Хайрете о деспойна Гл. 1 Капкан

Тамара Мизина
 
    Х А Й Р Е Т Е    О    Д Е С П О Й Н А.
( Привет тебе, госпожа.)

Не каждый крот попадает
в руки кротолова.
В. Гюго.

Глава 1. Капкан.

Тело охвачено лихорадочным жаром. Губы и кончики пальцев обжигающе горячи. Горячечный румянец палит обветренные щёки. И только в чёрных зрачках блестящих карих глаз притаился расчётливый и беспощадный холод. «Зеркало души» не умеет лгать, но и оно только отражает леденяще жгучую ярость, сосредоточившуюся в крохотном комочке отвердевшей плоти – в сердце. Сырой промозглый воздух  пробирающийся через плотную, бездумно бредущую толпу рабов, не может погасить жар тела, и, чувствуя струящееся по ветру тепло, люди инстинктивно тянутся и жмутся к ней. Лаодику мало трогает плотная, сырая теснота вокруг неё. Её вообще ничего из окружающего не трогает и не может тронуть, как, впрочем, добрую половину скованных и не скованных пленников, покорно бредущих по сырым, гладко пригнанным  плитам дороги «Страны телят» – Италии.

Ни мыслей о будущем, ни страха перед настоящим. Ни во что не вглядываясь, карие, пустые глаза видят всё и следят за всем, не упуская малейшего пустяка. Таким рассеянным взглядом осматривает окрестности, не спеша трусящий, зверь. Только заподозрив присутствие врага или добычи, зверь резко сужает взгляд, впиваясь им в заинтересовавшее его явление, существо, предмет. Таков взгляд животного, абсолютно несхожий со взглядом человека, вечно цепляющимся за всё, обо всё спотыкающимся, но не видящим многое из того, что происходит рядом. Рассеянность взгляда придаёт лицу девушки выражение обречённой покорности, так подходящее к её положению. Взгляд блуждает, мысли рассеялись, но если можно с чем-то сравнить разум, то самым точным будет сравнение со взведённым капканом. Капкан ведь тоже ни за чем не следит, ни о чём не думает. Он ждёт. Когда чья-то неосторожная лапа… Жаль, но и это сравнение не верно. Не всякая лапа сдвинет тугую пружину. Мощным, зазубренным челюстям не просто дождаться добычи, способной шевельнуть небольшую, безобидную на вид пластинку между ними. Только действительно крупный и тяжёлый зверь сможет стронуть крошечный сторожок язычка и освободить распятую железную пасть. Но где та добыча и что за охотник взвёл тугую пружину, растянул зубастые дуги, закрепил, насторожил, поставил? Кто она, девушка, превращённая в капкан? Лаодика? Имя мало что говорит. Внешность? И внешность тоже. Сколько ей лет? Восемнадцать. Это и много и мало. Мало для нашего времени. Много - для тех времён. Конечно, карие глаза её блестят, а щёки пылают лихорадочным румянцем, но грубо обрезанные волосы собраны на затылке в пук и стянуты какой-то неопрятной верёвочкой, а за обветренной полоской губ прячутся острые, неровные зубы. Нечистая, изорванная эпоксомида* делает ещё непригляднее средней крепости тело с чуть отвислыми грудями, широкой, низкой талией и достаточно плоским задом.
Эпоксомида* (греч.) – верхняя женская одежда.

Да, Лаодика не красавица, и взгляд знатока вряд ли задержится на ней. Блеклая, серая, незаметная. Но, должен ли быть заметен настороженный капкан? Не в незаметности ли его сила?

Надсмотрщики согнали двуногий скот в тесную толпу, усадили на землю. Им самим невесело ночевать под открытым небом, но ничего изменить они не могли и потому, то ли с досады, то ли просто желая согреться, чаще, чем обычно, пускают в ход бичи и древки тяжёлых копий. Лаодика равнодушно смотрела, как воины поставили палатку начальнику, как распаковали два тюка с едой и начали делить их содержимое между пленниками. С ловкостью, никак не вяжущейся с её вялым видом, она подхватила предназначенную ей лепёшку и, вонзив в чёрствую корку острые зубы, почти мигом истёрла и проглотила скудную еду. Путь пройден немалый, люди оголодали и нередко вырывают еду изо рта у тех, кто не может постоять за себя. Надсмотрщики, конечно, следят за порядком, но от их бичей больше достаётся невиновным. Кроме того, они не всегда успевают вмешаться.
Хлеб съеден, выпита поданная надсмотрщиком вода. Теперь можно лечь ни землю и заснуть, свернувшись в плотный клубок, но Гесиона опять теребит её за плечо, ища помощи и сочувствия. Лаодике она надоела до бесконечности, но, привычка скрывать свои чувства, играет с ней недобрую шутку, не позволяя сказать смазливой девице, все, что Лаодика о ней думает. А та не отстаёт: «Ананка*, Ананка! Очнись же! Слышишь? Очнись! Он опять смотрел на меня!Может быть, сегодня ..."

Ананка (греч.) – богиня неотвратимой необходимости. В данном случае, тайное имя, полученное при посвящении.

    Взгляд Лаодики – Ананки отстранено прозрачен и Гесиона готова плакать от отчаяния и надежды: «Ананка!..» Слабое движение головы, похожее на движение механической игрушки, наконец-то даёт понять, что Лаодика всё видит и слышит, и что Гесиона зря трясёт её, тем более что добыча, предлагаемая аулетридой*, - слишком мала и не способна освободить тугую пружину капкана.

Аулетрида* - ученица при храме, будущая жрица.

