Мне быть, когда умру

Рая Кучмезова
 Из книги о Кязиме Мечиеве"Я один из вас.Я жил"               


Услышав впервые, что их переселяют  в Кичмалку  шикинцы не поверили в новость ошеломительную.  Невозможно. Непредставимо. Проросли вглубь этой земли и пейзажа, все здесь. Как вырвать эти корни, как поднять этот груз и как с ними с места потом сдвинуться? Нет. Кязим сказал - надо ехать. Да, далеко, очень далеко от могил, от речки, да, больно, ноша тяжела – не каждому ее поднять, но надо  ехать.
  Знает: если он скажет, остальные за ним пойдут. И он говорит - надо. Почему? Сели? Были и раньше и  как-то справлялись с ними. То, что его сын Ахмат возглавлял штаб по переселению, настойчивы были обращение к нему властей  - причины, не сопоставимые с той сокрушительностью и для шикинцев и для Кязима, уход в те годы из  мест родных.
Ни добровольным, ни полу добровольным переселение это назвать сложно. Оно было неотвратимым. Так решили. И первое - надо осуществить его без крови. Было еще и второе, и третье.
Он провозглашал страстно и радостно:
Что может быть лучше, прекраснее в мире,
Чем запах кизячного дыма в ауле родном.
                «У турков, арабов…»
Скинув с плеч скорби, испытания все, воскликнул:
И мне показалось, что вновь я родился,
Когда возвратился в мой бедный аул…
                «Багдад посетил я…»
Тяжело заболев, услышав голос смерти и все силы собрав, он написал завещание. Лепил, складывал, ваял из слов надгробный свой камень, в котором вычеканен был и автопортрет. Самые важные, самые сокровенные смыслы назвал. Одно из них:
Локман-хажи, ты должен будешь
дойти до нашей земли,
Должен будешь помолиться в доме моем
И скажешь от моего имени:
«Жилище рая - родная земля».
           «Завещание, сделанное Локъман-хаджи в Арабии»
Поверив, что умирает, в жару, закрыв глаза, он представил рай, который, может быть, всевышний и посчитает им заслуженным. И увидел речку под своей кузницей, скалу, залитую солнцем, узенькую улочку, усеянную камушками. Рай - это. Следовательно, ад был там, где его Шики отсутствовал. И вдруг он дает свое согласие навсегда покинуть «жилище рая». Ему тогда было 81 лет, была у него красивая старость, редкая старость—величественная в своей мудрости, благодарности даже к не обрывным  стра¬даниям, в любви и интересу к подлинному в жизни.
 Во всем уходящем  свой смысл и своя правда. Был выбор нравственный, которому он не изменял. Понимания было мало, радости мало; было и счастье — согласие с совестью и Шики, скалы вокруг, кузница напротив окна...Вдруг он дает согласие покинуть и их.
Как свидетельствует все творчество поэта, у Кязима был абсолютный «сейсмологический» слух. И думается, что, первым покинув Шики, он хотел увести, отвести насколько возможно от тех, кто пойдет за ними, страшную беду, которую предчувствовал. Не знал - откуда, как, но предвидел приближение катастрофы.
 В 1942 году войсками НКВД в Сауту и Глашева будут расстреляны и сожжены 700 жителей. Из них 155 - дети, остальные - женщины, старики, инвалиды ВОВ.
О степени потрясения, шока, испытанного Кязимом от вестей из Верхне-Балкарского ущелья, свидетельствует его молчание. Ни одного слова. Он, оплакивающий каждую смерть, по мере возможностей старающийся в слове сохранить от исчезновения уход человека, не устающий клеймить все, что встает на пути жизни, - о небывалом зле не сказал ничего. Преступление, совершенное солдатами и офицерами Советской армии, было столь бесчеловечным и безумным, что все слова покинули его.
Все, кто был рядом с ним 8 марта, отмечали спокойствие и невозмутимость Кязима в тот день, когда земля под ногами раскачивалась и разламывалась от девятибалльного землетрясения. После Глашево он был готов ко всему. После заживо сожженных в Сауту младенцев внутренне окаменел.
В тот день и  он услышал фразу, понять которую не был в состоянии ни один нормальный человек на земле: «Постановле¬нием правительства вы выселяетесь. На сборы—зо минут».
Говорят, в это утро Кязим молчал, и слез, когда его увозили, не было. Как многие другие старики, он не умолял оставить его, но в это утро «крылатая его душа» отлетела, и только на немыслимом, невозможном чувстве долга еще год сердце работало.
Кузница моя — не башня справедливости,
И сегодня мое слово—пуля, попавшая в скалу!
В жизни сильный, как всегда, бессильного ломает.
