Безмерность Марины - глава 9 из новой книги

Вячеслав Демидов
                Глава девятая
                А Л Я

Аля — Ариадна Эфрон — родилась 5 сентября 1912 г. в половину шестого утра под звон колоколов.

Девочка! — Царица бала,
Или схимница, — Бог весть!
Сколько времени? — Светало.
Кто-то мне ответил: — Шесть
Чтобы тихая в печали,
Чтобы нежная росла, —
Девочку мою встречали
Ранние колокола.

«— Алечка, какое должно быть последнее слово в «Бабушке» (пьесе, которую Марина не дописала и потеряла. Прим. Марины.)? Ее последнее слово, — вздох, вернее! — с которым она умирает?
• Аля: Конечно — Любовь!
• Марина: Верно, верно, совершенно верно, только я подумала: Амур.
Объясняю ей понятие и воплощение:
• Любовь — понятие, Амур — воплощение. Понятие — общее, круглое, воплощение — острие, вверх! Всё в одной точке. Понимаешь?
• Аля: О, Марина, я поняля!
• Марина: Тогда скажи мне пример.
• Аля: Я боюсь, что это будет неверно. Оба слишком воздушны.
• Марина: Ничего, ничего, говори. Если будет неверно, скажу.
Аля:— Музыка — понятие, голос — воплощение. (Пауза.) И еще: доблесть — понятие, подвиг — воплощение. — Марина, как странно! Подвиг — понятие, герой —воплощение.» 
( Текст –  в тетрадях Марины, глава «Чердачное», Але 6 лет.)

«Аля, перед сном:
• Марина, желаю вам всего лучшего, что есть на свете. Может быть: что еще есть на свете...»

[Феодосия, 18 ноября 1913 г., понедельник] «Третьего дня Аля первый раз поцеловала... кота. Это был ее самый первый поцелуй. <Марина написала стихи:>

Аля!  Маленькая тень
На огромном горизонте.
Тщетно говорю: «не троньте!»
Будет день.

Милый, грустный и большой,-
День, когда от жизни рядом
Вся ты оторвешься взглядом
И душой.

День, когда с пером в руке
Ты на ласку не ответишь.
День, который ты отметишь
В дневнике.
.................................
Аля! — Будет всё, что было,
Так же ново и старо,
Так же мило.

Будет, — сердце, не воюй,
И не возмущайтесь, нервы! —
Будет первый бал и первый
Поцелуй.

Будет «он». (Ему сейчас
Года три или четыре.)
• Аля! Это будет в мире
В первый раз.

«Аля:
— Марина, неужели ты все эти стихи написала? Мне даже не верится — так прекрасно!»
«— Марина! Я хотела бы написать книгу про всё. Только я бы не хотела ее продавать, я бы хотела, чтобы она у нас осталась, чтобы ее могли читать только родные: душевно-родные и другие»...
«— Марина! Я бы хотела построить дом для поэтов — чтобы камины пылали, кофе кипел, а они бы ничего не делали, — только писали стихи.»
«— Марина! А у тебя иногда дикие глаза: в них степи, ночь...»
“— Марина! Вы ведь тоже не простой человек.»
• Ты думаешь?
— Неужели Вы этого до сих пор не знали? Как же Вы можете быть простым человеком, когда у Вас — такая дочь?»

Аля, слушая «Пару гнедых» <очень популярный в то время переведенный и переработанный поэтом  А.Н.Апухтиным  французский романс, музыка С.И.Донаурова - ВД> «— Марина!Стыдно генералу засыпать на груди у молодой блудницы. Лучше бы сражаться в бою.»

*   *   *
Эта глава, вообще-то говоря, должна была бы называться «Безмерность Али», объемом в несколько томов, — а как еще представить читающей публике прозу, стихи, рисунки и гравюры этого чудесного создания, которое в шесть лет уже вела дневник, - и задание непреклонной Марины было: две страницы записей КАЖДЫЙ ДЕНЬ. Без каких бы то ни было поблажек.

Читая дочкины записи, Марина объясняла ей ошибки и выправляла  их. Так что грамотность дневниковых заметок Али вполне удовлетворительна.