 «Ананка! Слушай! Он возьмёт меня! Обязательно возьмёт. Я это чувствую. Понимаешь? Я расскажу ему о тебе. Так расскажу, что не сможет не заинтересоваться. Ну а ты… Ты же можешь внушить всё. Ты неотвратима, как судьба. Внуши ему, чтобы он выкупил нас. Я… Да ты не слушаешь меня?!» Слушает, слушает, хотя и рада бы не слышать этого надоедливого нытья. «Дура! Дура деревенская! Как была дурой, так и сдохнешь! Это же единственное наше спасение! Или ты хочешь стоять на рынке? Так тебя только для грязной работы и купят! Будешь трудиться, как мул, да ещё и с вечно пустым брюхом! Ты! Ты! Ты! Вечная прислужница!»
Бесполезно. Конечно, Гесиона – красавица и может свести с ума кого угодно, только
надолго ли? Сюда, в Италию со всего мира свозят красивых рабов и рабынь. Глупо ждать помощи от того, кого совсем недавно ты не признавал даже за человека, но ещё глупее ждать помощи от капкана…
«Да ты же самой умной была! А кем тебя сделали? Вечной служанкой? И за что?» Лаодика закрыла глаза, медленно погружаясь в дрёму. Она не слушала и не желала слышать. Ничего нового Гесиона не скажет. Да и не права она. В храме её многому научили. И ещё, её там сделали капканом.
                *         *         *         *         
Это последнее паломничество оказалось самым длинным. Так далеко с отцом они прежде ни разу не заходили. Но во всех ближних храмах Меот с дочерью уже побывал, попусту истратив уйму денег. Лаодике шёл тогда шестнадцатый год. Все ровесницы её были уже замужем, а кое-кто даже хвастливо показывал родным толстого младенца, а у неё даже ухажёра не было. Все знали, что у дочери Меота недобрый глаз, хотя в остальном она была не хуже других: и на лицо не противна, и в работе не последняя, и приданное отец дал бы за ней неплохое. Зла люди пока на неё не держали, но скотину и детей уже начали прятать: мало ли что? Лаодике не было двенадцати, когда отец, жалея дочь, стал водить её по храмам в поисках излечения. Жрецы внимательно (или делая вид, что внимательно) выслушивали путаные жалобы паломника, многозначительно кивали, брали деньги, проводили обряд очищения, а когда обряд ничего не менял, - без труда находили одно и тоже объяснение: дочь и отец вели себя во время обряда неверно, так как неверно истолковали слова предсказателя. После того, как третье очищение в ближайшем храме ничего не изменило, отец решил поискать помощи у другого бога. Убедившись, что на новом месте результаты старые, - на следующий год повёз её дальше. Так и шло, пока дороги и судьба не привели их в один из крупнейших храмов Азии, посвящённый грозной Кибеле*.
Кибела* - финикийское божество. Подробнее см. «Великая Мать»

То ли молва донесла до здешних жрецов весть о странной девушке, то ли история, рассказываемая отцом, от неоднократного повторения стала более внятной, но, впервые за всё время их паломничеств, жрец решил расспросить её саму, а, выслушав, на просьбу об очищении ответил отказом: «Никакая сила не очистит деву, - заявил он твёрдо и добавил, - Знак Великой Матери* отмечает её судьбу». Отец Лаодики вздрогнул, засуетился, не веря и не желая верить
Великая Мать*- богиня, почитавшаяся под разными именами всеми языческими народами Европы, Азии и Африки. Олицетворяла плодоносящие силы природы.
услышанному, заговорил о серебре, об осле, на котором они приехали. Жрец остался непреклонен: на деве знак Кибелы и потому самое разумное – оставить деву в храме, тем более что среди людей она жить не сможет. Меот спорил, отпирался, почти вымаливая очищение, но под конец уступил, и даже не грозным предсказаниям, не пяти минам* серебра, предложенным ему в качестве отступного.

Мина* (греч) – весовая и денежная единица. Равнялась 436 гр. серебра

Смутили немолодого поселянина туманные обещания, в которых начал рассыпаться жрец, намекая на завидную участь, ожидающую отмеченную самой Кибелой. Услышав, что в будущем его дочь сможет стать чуть ли не старшей жрицей храма, отец не устоял и взял деньги.

Так Лаодика стала аулетридой (ученицей) в храме Великой Матери Кибелы- Реи Фригийской. Так началась для неё новая жизнь. Жизнь, горькая, как трава-полынь на бесплодных склонах, ибо, расписывая наивному поселянину то счастливое и возможное для его дочери будущее, жрец ни словом не обмолвился о будущем ближайшем и неизбежном. Знай Меот хотя бы четверть того, с чем сталкивались ученицы в первые три дня жизни при храмовой школе – ни за какие сокровища не оставил бы он храму свою дочь, вместе с которой прошёл немало стадий и которую любил, пожалуй, даже больше остальных своих благополучных детей.


                *         *         *         *         *

На рассвете воины пинками и древками копий кое-как разбудили и усадили на землю трясущихся от утреннего холода пленников, но поднимать их на ноги и гнать дальше почему-то не спешили. Люди переминались, сидя на корточках, жались друг к другу и ничего, кроме как начать путь и разогнать ходьбой мерзкую дрожь, пробиравшую их после сна, - не хотели. Желания Лаодики не отличались от желаний окружавших её. В животе у неё противно сосало, тело била дрожь, ноги затекли и болели. И чего они сидят? Почему не идут? Идти. Куда угодно. Лишь бы не сидеть на сырой земле. В ходьбе разогреется тело, разомнутся затёкшие суставы, и, может быть, притупится чувство голода. Да и день, по всем приметам, будет хороший: тёплый, сухой, не ветреный.

Надсмотрщики толклись вокруг. Тоже ждали чего-то и дождались, наконец. Слезящимися глазами Лаодика сразу выделила этого человека. Впрочем, нет, выделился он сам. Кого ещё среди охраны сопровождали ликторы? Одет человек был в красную, короткую тунику, перетянутую широким военным поясом, поверх туники – перевязь через плечо и красный военный же плащ, на ногах – походные сапоги – калиги. И вышел он, именно вышел, из единственной, поставленной для начальства палатки. Светлые, коротко остриженные и чуть подвитые волосы, голое лицо с мясистым носом и сухими губами, равнодушные, глубоко посаженные светло серые глаза. Глядя перед собой с безучастным видом, Лаодика не упустила даже такой мелочи, как золотое кольцо с белым резным камнем – печаткой, украшавшее средний палец правой, поднятой вверх, в жесте требующем внимания, руки.

«Отец Войска, благочестивый Отец Отечества, трижды трибун и консул, прицепс Гай Юлий Цезарь Август Германик по прозвищу Калигула, Цезарь Благой и Величайший, узнав, что жрицы Кибелы славятся искусством любви, пожелал убедиться в справедливости идущей о них славы…»

Речь императорского посланца только началась, а толпа ожила и зашевелилась. Девушки и женщины из тех, кто хоть чем-то был связан с именем грозной богини, не вставая, чуть не ползком, перебирались ближе к краю толпы. Подчиняясь общему порыву, Лаодика тоже сдвинулась с места.

