Жили-были старик со старухой

Геннадий Маркин
Жаркое июльское солнце, превратившись в огромный остывающий, багряный шар, спряталось за верхушки деревьев стоявшего плотной стеной леса. Затих шумный пчелиный звон, стихло многоголосье надоевших за день мух и слепней, и они, удобно устроив себе ночлег, осели в кустарниках дико разросшегося по всей деревне бурьяна. Где-то за рекой, разделившей деревню на левый и правый берега, раздалось лошадиное ржание – Володька Битюк привёз сено с поля и теперь вывел лошадь с жеребёнком к реке на водопой. Со стороны леса послышалось мычание коров и овечье блеяние – признак приближающегося к деревне стада. Из оставшихся домов некогда большой и весёлой деревни стали выходить люди и, взяв в руки палки и хворостины для погона скота, двинулись к выгону.
Из калитки на самодельной инвалидной коляске выкатился безногий семидесятилетний дед. Отталкиваясь от грешной земли ещё сильными натруженными руками, он медленно покатился на берег реки. Подкатив к берегу, дед приставил к лицу руку козырьком, долго смотрел вдоль реки в сторону заходящего солнца. Затем достал из кармана ватных, обрезанных до культей, штанов табак-самосад, скрутил из газеты «козью ножку», с удовольствием закурил, выпуская в небеса серо-синее пахучее облако.
- Здорово, дед Василий! – остановился подле него седоватый, лет пятидесяти мужик.
- Здорово будешь, Иван, - поклонился головой дед.
- Табачком не угостишь? – опершись о палку, спросил Иван. – Табак у тебя отменный, ни у кого больше нет такого табаку.
- Почему же нет?! Табаку не жалко, ещё созреет.
Дед Василий вновь извлёк из кармана пригоршню табака, достал кусок старой, пожелтевшей газеты и протянул Ивану. Иван поводил по газете языком, почмокал и чиркнул спичкой.
- Жарища-то стоит, аж спасу нет! – Иван снял с головы кепку и вытер ею лоб, как бы показывая, какая сегодня стоит небывалая жара.
- Завтра ещё жарче будя, - ответил дед Василий, - нынча по новостям говорили.
- А я телевизор уже неделю не смотрю, - опустился рядом с дедом на корточки Иван, - некогда, сено заготавливаю.
- Да-а-а, - сморщив лицо, протянул дед, - сено-то – оно нужнее. Нынча день год кормит. Поработаешь день – год сытым будешь, поленишься – побираться зимою пойдёшь, - проговорил дед Василий, не отрывая взгляда от реки.
- Как здоровье-то, дед Василий?
- Спасибо, Иван жив пока.
- Что-то бабки твоей, Шурки, не видать. Не заболела ли?
- Ноги у ней больные, мало ходить стала.
Помолчали, попыхивая самокрутками.
- А в мире-то что новенького? – нарушил молчание Иван.
- Самолёт опять упал. И что они падают так часто?
- Старые уже, наверно.
- На новые, наверно, денег нету, как ты думаешь, Вань? – вздохнул дед Василий.
- Конечно,  нету. Где же их взять-то? Колхоз наш, вспомни, какой был, а теперь, где он, колхоз-то? Нету. Технику распродали, а какую и просто в поле бросили ржаветь. Правление колхоза досками заколотили крест-накрест.
- А,  правда,  люди гутарят, что его растащили?
- А то нет? Шифер, железо, стёкла – всё разворовали, а всё из-за безденежья. Поля не вспаханы, не засеяны, все дикой травой поросли. Раньше за такое председателю колхоза пинком под зад бы дали да партбилет отобрали бы. Эх! И куда правительство смотрит?!
- Президент в Китай улетел, поклялись с ихним китайским президентом дружить навечно.
- У них, дядь Вась, не президент, а генеральный секретарь. Как у нас Брежнев с Горбачёвым были. А с китайцами нам давно нужно было дружбу наладить, а мы всё куда-то на Запад лезем, а зачем мы им нужны, западу, голозадые,  кормить нас?
- Ну, ты, Вань, так не говори. Никакие мы не голозадые. Вон по телевизору показывают, какие уфисы в Москве понастроили. Все блестят, как будто их постным маслом намазали.
- Понастроили! Воры и понастроили.
При слове «воры» дед Василий вздохнул и, замолчав, уставился на реку.
- Что-то ты сегодня невесёлый, дядь Вась?
- А чему веселиться-то? – дед Василий докурил цигарку и щелчком отбросил окурок в реку. – Нынча ночью опять к нам во двор залезли.