К большому сожалению, Аля, как читатель увидит далее, считала работу по дому обременительной, просто отказывалась ее выполнять. Хотя в чужих, приятельских домах охотно занималась тем же «ненавистным» наведением чистоты и порядка...

Марина использовала дневниковые записи Али, включала их в свою замечательную прозу «Герой труда» и «Повесть о Сонечке», - причем без малейших изменений!

*   *   *

[Марина] «О, как бы я воспитала Алю в ХVIII веке! Какие туфли с пряжками. Какая фамильная библия с застежками! И какой танцмейстер!»
 
[Феодосия, сочельник 1913, вторник, запись Марины] «Когда я на втором выступлении сказала перед стихами Але — «Посвящается моей дочери» — вся зала ахнула, а кто-то восторженно крикнул: «Браво!». Мне на вид не больше 17-ти лет.»

Аля: [июнь 1918] «У меня тоже есть книга. — Толстого Льва: как лев от любви задохся.»

[Москва, 31 русского декабря 1920 года, Е.Л.Ланну. Але восемь лет! ] Милый Евгений Львович, Сегодня канун Нового Года. Думаю, что  Вы будете  встречать его один. Новый Год – ведь это тоже смерть – Старого. У нас елка, большая, тощая – трущобница. Останки прежних украшений. Наверху большая папина белая звезда. Я лежалавпостеле (нарочно пишу на конце е, - от народного «постеля») – малярия, и я чувствовала себя девочкой из старинной детской книжки: елка – болезнь –молодая мать. После Вашего отъезда мы живем хорошей жизнью: мама пишет, я пишу. Пишем стихи и письма Асе. <...> Сейчас утро. Печка топится. Марина пишет Асе письмо. Изредка оборачивается, вижу ее баранью веселую голову в таком же курчавом дыму папиросы. От времени до времени отрывается от писанья и отгрызает кусок хлеба.»

[Стихи Али 26 апреля 1920 г., Москва]   <Орфография Али.- ВД> <Пока Марина сслушала чтение стихов Блоком, Аля взаперти писала!>

П О Е Д И Н О К
Равномерный стук
Двух мечей об меч
Равномерный взгляд
Двух очей на мир
Равномерный шум
И зловещий шум.
И последний взгляд
Двух очей в сердца.
..................................................
Победитель бросил шпагу,
И сказал: - Вот я! –
Вот народу мой свободный
И прощальный взгляд
И подняв тут шпагу властно
И всадив в себя –
Он воскликнул
Вот народу мой последний час.
...................................................
Кто-то из них победил своего двойника. На поединок не обращали внимания. Побежденного кладут в гроб со скелетными лицами, несмотря на битье ногами со стороны кладимого. Занавес.

[9 июля 1920 г., Москва] <Орфография Али.- ВД>
Пустырь обожженный крапивой
С камнями, укропом, тряпьем.
Где бегают дети, собаки,
И щепки с деревьев летят.
Где есть душнота и отрава,
Где редко пестреют цветы
Остатки разбитых бутылок
Скелеты мышей и червей
Где ходят понурые кошки
Ища здесь целительных трав
И полуразбитые кружки
И грязь там безумная грязь.

[17/30 марта 1921 г. Москва, Аля к письму от Марины к Ахматовой сделала приписку]:
«Читаю Ваши стихи «Четки» и «Белую стаю».<...> Ваши стихи такие короткие, а из каждого могла бы выйти целая огромная книга. Ваши книги – сверху – совсем черные, у нас всю зиму копоть и дым.

Над моей кроватью большой белый купол: Марина вытирала стену, пока руки хватило, и нечаянно получился купол. В куполе два календаря и и четыре иконы. На одном календаре – Старый и Новый год встретились на секунду, уже разлучаются. У Старого тощее и благородное тело, на котором жалобно болтается такой же тощий и благородный халат. Новый – невинен и глуп, воюет с нянькой, сам в маске. За окном новогоднее мракобесие. На календаре – все православные и царские праздники. Одна иконочка у меня старинная, глаза у Богородицы похожи на Ваши.

Мы с Мариной живем в трущобе. Потолочное окно, камин, над которым висит ободранная лиса, и по всем углам трубы (куски). – Все, кто приходят, ужасаются, а нам весело. Принц не может прийти в хорошую квартиру в новом доме, а в трущобу – может.

