А Солнце накатило с востока...

Людмила Толич
Лето прошло. Дождливое, причудливое лето с буйными грозами и роскошной для засушливого юга прохладой сменил теплый грибной сентябрь.
Но для Люси померк белый свет и время остановилось.

Она лишь бежала, бежала по кругу в слепящей пронзительной мгле, обезумев от дикой боли. Амок. Все кончилось. Силы иссякли. Теперь страх мучил ее, он заползал внутрь, сжимал аорту паучьими мохнатыми лапками и ядовитым хоботком высасывал жизнь.

Разве жизнь? Ведь она умерла. Умерла вместе с ним, а теперь медленно, час за часом, для чего-то мучительно оживала, лихорадочно перелистывала книгу прожитой жизни, будто искала в ней что-то упущенное, исключительно важное, и погружалась в воспоминания и сны.

Они уносили ее к мужу, в желанную точку «е», где им позволено было встречаться. За окном затопляла землю мутная тягучая ночь. Люся вскидывалась от душных кошмаров, путано бормотала обрывочные молитвы, снова забывалась коротким сном...

Но в предрассветный таинственный час все менялось: она разлепляла набухшие веки, проворно спрыгивала с постели, распахивала окно, подставляла пылающее лицо свежему ветру,  тянулась на цыпочках, раскидывала руки и, будто подхваченная вихрем, уносилась куда-то, и все звала, и кричала: где же мой Толечка? Где же ты? Где?!

…Сад, в котором она увидела его, был прекрасен. Яблони клонили к земле раскидистые ветви, отяжеленные спелыми плодами, янтарные грозди винограда свисали с увитой лозами арки, вокруг благоухали цветы…

Он сидел на дощатом ящике и что-то писал. Люся заглянула через плечо мужа и прочитала: «Лето прошло. А Солнце накатило с востока…» Он оторвал карандаш от листка, сложил вдвое и протянул Доброй Женщине. Откуда она появилась? Темноволосая, с красивым спокойным лицом… В легких одеждах, она сидела напротив, сложив на коленах руки крестом. Затем приняла протянутую записку, неспешно развернула и внимательно прочитала.

- Все правильно, – сказала она певучим грудным голосом и плавно кивнула головой, – но вы допустили ошибку…
- Да, да, я знаю, – поспешно согласился он и добавил: – мне хочется ее исправить.
- Исправить ничего нельзя…

Боже мой, он жив! Он совсем близко, а женщина говорит какие-то глупости! Люся прижалась к мужу и, плача, стала целовать его лицо… Он чуть отстранился, повел плечом и спросил, обращаясь к Доброй Женщине:
- Отчего она плачет? Может быть, ее кто-то обидел?

Как?! Он не догадался, отчего лились ее слезы? Ведь она думала, что любимый умер! А он жив, жив, и они снова вместе, в роскошном цветущем саду, у Доброй Женщины! Но почему он не слышит ее? Почему отводит глаза?

«Я люблю тебя! – прошептала Люся. – Я люблю тебя больше жизни, больше цветов и трав, больше яркого, слепящего солнца, которое накатило с востока…»

- Я уже здоров, – убежденно сказал он хозяйке прекрасного сада, – и строю дом. Такой, как она хотела. Теперь все будет, как она хочет.
Добрая Женщина улыбнулась, а Белое Солнце – громадное, во все небо – затопило искрящимся светом дивный сад…

*********   

У Люси с Толей не было свадьбы – только вечер для самых близких. Да и к чему пышное застолье? Воистину: Браки заключаются на небесах…

Они зажили душа в душу. Он полюбил ее маленькую дочку, и вспоминал долго-долго как она бежала к нему навстречу в синей матроске, зажав в кулачке стебель ярко-красного цветка. С той минуты он почувствовал себя отцом, как если бы был им с самого рождения этой кудрявой русоволосой девчушки.
 
Желанная беременность наступила в начале марта, когда паводки подтопили их старый дом. Они расчищали стоки, прорывали канавы, откачивали воду, носились по двору до седьмого пота, радовались ранней весне, розовому, намалеванному в полнеба солнцу и, в полземли, безбрежному морю, наплывавшему на горизонт. Потом взбирались на Жевахову гору и там всласть любили друг друга среди первых подснежников на пахучем талом снегу – сильные, красивые и молодые, безудержные в своей любви, бурной, как нахлынувшая весна.

Летом вспыхнула эпидемия холеры. Она ни за что не соглашалась делать прививки, чтобы не навредить ребенку, которого носила. У нее был круглый аккуратный животик, и тельце ребеночка как бы даже проступало сквозь натянутую розовую кожу: то выпячивался локоток, то коленки.

Толя целовал эти шевелящиеся выпуклости, прикладывал ухо и чутко вслушивался в биение крохотного сердечка. Внутри Люсиного живота жил ребеночек, он торкался, привыкал к их голосам, видел сны, сотканные в неведомых, непостижимых далях, откуда прилетали ангелы укреплять в его маленьком тельце бессмертную душу.

Толя стал задумываться о Боге и о небесах, но стеснялся своих мыслей и глубоко припрятывал их, потому что не мог постичь простых, в сущности, вещей: вечности и бесконечности. Его пугало все нематериальное, не объяснимое четкой логикой. Но теперь, осторожно касаясь теплыми ладонями живота любимой жены, он постигал чудо зародившейся жизни, и чудо это росло, дрыгало ножками, ворочалось, напоминало о себе каждый час, заполняло его жизнь новыми заботами и волнительным ожиданием.
   