- Что утащили?
- Кастрюлю алюминиевую, что стояла в саду на летней кухне, да ведёрко, с которым Александра моя по воду ходила.
- Совсем эти пьянчуги обнаглели, - вздохнул Иван, - вон, позавчёр к Федоре тоже залезли, корыто украли. Так она пошла к этому проходимцу – Митьке Хорьку, что металл за самогонку скупает, скандал закатила, пугала его милицией и своими сыновьями, что в городе живут.
- Отдал?
- Отдал. Он её сыновей испугался, они в городе с бандитами знаются, а милицию он не боится. От него участковый не вылезает, самогонку вёдрами пьёт.
- Закрыть-то нельзя, что ли, эти «лавочки» по приёму железа, Вань?
  - Наверно, нельзя, - вздохнул Иван, - слыхал, они этот алюминий на золото переплавляют, а государству выгодно золото за границу продавать.
- Это, наверно, они свои уфисы в Москве на нашем несчастье построили, как думаешь, Вань?
- А то? – Иван поднялся с земли. - Ну, будь здоров, дядь Вась. Пойду, вон скотину пригнали.
С пригоном скота деревня ожила. Под мычание, блеяние и хлёсткие выстрелы кнутовищем пастуха Парамона стали раздаваться знакомые голоса. Кто звал Малышку, кто Белку, кто Зорьку, а кто, вволю наговорившись, передавая друг дружке последние сплетни, теперь разругался, обвиняя в том, что чьи-то овцы бесцеремонно зашли в чужой огород – обычная деревенская жизнь.
«Эх, до чего же дожили, - подумал дед Василий, - воровство, казнокрадство. Порядка нет. А разве раньше такое могло ли быть?»
Деду Василию вспомнились тридцатые годы. Отец, Яков Никитич, умер рано, оставив жене Маланье пятерых детей. Мать, Маланья Егоровна, честно работала в колхозе, но детей поднимала тяжело. Последняя, четырёхлетняя Настенька часто и тяжело болела, жили впроголодь. Однажды мать поймал управляющий, как раз в то самое время, когда она собирала в поле колоски, оставшиеся от скошенной пшеницы. Двенадцатилетний Васька сидел на печи и, сам трясясь от страха, успокаивал плачущих младших братьев и сестёр, в то время, как плачущая мать ползала на коленях перед управляющим и прибывшим из района милиционером, умоляя  простить её ради детей-сирот.
- Что же ты делаешь, Маланья? – строго спрашивал управляющий и сам же отвечал на свой вопрос. – Ты же советскую власть подрываешь. А за это знаешь, что бывает?
Мать в это время кричала и причитала, а сидевший за столом и что-то писавший на бумаге милиционер с коричневой кожаной кобурой на ремне повернул голову к детям, и, зло пошевелив усами, уставился на Ваську. Затем, поднявшись и продолжая смотреть на Ваську, отодвинул хромовым сапогом от себя ползающую мать и, взяв со стола недописанный протокол, сказал управляющему:
- Пойдём-ка, Нефёд, на улицу перекурим.
Решив, что они вышли посовещаться о том, где им лучше расстрелять мать – в хате или на улице, Васька не выдержал и тоже заплакал. Вошедший спустя несколько минут управляющий склонился к сидевшей на полу матери и заговорил полушёпотом: «Вот что, Маланья, о том, что было, молчи! Никому! Поняла? - Мать молча кивала головой. - И детям скажи, чтобы язык за зубами держали», - уже громко проговорил он и, с силой хлопнув дверью, ушёл.
«Да, раньше порядка было больше, - подумал дед Василий. – И в то же время очень уж строго было. За колосок в тюрьму сажали, а то и расстрелять могли. Нет, не жил никогда нормально в России человек, не жил!» - дед вздохнул и, вновь достав горсть табака, запыхтел цигаркой. Оглянулся на скрип калитки, к нему, прихрамывая на левую ногу и опираясь о палку, шла его жена Александра Николаевна, или как её все звали в деревне, баба Шура.
- Что сидишь, как истукан, на воду смотришь? – проговорила она. – Иль из-за кастрюли топиться собрался?
- Позавчера к Федоре тоже залезли, корыто украли, - ответил Василий, не обращая внимания на ехидство жены. – Так она пошла к этому Хорьку, ругалась – отдал. Ты бы, мать, тоже к нему сходила, что ли? Скажи, мол, кастрюля последняя была, поесть, таперича не в чем приготовить, да и ведёрко нужно по воду ходить. Скажи ему, старые мы, одинокие, пенсии маленькие, да и те не вовремя дают. Может, пожалеет нас, старых, отдаст посуду-то?!
