Синдром Кандинского

Александр Глущенко
                Александр Глущенко

                « Синдром Кандинского»

               
                повесть

               



"В эти темные дни Кали-Юги
Проходимцы почитаются, как боги,
И мошенники ценятся дороже золота,
А святых отталкивают, как камни с дороги.
Ах, как жаль этих бедных невежд!"

  Великий Йог Тибета Миларепа





                ГЛАВА  ПЕРВАЯ
               


   Майское солнце. Его лучи озаряют вечным сиянием ветви деревьев перед моим окном. Ветер непрестанно и страстно обнимает их, отчего листья трепещут, и кроны клонятся друг к другу в попытке сообщить великую тайну. Они упоены и ветром, и солнцем, и друг другом. А я смотрю на них и думаю, что совершенно случайно пришёл в этот мир.  Космическим ветром занесло меня на эту чужую безумную планету. Наверное, когда-то давно, когда ещё Бог не сотворил людей, на ней можно было жить… Я выхожу из дома и иду вдоль улицы. Они повсюду. Но я не смотрю на них. Я вижу похожие как две капли воды призрачные тени. Их желания я знаю наперечёт. Мысли, что появляются в их головах, мне давно известны. Я прохожу меж них, не касаясь полами моего плаща. Я даже не слышу их. Птицы, мои друзья, помогают не слышать их отвратительный шипящий и курлыкающий язык. Наверное, Спаситель спускаясь в Ад, испытывал нечто похожее на мои чувства, когда отправив свой медный грош в узкую щель железного ящика, я прохожу под своды длинного нефа, уходящего в сердце земли. И когда ноги встают на механическую лестницу, увлекающую  каждого вниз, меня охватывает леденящий ужас. Там в бездне горит огнями мраморный зал с деревянными скамьями. И вой поездов, вырывающихся из чёрных туннелей, всё слышнее. Эти железные поезда забирают курлыкающие тени в освещённые жёлтыми лампами вагоны, и с воем и лязгом уносят прочь. В преисподней вечная суета. Напрасно искать знакомое лицо в потоке подземной реки. Кажется, мелькнуло на мгновение, обожгло далёким и яростным воспоминанием, и  вновь угасло. И глаз уже не в силах разобрать и отличить. Где тот Харон, что перевезёт меня к моей милой на тот берег? И где он - тот берег? Её золотые волосы мелькают в толпе, и я как безумный срываюсь с места и бегу. Я знаю, что её больше нет. Но что это значит, в самом деле? Ведь её нет там - среди живых людей, значит - она здесь, среди теней. Ведь где же ещё искать её, как не в Аду? И я бегу, протискиваясь сквозь сотни мертвецов. И мрачная молчаливая толпа их подхватывает меня и несёт к ней.


   С чего начать мне? Эта нить  уже давно потеряна в общем клубке событий. А кинувшая его рука давно исчезла в лабиринтах памяти. Я пытаюсь схватиться за оборванный конец этой нити как за единственную надежду.
   Я чувствую, как время бесчисленными потоками струится сквозь моё тело. Дрожащие светящиеся ворсинки живых существ проносятся передо мной. И сам я, словно прозрачный камень, переливаюсь в лучах бесконечно далёкого света.

   Мой отец, капитан дальнего плавания, всю жизнь провёл на море, а когда вышел на гражданку и переехал с семьёй в Москву - затосковал. Каждое утро просыпаясь рано, он выходил на балкон, закуривал и опершись о перила, придавал телу позу мыслителя. И вместе с ним точно так выходили на свои балконы миллионы людей по всему миру. Это смотрелось бы вопиющей пошлостью, если бы не тоска, стоявшая рядом с ними. В его суровых стальных глазах навсегда застыло северное море. Он презирал жизнь в городе.  Он шутил по-матросски молодцевато делая вид, что не сегодня-завтра уйдёт в плавание.  Проходили годы, но ни в какое плавание он не уплывал. И виной этому была моя мать. Красивая и статная крымчанка, умевшая обходиться с суровыми моряками изящно и по-рыбацки хватко. Они познакомились в Севастополе. Он – молодой капитан, она - администратор санатория. Я не знаю, любили ли они друг друга или это была странная нерасторжимая страсть? Мать моя унаследовала от предков рыбаков силу характера.  Сочетаясь с её красотой и молодостью, он делал её роковой женщиной. Отец не имел ни единого шанса устоять перед ней. Сам он был родом из Мурманска. Там выучился и там же служил. Он не любил Чёрное море и считал его грязным. Но его перевели служить в Севастополь, и он принял это назначение безропотно, как и подобает военному. В раннем детстве я почти не видел его. Он уходил в дальнее плавание к неведомым островам и океанам. Бабушка читала мне сказки про Синдбада-Морехода, и я был уверен, что Синдбад-Мореход и есть мой отец. Повзрослев, я  стал ненавидеть моряков. Летними ночами, сидя перед открытым чёрным окном, я ждал его. Но проходили недели, а море всё не возвращало отца. Поначалу мать делала вид, что её нисколько не волнует временное отсутствие мужа. Она была занята работой и домашними делами, но проходили глухие дни, месяцы… Я видел её тоску и ярость. Она была бессильна перед морем, похищавшем её капитана. Впервые в жизни мать столкнулась с силой, против которой она ничего не могла предпринять. Военный Флот! Вот кто был врагом и разлучником. Она чувствовала себя вдовой. И долгими зимними вечерами, когда санаторий пустел и обмерзал, она сидела в своём кабинете и глухо рыдала в бессилии и отчаянии. Сейчас я понимаю - им было бы лучше развестись, но она решила по-другому. Наверное, она готова была заложить душу дьяволу, только бы добиться своего счастья. Её кипучий нрав, предприимчивость и женское обаяние были столь сильны, а должность столь нужной, что Анна Васильевна завязывала выгодные связи с полезными людьми морским узлом. Кончилось всё тем, что она отняла у отца не только море, но и самого себя. 
   В городе, где я родился, все мальчики мечтают однажды найти сокровища на дне моря. Море было везде и всем. Его голос доносился день и ночь до окон нашего дома. И даже если уйти далеко в город, этот морской шум всё равно будет тянуть тебя к себе. Это необъяснимое притяжение. Море наделяет родившегося на его берегу особым морским даром. Этот дар может обернуться проклятием. Это - ревнивая и безумная любовь моря.
Все наши беды начались именно тогда, когда  мы навсегда оставили его. Море снилось каждую ночь. Оно манило лазурными волнами, и грозило штормами. Оно качало на своей глади и окутывала тёплыми объятиями. И часто просыпался я от сладких снов, оставлявших на подушке мокрые солёные брызги.
  Отец ненавидел гражданскую службу. Он плохо скрывал своё презрение к суше и к столице. Он жил с немым укором в глазах. Мать сделала всё возможное и невозможное, чтобы перевезти семью в Москву. Она искренне считала, что вдали от провинции у отца проснётся вкус к столичной жизни. Москва была пределом мечтаний! Она была целью человеческой жизни! Она давала всё: карьеру, деньги, театры, музеи, концертные залы и, самое главное – ощущение того, что жизнь удалась. Счастье, о котором только и может мечтать советский человек, лежало у её ног, и надо было только нагнуться и поднять его.    
  Так думала моя бедная мама. Но её счастью мешал  угрюмый муж-провинциал. Он не только не видел лежащего под ногами счастья, но и клял каждый прожитый день всю городскую жизнь и всех москвичей. Он так и не смог удержаться на работе в министерстве, куда его титаническими усилиями устроили родственники жены. Выйдя в отставку, отец сразу превратился в  военного пенсионера. Его красота пожухла. Серые глаза обросли тёмными морщинами и ввалились. Спина, всегда прямая, сгорбилась и весь он умалился в росте. Дни для него проходили однообразной чередой. Как дикий зверь, посаженный в тесную клетку, ходил он по квартире, не находя покоя. И как это бывает часто с такими людьми, начал пить. Сначала пил в кабаках, а потом решил, что уже нечего скрывать от нас и пил, не выходя из квартиры. Он быстро потерял образ морского офицера. Он сидел в тельняшке прямо на полу, в окружении бутылок и орал советские песни. Когда я пытался незаметно вытащить у него непочатую бутылку, он ловко хватал меня своими горячими ладонями и улыбаясь, говорил: « Ну что, матросик, думаешь обмануть капитана? Думаешь, я не знаю кто ты? Погоди, парень, я тебя с твоей подружкой определю в канатный ящик!»