Ей хотелось подарить любимому сына, но родилась девочка. Он так испугался, когда у жены отошли воды… Они вместе спешили навстречу скорой. Стояла промозглая сырая погода, она в спешке надела резиновые сапоги на босые озябшие ноги. И ничего не чувствовала. Правда. Никакой боли. Только живот стал тяжелым и давил книзу.

Толя подбадривал жену, утешал, прижимал к сердцу и повторял, запинаясь: «Все будет отлично, детка!» А когда двери приемного отделения захлопнулись у него перед носом, он сломя голову умчался на рынок, купил самых красивых яблок, вымыл их под краном в проходном дворе и второпях, с хрустом разломил одно на две половины – она поймет, я рядом, я с ней!..

Он сунул нянечке передачу, а сам остался торчать под родилкой. Где-то там, наверху, на свет рождался их ребенок, выдавливался из тесного чрева с муками, трудно, и мучилась его Люська, а он переминался с ноги на ногу, топтался на месте, стискивал кулаки, не в силах ничем им помочь…
И вдруг услыхал раздирающий душу крик.

Он прикусил от волнения губу, капелька крови стекла на ворот рубашки… Но это кричала не Люся. Она терпела изо всех сил, пока не прижали потуги. Роды были стремительными, акушерка поймала ребенка в передник. С первого мгновения жизни их дочурке повезло. Да и как могло быть по-другому? Ведь они любили друг друга так крепко.

Теперь у него было две дочки. По ночам он качал на руках малышку, а Люська чутко засыпала и в полусне вдыхала терпкий запах его мужского сильного тела и своего материнского молока.

********

Он вдруг улетел в Париж. В самом деле. Почти как в старом советском анекдоте: «Мне нужно в Париж к обеду срочно…» Да, срочно! По горящей путевке, поздней осенью.

Люся ждала его очень, скучала и представляла, как он прохаживается по Мулен Руж: в светлой шляпе с широкими полями и в новом сером полупальто, по тогдашней моде. А красивые парижские проститутки, надушенные «Chanel», полуголые, в коротеньких полушубках из русского голубого песца, крутят на пальчиках блестящие ключики от квартир… «О, Париж! О, Париж!..»
 
Ей было плохо без него! Ничто не отвлекало от тревожных мыслей, даже редкостное усердие, с которым она спешила к приезду мужа закончить перелицовку демисезонного пальто, доставшегося «в наследство». Она связала шапочку и шарфик из дорогого розового мохера, чтобы окончательно сразить его прямо при встрече… И вот, наконец, они снова вместе!
 
Он привез в подарок жене кружевные трусики, такие тоненькие и славные, что захотелось сразу надеть их и чуточку подразнить его; и еще лаковые туфли с бантиками на высоких задниках.

Какую царскую ночь он подарил ей, вернувшись!.. И любил, и целовал, и ласкал, уж правда, сверх всякой меры… Жарко-жарко топилась кирпичная груба и безбожно скрипел новый пружинный матрас на болгарской кровати. Тогда они устроились на полу… на ковре было все слаще и слаще выплетать диковинные фигуры любви, покрываясь жемчужным росистым потом с головы до ступней, и осушать поцелуями ложбинку над животом, и усмирять бешеный ритм гулко стучащего сердца…
 
Спустя год, он признался, что за половину жалкой валюты (100 франков – в обмен на 16 советских рублей, и больше – ни-ни!) купил… «мужскую кассету», которую втихаря крутил на видике у парторга. Нужно же было разобраться с культурой секса, в конце концов. Быть в Париже и упустить такое пособие?! Нет уж нет, им ведь «до шестнадцати» и поцелуев-то на экранах не показывали всерьез. А как хотелось ей целоваться с мужем и ночью, и на рассвете, и среди бела дня, и потом… целоваться снова и снова!..

*********
Годы шли солдатским размеренным маршем: ать-два! Только-только набухли на деревьях почки – и уж акация отцвела; опалились июльским зноем, растрескались от жары ржаво-красные склоны Жеваховой горы, и вот уж тук-тук – зачастила дождями осень. Завыл, засвистел на чердаке студеный ветер, захрустел ледок под ногами: грейся у печи, наряжай елку – новый год настает, а там опять набухают почки и благоухает сирень…
 
Все бы ничего, а местами – даже хороша была их простая, нормальная жизнь, и Бог весть что вытворяли они на самодельном топчане, запершись на засов в летней кухне, а потом вертелись по заведенному в мире порядку – работа, дом, дети и опять работа... Таким уж он был – заведенный в их мире порядок, и ничто, казалось, не должно было нарушить заданного темпа.

Вот только нежеланные беременности отравляли ей жизнь, она шла на аборты, как на казнь, и всегда виновато просила мужа: может, оставим?..

Боже мой! Как страшна ее вина… Она не должна была этого делать, нельзя убивать зачатых в любви детей. Почему она не послушалась своего сердца?!
Господи, помилуй нас, грешных!