 И в горах, и на равнине солнце для бедного так и не
                восходит  (нет у него дня)_
Видя это, я выбился из сил, плача, стеная,
Так  и   не  нашел   я   дорогу,   уводящую   от страданий.
Идем мы, а вода, которая должна утолить нашужажду высыхает,
Идем, стыдясь лечь и умереть...
Это написано в 1915 году. Безысходное отчаяние в каждом слове, он будто поднимает руки — побежден — и подводит горестный итог: слово бессильно и, следовательно, бессмысленны все его усилия, его отвага и его костер — они ничего не меняют...
Его вера и истина разлетаются, разбиваются о мрак и холод скалы, имя которой – неспра¬ведливость, т. е. неистинность, ложь, тупость. В стихотворении горькая, скрытая, обжигающая слеза мужчины, который не уми¬рает только потому, что «стыдно». Других зацепок, ниточек, удерживающих его на земле, нет. Точнее, они есть, и их много: это вкус утра, дети, звездное небо, белость айрана и многое другое,— но они слабее, меньше его боли. Какой конкретный случай послужил поводом для написания этого стихотворения? Был ведь толчок для этих пронзительных  обобщений — чье-то унижение, беда, чьи-то  слезы, которые всегда непосредствен¬но касались его лично.
Его реакция на реалии настоящего — не только сопереживание, но всегда — и чувство личной вины. Ощущение, как будто однажды  Кязим дал дерзкое  в устах религиозного человека обещание — своим слу¬жением, светом и словом не только противо¬стоять злу, угнетению и неправде, но умень¬шать, отталкивать все, что против жизни: в этом мой долг и смысл моего появления («перед каждым нищим опускаю голову»).
Я —виноват. Думал, слово всесильно, а оно — дым. Так страдая, с сердцем, «продырявлен¬ным, как сито»,— должен был я что-то изменить, кому-то помочь. Обещание действительно было. Но и оно, и его обязательства — непосильные и великие — были порождением напряженной любви к человеку,истине, скрывающей тайну   цельности   и   раздвоенности его   мира.
А в каждом, с кем сталкивала его жизнь, он видел образ народа,— это в стихах. В 1915 году ему было «стыдно умереть». «Не отдал вое, что должен был отдать»— много долгов, и каждая ложь, изломанная судьба, насилие увеличивали их — самое мучительное и свя¬тое его бремя.
В 1944 году он умереть не мог.
Единственное, о чем он просил у судьбы и молил бога для себя лично,— быть похороненным на родной земле.
Аллах! Преврати меня хоть в камень,
Но к родному очагу
Не забудь возвратить меня,
Верни меня к родным гора» – заклинал он, и  зная - «на чужбине я буду похоронен», пытался отодвинуть свое знание мольбами.
Он просил тепла для воробья («Стихи, ска¬занные воробью в зимний день»), хорошего хозяина для ослика («Ослику с израненной спиной»), торопил ливень, смывающий зло, шелуху на земле («Идет в ауле дождь, блестя, шумя...»). Он много и часто просил, требовал, умолял да своем столь горьком пути «посла народа», но для себя только одно — предчувствуя этот мартовский день — в последний час свой быть рядом со своей саклей, со своими скалами. Оказалось, что попросил слишком много.
 О чем он думал, восмидесяти шестилетний старик, в бескрайней казахской степи ожидая смерть? Все предположеия  бестактны   и, наверно, милосердно не только по отношению к современ¬никам, но и потомкам все то, что осталось Кязимом непроизнесенным в его последний год...
Особое, приближенное к языческому культу восприятие балкарцами своей земли непереводимо на язык цивилизации. Горы и  как сверхличная память, и как мечеть, и как род¬ная душа, и как реальная родословная духа, и что-то еще, чему нет имени.
В 1910 году, совершая хадж, он сильно забо¬лел в дороге и, видимо, очень близко почувст¬вовал дыхание смерти. Содержание стихо¬творения таково, что Кязим мог бы написать его и в 1944 году,— написать душой, зрячей, всесильной и — беспомощной. Резкие проти¬воречия, интонационная вибрация с полярны¬ми эмоциями — смирение и вызов — отталки¬ваются от боли: «На чужой земле я буду по¬хоронен». Слова произносятся через силу, только волей, и даже его воля ослаблена но¬вым опытом, который еще не осознан. Но над всем — прощанием, виной, долгом — боль, она «горячим песком забивает глаза»: «на чужбине я буду похоронен». И пронзительная, непосредственная   строчка    в   стихотворении:
          В Шики три дня подержишь дууа —
          И наглядишься за меня на его камни.
Камни — как человек, по которому истосковался, без которого   везде  мерз;   камни - ни белые вершины, ни прекрасная и беспокойная — Безенгиевская стена,— камни...