   Семья наша развалилась. Родители уже не могли жить друг без друга. Но от прежней жизни не осталось и следа. Они разводились всякий раз, когда отец уходил в запой. А когда он трезвел и снова приходил в себя, то призрачная надежда вновь осеняла мать своими неверными крыльями. И она вновь смеялась и шутила, и строила планы на будущее. Но меня это не радовало. Я смотрел на своих отца и мать, и не находил в них ни малейшего отличия от других посторонних людей. Казалось, что они, как и все окружающие, искали оправдания своей бессмысленной жизни. И этим единственным оправданием служили страдания. Тёмные безысходные мучения бездарно прожитых лет. Упущенная жизнь, уже неотличимая от смерти…
   Я понял это в шестнадцать лет. И с тех пор наблюдал жизнь со стороны, боясь соприкоснуться с отравляющей кипучей бессмысленностью. Я перестал учиться. Вернее, перестал посещать школу. Однажды утром проснувшись, я понял, что мир мне чужд. Я понял это как неустранимый факт. Наверное, только в том возрасте я чувствовал целостность своего существа. Пойми всё это когда тебе сорок - и ничего уже не изменить. Тогда все мучения и терзания, порывы и озарения уходят в разговоры с самим собой. Ты можешь обещать себе всё что угодно, но к вечеру добравшись до постели, ты уже ни на что не годен. Ты с благодарностью опускаешь голову на подушку и ждёшь всеобщего успокоителя. Утро ты встречаешь как продолжение постыдной однообразной бессмысленности. Люди тебе уже давно известны, понятны и неинтересны. Ты злишься и сетуешь и обольщаешь себя заведомо ложными планами на будущее. Покончить с бездарным представлением одним-единственным смелым прыжком с балкона ты тоже не можешь. Ведь какая-никакая, а всё-таки - жизнь. А там - что? Тьма кромешная и «срежет зубовный». И нестерпимой мукой возникнут перед глазами годы нежного возраста, когда любое движение давалось легко и радостно. Когда ты мог бы осуществить всё то, что хотел. Но ты сделал всё как все. Единственный шанс был упущен. Шанс выбора. Я понял это, а вернее - увидел во всех деталях. Тогда - в восемьдесят пятом.
   Теперь мне следовало выбирать одно из двух: или продолжить, притворяясь, жить жизнью обычного человека, или - не участвовать в этой лжи вовсе. И я выбрал второе. Перестал посещать зловещее учреждение, в котором растлевались умы и души детей и юношества. И вообще, перестал реагировать на всё то, что составляло повседневные заботы человечества. Не смотрел телевизор и не слушал радио. Не отвечал на телефонные звонки и не приветствовал многочисленных родственников и друзей семьи, часто приходивших к родителям. В столичных библиотеках мне удалось найти труды античных философов и христианских богословов. Закрывшись в своей комнате, я днями напролёт изучал Платона и Аристотеля, Максима Исповедника и Фому Аквинского. Так прожил я три месяца. Звонки из школы сотрясали квартиру. Голос завуча требовал, угрожал и под конец увещевал мать. И она стучала ко мне в дверь, кричала и повторяла слово в слово всё сказанное ей по телефону. Но моё полное безразличие, словно скала, разбивало волны её гнева. Богословие и философия  отяготили мою душу. Пещера Платона пугала безвыходностью, а Христианское учение о спасении души - кромешным Адом. 
   Я стал мечтать о том, чтобы уехать в Тибет и стать монахом, поселившись на берегу священного озера. Но вскоре узнав, что Тибет оккупирован коммунистическим Китаем и что монахи в обязательном порядке по утрам читают партийные газеты, я впал в отчаяние. Ехать мне было решительно некуда. Я стал просиживать у окна часами, созерцая деревья, птиц, крыши домов и облака. И это занятие оказалось не бессмысленным. С каждым днём мир вокруг становился иным. Всматриваясь в любую вещь за окном, я проникал в её суть и смысл и словно бы слышал её пульсацию. Она не похожа на стук человеческого сердца. Она пульсирует в глубине каждого цветка, каждой пылинки. Всё, что пребывает в кажущемся глазу покое - на самом деле движется в невидимом танце. Воздух пронизан мириадами мечущихся золотых пылинок. И каждая пылинка звучит неповторимым, свойственным только ей одной голосом. И я слышал дыхание мира. Все движения, какие только происходят в мире, совершаются в ритм и в такт этому сложному дыханию. Вот ветер дунул в листву под окном, едва качнув чуткие ветви. Дрозд выпорхнул из гнезда и, пролетев положенный путь в воздухе, скрылся в кроне. Облако изменило цвет и форму. И машины промелькнули между домами, не нарушив этого ритма и таинственного смысла. Муха - эта воплощённая идея свободного полёта - пролетает в нужном месте и в нужное время. И даже цветок на окне, обнимающий корнями землю в глиняном горшке, падает на пол в положенный срок. Я сидел как заворожённый, боясь пошевелиться. Проходили часы, а я напряжённо всматривался в окружающее пространство, пытаясь разгадать его язык. Ведь должно же быть назначение всему этому непрекращающемуся движению и звучанию? Ради чего по мановению руки Творца всё возникло и существует? Об этом не пишут в книгах. А если и пишут, то слова - как высохшие цветы - ничего не  передают кроме тоски и жажды.               
  Это произошло неожиданно. В один из тех блаженных дней, когда время останавливает своё течение. Гуляя по Петровскому парку, я заметил  церковь. Она была превращена в овощехранилище. Но дверь в тот час была открыта. Почему?  Наверное, пьяный сторож, проветривая склад по расписанию, уснул в сторожке или, под хмельком обходя двор и встретив знакомого, заговорился. Я заглянул внутрь и увидел мешки с картофелем и стоявшие друг на дружке ящики с яблоками. В лицо пахнуло плесенью и сыростью. На стенах и сводах ещё виднелись полустёртые лики святых. Царивший там полумрак позволил видеть ярче и острее лучи света, струившиеся из окна через витые решётки. Вскоре глаза привыкли к темноте. Я разглядел в центре нефа лицо Богоматери. Она склонилась перед благовествующим ей Архангелом. Она смотрела куда-то вниз, но на самом деле она слушала мир и слышала биение его сердца. Она слышала биения  сердец всех живых и ещё не родившихся людей, зверей, птиц и рыб. Она разглядывала мошку, что ползла по её платью и видела меня, стоящего в дверях храма. И во всём этом шуме и скрежете она пыталась услышать биение сердца младенца под своим собственным сердцем, понимая, что у неё больше нет ничего собственного. Что она принадлежит всем, кто будет смотреть на неё в надежде и уповании. А если у неё отныне нет собственной жизни, то значит – она бессмертна! Она забыла о себе и потому стала жить всеми. Это казалось таким несовместимым – Богородица и мешки с картошкой. Но она смотрела  на эти мешки без возмущения. Я вышел из храма в глубоком молчании. Мысли исчезли и разум, возможно впервые, понимал то, что понять прежде было нельзя. И вот тогда я услышал пение птиц, словно бы прежде никогда не слышал его. Я услышал шелест листвы и понял, о чём говорили мне травы и камни, трещины на асфальте и комья влажной земли под ногами. Они говорили о том же, о чем шумело море всё моё детство. О тайне бессмертия. Смерти уже не существует. Мне сказала это Пречистая Дева голосами птиц и дерев. Я шёл по траве, боясь наступить на эту землю - живую и говорящую. В тот миг я  решился уйти из мира людей и поселиться в глухом лесу отшельником. Однажды ночью открыть тяжёлую дверь и уйти навсегда. Пока город спит, пока спит всё то, что проснувшись, вновь станет  оглушать меня.
   Я стал выходить на прогулки так, как выходит пройтись в последний раз перед отплытием в родную страну чужестранец. Я решил найти среди своих друзей кого-то, кто вместе со мной готов будет разделить отшельническую жизнь. И когда я думал об этом глухом лесе, где предстояло мне нести подвиг отшельничества, я закрывал глаза и почему-то видел море и сосны на берегу.