********
 
Она любила его всегда: и когда он возвращался с работы усталый, озабоченно оглядывал их кособокий, с трещинами в цоколе дом и мимоходом присаживался на перекур в палисаднике среди кустистых вишневых георгинов; и когда, натаскав ледяной колодезной воды в громадную оцинкованную лохань, полоскал белье, отжимал в крепких больших руках, а после, не стыдясь соседских глаз, аккуратно развешивал во дворе пеленки и трусики.

Иногда, посреди летней кухни, все в той же лохани, они вместе купались. Он мягкой намыленной мочалкой тер ей спину и плечи, и поливал из ковшика теплой водой, и целовал, и оглаживал, а потом она убегала в дом, он торопливо домывался один и мчался голяком следом, и впрыгивал под одеяло, и они перекочевывали на пол, вместе с периной, и играли в свои сладкие игры, позабыв обо всем на свете…
 
Также как сто или тысячу лет назад, розовело небо над горизонтом, солнце выныривало из-за моря, затем разгорался день, угасал к вечеру, и наступала ночь… Она по-прежнему любила его ласки, хотя он стал спокойней, трезвее и все чаще устало, с ленцой отшучивался от ее наивных намеков.

Им обоим предохраняться было противно, она стала обидчивой, резкой и в отместку сама отказывала мужу, а потом хныкала с досады в подушку… Они оба насытились ласками и теперь все реже и реже отхлебывали по глоточку божественную амброзию неги из своего семейного кубка.

Она боялась абортов, а он – «плодить нищету». Призрак голодного детства прокручивался в подкорке, вкус горклого черного мякиша и кислой свекольной ботвы не вытравливался из него никакими ласками…

Люся повзрослела, расцвела, Толя тоже входил в полную силу. Они были красивой и жизнерадостной парой, но… как и прежде омерзительная нужда доставала по полной программе. От зарплаты едва дотягивали до аванса, и так из месяца в месяц, из года в год… Ее тошнило от рассрочек, строжайшей экономии и подсчетов. Толю доканывали ремонты. Вечно что-то сыпалось или валилось. Аварийная их трущоба трещала по швам. Она все чаще злилась и осыпала мужа упреками...

И все-таки они еще были молоды, полны несбыточных надежд и дерзких планов. Они по-прежнему любили друг друга, несмотря ни на что… Только почему-то вдруг стали стесняться взаимных ласк и уже не выражали их так пылко.

Особенно Толя был строг. Однажды ночью в комнате, где жарко топилась печь и на потолке играли причудливые блики огня, а в окошко заглядывала желтоватая сливочная луна, они любили друг друга как-то не так, как прежде, словно колдовские чары полнолунья опьянили обоих… Переполненная его любовью, она сбросила покрывало и порывисто сказала: «Смотри, наши тела сплетаются так красиво: мы, как сиамские близнецы, навеки вместе…»

Но ее романтическая, неутолимая жажда любви смутила его, и он, будто никогда раньше не видевший жену голой, бросил скороговоркой: «Прикройся, всему свое время… пора спать…» Люся заплакала от стыда и обиды…

Что это было? Начало конца? Медленно и неуклонно их любовь обрастала мертвой коростой будней, но, вопреки всему, еще хотелось творить, работать яростно, до седьмого пота, хотелось «оторваться» в доброй компании, хотелось вкусной, остро приправленной жизни…
Все это было, было, было, но… только в кино.

**********
 
«Нет, нет, нет, это никуда не годится! – не сдаваясь, упрямо твердила Люся: – Пора кончать с хандрой, с ленью и приниматься за стирку. Пора начинать новую жизнь». Но кому это удавалось? Кому удавалось сказать себе: «нет, нет, нет», – и в самом деле начать все по-новому?

И потом, с ней что-то случилось… Со всеми тогда что-то случалось. Они ожидали получения квартиры. Люся насмерть схватилась с начальством за разворованное жилье. Вляпалась в какую-то жуткую детективную историю, обнаружила «канал утечки», по которому заводские квартиры уплывали за горизонт обозрения, как корабли из гавани.

Скандал разрастался. Всем досталось, даже министру. Директора завода турнули с треском, парторга хватил инсульт, председатель профкома угодил за решетку. Что ж поделать? Вор должен сидеть в тюрьме. Зато двадцать семь семей аварийщиков справили новоселье. Они оказались двадцать шестыми. С тех пор Толя стал гордиться своей женой.

А семейная жизнь, между тем, пошла вразнос, как отработавшая гарантийный срок тачка. Сглазили, что ли?.. Она хотела родить третьего ребенка. Он отшучивался: «Боливар не вынесет троих…»

Наступила Пасха. Они гуляли по просторной Жеваховой горе, цвели вишни. Было так красиво вокруг, столько жизни в наполненных весенним соком деревьях и травах! Она сказала, что осенью родит ему сына… Толя весь почернел от досады, он по-прежнему не желал плодить нищету и отвернувшись, не глядя в глаза, выдавил сквозь зубы убийственный приговор: «Ты готова на что угодно, – даже родить! – только бы не работать…»
 
И она отправилась на вычистку, и ей навстречу выкатили из детского отделения каталку с орущими крохами, их везли на кормление матерям… Люся выбежала на улицу плача, споткнулась, упала на газон, выронила из сумки тапочки, не стала их подбирать... На черта какие-то тапочки, если рядом, конвейером, одного за другим хирурги выскребают из животов зачатых по воле Господа младенцев?!