Но Ваши книги черные только сверху, когда-нибудь переплетем. И никогдатне расстанемся. Белую Стаю Марина в одном доме украла и целые три дня ходила счастливая. Марина все время пишет, я тоже пишу, но меньше. Пишу дневник и стихи. К нам почти никто не приходит.»

[Приписка Марины: «Аля каждый вечер молится: - «Пошли, Господи, церствия небесного Андерсену и Пушкину, - и царствия земного – Анне Ахматовой».]

[Медон,Франция, 1-го января 1929 г.] «Аля нарисовала  чудесную вещь: жизнь, по месяцам Нового года. Январь — ребенком из камина, февраль — из тучки брыжжет дождем, март — сидя на дереве, раскрашивает листву и т.д. Она бесконечно даровита...»

[Медон, 31 марта 1931 г.] «...Аля получила первый приз на конкурсе иллюстрации. Теперь сама гравирует свою вещь (в первый раз)... Результат конкурса – бесплатное обучение гравюре (в этой школе за каждый курс отдельно).

[Медон, 8 октября 1931 г.] «Вернулась из Бретани Аля, привезла всем подарки <...> На днях начинаются ее занятия в школе, берет три курса: иллюстрацию, гравюру по линолеуму (по дереву  — не по средствам, обзаведение не меньше чем 300 франков) и натуру. Очень старается по дому и вообще бесконечно мила. Очень красива,  выровнялясь, не толстая, но крупеая — вроде античных женщин. Моей ни одной чарты, кроме общей светлости.»

[1931, Париж, примерно сентябрь, источник – Леокадия Коршунова, «Судьбы разорванная нить», сайт etoya.ru ] Аля вспоминала: “Постепенно мне становилось все более и более очевидно, что отец и его товарищи по евразийской группе ведут какую-то секретную работу. Отец стал часто отлучаться из дому, а иногда уезжал на несколько дней...В доме появились советские газеты, журналы, беседы между отцом и его товарищами велись на советские темы... Со временем смогла определить, кто на каком участке работает, кто с кем связан, как кто относится друг к другу. Таким образом, я узнеала, что часть этих людей связяна с французскими кругами, часть с белоэмигрантскими.»

«Сергей же Эфрон стал сотрудником  Иностранного отдела ОГПУ в Париже...
Использовался как групповод и наводчик-вербовщик, лично завербовал 24  человека из числа парижских эмигрантов...  Нескольких... переправил с Испанию для участия в гражданской войне... Был причастен к убийству в сентябре 1937 года Игнатия Рейсса (Порецкого) – советского разведчика, отказавшегося вернуться в СССР и угрожавшего Сталину разоблачениями.»

[Кламар,Франция, 29 апреля 1934 г.] «<...>Аля отсутствует с 8 1\2 ч. утра до 10 ч. вечера. На мне весь дом: три переполненные хламом комнаты и две каморки.

<...> Аля окончательно отлепилась от дома, с увлечением выполняет в чужом доме куда более трудную, чем в своем, берущую всё время, весь день, тогда как дома у нее оставалось бы добрые 3\4  на себя. Причем работает отлично, а дома разводила гомеричесткое свинство, которое, разбирая, обнаруживаю постепенно: комья вещей под всякими кроватями, в узлах, чистое с грязным, как у подпольных жителей, не буду описывать – тошнит.»

[Ванс, 22-го  ноября 1934 г.] «...Отношения мои с Алей... последние года верно и прочно портились. Ее линия была – ббессловесное действие. Всё наперекор и всё молча. (Были и слова, и страшно-дерзкие, но тогда тихим был – тон. Но – мелкие слова, ни одного решительного.) Отец ее во всем поддерживал, всегда была права – она, и виновата – я... Летом она была на море, у немецких евреев, и, вернувшись, дней десять вела себя прилично – по инерции.

А потом впала в настоящую себя: лень, дерзость, отлынивание от всех работ и непрерывное беганье по знакомым: убеганье от чего бы то ни было серьезного: от собственного рисованья (были заказы мод), как от стирки собственной рубашки...»