  Уже другим казался дом и улицы, окружавшие его. Выходя во двор, я озирался как астронавт, вступивший на Луну. Смотрел вокруг и не узнавал ни привычного пейзажа, ни знакомых людей в городе. Я понимал, кто они и знал их имена, но живой связи с ними не чувствовал. Они были отсечены от всемирной гармонии. Всё, что они делали, было поистине случайным и противоестественным. Они даже умирали не в своё время. Старые приятели хлопали меня по лопаткам и, задорно приветствуя, заваливали вопросами. А я смотрел в их пустые и глупые глаза и не понимал, как прежде мог дружить с ними? Но они думали обо мне то же самое и, движимые состраданием, решали непременно развлечь и развеять меня. И хотя они все были мне неинтересны, я всё же стал заходить на их вечеринки. Я пил тягучие ликёры, купленные в дешёвых уличных ларьках, слушал нестройные песни под гитару на кухнях с разбитым кафелем, уединялся с девицами в тёмных спаленках и, глядя на горящие в кромешной темноте кончики сигарет в их пальцах, заговаривал о смысле жизни. « Он какой-то не такой», - шептались девушки обо мне. « Ну что вы хотите, - отвечали друзья  из тёмных углов, - человек девственник, при нём материться нельзя.» « А вы-то почём знаете, что он девственник, - с иронией дразнились девушки, – вы что, его проверяли?» « Да парня женить надо», - говорил мой самый лучший друг Тёма. И эта глубокая мысль надолго застряла в его голове. Он всерьёз озаботился моим личным благополучием!
   Постепенно я свыкся с ролью таинственного иностранца, живущего в неведомом и чужом городе. Я просто спал днями, запершись в комнате, а с наступлением ночи уходил бродить по пустынным улицам Москвы.   
   Я приходил к Тёме в полночь, и просиживал до утра за бесконечными разговорами. К нему постоянно заходили гости. Он притягивал совершенно разных личностей. Это были жуткие мужланы с лицами убийц и белокурые аристократичные юноши в выглаженных костюмчиках. Бывали у него и старые художники, заглядывавшие за стаканчиком спиртного. Бывали девушки с томными лицами и взмахом огромных ресниц. И, конечно, бесчисленные взрослые красивые женщины, от которых пахло косметикой и духами. Тёма обожал женщин. В свои двадцать два года он был уже трижды женат и страдал от неразделённой любви к ещё двум барышням. Женщины приходили, и я знакомился с ними. Я смотрел на них как на инопланетных созданий. Они появлялись из ничего и пропадали в никуда. Иногда разговор с ними длился не более пяти минут, иногда всю ночь. Они были осенены таинственной дымкой неизвестности. Я боялся развеять эту дымку лишним вопросом. Я медлил  и оттягивал всякую конкретность. А Тёма всё  расхваливал  перед ними мои достоинства. Но никакого продолжения мои дамские знакомства не имели. Женщины смотрели на меня оценивающе, как смотрят на товар в магазине. И найдя меня непригодным или недостойным, теряли всякий интерес. Я же глядел на них словно с далёкого берега. Они виделись мне восковыми куклами, не знающими ни жизни, ни её тоски и даже не догадывающимися о настоящих чувствах. Они искали кукловода, который взял бы их в свой театр и, дёргая за тугие нити, поместил бы в свои декорации.
   В один из серых скучных дней, когда гостей не было и делать было нечего, Тёма уединился со мной в комнате. По его серьёзному выражению лица я понял, что он готов сообщить мне нечто чрезвычайно важное. 
- Я развожусь, - сказал он.
- Вернее, мы просто расстаёмся с Иринкой. 
 Моё молчание и недоуменный взгляд развеселил его. Он хихикнул и подтолкнул меня в бок локтём.
- Иринка в тебя влюблена. Да, да, да. Ты ничего не видишь, а между тем она - настоящая женщина! Она такая нежная, такая добрая. В-общем, я хочу, чтобы ты подружился с ней.   - В каком смысле подружился?
- Ну, в смысле определённом. Ты такой тонкий человек, поэтичный, духовный. Ты ей многое можешь дать - в чисто человеческом общении. Я же понимаю, Валя, - протянул он, - мы тут все курим, пьём, пошлим. А ты – другой…
- А почему же ты с ней разводишься, если она такая хорошая?
- Ты понимаешь, не может она со мной жить. Не хочет меня делить с другими.
- Тёма, а как же ты дальше будешь жить?
Тёма закурил и опустил голову.                - Да я знаю, что надо всё менять, - сказал он с обречённостью, – Но я не могу быть другим. Женщины – это единственное, что меня радует. Тут дело не в том, что я бабник или развратник. Я знаю, ты меня осуждаешь.
- Я тебя не осуждаю, - сказал я и замотал головой.
- Спасибо тебе. – Он обнял меня за плечи и продолжил.
- Я живу в попытке найти любовь, настоящую любовь. И я знаю, что она связана только с одной женщиной. Я не знаю - кто она, как её зовут? Но я верю в то, что она существует на свете. И ради встречи с ней я и живу. Он посмотрел на меня тоскливо и глаза его сузились.
- Никто не понимает меня как ты…
 Его голос изменился. Я узнал интонацию мучительной боли, которую он пытался скрыть. И в этот момент перед моими глазами пронеслась вся его жизнь от рождения до смерти. Я увидел великое единство его души с его судьбой. Ничто из окружавших его вещей и предметов, людей и событий не было случайным. Он сам творил свой мир, даже не догадываясь о том. Он сидел на кровати, одетый в спортивные штаны и тельняшку, в грязной захламлённой спальне с нависающими с четырёх сторон закопченными углами. Я смотрел на Артёма и уже оплакивал его трагическое будущее.   
- У нас с тобой полное взаимное понимание, - произнёс он после долгого молчания.
- Мы понимаем друг друга без слов. Я просто чувствую, как наши души соприкасаются. - Уголки его губ на мгновенье дёрнулись в нерешительной улыбке.
- Жаль, что ты не женщина.
 Он потрепал меня по волосам и отвернулся. Я хотел ответить ему, но так и не нашёл слов. Артём подошёл к окну и, глядя во двор, задумчиво добавил:
- Может, меня проклял кто-то?    
   Из всей компании тёминых друзей выделялся высокий молодой человек с пепельными глазами. Да, у него были глаза, менявшие цвет. Иногда они казались зелёными, иногда пепельно-серыми. Его отличала особая тоска. Он вроде и шутил и смеялся как все, да только мне было видно, что ему невесело. Когда он появлялся в тёминой квартире, то словно бы стремился слиться с окружающими. Его называли  Шурик – цинично шутливо, как и всё, что называлось и делалось в их компании. Рассматривая его лицо, плечи, руки я думал о том, что Шурик - аристократ. Я угадывал в его лице женские черты матери и мужественные упрямые черты отца. Он ловил мои взгляды и подмигивал мне. Я почему-то смущался от этих подмигиваний и краснел. Я вообще с детства не любил, когда мне подмигивают. Помимо тупости, в этом есть намёк на тайну, в которой нет никакой действительности.
   Однажды на очередной вечеринке Шурик подошёл ко мне, держа бокал с шампанским, и предложил потанцевать. « Ну, ламбаду…», - уточнил он. Кто-то в полутьме включил магнитофон с колеблющейся мелодией, и Шурик зашептал мне в ухо, как ему нравится эта музыка, а особенно слова этой песни. Он поднял вверх руки, повёл бёдрами и улыбаясь, подмигнул мне. Он танцевал и тихо говорил, протягивая шипящие согласные: « Валечка-Валентин, ты боишься. Ну не стой же оловянным солдатиком, делай жесты.» Я заворожённо смотрел на его упругое стройное тело и почти видел, как вскипает в его артериях холодным жаром древняя кровь. « Он мог быть принцем или королём, - думал я, – но он родился в СССР и учился в средней школе. Он сочинял стихи и мечтал украдкой о какой-то другой судьбе. Всё его тело томилось и извивалось. И тоска в его глазах боролась с хмельной весёлостью. Вокруг все танцевали, лишь я один стоял и молча смотрел на Шурика. « Я ж говорю - он какой-то не такой», - бросила одна из девиц, подтанцовывая и прижимаясь к Шурику. « Он самый лучший», - возразил ей Шурик и они вместе шурша и притираясь друг к другу, поплыли в темноту.
 