На другой день она вернулась и сделала аборт. Во время операции Люсю заразили «шприцевым» гепатитом. Через четыре недели она очутилась на больничной койке… А как же иначе? Надо же платить долги… Не все же ласкаться да нежиться.

Но хуже всего было необратимое, неотступное осознание совершенного: она – убийца. Она лишила жизни дитя, которого мысленно уже подносила к груди… Она убийца, и страшней этого греха ничего нет…

Ей хотелось истязать себя, биться головой об стену. Грешить грязно, размашисто. Пусть! Все равно она сама себе противна.

И Люська закрутила хмельную интрижку, какой-то пошлый опереточный флирт с обаятельным незнакомцем, случайно подвернувшимся под руку. Нет, нет! Она не изменила мужу. Измена трусливей, подлее. Это был вызов, расплата за преступление, которое муж заставил ее совершить. Она мстила ему и самой себе. Она мстила всему миру за свою испохабленную жизнь…
 
Только месть ее обернулась сущей мукой. Она умчалась в командировку.
В допотопном вагоне, среди неустанно снующих пассажиров, в вокзальной толчее, на людных или пустынных улицах – везде терзал стыд, и не было сил разорвать липкую паутину лжи, за которой так тускло светило солнце.
Ей тесен стал дом, она выпорхнула на волю, и не было такой силы, которая смогла бы втиснуть ее обратно.

Здесь, на просторе, больным фантазиям не было удержу: и под сводами мрачных костелов, и на звонких булыжных мостовых, и в пряничных городках Закарпатья тот – другой! – был везде рядом с ней. В бредовых снах они ловили друг друга за руки, слонялись босые по каменным площадям и… разлучались в яростной озлобленной толпе.
 
Ей мерещилось, что долго-долго, тысячу лет, она брела по заброшенной всеми дороге… А впереди – желтый пустынный город разевал хищную пасть… Случайный друг манил ее, звал за собой и… исчезал. Вдруг стало казаться, что ей хочется остаться с ним там навсегда, и чтобы он обнимал ее на безлюдных улочках, и что это – любовь! Да, да, настоящая, свободная любовь, без нудных обязанностей и упреков. Разве быть свободным – не высшее право человека? Кто вправе судить ее?

Но стальные рельсы возвращали ее домой. Она изнывала от щемящей тоски и подкожной, неумолимой тревоги…

…Дома муж пришивал пуговицу к потертой на рукавах куртке, рядом подсыхал заклеенный дочкин сапог, в кухне пахло жареной картошкой, а на лоджии сорвавшийся северный ветер теребил выстиранное белье.

Он обрадовался приезду жены из затянувшейся командировки, много шутил в тот вечер, а ночью, ласково прижимаясь к ней и щекотно дыша в затылок, вдруг попросил:
- Ну давай сделаем мальчика…

Люся отбивалась от его ласк, кричала, что все кончено, что они должны развестись… Толя кое-как успокоил жену, вышел на балкон, закурил и, немного остыв, возвратился в комнату со словами:
- Я набью ему морду.

И вмиг ее случайный попутчик, обиженный судьбой, с настороженным взглядом и доброй, застенчивой улыбкой, встал перед глазами.
- Он-то тут при чем? – сказала она. – Да ты меня убей лучше. Придуши, сделай милость. Зачем мне жить? Не люблю я тебя больше.

Толя стоял у окна напряженный, растерянный, непохожий на самого себя.
Сердце Люськи разрывалось от боли. В тот миг она простила ему и нерожденное их дитя, и проклятую бедность, и упрямство. Она не представляла, как больно ей будет.

Муж взял Люсю за плечи, заглянул в глаза и спросил просто:
- Что же теперь делать? А наши девочки как? Ты же без них не сможешь…

Весь ужас, вся реальность того, что происходило, постепенно проникали в сознание. Пришло время встать и уйти. Она больше не имела права жить в этом доме, лежать с мужем в одной постели.
- Ты с ним… была?
Да какое это имело значение?! Нужно было что-то сказать. Молчание казнило мужа, подписывало приговор семье, дому, ей самой. Она готова была рухнуть на колени, перенести оскорбления и побои... что угодно, но только не его горестный, мучительный взгляд...

- Зачем ты женился на мне! – яростно выкрикнула Люся, презирая себя за трусость, за ложь, за бесчестье, в котором был виноват он, он, он! – толкнувший жену на убийство зачатого вместе дитя и превративший ее в бездушную, лживую, гадкую тварь. – Ты же любишь только себя, ты привык ко мне, как к домашним тапочкам! Мы измучились оба. Разве ты слепой и не видишь, что творится со мной?!
- В чем же моя вина? Я просто не нужен больше тебе… Но мне некуда деться. У меня никого нет, кроме вас.

Он вышел. Слезы душили Люсю. Когда случилась с ними беда? Они оба были молоды, строптивы… Он ляпнул не думая, вовсе без зла: «…что угодно, только бы не работать», – а она не смогла простить и отправилась в больницу… Всего чуточки терпения не хватило и капли доброты. Кто же, кто все-таки виноват больше?! Может, она не прощает ему именно этой своей вины? И бегал бы мальчик, и не было бы гнусного паскудства, мерзкой греховной грязи, и душа не рвалась бы в куски…

Он не шел, не вздыхал над женой, неизвестно за что не просил прощенья, не тискал Люську сильными большими руками, не шептал стыдно-сладких слов ей на ушко. Он не шел. Это было горше всех прежних обид, потому что ей было плохо, так плохо, как только бывает в клочья истерзанной женщине.