 «Место рая — только родная земля»— это он написал действительно в 1910 году. Выдохнул, отбросив   все  свои   обязательства:   «Свободы нет во всей земле»,— как бы говоря своему богу- «После этой земли твой ад мне не страшен».
Все, что дошло до нас из написанного им в Средней Азии, физически больно читать. В истории мировой культуры  сравнить  по¬следние  стихи Кязима не с чем , как , впрочем  и его судьбу и поэзию .
 Брать их как литературные факты невозможно - в них только нечеловеческие возможности духа и самообладание пророка.
 В поиске смысла, какого-то разумного замысла в исторических сдвигах он часто дотягивался до сути и оборачивался с детским изумлением: «Да что же это такое?»
Здесь, в последнем круге ада, он не оглядывается—ни одного вопроса, никаких эмоций,— отлетела крылатая душа. С ней бы, такой обнаженной, безмерной, он, я полагаю, не выдержал бы и первого дня. Кязим как будто отпустил ее, впервые пощадил, и впервые она была не нужна...
  Не спутник отчаяние в час,
Когда рушится твой дом, путь обрывается,
Постараемся поднять  (выдержать)  это испытание,
Будем сегодня спокойны.
Аллах, одно к тебе теперь слово,— Отпусти народу терпение.
Много раз тушили ваши очаги,
Наводнения и вьюги сносили ваши дома  и дни.
Но народ оставался пародом —
В последний раз услышьте Кязима:
       Вынести это испытание, изгнание наше— обязанность наша 
     Подчеркнуто уравновешенная, спокойная интонация, слова – надличностные, веские – обращены к каждой оглохшей, ослепшей от горя душе. Ни одного вопроса к богу – либо он завершил с ним беседу 8 марта, либо его взгляд, повернутый в сторону, где остались горы, и был последним его вопрошанием. И только одна просьба: «Аллах, дай теперь народу терпение. Все остальное ты преподносил с божественной щедростью  – все испытания безмерны, – но сила их вынести всегда была. Но сейчас очень несоразмерны  – беда и человеческие плечи, укрепи только их. Он не искал объяснения трагедии: самый мудрый, прозорливый ответ рождал бы только новые вопросы. Кязим в последних стихах говорит только о том, как пережить то, что необъяснимо, и как при этом не сойти с ума, не потерять своего лица и не расплескать последние, спасительные капли надежды.
Тогда, в 1928-м, Кязим своей зрячей душой увидел апофеоз безумия и самые достоверные и страшные признаки светопреставления – воскрешали из мертвых худшие и исчезали лучшие из людей. В 1910 году ему «стыдно умереть»; в 1912 году на руки, державшие Ко¬ран и протянутые к небу, падает капля крови; в 1927 году – «вот оно время – живые долж¬ны завидовать мертвым.   Странно не то, что кто-то сошел с ума, непостижимо, как можно сохранить рассудок»; в 1928 году он – реаль¬ный свидетель спуска занавеса, сметающего «разумный взгляд», «особенный голос». Что в 1944 году? Только проповедь пророка – ве¬сомая, четкая и холодная. И она обжигает сильнее всех голосов античной трагедии.
Растерзанный, поднятый на дыбу человек говорит ясные, спокойные и единственно верные слова. Говорит тихим и уверенным голосом. Ни мимика, ни интонация не выдают, на каком огне он пытаем, – самообладание доведено до чрезмерного предела, – последняя его миссия на земле не учитывала предела возможностей человеческих сил. Поводырь народа по кругам ада – самого страшного первого года геноци¬да –  прошел этот путь, не закрывая глаз. Он, действительно, не умер сразу потому, что не мог. Здесь ни мистические догадки – здесь величие духа и воля духа сверх реальные. И только когда увидел – народ в песках Азии не растворится, есть у него силы на жизнь и силы на возвращение есть, – он ушел...
В 1999 году состоялось возвращение останков Кязима на родину. Все в его жизни, при его обычности, было небывалым, исключительным. Послесмертие также.
«...Стою у могилы Кязима. И в душе вперемежку: горе, радость, надежда. Я скорблю о безвинно убиенных. Радуюсь выжившим и вернувшимся. Горжусь, что я с ним одной крови. Мы с ним одной крови. Надеюсь, что кровь эта возобладает в нас. Когда останки человека не напоминают о тлене, а утверждают жизнь – это хорошо». Это Борис Чипчиков, и несмотря на то, что уменя не столь определенные чувства у могилы Кязима, соглашусь с ним. Есть надежда, есть скорбь , есть гордость и безусловность правоты знания Кязима: «Мне быть, когда умру»