   Я смотрел на них всех - умеющих извлекать приятность из простых удовольствий, забываться алкоголем, анашой, друг дружкой и … завидовал. Я завидовал их незнанию, их дикости. Когда я пытался сблизиться с ними, соединиться с их чувствами, прижаться к их телам и закружиться в пагубном мороке их естественных пороков, то всякий раз отшатывался, как отшатывается обознавшийся человек от незнакомца на улице.
« Простите», - только и срывалось тихо с моих губ. Далёкие, словно призрачные острова, до которых не доплыть. Неожиданные, как собственное отражение в тёмном зеркале. Похожие на детские мечты. Они говорили не про то. А то, о чём говорить было надо - то, что стояло вокруг и ждало их - было им недоступно. Я наперёд знал, что с ними будет. Не потому, что чувствовал себя пророком. Не нужно иметь семи пядей во лбу, чтобы предвидеть как из жёлудя вырастет дуб, а из щенка - смердящий пёс. Другое мучило меня. Я не мог помочь им! Можно ли сделать так, чтобы из милого ребёнка не вырастало злобное и смрадное существо? Неужели это предопределение, неизбежность, фатум? Когда видишь заведомого нравственного урода, рождённого только для греха, то не мучаешь себя этим вопросом. В конце концов, чёрту – чёртово. Но когда встречаешь чуткую чистую душу, воплощённую в изысканные формы тленного тела, то смеешь надеяться. Их душевная и телесная красота так обманчивы. Они символизируют то, чего у них нет. Улыбаются тебе как херувимы, но лишь - для самих себя. Нравятся самим себе и хотят нравиться другим. Ведут себя как дорогие вещи, выставленные на продажу. И не понимают, почему ты, однажды остервенев, хватаешь их за грудки и трясёшь в истерике: « А кто сказал вам, что вы - люди?! Господа, вас обманули на уроке биологии!»
  Наверное, только человеческая красота – одно из немногих по-настоящему неотвратимых явлений - заставила меня снова искать в людях смысл. И задерживая взгляд на их лицах, я читал линии губ, бровей, лба - словно загадочные иероглифы. Волосы, развевающиеся на ветру, отливающие медью и серебром на солнце! Смех и плач, голоса, особенно - интонации, через которые говорит само сердце! И я полюбил людей. Да, да, не смейтесь. Все они однажды стали для меня прекрасными созданиями. В них было заключено сокровище, о котором они не догадывались. Они не знали себя, и оттого происходили все их беды и страдания. С чего я это взял? Это оказалось неизбежным следствием моего зрения. Ах, если бы я вовремя стал отшельником, поселившимся в роще или в пещере, не видящим их лиц и молящимся  в тишине и покое. Но я промедлил – на  свою беду или на своё блаженство?
   Страдания окружающего мира стали для меня непреодолимым препятствием на пути в пустыню. Бегство от мира уже казалось мне подлым дезертирством. Я долго думал, что делать. Мне пришло в голову пойти работать санитаром в больницу, но поразмыслив, я решил, что это будет слишком простым и недостаточным служением людям. Я ощущал в себе предназначение к чему-то возвышенному и бесконечному.