«… и повелел немедленно доставить их на его прогулочную галеру. Итак, пусть поднимутся те, кто служил в храме, и владеет искусством любовных ласк, памятуя, что справедливейший из справедливых Гай Юлий Цезарь беспощадно накажет солгавших» - посланец закончил. Несколько воинов врезались в толпу, отделяя от неё поднявшихся девушек и женщин. Через четверть часа надсмотрщики построили и погнали слегка уменьшившуюся толпу рабов, а воины, пришедшие с посланцем, повели в сторону ближайшей виллы отобранных женщин. Через час с небольшим, в бане, при помощи четырёх живших при вилле рабов, женщины отмыли дорожные пыль и грязь, выполоскали и расчесали сбившиеся волосы, щедро натёрли тела и лица густой, отбеливающей мазью, предохраняющей также кожу и от загара в пути. Облачённых в длинные, плотные туники, их отвели в триклиний* к столу, уставленному кушаньями:
 
триклиний* (лат.) – стол для еды, а также обеденная или пиршественная зала.

накрошенный латук, залитый оливковым маслом, белые лепёшки, плотный и солоноватый козий сыр, жареная свинина, варёные овощи. Запивалось всё это светло-розовым, сильно разбавленным вином. Ещё через полчаса они, закутанные в плотные покрывала, сидели в скрипучих, раскачивающихся повозках, влекомых быстро бегущими муллами.

Следующий четыре дня были похожи друг на друга, как горошины в стручке: ранний, сытный завтрак, свежая мазь на лице и на руках, непроницаемые для солнца и ветра одежды, бешеная дневная скачка, а поздно вечером – остановка на подходящей вилле, баня, сытный ужин и краткий сон. Длинный, пышный титул, коим каждый раз именовал императора посланец, скорость, с какой исполнялись императорские приказы, не могли ускользнуть от оточенного сознания Лаодики. Они и не ускользнули, присоединившись к известным ей уже фактам, но и только. Лаодика не знала, как поведёт себя, представ перед грозными очами владыки столь же грозной державы, не знала, что будет говорить, что делать и не задумывалась ни о чём, привычно надеясь на мгновенное озарение, а не на чётко продуманный план. Другие пленницы были не столь уверенны в своих силах. Добрая треть из них, не смотря на недвусмысленное предупреждение-угрозу императорского гонца, к храму отношения не имела. Аулетриды и жрицы Кибелы презрительно косились на этих подлипал, но, так как хозяева пока не спешили отделять настоящих служительниц богини от ненастоящих, презрение своё ничем кроме как взглядами не выражали. Не доверяя друг другу, они лишь изредка обменивались в пути незначительными фразами, вспоминая далёкие и маловажные теперь события или дремали, внутренне готовясь к будущему испытанию.

Путешествие закончилось так же внезапно, как и началось. Повозки выехали на берег моря и остановились. На гладкой поверхности воды лениво покачивалась огромная, широкогрудая, опоясанная десятью рядами вёсел галера, похожая на диковинную яркую птицу, опустившуюся для отдыха на спокойные воды Байского* залива.
Байский залив – сейчас Неаполитанский залив.

Факелы, зажжённые охраной сразу привлекли внимание пассажиров необыкновенного корабля. С галеры спустили семь подобных лебедям лодок с гордо выгнутыми и отливающими серебром шеями. Когда лодки – лебеди приблизились, - онемевшие от восхищения пленницы разглядели перламутровую инкрустацию и резьбу, повторявшие на позолоченных досках бортов рисунок оперения. Нагие гребцы мерно вздымали пурпурно– красные лопасти вёсел.

Не успели днища лодок коснуться белёсого песчаного дна, а из первой выпрыгнул человек в пышной, снежно – белой, с пурпурной каймой тунике, с золотыми браслетами на руках, гладко выбритый, завитой, напомаженный. Раздвигая воду, он поспешно выбрался на берег и, не обращая внимания на промокшую одежду, даже не поприветствовав никого толком, закричал начальнику каравана: «Быстрей! Садите их в лодки!» Начальник, и без того вымотанный гонкой, попробовал возразить, но мокрый не дал ему рта раскрыть, заорав: «Молчать! Грузите их скорее!» Поняв, что возражения небезопасны, старший приказал: «Грузите! – после чего вскинул руку в приветствии, - Salve*». «Salve» - отозвался мокрый.

Salve* (лат) – привет, приветствие.

-Мы спешили и прибыли. Даже раньше намеченного срока. К чему опять спешка?
-Император, да будет бесконечно долог его век, скучает со вчерашнего вечера и потому, увидев знаки, потребовал немедленно доставить на галеру жриц Кибелы.
-Немедленно?
-Немедленно. Всем известно, что Цезарь не любит ждать.
-Ждать не любит никто, - резонно заметил старший, - но запах пота, исходящий от этих «жриц» - отвратителен. В дороге на них налипло немало пыли.
Мокрый весело усмехнулся: «Это легко исправить, - крикнул, - Эй! Одежду с баб снимите! Оставьте её здесь!» Окрик приостановил погрузку. Воины и гребцы, радуясь неожиданной потехе, загомонили и принялись поспешно стаскивать с перепуганных женщин их запылённые в пути одеяния. Некоторые из пленниц завизжали, попытались отбиться от грубых мужских рук, но этим только усилили веселье. Впрочем, большинство покорно подчинились своей участи, а некоторые, не дожидаясь мужской помощи, быстро разделись сами. Но «шутки» на этом не кончились. Когда лодки подплыли к галере, мокрый вдруг приказал: «За борт их!» – и сам, первый вытолкнул из лодки голую девушку. Та шлёпнулась в воду, с визгом забила руками и ногами, не умея даже удержаться на воде. За ней последовали и остальные.
Сверху, с отливающего перламутром борта, свесились заходящиеся смехом зрители:
-Браво, Марк!
-Выполощи их как следует!
-Пусть ополоснутся с дороги!
-Пусть смоют пыль!
-Визгу-то, визгу!
-Клянусь ладьёй Харона, половина сейчас перетонет!
-Каких великолепных пловчих привёз ты, Марк! Воду они, наверно, видели только в тазу! …
Впрочем, утонуть никому не дали, но когда женщин подняли на палубу, они представляли собой поистине жалкое зрелище: голые, дрожащие, перепуганные. Они как мокрые, всполоханные куры жались друг к другу, не зная: радоваться ли им концу «шутки» или ждать другую. Молодой мужчина, наряженный в багряный шёлк и обутый почему-то в женские туфли, высокий, грузный, но с очень тощими ногами и шеей, отделился от гогочущей и острящей толпы и начал бесцеремонно осматривать пленниц, отталкивая в сторону тех, кто ему чем-то не приглянулся. Когда очередь дошла до Лаодики, глянув в бледное, с впалыми висками лицо, она вдруг, подчиняясь некоему внутреннему толчку- озарению, рухнула к ногам мужчины внятно и звонко воскликнув: «О сын Крона* и Реи*, прости рабу твою, посмевшую взглянуть налицо твоё!»