[Ванс, 11 февраля 1935 г.] <...> «...Ушла Аля, и с нею относительная (последние два года – насильственная!) помощь, но зато и  вся нестерпимость постоянного сопротивления и издевательства.  После нее я – вот уже 10 дней – все еще выношу полныеуглы и узлы тайной грязи, всё, годами скрытое от моих доверчивых и близоруких глаз. Были месте в кухне, не подметенные ни разу. Пуды паутины (надела очки!) – и всё такое. Это было – жесточайшее и сокровенно-откровеннейшее наплевание на дом. Сор просто заметался (месяцами!) под кровать, тряпки гнили, и. т.д. – Ох! –

Ушла «на волю», играть в какой-то «студии», живет попеременно то у одних, то у других,- кому повяжет, кому подметет (это для меня возмутительнее всего, после такого дома!) – всех очарует... <...> 

Но нет Алиного сопротивления и осуждения, нет ее цинической лени, нет ее заломленных небекрень беретов и современных сентенций и тенденций, нет чужого, чтобы не сказать больше.

Нет  современной парижской улицы – в доме.

Ушла внезапно.  Утром я попросила сходить ... за лекарством – был  день моего чтения о Блоке и я еще ни разу не перечла рукописи. Она сопротивлялась: – Да, да... И через 10 минут опять: – Да, да... Вижу: сидит штопает чулки, потом читает газету, просто  – не идет. – «Да, да... Вот когда то-то и то-то сделаю – пойду...»

Дальше – больше. Когда я ей сказала, что так измываться надо мной в день моего выступления – позор, - «Вы и так уже опозорены». – Что? – «Дальше некуда. Вы только послушайте, что о вас говорят». <...>

Но было – куда, ибо 10 раз предупреждала, чтобы прекратила – иначе дам пощечину – на 11 раз: на фразу: «Вашу лживость все знают» – дала. Тогда Сергей Яковлевич, взбешенный (НА МЕНЯ) сказал ей, чтобы она ни минуты больше не оставалась, и дал ей денег на расходы. <...>

Этот уход – навсегда. Жить с ней уже не буду никогда. Терпела до крайности.


[Судя по письмам Марины, в конце 1935 года ее отношения с Алей пришли в норму.]
И на цветаевском «Вечере новых стихов» в «Обществе ученых» на улице Рю Саван Аля даже была кассиршей, так что Бунин, «любитель молодых дарований», там за ней увивался, что Марина с сарказмом и отметила:
«Недавно, на  моем вечере стихов, Бунин у кассы познакомился с Алей, не зная, что моя дочь. – «Милая барышня» - и так пробеседовал, прошутил с ней минут 10. В антракте – опять к ней... <издатель пропустил целую страницу текста! - ВД>... Всю вторую часть в залу не входил, сидел с ней у кассы. Тут же  пригласил ее к себе – на завтра – обедать <далее издатель пропустил 9 страниц текста! - ВД>

[Марина: Ванв, 2-го мая 1937 г.] «...С Алиного отъезда уже полтора месяца — уехала 15-го марта. <...>
 Ей помогли — все <...> У нее вдруг стало всё: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы, и зажигалки, — и всё лучшего качества, и некоторые вещи в огромном количестве. Несли до последней минуты. Я в жизни не видала столько новых вещей сразу... »

[Марина, Ванв, 14 июня 1937 г.] «...От Али <из Москвы> частые письма. Пока – работа эпизодическая, часто анонимная, но хорошо оплаченная... Очень довольна своей жизнью. Пишет, что скучает... Осенью надеется на штатное место в Revue de Moscou.»   (издателем далее пропущено 3 страницы текста! Почему? – ВД)

Аля уехала в Советский Союз 15 марта 1937 г.
До этого год она состояла в парижском «Союзе Возвращения на Родину», то есть в чекистской организации при советском посольстве (или консульстве?), руководимой Сергеем Эфроном. Прекрасно знала, какой «работой» занимается ее отец под этой «крышей».
Главным куратором «Союза...» был зам начальника НКВД Сергей Шпигельглас, сидевший не в Москве,  как кто-нибудь мог подумать, а прямо в Париже, под «крышей» рыбной лавки на Монмартре, торговавшей осетриною.  В конце концов его отозвали на Родину и расстреляли как французского шпиона, вместе со всей группой, вызванной в СССР...