   Однажды сидя в городском парке, прислонившись спиной к старому дубу, я увидел как бы всех людей вместе. Они проходили мимо меня в молчании и печали. И в каждом из них жили два существа. Одно было тем, что имело имя, отчество и фамилию, что спало, ело, одевалось и шло на работу, в школу, институт. А другое - тем, кем они могли бы стать. Тем, ради чего пришли они все в этот мир. Это было их внутренним сиянием. Но между тем, кем они были и тем, кем могли быть - зияла пропасть отчуждения. Внутренние сияющие существа смотрели на меня, и я узнавал каждого, словно они были моими родными братьями и сёстрами. Взгляд их был полон тоски и невыразимого счастья одновременно. Тоски от того, что они никогда не станут теми, кем их задумал Бог. Счастья - от причастности к Тому, Кто их задумал. Это был взгляд самого Творца. И я смотрел в эти сияющие очи и плакал от счастья и печали, к которым прикоснулся. В этот час я постиг, что и во мне самом живёт сияющее существо - настоящее Я! Именно оно и видит других подобных себе. Но между мной теперешним – жалким, ищущим, страдающим, и мной – сияющим и бесконечным - пролегла пропасть. Вот моё сияние! Вот бессмертие моё! Даже руки протягивать незачем. Оно всё во мне! Но между нами течёт время. Река времени струится сквозь меня, разделяя меня самого на две половины. Вот откуда эта печаль взялась! Печаль? Нет – ностальгия! Ты на родине, ты молод, у тебя есть родные и друзья и, казалось бы, откуда взяться ностальгии? По кому тосковать?
   Секунды растягивались, и вместе с ними растягивалось пространство. События волнами накатывали на меня, унося всё дальше и дальше от самого себя. Я больше не видел ни парка, ни светящихся существ. Темнота сменилась яркой вспышкой света, озарившей всё пространство. Я почувствовал, как теряю равновесие. Вокруг столпились люди. Десятки, сотни людей. Они тянули ко мне руки и просили каждый о помощи. А я, как во сне, пытался выбраться из их жаждущих объятий и не мог. Море людей волновалось, оно бурлило и готово было поглотить меня. Все эти люди испытывали ужасные страдания и хотели только одного – покоя. Их ладони дотрагивались до моего сердца, принося боль.
   У меня не было выбора. И не было утешения. И я сделал то, что должен и обязан был сделать. Повинуясь глубокому внутреннему движению, я произнёс: « Клянусь и не отступлю от своей клятвы - жить ради спасения всех мучающихся и погибающих.» Я не знаю, сказал ли я вслух или это было невнятным шёпотом. Но я сразу пришёл в себя.      
Наверное, в тот час я и решил посвятить свою жизнь служению Богу. В тот день я увидел, что остановился у хрупкой черты, отделяющей здравомыслящего мирского человека от юродивого-духовидца. Может быть, я совершил ошибку и не сделал решающего шага в этот открывшийся мне мир подлинного Духа. Но… я боялся. Позволить себе расстаться со своей волей и со своим страхом было для меня и просто, и тяжело. Это означало не заботиться ни о хлебе насущном, ни об одежде, ни о том, как я вообще выгляжу. Это значило стать чистым духом, живущим в теле как во временном убежище, как в пещере отшельника. Да, да, это означало стать настоящим отшельником среди людей. То, о чём так долго и упоительно мечтал я, испугало меня своей истинной сутью. И я сделал шаг назад. Туда, где течёт привычное время обычных людей. Туда, где есть договор с миром людей: каждого - с каждым, и всех - со всеми. Туда, где даже сама религия становится договором.