Крон (Хронос) и Рея (греч) титаны второго поколения, родители Зевса.

Ощущая чуть не кожей замешательство, охватившее всех бывших на палубе, и, сделав вид, что целует доски пола у ног господина, девушка продолжала: «Смилуйся, о Бессмертный! Прости ничтожную! Дозволь ей целовать прах у твоих ног, дозволь служить тебе, предугадывая волю твою! О грозный сын, первородный сын Крона и Кибелы- Реи, мать твоя молит прекраснейшего из сыновей её не отвергать дара, ею посылаемого, не лишать рабу её счастья служить величайшему из сыновей её…» Преодолев растерянность, вызванную наглой, бессовестной лестью, Гай Юлий попытался оттолкнуть трепещущую (конечно же, от благоговения, а не от холода) рабыню. «Не гневайся на мать твою, о Величайший! Разлука с тобой, любимейшим сыном её, терзает сердце славнейшей Кибелы, подобно острейшим крючьям. Горькие слёзы текут по ланитам бессмертных жён и дев, ибо нет среди них ни одной, что не мечтала бы об объятиях и ласках Бессмертного господина моего. Даже хладная Богиня- Луна вздохами и стонами наполняет ночи…» Удар ногой на краткое время прервал её словоизлияния: «Заткнись! Девка! – и, уже обращаясь к спутникам- зрителям, Калигула крикнул, - Уберите же эту дуру! В трюм её!» Несколько ближайших римлян, до того с изумлением внимавших воплям пленницы, набросились на неё, подхватили, поволокли, не обращая внимания на её восхваляющие рулады, вниз. Только когда грохот захлопнувшегося люка возвестил девушке что она одна, Лаодика прекратила орать и тихо засмеялась: капкан захлопнулся.

Сырой холод наполнял тёмное чрево галеры, но и он не мог остудить горячечную возбуждённость восторженного душевного подъёма, которое испытала она, встретившись взглядом с глубоко посаженными, блуждающими глазами господина. Господина ли? А может быть пленника? Пленника хитро скованного капкана. Мертвенную тишину трюма нарушали лишь однообразные, редкие удары капель. Никакой другой звук, кажется, не мог существовать в этой звенящей тишине. Ни гром, ни крик, ни шорох не проникали сверху в погружённое в воду брюхо корабля, но Лаодике не нужны были звуки извне. Она и без них знала всё, что происходит сейчас на залитой солнцем палубе. Знала так, будто видела всё своими глазами. Сейчас этот, разнаряженный в шелка и обутый в женские сандалии повелитель, отберёт для себя несколько женщин и, разделив остальных между дружками и подлипалами, тут же, на палубе, испытает мастерство рабынь в любовных играх. Он не будет разочарован. Служительницы Кибелы способны разжечь похоть даже у мертвеца. Не все, конечно. Она, например, так и не достигла совершенства в этом искусстве…
                *         *         *         *         *
В храмовой школе Лаодика сразу попала под пристальные взгляды почти сотни аулетрид. Позже Лаодика узнала, что школа при храме была известна чуть не по всему Средиземноморью. Немало знатных и богатых семей слали сюда своих дочерей. Редкая куртизанка- гетера не мечтала о том, чтобы дать дочери образование в школе Храма Великой Матери Кибелы- Реи Фригийской. Обычно мечты эти мечтами и оставались, так как плата за те семь лет, что проводили девочки при храме, измерялась не минами* - талантами* серебра. И всё-таки дело стоило того: девочки, удостоенные чести быть принятыми, получали такое образование, какое женщина в те времена нигде более получить не могла. За семь лет учёбы аулетриды в совершенстве овладевали тремя основными диалектами греческого языка, а также латынью, арамейским и персидским языками, знакомились с основами египетского и финикийского, получали полное представление о мифологии, философии, осваивали новую и древнюю поэзию, законы стихосложения, игру на кифаре, танцы, основы геометрии, арифметики, географии. Ну и, конечно, в совершенстве овладевали наукой любовной страсти. Лучшие и известнейшие гетеры были в своё время ученицами храма, любимые жёны знатнейших вельмож обучались в нём, старшие жрицы многих храмов начинали здесь… Впрочем, к чему дальнейшие объяснения? Лучше бы Лаодике сразу попасть в клетку со львами, так как, будучи старше самой старшей, она не знала и того, что знали семилетние девочки. Первые же слова выдали юным девам всё: и её происхождение, и социальное положение. Жрецы тоже не скрывали ту цену, за которую заполучили её для храма. Будь Лаодика хотя бы красива, - знатные девы поняли бы это и, если не признали бы её за равную, то, по крайней мере, отнеслись бы к новенькой терпимо, но Лаодика, выглядевшая неплохо в родной деревне, здесь, среди самых прекрасных девушек средиземноморья, смотрелась бесцветно, почти уродливо.

Итак, Лаодика была некрасива, незнатна, небогата, необразована и её участь, - быть вечной мишенью для насмешек и издёвок, - определилась в первый же день. Ни одна из высокородных дев не желала даже рядом терпеть «купленную» или «Приаму», как сразу же прозвали Лаодику в храме. С истинно детской жестокостью, помноженной на аристократическую спесь, аулетриды изысканно травили её, изводя бесконечной чередой мелких пакостей, издёвок и насмешек. Но и это ещё не было самым страшным. Жрецы, заплатив за необычную девушку (а Лаодика вошла в храм девушкой), цену самой красивой рабыни, пожелали эти деньги вернуть. Лаодике пришлось телом расплачиваться за «милость» жрецов. Нового в этом не было. Две трети старших учениц, чьи родители не могли платить храму полную цену, с согласия родителей, так "доплачивали" за свою учёбу и ежедневно передавали в казну храма по пять «сов» * серебром.