************

Но все равно он любил свою безрассудную и порывистую жену, любил, может быть, еще сильнее и горше, потому что знал ее лучше, чем она сама себя знала. Он простил обиду всем сердцем, простил даже то, в чем она не призналась бы никогда и под смертными пытками.
Он мучился и страдал, и видел, что Люсе опротивела их семейная жизнь, и гордость терзала ее. Она сама безжалостно и немилосердно казнила себя за боль, которую причинила мужу…
 
Нужно было спасать семью, возрождать на пепелище дом, воскрешать их поруганную любовь. И он ухватился за безумную, казалось, идею: завербоваться, уехать на Север. Не просто на заработки, а всей семьей, вместе с детьми…
Всколыхнулась надежда на новую, виртуозно закрученную жизнь. Впрочем, жизнь не бывает новой, она только становится другой.
Пожалуй, судьба подкинула им последний, возможно, единственный шанс, чтобы там ни говорили вокруг.

Этот головокружительный шанс они использовали на все сто, на полную катушку, и теперь любили друг друга не так, как прежде… Они любили душой, мыслью, мечтами, впервые в жизни пережив разлуку длиной в восемь долгих, тоскливых месяцев.
Но ни беспощадное время, ни двенадцать тысяч километров не могли разъединить их, потому что именно тогда, в те растянувшиеся до бесконечности дни и ночи, их окровавленные души спаялись навечно в единое и неразделимое нечто…

Она писала ему в письме: «…там, у тебя, над сопками, большое рыжее солнце, и узкоглазый месяц танцует на облаках. А мои чистые слезы, – как шелестящие звезды, – насквозь прожигая вьюги, светятся в небесах…»
Он отвечал: «…пришли мне, любимая, несколько волосков оттуда… я буду вдыхать их запах, целовать и держать под подушкой… я буду любить тебя, родная, в своих снах крепко-крепко, а уж когда встретимся…»

На одном дыханье чудесно оживленной любви они преодолели долгие промерзшие километры, бессчетные недели и бесконечные месяцы… И наконец вместе откупорили бутылку шампанского на вершине Кормилицы – далекой якутской сопки, усыпанной пурпурной брусникой, ядреными грибами и кедровыми шишками… Где-то там ниже, в распадке, прилепилась их Звездочка – поселок дражников, намывавших золото в Аллах-Юньских протоках.
 
Север закружил в буйной пестроте красок, невиданным прежде привольем опьянил их выболевшие, истосковавшиеся души. Все, из чего складывалась их городская пресная жизнь, теперь казалось мелким и незначительным, до смешного. Счастливая улыбка не сходила с побледневшего Люсиного лица, отмеченного на переносье первой тонкой морщинкой.
 
Северная рапсодия продолжалась не слишком долго. Они возвратились домой, не скопив ничего, кроме собственных впечатлений. «Трудом праведным не выстроить палат каменных», – притом трудом единственного кормильца с отчаянно правдолюбивой женой и двумя подростками-дочерьми.
Слава Богу – вовремя возвратились.
 
На дворе стоял черный чернобыльский год. Вся страна понеслась вразнос. Державный паровоз сошел с рельсов и катился теперь под откос на всех парах без тормозов, но мирно посапывающие пассажиры еще не догадывались об этом.
Ни о чем не догадывалась и Люська, когда «захватила» в очередной раз, теперь настала очередь Толи сбивчиво бормотать у постели, склонившись над нервной, некрасивой женой: может, оставим, а?
Как?! В зачумленном бардаке, без стабильной работы, когда ей – сорок, и взрослые дочери бегают на свиданья. Это последнее чудо, дар Божий, было приговорено ею. Она возненавидела себя и свой грех.
Господи, будь милостив к нам, грешным!

Как когда-то давно, она готова была снова мчаться, бежать сломя голову ото всюду, загнать себя, как взмыленную кобылицу… И словно в ответ на призыв, принесли телеграмму-вызов: ее приглашали в творческую командировку на север, в двухмесячное путешествие по Лене, от Осетровских верхов до моря Лаптевых, до самого Ледовитого океана. Толя молчал. Он понимал, что удержать жену ему уже не под силу…

Она умчалась на север, как шальная. И вот, наконец, под крылом самолета раскрылся кимберлитовый кратер алмазной трубки, и через час она сбежала с трапа и вошла в замызганный аэропорт. Потом долго-долго стояла на пепелище давно сгоревшей гостиницы «Тайга» и с будоражащими воображение воспоминаниями искала у протоки то место, где они провели свою первую с мужем ночь после долгой разлуки…

Вдруг, уж неожиданно вовсе, Люся затосковала по дому, по своему Толечке, которого жестоко, незаслуженно оттолкнула. Затосковала до волчьего воя по своей простой и, по большому счету, несложной жизни, если не считать тех проблем, которые она сама создавала с упорством и наращивала усердно на своем непредсказуемом, петлистом пути, вовлекая «в процесс» мужа и дочек.

Но некуда было деться с запыленных тротуаров знакомого до колик Якутска, кроме как податься в редакцию, потому что денег на обратную дорогу просто не оставалось. Их теперь требовалось заработать.

