Уж не собираетесь вы меня вербовать в какую-нибудь вашу баптистскую организацию? Очень мне уж ваши слова подозрительны.
- Помилуйте, голубчик, - сказал доктор. - Зачем же мне вас куда-то вербовать?
- Ко мне тут недавно одна старуха уже приходила, - со злобой в голосе продолжал Сафонов. - Тоже говорила: мертвый ты давно, иди с богом. Только мы сейчас выясним, кто из нас мертвый, - он резким, профессиональным движением выхватил из внутреннего кармана куртки наган и направил его доктору в лоб. Перед глазами доктора Тереньтьева появилось черное отверстие ствола. Палец Сафонова начал медленно нажимать на курок.
- Не кривляйтесь, - спокойно произнес доктор, сделав легкое движение рукой. В этот же момент в комнате раздался сухой треск и голубой электрический разряд, вырвавшись из открытой ладони доктора, молнией ударил в черный наган. Сафонов вскрикнул и отдернул руку. Расплавленный кусок металла тяжело упал на пол. Мгновение Сафонов сидел молча, словно остолбенев, и тупым взглядом смотрел на свою руку.
- Господи, - наконец тихо проговорил он. - Господи, что же это? Неужели все это правда? - по его худому небритому лицу вдруг потекли слезы.  - Вы думаете, я совсем слепой, - закричал он глядя на доктора. - Вы думаете, я ничего не вижу? Вы думаете, я не знаю, что у меня из плеча кость торчит, и голова насквозь пробита? Да только как же живой человек может поверить, что он уже мертв? Как, скажите мне?! Я же сам попов к стенке ставил. И куда мне теперь? К ним? Кто меня там ждет? Кто?
Доктор сидел в кресле и молчал.
- Мы, почему ведь коммунизм строить хотели? - истерическим голосом продолжал Сафонов. - Чтобы не видеть ваших злобных богов. Чтобы никто не пугал нас с икон, понимаете вы это? А тут вы являетесь со своими историями.
- А вы попробуйте, голубчик, коммунизм в своей собственной голове построить, - сказал доктор и постучал себя пальцем по голове. - Только там все получается. А мир этот, - он кивнул на окно, за которым уже давно бушевала вьюга, - чужой, и к нам с вами совершенно равнодушен. Нет в нем ни коммунизма, ни капитализма, ни рая, ни ада. Только голые камни. А все только там спрятано, - он указал пальцем на дырявую голову Сафонова. - По вам, между прочим, тоже давно уже марш играет. Слышите, - в перекрытиях и пустых стенах полуразрушенного здания заунывно и печально выл ветер. - Я вам, как врач советую: идите и не бойтесь. Не вы, дорогой мой, первый, не вы последний.
- А что там ? - шепотом спросил Сафонов, указывая глазами наверх.
- Ничего особенного, - пожал плечами доктор. - Всего навсего зеркало. На себя посмотрите, подумаете, - он вздохнул. - Начнете все с начала.
- Страшно мне, - тихо сказал Сафонов.
- Да, - согласился доктор. - Только долги свои приходится платить. Себе самому. Пускай хоть это вас утешит.
Сафонов медленно поднялся и, глядя прямо перед собой пустым взглядом лунатика, направился к двери.
Доктор остался один в пустой комнате.
Он посидел немного в кресле, затем поднялся, подошел к старому зеркалу в раме с обсыпающейся позолотой. Оттуда на него взглянуло усталое лицо немолодого человека. Он долго смотрел на свое отражение, затем приподнял руку и развернул её ладонью вверх. С его ладони медленно поднялся огненный цветок синего пламени, трепыхнулся несколько раз и погас.
- Вот и все, - доктор печально улыбнулся своему отражению. - Это все, что у меня было. Я собирал этот огонь пятьдесят лет.
- Вместо того, чтобы раствориться в нем, - сказал его двойник в зеркале, - ты расплавил этот дурацкий пистолет. Разве ты не знаешь, что в твоем положении сила - это тоже слабость.
- Знаю, - ответил доктор. - Только долг у меня остался. Самому себе.
  - Значит опять все сначала, - сказал двойник.
- Да, - кивнул доктор. – Наверно, в последний раз.

3

Утром монахи нашли Ламу Кадиша мертвым. Он лежал на красном ковре, глаза его были закрыты, на спокойном лице застыла едва заметная улыбка. Такая улыбка появляется иногда в тусклом свете на лице бронзового Будды.
Вокруг ламы зажгли огонь, монахи пришли прощаться. Настоятель монастыря, старый Цзонкаба уселся у изголовья покойника и молча смотрел прямо перед собой, словно следя за невидимым движением удаляющейся души. Кто-то из  монахов принес Книгу мертвых, чтобы дать последние напутствия душе усопшего, отправляющейся виной, далекий и таинственный мир.  Когда монах стал заунывным голосом начал читать тибетские иероглифы, настоятель остановил его.
- Не надо, - сказал он тихо. - Лама еще вернется.