В подмосковном городке Болшево на даче НКВД cо дня своего возвращения в СССР содержался Сергей Эфрон. Он чувствовал себя очень плохо, но пресловутые «друзья» требовали писать во Францию, что ему очень хорошо...

Аля привозила ему из Москвы (где работала в редакции журнала «Франция –СССР», вороха газет, а у того от ужаса реального СССР открылся сердечно-вегетативный невроз.

За Алей ухаживал сотрудник той же редакции Эмиль Фурманов, который всё обучал наивную Алю советским реалиям: «Надо быть круглой идиоткой, чтобы сидеть в редакции дни и ночи за четыреста рублей в месяц... Нужно выдвигаться, писать рассказы на советские темы, печатать их в журналах, получать большие деньги...» И потом вдруг предложил стать его женой! Получив же отказ, как говорится, «сошел на нет».

«С Октября 1937 г. по июнь 1939 г. я переписывалась с Сергеем Эфроном дипломатической почтой, два раза в месяц. Письма его из Союза были совершенно счастливые — жаль, что они не сохранились, но я должна была их уничтожать тотчас же по прочтении — ему недоставало только одного: меня и сына.
Когда я 19-го июня 1939 г., после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела — я увидела больного человека. О болезни его ни он, ни дочь мне не писали. Тяжелая сердечная болезнь, обнаружившаяся через полгода по приезде в Союз — вегетативный невроз. Я узнала, что он эти два года почти сплошь проболел — пролежал. Но с нашим приездом он ожил, — за два первых месяца ни одного припадка, что доказывает, что его сердечная болезнь в большой мере была вызвана тоской по нас и страхом, что могущая быть война разлучит навек… Он стал ходить, стал мечтать о работе, без которой изныл, стал уже с кем-то из своего начальства сговариваться и ездить в город… Всe говорили, что он, действительно воскрес…»
Так Марина писала в заявлении на имя начальника НКВД Лаврентия Берии, который именно и санкционировал аресты...

 [Марина: Москва, 27-го августа 1940 г.]
«27-го в ночь – арест Али. Аля – веселая, держится браво. Отшучивается. Уходит не прощаясь. Я: - Что же ты, Аля, так, ни с кем не простившись? Она в слезах, через плечо – отмахивается. Комендант (старик, с добротой) – Так – лучше. Долгие проводы – лишние слезы...»

От Али требовали признания в работе на французскую разведку, и выбили (!) из нее подпись под таким признанием...

Аля вынесла 8 лет лагерей, потом была выпущена и поселилась в Воронеже, работала учительницей рисования, но была вновь арестована и сослана «навсегда» в Туруханский край, откуда освободилась по реабилитации только в 1955 г.

[Марина, 5-го февраля 1941 г., Москва] «Дорогая Аля! У нас есть для тебя черное зимнее пальто на двойной шерстяной вате, серые валенки с калошами, моржовые полуботинки – непромокаемые, всё это – совершенно новое, пиши скорей, что еще нужно – срочно... Все книги, рукописи и вещи получила, комната очень заставлена... Теперь жду вести от тебя, я, когда носила деньги, всегда писала адрес и телефон, надеясь на свидание... Пиши насчет летнего. Вообще, ты  пиши – о себе, а мы будем писать - о себе. Вопросов, эконосмя место, не ставлю, но ответов жду: климат, условия, здоровье. Будь здорова,, целую тебя, если бы не мур (хворый) я бы сейчас собралась, но твердо надеюсь, что как-нибудь осуществлю это позже. Обнимаю тебя.»

[Марина, 16 мая 1941 г., Москва] «... Аля, если бы ты знала, как я скучаю по тебе и папе. Мне очень надоело жить, но хочется дожить до конца мировой войны, чтобы понять: что – к чему. У нас радио <Марина и Мур ловили западные радиостанции на французском и английском.- ВД>, слушаем все вечера, берёт далеко, а я иногда как дура рукоплещу – главным образом – высказываниям здравого смысла...»