Она не могла себе ответить, зачем примчалась сюда? И посылала домой открытки, и подписывала лаконичной прозой, вроде того, что все чудесно… Толя не сдержался, в ответ отправил редактору депешу: «Володя, Христом Богом заклинаю тебя – держи мою завирюху подальше от шахты…» Тот отвечал: «Приказ понял. Выполняю: наш спецкор  посреди реки в одноместной носовой каюте ваяет исторический очерк…» Обреченный на терпеливое ожидание муж в который раз неловко перекрестился и поставил свечку Николаю-Угоднику.

Все устроилось лучше, чем она себе представляла. И сидеть бы ей, любоваться красотами… Но не зря говорят, что история повторяется дважды: один раз в виде трагедии, а в другой – в виде фарса. Приключений хватило, не выходя из каюты. И дурацкий очерк не клеился, потому шла речь про какого-то злонамеренного предателя, обокравшего ученого патриота, а этот несчастный предатель был его собственным родным племянником, влюбленным в дочь купца, не впервой делавшего закупки и наполнявшего лабазы ученого от самых низов до ленских верховий.
По всему выходило так, что в лабазах оказалась одна гниль и труха, ученый от этого сильно расстроился и умер, так и не раскопав до конца найденную стоянку первобытного человека и могильник великолепного целехонького мамонта.

Но про все эти страсти писать, конечно, в таком тоне не следовало, и уж точно надо было постараться забыть, как зловредного купца под конец жизни круто раскулачила народная власть, и что он, в обнимку  с иконой Христа Спасителя, утопился в ледяной проруби, а вся его безвинная многочисленная семья замерзла на ленском этапе.

Люсе вообще осточертела журналистика – свербящее словоблудие, как дрожжевое тесто разбухшее на пошлых, безвкусных штампованных зарисовках, дурацкие статейные бравады и лицемерный патриотизм гипертрофированных идиотов, грубо выпирающий из-под печатных строк продажной прессы.

Вся эта чушь собачья, которую зачем-то нахально заталкивали в мозги, называлась по-разному, однако была, тем не менее, продуктом «писания». И от такой писанины спецкора тошнило. Ей опротивели северные красоты, малиновые рассветы и дымчатые покрова берегов, она больше не могла видеть безлюдья Соболиных песков, и смертную тоску наводили мрачные тени скалистых островов, густо заросших девственными деревами.

Домой! Ей хотелось только домой. В опрятную, чистую спальню. На кухню. Да, да, к своим зачуханным кастрюлям. Крошить бураки и капусту, чистить картошку и кормить семью. Боже мой, какое счастье – кормить здорового мужа, накладывать ему в тарелку куски мяса, много вкусной еды, выпивать с ним по рюмочке и куражиться самую малость, плясать, например, в мини-бикини…
Домой, домой… К черту очерк, к черту пишущую машинку, все, все – к черту!

******

- Нормально пишешь, – похвалил спецкора редактор, – сопли только не жуй: то закаты, то рассветы… Проще, четче прописывай стержень сюжета.
Разговор прервался, едва начавшись. Какие-то рожи замелькали с экрана. Секретарша приоткрыла дверь и всунула в щель вытянутое, поглупевшее сразу лицо.
- Там, кажется, переворот… Путч какой-то, – и испугавшись того, что сказала, она прикрыла ладонью накрашенный рот.

Люся плохо соображала, что происходит. Кто-то куда-то звонил, что-то выяснял. Болтали все разное, в голове путались мысли, и вдруг ей вспомнился сон – жуткий сон накануне отъезда.
 
…тусклое солнце освещало скалистый каньон, довольно глубокий, заросший по дну чахоточной, слабой травой с дымным запахом опавшей сухой листвы. Воздух как бы застыл над ним, и лишь сияние невидимого солнца заливало силуэты скал мертвенно-белым светом, совсем непохожим на жаркие краски земного заката.

Небо здесь было бездонным, бесцветным и необычайно высоким, как будто его и вовсе не было. Над головой словно простерлась космическая бездна, освещенная бледным сиянием грозной Немезиды. Ужас охватил Люсю…

Вдруг послышался нарастающий шум: отовсюду бежали к ней люди, они были напуганы и кричали, и размахивали руками… Глухой удар всколыхнул твердь. И следом в каньон вступил  гигантский слон, заслонив собой блеклое небо. Даже описания такого чудовища ей не довелось встретить ни разу в жизни (куда там жалкому мамонту!).

Громадную голову животного покрывала рыжая шерсть, космами свисая до самой земли, глаза его были слепы, окровавленные бивни опущены к долу. Вверху, на необъятной широкой шее, сидел сморщенный карлик, злобно хохоча, он втыкал острую пику слону за ухо, отчего тот высоко вскидывал хобот, испускал трубный воинственный глас и совершал очередной смертоносный шаг.Раздавливая живых людей, слон продвигался к ней, оставляя на траве кровавое месиво…

«Это же сон! Всего лишь тяжкий, бредовый сон!..» – успокаивала себя Люся, отирая рукой влажный холодный лоб. Только сон, видать, оказался в руку.

Она разгадала этот кремлевский фарс почти сразу, нутром почуяла лживость, изощренную интригу, затмившую величайшую, истинную трагедию громадной державы. То, что случилось тогда в Форосе, а затем выплеснулось до небес жутким цунами, смывая напрочь заплесневелую рухлядь, осмысливалось постепенно, и только больно саднила смертельно раненая душа.