«Сова» – серебряная монета с изображением совы в четыре драхмы (тедрахма).

Но при их молодости, красоте и умении, они могли сами назначать цену.  Более того, рано или поздно, у каждой из них появлялся более или менее постоянный возлюбленный, способный не только за раз заплатить нужную сумму, но и, нередко, откупающий право обладания приглянувшейся красоткой на дни, недели, а то и месяцы вперёд. Внешность и возраст Лаодики не давали ей такой возможности, и девушке пришлось равняться с храмовыми служанками- иеродулами, принимавшими за несколько медяков любого пожелавшего их паломника. Люди же, платившие за соединение с храмовой служанкой порой последние деньги, и удовольствия требовали соответственного. Их не интересовали рассуждения о высоких материях, они не умели ценить изысканную прелесть любовных игр. От купленной на время женщины они требовали одно: самую, что ни на есть бешеную страсть, недовольствуя каждый раз, когда та пыталась немного расслабиться. Жрецы, обрёкшие деревенскую девушку на такую жизнь, не были ни скупцами, ни злодеями. Они не стремились ни к деньгам ради денег, ни ко злу ради зла. Да, они без малейших угрызений совести наполняли сокровищницу храма заработанным женским телом серебром, но, когда дело касалось аулетрид вообще и Лаодики в частности, мзда эта не была главным. Главным, как ни странно, была забота о … душе жертвы. Точнее главным было эту душу смирить, сведя на нет душевные порывы, способные помешать учителям, управлять ученицами. Любая женщина, пройдя такую «школу», начисто лишалась всякой способности любить, что делало её разум холодным, расчётливым, учило безошибочно определять цель и, не стесняясь в выборе средств, добиваться её. К непослушным (изредка попадались и такие) применялись различные наказания. Обычно, или порка (искусная и не наносящая ущерба внешнему виду), или голод. Еды лишали и не слишком старательных. Лаодика, в первое время, постоянно ложилась спать на голодный желудок.  Спасение, а, точнее, некоторое облегчение пришло не сразу и не оттуда, где его находили другие аулетриды.

В наказание за нерадивость, Лаодика стояла в центре трапезной и, глотая постоянно набегающую слюну, смотрела как другие, более удачливые товарки с нескрываемым наслаждением погружают свои ложки в миски, полные горячей ячменной похлёбкой, приготовленной, однако, столь искусно, что, один лишь исходящий от кушанья аромат, заставлял судорожно сжиматься пустые желудки наказанных. Их, кроме Лаодики, было четверо. Каждый раз, чувствуя за спиной движение, девушка невольно сжималась. В обязанности евнуха входило следить за тем, чтобы, ни одна из наказанных, не смела отводить взгляда от трапезы. Нарушение немедленно каралось неожиданным и потому особенно болезненным ударом плети. Похлёбку сменила тушёная капуста, щедро приправленная оливковым маслом и мясом. Завершили ужин персики. Розовые, бархатистые, истекающие сладостным и ароматным соком. Улучив момент, одна из девочек за столом, запустила в Лаодику обглоданной косточкой. Это было явным нарушением дисциплины, однако, поскольку бросившая принадлежала к богатой, аристократической семье, пользующейся немалым влиянием, к тому же полностью оплатившей образование своей дочери, надсмотрщик- евнух сделал вид, что ничего не заметил и вытянул плетью Лаодику, увернувшуюся от косточки и нарушившую предписанную правилами неподвижность. К счастью, трапеза окончилась. Всхлипывая от голода, Лаодика нехотя поплелась зарабатывать следующий ужин. Писец- евнух отыскал среди многих имён в свитках её имя и номер. Под чертой, подвёдшей итог её вчерашнему заработку (ужин считался концом предыдущего дня и всё, что происходило после ужина, принадлежало ко дню последующему), записал номер одного из свободных кубикулов*. Переписав номер, под которым она числилась
 
Кубикул* - очень маленькая комната или жилой чулан.

в списке, а также номер комнаты на квадратике ситовника, он подал его аулетриде с равнодушием, свойственным человеку, делающему в течение  многих лет одну и ту же, крайне монотонную работу. Квадратик Лаодика отдала надсмотрщику за комнатами. В его обязанности входило отмечать количество паломников «принятых» служанкой или аулетридой и брать плату «за вход» – одну драхму с третью – сумму для простого поселянина немалую.

Изображая в объятиях очередного паломника бурную страсть и всячески заласкивая его, Лаодика вдруг почувствовала, что движения его замедляются. Окрылённая надеждой на скорое завершение, она усилила свои ласки, но, когда, освободившись от объятий, глянула на своего недавнего любовника, душа её провалилась в пустоту. Немолодой, а может быть раньше времени состарившийся мужчина лет сорока, дочерна загоревший и, наверно, только ради паломничества надевший свой единственный целый хитон*, лежал в неестественно безжизненной и крайне непристойной позе.
 
Хитон* (гречь) – верхняя мужская одежда.

Резко торчала вверх курчавая, жёсткая, недавно подстриженная борода, как изломанные замерли разбитые тяжёлой работой пальцы. Широко раскрытые глаза сосредоточенно смотрели в некие, недоступные непосвящённым дали. Всхлипнув, Лаодика выскочила из узкой, освещённой дрожащим огоньком масляного светильника, каморки.

Пожилой, ко всему привыкший раб- евнух, к которому она прибежала за помощью и которого привела в каморку, вяло помял мужчине запястье, поводил ладонью перед раскрытыми глазами и, послушав дыхание, равнодушно ответил на невысказанный вопрос:
-Обмер. Ты его до бесчувствия заласкала.
-А он…
-Скоро очнётся. Уже в себя приходит. Он дарил тебе что-нибудь?
-Нет.
Задумчиво пожевав сухие губы, евнух приказал: «Помоги». Вдвоём они придали телу более пристойный вид. Евнух обшарил одежду паломника, нашёл и вывернул себе на ладонь начинку его кошелька, и, после тщательного пересчёта и раздумья, отделил половину. Ссыпав остальное обратно, он пристроил кошель на прежнее место в одежде хозяина, заметил безразлично: «С тебя ещё «сова» и два обола. Поторопись».