    

   Что было потом? Потом была ностальгия. Она уже не покидала меня, став единственной силой, направившей мою дальнейшую судьбу. Я больше не мог позволить себе медлить, колебаться, выжидать. Господь был так близок от меня, а я был так далёк от Него. Преподобный Ефрем Сирин, а может и Иоанн Лествичник? Любой из святых мог написать это: « Когда услышишь в своём сердце сладкий голос Божий, призывающий тебя к спасению, то не медли, а беги к Зовущему тебя. » Я слышал этот голос, звавший меня. Вся моя жизнь стала этим голосом. А все события – словами этой сладостной речи. О, как ненавистен был мне весь этот бессмысленный мир людей и как дорог одновременно!
   Мне пришлось оканчивать мою злобесную школу и поступать в семинарию. К слову сказать, в семинарию меня не взяли. Отец инспектор долго собеседовал со мной и что-то записывал в блокнот. Его вопросы показались мне странными. Он выспрашивал у меня имена и фамилии людей, от которых я впервые узнал о Боге. На его вопрос, почему я решил стать священником, я прямо ответил, что родился в мир ради блага всех мучающихся существ. Мой ответ показался отцу Вадиму признаком моего душевного нездоровья, и он не допустил меня до экзаменов. Один из семинаристов, смекнув в чём дело, посоветовал мне поехать в область и попроситься в какое-нибудь епархиальное училище. Так я и сделал.
   Во Владимирской области священников не хватало и меня, недолго мучая вопросами, зачислили на первый курс. Жить пришлось в церковном общежитии при училище, так что родителей я не видел месяцами. Ко второму курсу я узнал, что они окончательно развелись. Отец уехал в Мурманск к сестре, а мать вышла замуж. Она пригласила меня на свою свадьбу, но я не приехал. Её новый муж был тоже военным моряком, но в отличие от отца, не пил и занимал значительную должность в финансовом управлении. У него была дочь, на которой мне, по мнению матери, необходимо было жениться. Имея жену и московскую прописку, я имел все шансы получить хорошее место в одном из столичных храмов. Она это всё говорила мне при каждом телефонном звонке. Настаивала, просила,  умоляла. Но я сказал, что после всего увиденного в нашей семье, жениться ни на ком не стану. Помню, как она что-то прокричала мне в трубку. По-моему, её последними словами были слова о моей неблагодарности.   