Позже, много позже, скорый поезд, увозивший ее в столицу, прибыл на станцию (кто бы вспомнил, как она называлась?). В купе вошел молодой щеголеватый капитан и, взяв под козырек, вежливо обратился:
- Предъявите документы. Государственная граница.

Значит, правда. Значит, свершилось, и ее Родины больше нет. Что-то осталось, конечно, какая-то оконечность. Но если от целого отсечь, скажем, палец, или даже всю руку, многого ли эта усеченная конечность стоит? Боже мой, как же так? как могло так случиться? а вот случилось… и баста!

В тот пылающий август она, полуживая, возвращалась домой в самолете, еще не пересекая ничьих границ. И раскаленное белесое солнце накатывало с востока…
Толя ожидал в аэропорту запоздавший рейс несколько часов кряду. Он теребил в руках пахучий букетик ее любимых мелкоцветных гвоздик и… улыбался.
Господи, будь милостив к нам, грешным!    

*********

Они лежали на старой кровати, притулившись друг к другу, строили разные планы и не знали, как жить дальше. Как жить?.. Как?! Но несмотря на безумно клокотавшую суету в сдуревшей от гиперинфляции стране, несмотря на кипевшие всюду разборки и страсти, несмотря ни на что и вопреки всему, Люсе было хорошо рядом с мужем, под надежной защитой его натруженных рук с ровно пульсирующими прожилками выпуклых вен. Он по-прежнему бодро вставал утром, шумно умывался и уходил на работу, а вечером всегда приносил полную сумку продуктов и… улыбался. Еды в доме хватало на всех.

Только Люся измаялась снова… Тревога закралась в сердце, все вокруг рушилось и дробилось. Страх вил свои черные гнезда по углам их обветшавшей квартиры. Она словно переродилась, стала громогласной, безжалостной, скандальной – непохожей на себя, прежнюю, но каждой жилкой, каждой мыслью на донышке съежившейся окровавленной души она желала обратного: раствориться в муже, спрятаться от грозно грохотавшего вокруг мира. И чтобы только для них распускались цветы под солнцем и соловьи высвистывали серебристые трели, а лунный волшебный свет оживлял волнующие фантазии…

Страстный, мятущийся дух жены угасал, и это пугало Толю больше, чем все ее прежние приключения. Он был слишком материальным, земным – из костей и плоти. А Люська была воздухом, которым он дышал и потому жил.
 
Незаметно, неожиданно выросли дочери, у них началась своя личная жизнь – откровенная, жесткая, без слащавой романтики. Вокруг давно играли без правил. Особенно молодые и дерзкие, не намотавшие соплей на кулак. Люся и Толя не вписывались в эту игру. В постылой круговерти только на нем одном еще как-то держалась семья.

Внезапно и она, зрелая женщина, ощутила привкус свободы. Ошеломляющей, лавинной свободы, истинного вкуса которой она прежде не знала. О, каким ядовитым, каким горьким оказался этот манящий привкус!

Все стало доступным, пошлым, бесстыжим. «Все смешалось в доме  О…» Все смешалось и в домах, и в державе… Сама держава шаталась на кривых уродливых ходулях, подъеденных червивой властью.
 
И у них в семье – все смешалось. Транзитные рейды на Урал, тюки с джинсовкой, миллионы купонов, карбованцев и всякой дряни; смердящая мразь наживы вползала в дома и разъедала мозги. От оскорбительного хамства пухли уши. Казалось, что человеческие нечистоты заполнили все пространство вокруг. Они гибли от адского удушья и, как белки в колесе, подвешенном над бездной, мчались во весь опор по замкнутой орбите, топчась на месте – только бы не сорваться, не промахнуться, не загреметь в пропасть.

А вокруг срывались и падали другие. Родные, близкие и чужие. Как пули на войне, их выбивали из привычной жизни убийственные, непредсказуемые, дикие обстоятельства. Реальность была страшней самых жутких фантазий.
Пришло время собирать камни. Но где их собирать? Как?! Ведь когда разбрасывали – не ведали, что творили.
Господи, будь милостив к нам, грешным.

Они барахтались в гнилой трясине нищего быта, пытались не оскотиниться, не озвереть, не грызть впереди стоящих. А вокруг одичавшие люди, как лицедеи, сбрасывали с себя расписные фарисейские маски. Друзья и враги – всех выворачивало трухлявой натуральной изнанкой вверх. Но наперекор вселенскому хаосу, их истерзанные души, слепившись в одну, жили надеждой – той самой, которая умирает последней.

Яд постылой свободы разъедал Люсино сердце. Авантюрная игра на дутый выигрыш опротивела не на шутку. Будущее, которое теперь можно было «пощупать», оказалось бездарной прозой, блестящей штамповкой, с металлическим привкусом, похожим на привкус муляжных фиг китайского императора, который любил золото…

Ей хотелось кричать SOS, вопить изо всех оставшихся сил: спасите наши души! Только кто услышит глас вопиющего в пустыне?.. Даже Толя не слышал ее заполошного крика, даже он не понимал, что их, выброшенных за борт в бушующий океан, просто несло по прихотливой воле волн – пока еще несло! – на поверхности…

Он был не виноват. Он больше ничего не мог для нее сделать. Они строили свою кисейную семейную башню на зыбком песке фата-морганы и, вдруг, заговорили на разных языках, непонятных друг другу. Они заговорили беспорядочно и громко, во весь голос, она старалась перекричать мужа. Она кричала от боли, от обиды, от страха, от безысходности и отчаяния. Он оглох от Люськиного крика, и замолчал…

Почему он молчал? Почему не исхлестал жену по щекам, не заткнул рта, не пнул на диван, не обрызгал свяченой водой? Почему не отвел в Церковь, не распростерся ниц на полу, не вымолил у Господа прощения для них обоих?
Господи, будь милостив к нам, заблудшим и грешным.