Прошло чуть более недели. Усыпить паломника и вывернуть его кошель, - стало для Лаодики минутным делом. Памятуя поведение евнуха, она никогда не забирала всё, довольствуясь третью, а то и четвертью суммы. Тянущаяся за пределы храма нить воспоминаний, пока ещё держала её, не давая забыть, как трудно доставался этим, ищущим через объятия храмовой служанки соединения с Богиней поселянам, каждый обол*. Конечно, долго так продолжаться не могло, и когда один из обворованных пожаловался на неё, Лаодика даже не удивилась.

Суд в храме вершился скоро. Провинившуюся выпороли зашитыми в холст и вымоченными в воде плетьми, не оставляющими следов на коже, и бросили на три дня в тёмный, холодный подвал. Пол в подвале покрывал толстый слой чистой соломы, но холод, голод и темнота стали для неё серьёзным испытанием – закалкой. Единственное, что не могло сделать такое наказание – исправить. «Честно» после него Лаодика не проработала и двух суток. Уже на вторую ночь, измотанная душой и телом, она «усыпила» очередного паломника, но денег не взяла. Память о наказании оставалась ещё слишком свежей. Вспомнив поучения жреца- евнуха, требовавшего от неё «честности», она скривилась, попросила, передразнивая поучавшего: «Добрый человек, подари мне что-нибудь на память о тебе. Подари мне твой кошелёк». Паломник, казавшийся до того спящим, зашевелился. Вялым движением он сунул руку за пояс, отцепил кошелёк, протянул его ей. Широко раскрытые глаза мужчины отражали пустоту. Лаодика схватила протянутый ей мешочек с кругляшками меди, попятилась, но человек выполнил приказ и потому медленно опустился на ложе. «Дай пояс!» – приказала девушка, холодея от страха и восхищения. Так же, глядя в пустоту, селянин развязал и отдал ей узкий, дешёвый пояс. Выхватив его, Лаодика отпрянула и тут же подалась к мужчине, едва сдерживая рвущийся из груди вопль восхищения и ужаса: «На! Надень!»
 
Значит, это не обморок? Не сон? Человек подчиняется её, как раб подчиняется господину. О, Кибела! Он берёт пояс, надевает и снова ложится! Глаза его широко раскрыты и неподвижны, как у мертвеца, но пальцы – живые и тёплые…

«Что ты делаешь?!» Лаодика обернулась на гневный окрик, вздрогнула: в дверях стоял жрец. В ужасе, она зачем-то крепко прижала к груди кошелёк паломника. Из-за плеча жреца выглядывали два раба- евнуха. «Опять крадёшь деньги?! Мерзкая, грязная тварь! Своим воровством ты позоришь всё, к чему прикасаешься! Даже славное имя Великой Кибелы! Как только земля не разверзнется под ногами столь гнусной и нечестивой воровки!». Лицо жреца пылало огнём «гнева праведного», голос громыхал раскатами небесного грома, проклятия становились всё изощрённее. В глазах девушки стояли слёзы, она пыталась оправдываться, но жрец разгневался ещё больше: «Распутница! Воровка! Будь проклят тот день, когда нога твоя ступила на чистую землю храма! Пусть позором покроется голова твоего отца, взрастившего и приведшего пред лик Кибелы ТАКУЮ дочь! Вон! Вон из святого места! Нечестивая, бесстыдная потаскуха! Ты не достойна быть даже последней, среди последних учениц Великой Матери! Вон! В яму её!» Рабы давно уже дожидались этого приказа. Они выскочили из-за спины мечущего проклятия служителя Богини, схватили её, поволокли, дрожащую, онемевшую, перепуганную прочь, вглубь храма. Ужас настолько овладел девушкой, что она подчинилась им, как подчиняются только мёртвые, а, оказавшись в сырой, глубокой яме на зловонной подстилке и, осознав, как ей казалось, ужас своего положения, всхлипнула и завыла, подобно лишённому свободы зверю

Больше суток провела она тогда в грязи, вони, среди скопища насекомых, полумёртвая от отчаяния и страха. Когда длинная лестница уперлась в землю рядом с ней, даже смерть не казалась девушке чем-то страшным и противоестественным. Евнухи выволокли её из ямы, повели куда-то. Лаодика покорно шла между ними, ничего не видя перед собой, и, не смея помыслить о том, какая судьба ждёт её. Только когда с неё сняли короткую, но очень богато украшенную одежду аулетриды, девушка тупо удивилась: почему этого не сделали, прежде чем бросили её на вонючую солому? Всё остальное она воспринимала как должное: и омовение, и короткую, поношенную эпоксомиду, и острый нож, одним взмахом укоротивший её длинные волосы, и узкиё, медный браслет на запястье, - знак рабства. Вскоре Лаодика покорно припала к ногам пожилого мужчины с твёрдыми чертами лица, на котором, подобно двум омутам, выделялись густо синие, проницательные глаза. Некоторое время он спокойно смотрел на обнявшую его колени рабыню, после чего с ровной и необычной для людей того времени доброжелательностью, произнёс: «Встань и следуй за мной».
Прошло совсем немного времени, и Лаодика поняла, что, расставшись с одеждой аулетриды, она также разом избавилась от всех бед и страданий. Филемоний, так звали её хозяина, на людях появлялся редко. Мужчина, что уже само по себе было редкостью в среде служителей Кибелы- Реи- Ашторет- Иштар, он жил при храме уже много лет. Не имея права участвовать в храмовых церемониях, большую часть своего времени Филемоний дарил храмовой библиотеке, следя за сохранностью книг, порядком их расположения, а также её пополнением. Небольшое жилище его вплотную примыкало к огромному книгохранилищу и связывалось с ней потайной дверью. Обставлено оно было, в достаточной мере, скромно, что, впрочем, не мешало ему отвечать столь же скромным запросам хозяина. Вся внутренность небольшого домика делилась на две неравные части: маленькую кухню и большую жилую «мужскую половину». Тяжёлые, плотные портьеры разгораживали, занимавшую четыре пятых дома «половину»,  на три, также неравные части: кабинет, комнату и ванную. Кабинет – узкое помещение, предназначалось для учёных занятий. Тяжёлые, обшитые бронзовыми листами сундуки, хранили в своих недрах  свитки рукописей. Чистые листы пергамента и папируса лежали в двух плотно сплетённых корзинах с крышками. Большой рабочий стол украшали чернильница с песочницей, стаканчик с тростинками для письма и со свинцовыми палочками для разметки листов, стопка восковых табличек и два масляных светильника из старой, потемневшей от времени бронзы. Обстановку дополняли простое деревянное кресло и деревянная скамья с изголовьем, покрытая в несколько слоёв мягкими и недорогими покрывалами, - скромное ложе, на котором восстанавливал силы, утомлённый долгими ночными бдениями, философ. Комната, служила для приёма гостей и потому обставлена была богато, почти роскошно: стол, кресла, пиршественные ложа – всё выполненное из дорогого чёрного дерева, украшенное богатой резьбой и позолотой. Светильники с зеркалами из посеребренной бронзы восхищали глаз знатока тонкостью и чистотой чеканки. Дорогие ткани драпировали простое дерево стен. По полу стелился пёстрый узор из цветных камешков и смальт*. 