Митька, прозванный за постоянное жульничество Хорьком, жил в посёлке, что в двух километрах от деревни, и, чтобы попасть к нему, бабе Шуре пришлось нелегко. Наконец она подошла к Митькиному дому и постучала в дверь. На пороге появился сам Митька Хорёк.
- Чего тебе, бабка? – выставил на бабу Шуру длинный и острый нос Митька.
- Митрий, к тебе ноня ночью кастрюльку люминевую с вядром Коля Цыган али Сашка Чахотошный не приносили?
Митька посмотрел по сторонам, как бы проверяя -  нет ли кого рядом с бабой Шурой, а затем уставился на неё взглядом, при этом  зрачки его оба глаза скосились к переносице.
- Нету у меня ничего, старуха, нету. Иди с Богом домой!
- Митрий, мы с дедом-инвалидом вдвоём живём, кастрюлька у нас последняя была, боле нету, - начала говорить баба Шура, но Митька уже закрыл дверь.
- Нету у меня ничего! Иди  отсюда домой! – донеслось из-за двери.
Постояв немного, баба Шура пошла обратно.
- Не отдал? – встретил её вопросом дед Василий, как только Александра вошла в дом и уставшая присела на табурет.
- Нет, не отдал, Хорёк проклятый! Чтоб яму, Хорьку, подавиться ентими всеми железяками!
 Дед Василий подполз к коляске, взобрался на неё и выкатился на улицу.
Баба Шура положила свои маленькие, все в жилах  от долгой и тяжёлой работы, руки на колени и молча, стала смотреть на  икону, затем перевела взгляд на  фотографию. На фотографии она – молодая и красивая, в белом платье, прислонила украшенную свадебной фатой голову на плечо одетого в строгий тёмный костюм Василия. Аккуратно уложенные на голове Василия светлые волосы гармонировали со светлой свадебной рубашкой, на которой был повязан тёмный галстук. Под тиканье старых часов с гирями на старуху нахлынули воспоминания.
Её молодому женскому счастью помешала начавшаяся вскоре после свадьбы война. Обняв на прощание жену и приказав ей сохранить во что бы то ни стало их будущего ребёнка, Василий ушёл на фронт. Спустя месяц Александра получила на мужа похоронку – эшелон разбомбили немецкие самолёты, и, будучи в положении, не смогла устоять на ногах от  страшного известия – упала в обморок, не выполнив самый главный мужний приказ – сохранить ребёнка. Её в беспамятстве увезли в районную больницу, а когда пришла в себя и узнала о том, что произошло, закричала страшным голосом, забилась в истерике, руки на себя наложить хотела.
После больницы, надев чёрный траурный платок, Александра в деревню возвращаться не захотела – там всё напоминало ей о Василии – и уехала к тётке на Урал. Спустя год, после освобождения их района от немцев, она всё-таки вернулась в деревню, где пережившие оккупацию соседи отдали ей письма от… мужа Василия. В письмах он писал, что их эшелон попал под бомбёжку, но ему удалось выжить после ранения, а сейчас он воюет. В других письмах Василий спрашивал с тревогой, почему она ему не пишет?
Почти обезумев от счастья, Александра, сразу написала мужу письмо, в котором рассказала ему о постигшем их горе, а затем молилась, долго стоя на коленях, благодарила Бога за то, что он сохранил ей её Василия. А в сорок третьем прибыл на их станцию поезд, в котором домой вернулся изуродованный войной безногий муж.
Её воспоминания прервал появившийся в дверях Василий.
- На, мать, чугунок. Картох в нём наваришь, что нам с тобою ещё надоть? – дед Василий протянул жене старый, грязный, пыльный, с толстыми боками, как самовар, чугунный котелок.
Александра встала с табурета тяжело – от долгой ходьбы болели ноги и спина и, взяв чугунок, пошла его мыть. Василий включил старый чёрно-белый телевизор «Рекорд» и собрался посмотреть новости. В это время в доме неожиданно погас свет.
- Шура, посмотри,   у нас, наверно, пробки выбило?
Александра зажгла свечу и подошла к электрическому счётчику. Убедившись в том, что счётчик исправен, она решила сходить к соседям и узнать причину отсутствия электричества.
- Провода опять со столба своровали, таперича  опять месяц будем без света жить, - вздохнула баба Шура.
Дед Василий подымил самосадом и, кряхтя, полез на кровать.