*********

…Ну зачем, зачем наступило утро!.. Зачем жестокая явь так неотступно мучила их? Вместе с мужем она хотела остаться навсегда там, в том саду, у Доброй Женщины… «Я люблю тебя, – шептала Люся, задыхаясь от слез, – я так сильно люблю тебя, как не снилось еще никому… ни в каком сне… Ни в одной книге не рассказали еще о такой любви…»

Когда его искромсали хирурги и оставили в реанимации умирать, он не один боролся со Смертью – каждой клеткой, каждым вдохом, каждым ударом истекающего кровью сердца, Люська исцеляла его смертельную рану.

И Смерть расщедрилась, отступила на шаг и подарила им пятнадцать рассветов, пятнадцать мучительно сладких прощальных мгновений, полных  истекающей кровью любви... Но Она манила, звала… Толины силы истаяли, и он уснул… «А я?! – безголосо вскрикнула Люська. – Как мне жить без тебя? Я ведь не успела еще сказать, как сильно люблю тебя…»

Все, все, все должно было быть по-другому! Их любовь достойна была другого наряда: венчального, с обручальными кольцами, надетыми у алтаря. И все зачатые дети должны были родиться по воле Господней… И крепкий дом надо возводить на родовом, нерушимом фундаменте.
 
Не вышло у них как надо, не получилось…
Корабль, на котором они плыли по жизни, несло на рифы.
Толя был терпеливым и сильным, с чистой душой, заплутавшей в потемках.
А Люся… Люся была беззащитной женщиной, подхваченной смерчем свободы…
Сквозь тернии горестных мук поздно – так поздно! – пробился к ним свет прозрения…

«Сквозь тернии – к звездам…» Туда, к звездам, улетела, отмучившись, его встрепенувшаяся душа… и ее душа в отчаянье стремилась следом…

********

Толя лежал без сна на железной больничной кровати, рядом, в развороченном ободранном кресле, чутко вздремнула Люся. В предрассветный час, за окном, едва слышно перешептывались рыже-бурые листья каштана с моросящим осенним дождем…
 
Он внезапно поднялся с постели, – его мускулистое лунно-белое тело чуть-чуть светилось в темноте! – он протянул к жене руки и шагнул вперед… Люся ахнула, – раны на груди больше не было! – метнулась к нему навстречу… Но что такое? На ней тоже нет никакой одежды! Обнаженная, дрожа с ног до головы, она замерла перед мужем… Их руки сплелись, она прильнула к Толе, прижалась к его сухим пылающим губам… стала медленно погружаться в блаженство…
 
И вдруг увидела его истерзанную плоть, распластавшуюся на койке. Ей не было до того никакого дела – муж был рядом! Такой красивый и нежный, полный сил и любви, она чувствовала его своей воспаленной кожей…
Зачем-то все же оглянулась: позади, в кресле, полулежала она сама – жалкая, измученная, укрытая рваным больничным одеялом…

В последнее мгновенье Люся успела подумать: «Какое счастье – умереть вместе!» – и… очнулась.

********
В чистом конверте без адреса, удивленная сортировщица главпочтамта обнаружила странное письмо; беглым летящим женским почерком на бледно-голубом листе бумаги было написано:
 
«…Когда-нибудь ты возьмешь меня за руку и приведешь в наш новый уютный дом. Он будет светлым и чистым, и мы заполним его любовью. Я стану читать тебе свои книги, а ты будешь слушать с улыбкой и одобрительно кивать головой. Какими глупыми, какими смешными мы были когда-то!

А все так просто: две клетки, соединившись вместе, – рождают жизнь, а две любящие души – рождают бессмертие! «Желтое облако душит город… Гибнет мой дом и сиреневый сад. Гибнет весь мир… Но еще успею я – спасти тебя. Ты – спасешь меня. Мы еще можем спасти друг друга. Разве этого мало, если больше спасти ничего нельзя?!»

Солнце накатило с востока, и ты улетел в ту страну, где раскинулся дивный сад… Я знаю, как тогда, в мерцающей Звездочке на отрогах Джугджура, – ты обязательно дождешься меня. Ты встретишь свою Людмилу, прижмешь к груди, осушишь поцелуями мои светлые слезы, приведешь в  чудный дом, и ничто больше не сможет нас разлучить. Потому что ты и я – одно целое, а Браки заключаются на небесах…»

Сортировщица смахнула слезу. «Какая жалость, – подумала она, – бедная женщина позабыла написать адрес… Вот это любовь!.. Надо же, в наше-то время…» Она хотела бросить письмо в корзину, но потом задумалась на секунду и положила конверт за картонную иконку Пресвятой Богородицы, стоявшую в углу на столе.
Везде теперь, слава Богу, есть иконки.

Одесса
Сентябрь, 2005