Смальта* - цветное, непрозрачное стекло для мозаики.

Комната редко пустовала, – Филемоний любил гостей а гости любили беседы с философом. Одна дверь из ванной вела в чистый внутренний дворик с садом и крохотным, неглубоким бассейном, вторая дверь вела на кухню, тоже проходную. Тесную, тёмную, освещаемую очагом да светом, идущим со двора. Тут же, рядом с очагом, на узкой, грубо сколоченной скамье Лаодика спала. Через другую дверь Лаодика выходила на хозяйственный дворик с колодцем. Здесь под навесом хранился запас дров, здесь же делалась вся хозяйственная работа, которую можно было сделать вне дома.

Итак, Филемоний любил принимать гостей. Дружеские встречи часто затягивались заполночь и всегда сопровождались учёными беседами, обычно переходившими в споры относительно того или иного постулата, той или иной философской концепции. В гостеприимный домик заглядывали люди самого разного возраста: молодые, средних лет, пожилые, старцы. Нередко среди них оказывались женщины в расцвете красоты, самостоятельные в суждениях и свободные в поступках. Встречи сопровождались угощением.

Некоторое беспокойство Лаодика испытывала только в первый день. Уже на второй вечер она, не робея и не смущаясь, помогала гостям разуться, подносила влажные от душистого уксуса полотенца, подвигала кресла, подставляла под ноги скамеечки или поправляла пиршественные лежаки, подавала и расставляла на столе новые блюда, уносила объедки, зорко следила за тем, чтобы в чашах и кратерах не кончалось вино. Молчаливая, незаметная старательная, она как нельзя лучше подходила к возложенным на неё обязанностям. Сам Филемоний был неприхотлив в еде, аккуратен, и потому ни стирку, ни приборка, ни приготовление еды не утомляли её. Заботу доставляли  лишь частые гости, но, так как угощение для них готовилось на большой кухне, Лаодика скоро приноровилась к ним и даже стала находить в подготовке к этим пирушкам немало приятного. Работа её не утомляла, - дома она трудилась гораздо больше. Хозяин был неразговорчив, строг, внимателен, но в то же время снисходителен и справедлив. За всё то время, что они прожили под одной крышей, Лаодика не услышала от него ни единого бранного слова, ни одного упрёка. Филемоний никогда не порицал её за оплошности (в первое время, несмотря на всё старание девушки, их хватало), а, если ему что-то не нравилось, терпеливо объяснял, в чём её ошибка и как эту ошибку исправить. Привыкшая к тому, что мужчина не может обходиться без женщины, она с удивлением узнала, что хозяин женщинами, как таковыми, не интересуется вовсе.  Он не был ни евнухом, ни больным. Среди посещавших гостеприимный дом, Лаодика нередко видела красивых женщин, - обычно знаменитых гетер. Девушка сознавала, что Филемоний, не смотря на седину, им нравится. Да он и не мог не нравиться: среднего роста, хорошего сложения, всегда опрятный, чинный, благообразный и в тоже время живой, приветливый, склонный к улыбке, открывающеё его безупречно белые зубы, он казался идеалом мужчины. И при всём при этом ни одна из опытных в искусстве обольщения женщин не смогла добиться от него ничего, сверх доброжелательного внимания, коим он равно одаривал всех, окружавших его.

«Любовь – это страсть, стихия, - объяснял он как-то молодым гостям, почти ученикам. – Она не добра и не зла, как не добры и не злы дождь или ветер. Одно и тоже явление природы может нести как доброе, так и злое, в зависимости от времени года, местности и даже сущности того, на кого они обрушиваются. Своевременный дождь оборачивается богатым урожаем, в то время как дождь несвоевременный этот урожай губит. И, заметьте, в обоих случаях сущность дождя, то есть воды текущей с неба, остаётся неизменной. Так обстоит дело и с солнцем, и с ветром, и с туманом. Такие явления обсуждать бессмысленно. Их или принимают или не принимают. Вы, конечно, спросите меня: как можно не принимать то, что даруют Бессмертные? И на ваш вопрос я отвечу вопросом: разве земледелец, опасаясь засухи, не подводит на поле воду от реки или от ручья? Или в местах излишне влажных не отводит её с помощью тех же канав в реку? Разве, разжигая дымные костры, не спасает он цветущие яблони миндаль и абрикосы от поздних заморозков? Что это, как не неприятие стихии? Но если и любовь – стихия, то почему мы, люди, так безрассудно подчиняемся ей? Более того! Песнями и танцами мы сознательно распаляем свою плоть и воображение. Зачем? Стоит ли разжигать пожар в лесу, чтобы согреться? Стоит ли рушить плотину, чтобы напиться? А ведь часто так мы и поступаем. Если человек слаб перед вином, разве не должен он избегать вина? А если и не избегать, то следить за собой, чтобы случайно не перейти грань между разумной мерой и губительным безумием? Почему в любви, чуть заслышав её сладостный, пьянящий глас, спешим мы скорее забыть о разумной мере, и разжигаем в себе сиё гибельное чувство? Заприте огонь в очаге! Пусть он обогреет вас, если вам холодно. Зачем разжигать пожар в доме?» «Хорошо рассуждать так, когда страсти утихли, - заметил самый старший среди гостей. – А если молодая кровь кипит в жилах, а женщины так прекрасны и притягательны, так жаждут любви и соединения?» «Это верно! Женщина всегда способна свести человека с тропы мудрости на путь греха, - поддержал его другой гость. – Такова их греховная суть. Все беды этого мира, - от женщины».
Незаметная и незамеченная Лаодика скользнула к нему, наполнила вином опустевшую чашу и тут же скрылась в тени. Сама незаметность и само внимание. Почему-то ей было важно знать, что ответит Филемоний. Тот благодушно улыбнулся: «Не всё так просто, друзья. Да, женщина порой сводит мужчину с ума, но не потому ли, что он и сам не прочь от этого ума избавиться? Не женщина делает первый шаг, а мужчина. Так заведено Бессмертными, потому, что по природе женщина много холоднее мужа, иначе, зачем здесь, в храме, женщин учат изображать страсть, разжигая не только возлюбленного, но и себя? И беда не в том, что страсти женщину надо учить, беда в том, что учат женщину только этому, а потом всю жизнь она делает то, чему её научили мужчины. Женщина – глина в руках мужа и беда её в том, что она слишком мягкая глина. Да, женская красота опаляет зрение, речи их, пусть и безыскусные, лишают разума. В женских объятиях ищем мы блаженство, а когда не находим, - проклинаем их, забывая, что сами клялись одарить их блаженством. Мы ищем мягкости и браним за податливость, ищем гордости и браним за бессердечие. Мы не знаем, чего хотим, и виним женщин в том, что они привели нас не туда!»