 
                ГЛАВА  ВТОРАЯ               
 
   Провинциальный глухой городишко Изводск, затерянный во Владимирской области, обладает и по сию пору особой притягательностью для путешественника. Его купеческие домики с геранью и занавесками в окнах умиляют живой стариной. Но только тех, кто никогда не жил в этом городе. За всей этой нарочитой тихостью и патриархальностью скрывается, а впрочем - даже и не скрывается, а вполне открыто - живёт тоска. Тоска тупая и монотонная как советская кухонная мебель, что вечно стоит в мебельном отделе универмага на Площади Революции. Эту мебель никогда никто не покупает. Она стоит уже несколько лет и кажется, я видел её ещё мальчиком, когда гостил в Изводске у старого дяди Кузи. Самым высоким местом города была и остаётся колокольня храма Святой Троицы, куда меня и определили настоятелем сразу же после окончания епархиального училища. Мне повезло с приходом. Все мои сокурсники были направлены на восстановление руин, оставшихся после правления безбожной власти. Помню, как ужасался Костик, мой приятель по училищу. После рукоположения его направили настоятелем в деревню, где от местного храма остался один фундамент. Костик - отец Константин - вернулся из этой деревни с лицом школьника, одураченного и обобранного мошенниками на вокзале, и всё ходил к архиерею, к викарию, прося изменить свою судьбу. Но ему выдали грамоту, где было жирным щрифтом напечатано: « Нашим определением Вам благословляется… » И в конце стояло название всё той же деревушки с фундаментом вместо храма. А на словах сказали, что если ему не нравится, то его никто в священниках держать не станет. Мол, время тяжёлое, матерь святую Церковь надо поднимать. И пообещали всяческую духовную поддержку. « Где же я столько денег-то найду? - сокрушался Костик, стоя на крыльце епархиального управления, - Мне ж местные так и сказали – чё приехал, попёнок? Мы эту церковь на кирпичи разобрали не для того, чтобы ты её заново строил!» Я не смеялся над Костиком. Его положение было действительно безнадёжным. Он побрёл по улице, опустив голову, и небрежно держа в руке лист со своим настоятельством. Незадолго до выпуска, как и полагалось, Костик женился, и матушка его - маленькая юркая девушка с весёлым лицом дурочки - была уже в интересном положении. Не знаю, что повлияло на выбор моего назначения. Может - Промысел Божий, миловавший меня по сию пору или, может быть, я чем-то приглянулся архиерею? Я остался неженатым священником - целибатом. Архиереи не любят целибатов. Вроде и неженатый, но и не монах. Слишком свободы много. Но уговаривать меня никто не стал. Да и как можно уговорить?
   Мне действительно сказочно повезло с приходом. Этот храм никогда не закрывался с момента постройки. Жители Изводска были людьми хотя и мало верующими, но церкву посещали частенько. Когда я прибыл в этот храм, меня встретил старый настоятель отец Алексей. Это был ещё молодой, лет сорока человек, подтянутый и как мне показалось - вполне культурный. На мои вопросы о причинах его увольнения и его дальнейшей судьбе он, отведя меня в церковную сторожку и приставив ребро ладони к горлу, произнёс:
- Обрыдло мне всё это - свечки, ладан, бабы. А хуже всего - наш архиерей, сволота!              – Да что случилось-то? – не удержался я.
Отец Алексей посмотрел на меня, как смотрит глубоководный водолаз, только что вытащенный тросом из пучины на палубу.               
- Женщина у меня тут. С женой разошёлся и с другой живу. А мне всё равно, что вы все говорите.               
  Я попытался было заверить его, что не смею осуждать его и что моё дело - сторона, но он махнул рукой:               
- Ладно, чего там, дела принимай…
   Храм казался монолитным сооружением. Его закопченные фрески хранили память тысяч глаз, смотревших на них и молившихся им. Под его каменными сводами я ощущал себя под покровом Небесной Церкви. Он был по-деревенски сырым и тихим. Отец Алексей быстро проводил меня в алтарь, тыча пальцем в опись имущества, в которую я, откровенно сказать, и не смотрел. Я подписывал нужные бумажки не глядя. Да и кому всё это было нужно? По всему было видно, что бывший настоятель торопится. Ему хотелось побыстрей сдать приход и уехать с любимой подальше от этих мест и строгих глаз. Он знакомил меня с членами приходского совета, скороговоркой называя имена и походя раздавая последние распоряжения. К вечеру он уже был совершенно свободен от всех церковных обязанностей. Он отёр потный лоб ладонью и, стесняясь пожать мою руку, просто улыбнулся улыбкой человека, только что освободившегося из тюрьмы. Признаться, меня это насторожило. Словно внутри полоснул кто-то холодным лезвием. Было ли это предчувствием? Я отгонял эту мысль, что как липкая муха вилась у виска. Мысль о том, что и меня, возможно, ждёт та же участь. 