 – И чаво же к этим варюгам и пьянчугам никто никаких мер не принимает? – проговорил он, стягивая с себя штаны и пряча под одеяло искалеченные войной культи. – Все железяки в округе потаскали, опять до проводов добрались. Э-эх!
Утром он спал долго. Проснувшись, слез с кровати, зачерпнул кружкой из деревянной кадки квасу, вытер рукой губы и, запыхтев цигаркой, выкатился на улицу. Мимо не спеша, шёл Саша, прозванный в деревне чахоточным. Такое прозвище ему дали из-за того, что во время нахождения его в тюрьме он заболел туберкулёзом. Сашка был изрядно навеселе. Его грязные брюки были расстёгнуты и наполовину спущены, рубашка разорвана. Обут он был в резиновые калоши на босу ногу, в грязных всклокоченных волосах репьи.
- Гуляешь, Санёк? – окликнул его дед Василий.
Санёк остановился, обернулся на голос, присмотрелся, прищурив один глаз.
- Здорово, дед, - нараспев произнёс Сашка, узнав деда Василия. Подошёл пошатывающейся походкой и присел рядом с дедом на корточки. – Дай закурить.
- На, закури, -  дед Василий достал табак и протянул его  Сашке.
Сашка долго не мог свернуть самокрутку, вертя её грязными  руками. Дед Василий помог ему, зажёг и поднёс спичку к опухшему, небритому лицу.
- Совсем ты, Санёк, опустился, - покачал головой дед, - мать свою скоро в могилу сведёшь, да и сам гибнешь.
Сашка, молча, курил и смотрел на деда.
- Хватит, дед, жужжать. Если хочешь, я сейчас и тебе самогоночки принесу. Выпьешь? – выпустив дым, спросил Сашка.
- Не надо мне, Санёк, твоей самогоночки. Гуляешь-то на несчастье нашем. У кого кастрюлю украдёшь, у кого корыто. Теперь вот провод стащили, всю деревню без света оставили.
- Ты, дед, - вспылил Сашка, сжав руки в кулаки, - ты меня за руку ловил?
- Ты, Санёк, не кричи, - спокойно проговорил дед Василий, - и кулаками мне не тычь. Я в жизни пострашнее твоих кулаков повидал.
- Я провода не воровал! – закричал Сашка. – Моя совесть чиста!
- Ты свою совесть, Санёк, в Хорьковой самогонке утопил и душу свою утопил тоже, а теперь сам, бездушный, в ней захлёбываешься.
- Ох! Не будь ты, дед, без ног – я бы тебе, - Сашка заскрипел зубами и пошёл прочь.
Дед зло плюнул ему в след. На разговор вышла Александра.
- Ты с кем тут разговариваешь-то?
- Да вон, Саша Чахоточный, провода, наверно, уже пропил, с утра пьяный ходит.
Баба Шура вздохнула и присела рядом с мужем на лежавшее бревно.
- Матрёну, мать-то свою, мучает, когда пьяный, - грустно проговорила она. – А Матрёна уже и ходить не может. Говорят, он ей по спине спьяну саданул, и у ей ноги отнялися.
В этот момент к старикам, плавно урча мотором и переливаясь чёрным перламутром, подъехал «Мерседес». Из него вышел молодой здоровяк. На его загорелой шее блестела золотая, толщиной в палец, цепочка. Из открытого автомобильного окна раздавалась музыка, а сидевшая в салоне блондинка с интересом смотрела на стариков.
- Старичьё, у вас молочка купить можно? – уставился здоровяк тёмными солнцезащитными очками.
- Нету, мялок, мы коровку не держим, - проговорила баба Шура.
- А мясца  приобрести?
- Поедешь прямо, через мост, к бывшей железнодорожной станции. На ей таперича беженцы с Кавказа живут. Вот они мясом торгуют, и молочка у их купишь, - ответила Александра.
Здоровяк чему-то ухмыльнулся, вытер ладонь о белые шорты, а затем сел в машину и резко рванул с места, оставив после себя поднятую машиной пыль.
- Не наши, - проговорил дед Василий, когда машина уехала.
- Москвичи. Дом в соседней деревне под дачу купили.
- И всё ты у меня, мать, знаешь, - заулыбался Василий и обнял жену. А она положила голову к нему на плечо, как на свадебной фотографии, и тяжело вздохнула.
Поднявшийся вдруг ветер принёс из-за гори-зонта тучи, затем пошевелил разросшийся и опутавший всю деревню бурьян, дыхнул свежестью полей и запахом нектара с луговых цветов, рябью прошёлся по реке. Синоптики опять ошиблись. Вскоре пошёл долгожданный дождь.