«Речь, достойная скорее поэта, нежели философа. Однако из неё следует, что благородный наш хозяин Филемоний, не так уж и холоден к женской красоте».  «Я никогда не отрицал своей приверженности к красоте, Филократ, - Филемоний грустно улыбнулся. – Я действительно не столь холоден, каковым выгляжу в глазах многих. Более того, любя красоту вообще, я, в силу лишь этой любви, не способен отвергнуть её совершеннейшее проявление – красоту женскую. Я люблю женщин. Всех. И потому не могу отказаться от них всех ради одной, пусть даже самой совершенной». «Браво! – воскликнул до того молчавший юноша. – Да здравствует софистика! Кто кроме истинного софиста может доказать, что любовь к одной, - разрушает любовь ко всем!» Строгий взгляд хозяина остановил его: «Мне очень жаль, Архистратос, что, из всего сказанного мною, вы поняли только это, да и это поняли неверно. Во первых, я призываю бережно обращаться с таким драгоценным даром Бессмертных, как любовь. Неуважение к дару – обида для дарителя, а Бессмертные не прощают обид. Во вторых, я советую быть немного внимательнее к женщине. Тем внимательнее, чем проще она выглядит, так как простота, - наихитрейшая из масок, изобретённая женами для обмана мужей. И в третьих, - вы, мой друг, абсолютно не понимаете назначения софистики, призванной на примере доказать, что в нашем мире нет ни одного понятия или явления, которое нельзя было бы обосновать с помощью искусно построенных фраз. Надо очень осторожно обращаться со всевозможными, безупречными по форме и содержанию доказательствами.  Один мудрец сказал об этом так: «Никому не верь» – что означает: «Ничего не принимай на веру, не испытав собственным разумом».

-Я знаю! Это сказал Сократ! Его ещё обвинили в оскорблении Богов!
-Да, Анакреонт. Это сказал Сократ, и за это его обвинили. И справедливо. Охлос не должен знать истину, предназначенную для аристократов.

Лаодика не могла даже представить, что подслушанный разговор предназначался не кому- нибудь, а ей. Но именно так оно и было. Опытный софист, способный доказывать одновременно два взаимоисключающих постулата, Филемоний, с первого дня её появления, строил свои беседы именно в расчёте на неё, ничтожную служанку. Ощущая на себе внимательный взгляд господина, Лаодика не ошибалась, и не вина для деревенской девушки, если она не смогла определить причины и цель этого внимания. Для Филемония служанка была всего лишь мягкой глиной, ценной именно в силу своей способности принять любую форму под умелыми руками мастера. Памятуя о странных и в чём-то страшных способностях этой глины, мастер не спешил, исподволь приручая истерзанную зверушку. Больше всего он боялся спугнуть её, нечаянно выдав свои истинные цели. Лаодика не знала и не догадывалась ни о чём. Она просто приглядывалась к происходящему вокруг. Именно тогда маленькая служанка выучилась смотреть на всё широким, «звериным» взглядом, видеть и замечать все мелочи. Это была редкая забава. Природный дар позволял ей почти касаться душ спорщиков, о чем, конечно же, не подозревал ни один из гостей. С плебейской жадностью, она стремилась проникнуть в мысли и чувства надменных гостей- аристократов, ощутить трепет и движение души, проникнуть в таинство зарождения высоких порывов. Жест, усмешка, манера произносить отдельные слова – всё казалось нужным и важным. Гости менялись слишком часто. Их равнодушие, сперва казавшееся само собой разумеющимся, иногда ранило сильнее, нежели прямое оскорбление.  Увы, души можно коснуться лишь душой, а, открывший душу, - беззащитен. Но обиды лишь подхлёстывали её любопытство. Так, верный удар хлыста, заставляет лошадь забыть о тяжести пройденного пути. Нельзя сказать, что Лаодика первой изобрела подобное занятие. Любой раб, желающий избежать неприятностей, волей или неволей учится читать мысли господина. И господа не считают такую учёбу предосудительной. Разве плохо, когда твои желания исполняются ещё до того, как ты выскажешь их вслух? Редко кому из господ приходит в голову, что, проникший в чужие мысли, сделал первый шаг на пути к управлению этими мыслями. У господ нет желания думать о подобном, у рабов нет времени. Маленькая служанка, своим умом постигшая эту нехитрую истину, поднялась над теми и другими. Она поняла (и непостижимый Филемоний стал в этом её идеалом), что мысли и чувства должно скрывать. Что же касается мыслей и чувств гостей, то, увы, скоро она постигла их и разочаровалась, узрев туже тупость, тоже себялюбие и нежелание видеть вокруг что- либо, кроме себя и своих забот, что и у не аристократов. Только там, где поселянин мог часами разглагольствовать о разнице цен, своих прибылях и убытках, аристократ занимал свой разум, сравнивая поэзию с музыкой, философию с ваянием, высчитывал числа слов, строя догадки, какой скрытый смысл вложил в это число поэт. Разумеется, аристократы красиво одевались, складно говорили, знали немало стихов, владели несколькими языками, могли играть в слова, доказывая недоказуемое, но всё это было привнесённым, всему этому их учили, а, следовательно, оно не могло считаться принадлежащим исключительно им, людям, называющим свою кровь – голубой, хотя она и была столь же красной, как у последнего подневольного раба.