   Богослужение было  заведено по принятому в маленьких городках и посёлках расписанию. Литургию служили по воскресеньям и в праздники, в остальное время совершались молебны, отпевания и крестины. Свободного времени у священника было предостаточно, если конечно он хотел его свободно проводить. Но у меня наступило священное время моего призвания, которому я так спешил всего себя отдать.
   Церковный причт был небольшой: староста Иван Ильич, диакон Сергий, псаломщик Вася и певчие Валентина, Ирина и Вероника. Эти молодые женщины увидев меня, сразу стали шептаться и шутить меж собой. Они, видя мою молодость и неопытность, обращались со мной заботливо, но скрыть женский интерес ко мне у них не получалось. А может, они и не скрывали его. Вероника была девушкой лет двадцати, с небесно голубыми глазами и светлорусыми волосами. Она часто улыбалась и краснела. Мне казалось, что она дочь Валентины – сухой строгой учёной вокалистки. Но это было не так. Никто из певчих не состоял в родстве между собой. Однако Валентина, будучи старше остальных и выполняя регентские обязанности, присматривала за Вероникой и Ириной. Что сказать мне про Ирину? Она была заговорщицей. Все тайны и интриги сочинялись именно ею. Она была худой, бледной с водянистыми глазами. Её тонкий голос как игла пронзал свод храма. Она брала точно и ровно высокие ноты. И чувствовалось, что её таланту было тесно в изводской церкви. Была ещё матушка Серафима Леонидовна Битюгова – бухгалтер и член ревизионной комиссии прихода. Она сидела за свечным ящиком, продавала иконки, свечки, крестики, оформляла крестины и отпевания, принимала заказы на помин души и влезала во все церковные дела. Она всем заправляла, и её все боялись. Дом священника, в котором мне предстояло поселиться, стоял при церкви. Это было очень удобно, но в то же время лишало всякого уединения. Живя в этом домике, священник был у всех на виду. И всегда было известно, когда он просыпается, и когда ходит в туалет, когда ест и что именно ест. Спит ли он ночью или жжёт электричество. Кто бывает у него и от кого он прячется. В общем, это был поднадзорный домик. Когда я осмотрел его комнаты, а их было две, то сразу захотел куда-нибудь убежать. Всё в нём было душным и казённым. 
   В первый же вечер я отправился на колокольню. Узкий лаз в стене уводил по крутым ступеням вверх. Держаться не за что. Если оступишься и полетишь вниз с самой высокой ступеньки, то пожалуй, служить уже никогда не сможешь. Как только вступил на эту лестницу, то понимаешь, что иного пути как наверх у тебя больше нет. Поддужные колокола со связанными языками поскрипывая и позвякивая раскачивались под ветром.  Они окружали большой благовест. Зелёный, громоздкий он висел недвижим. Он казался надменным в своём немом молчании. И мне захотелось раскачать его стопудовый язык и что мочи ударить по старинным бронзе и серебру. Но я смирился. «Дождусь воскресной Литургии и уж тогда!». Колокольню редко убирали от голубиного помёта. Небрежное отношение к голосу храма чувствовалось на каждом шагу. Хрустя и скрипя разбитой скорлупой и высохшими перьями под ногами, я двинулся к полукруглым арочным окнам. Вид, открывшийся моему зрению, ошеломлял. На многие километры вокруг темнели леса, окружая Изводск густыми зелёными волнами. Небесный свет как на глади озёр, отражался в крышах домов, обитых кровельным железом. Улицы, прямые и ровные, сходились к центральной и единственной площади. Я видел дворы частных домов с колышущимися на ветру парусами простыней и пододеяльников, развешанных на верёвках. Прикованных к дощатым будкам сторожевых псов, играющих в загадочные игры стайки детей и коз, пасущихся на тротуаре.
   Сверху Изводск казался маленьким и родным как дядя Кузьма, у которого я жил целое лето. Его дом я так и не смог разглядеть в тот вечер. Он жил за мостом, на той стороне Киржача. Тёмные холодные воды этой реки таили в своих глубинах прекрасных и страшных русалок – бывших невест, утопившихся от несчастной любви. Дядя Кузьма родился и всю жизнь прожил на берегу Киржача и скопил много жутких историй, связанных с рекой. Вечером за ужином он рассказывал мне их без тени сомнений в их подлинности. И долго не мог я заснуть, живо представляя всё рассказанное им. Одну из его историй я часто вспоминал уже повзрослев. Дядя Кузьма рассказал мне её незадолго до нашего расставания. Почему-то стоя сейчас на колокольне, я снова вспомнил о ней с особым щемящим чувством.
  Это произошло незадолго до Октябрьской революции. В Изводск пришёл молодой большевик и агитатор по имени Максим. По словам дяди Кузьмы, он был ладным, видным и хватким мужиком. Устроился он работать на местную мебельную фабрику и стал потихонечку народ смущать.
- Люди в Изводске были тихими и богобоязненными в то время... - рассказывал Дядя Кузьма, - Поначалу Максима слушали, как говориться -  вполуха, и жалели. Но потихоньку, помаленьку стали к нему прислушиваться и листовочки почитывать. Дело дошло до общего нестроения на фабрике. Фабрикант и городской благодетель Элефанов обратился к полицмейстеру. Начали дознаваться, кто воду мутит. Расследовали всё тихо и никому постороннему ничего не разглашали. Но сам Элефанов всё рассказывал своей дочери. Ведь после смерти жены она осталась для него единственным родным и близким человеком. А у дочери интерес возник, и решила она посмотреть сама, что это на фабрике творится. Стала она посещать фабрику часто, находя для этого разные предлоги. Беседовала с рабочими, пила чай с цеховым мастером. А потом увидела главного зачинщика смуты, сама подошла к Максиму и заговорила. А была она красавицей. Дочь фабриканта звали Ольгой. Образованная барышня, всё романы читала и по-французски разговаривала. А кто такой этот Максим? Прохожий человек. А увидал Ольгу и про революцию забыл. Когда пришли на завод Максима арестовывать, то он, не будь дураком - в окно выпрыгнул и что было сил помчался к дому Элефанова. А Ольга ему уже навстречу бежит. Нет, говорит, у меня жизни без тебя! А по городу облава, везде Максима ищут. Побежали они вместе. А деваться некуда. Кругом полиция, жандармы. Видят Максим и Ольга, что перед ними наш храм Троицкий стоит и дверь открыта. Тут Максим говорит Ольге: « Если есть Бог - то он нам поможет!» И кинулись они оба в Церковь. А там пусто, обедню уже отслужили. Один батюшка в алтаре замешкался. Вбежали они в храм и перед священником на колени упали. « Не погуби, отец честной!» Батюшка сжалился над ними и грех на душу взял. Повёл их в самый алтарь. Подвёл к престолу и говорит: « Ну, дети мои, полезайте под престол и сидите тихо как мыши.» Только они под престол спрятались, как в храм жандармы с полицией нагрянули. Где, говорят, беглецы? Где государственные преступники?! А батюшка их выслушал, благословил и говорит: « В храме никого кроме Бога нет, а в алтарь я вас не пущу, я там Святые Дары потребляю.» Ну, жандармы осмотрели что могли, и ни с чем ушли. А Максим с Ольгой уже ночью из храма вышли и с тех пор никто их больше не видел. Поговаривали знающие люди, что после революции Максим стал большим начальником и что в память и благодарность Богу запретил наш изводский храм трогать. В округе все церкви пожгли и разграбили, а наш храм никогда даже не закрывался. Знать, и вправду всё так и было.
   Дядя Кузьма был невысоким лысоватым стариком с рыжеватой кудлатой бородой. Он доводился моей матери двоюродным братом. За всю жизнь он так и не обзавёлся семьёй и всё время звал меня к себе пожить. Он был единственным добрым и весёлым человеком из всей моей многочисленной родни. Мать считала его слегка тронутым, но однажды всё-таки привезла меня к нему на лето. Его дом был увешан букетами сушёных трав и цветов. А в сенях на верёвке весели серебристые рыбы. Это был настоящий русский сруб. И всё в нём было настоящим, деревянным. Казалось, дом жил своей собственной степенной жизнью. На полу лежали домотканые дорожки, на простых открытых полках красовались стоя на боках расписные тарелки. Дядя Кузьма брал меня с собою в лес, когда уходил по ягоды и по грибы. Владимирские леса - густые, тёмные. Холодные речки проползают словно ужи в их высоких и сырых травах. Пригибаясь к земле, дядя Кузьма бережно притягивал к лицу таинственные стебли растений и называл их по именам. И с каждым растением у него была связана своя история. Иногда он прямо разговаривал с травами. Мне казалось, что это от одиночества, и мне становилось его жалко. Я помню, как он молился. В красном углу на полочке стояли старинные иконы и горела лампада. Дядя Кузьма стоял перед иконами смирно как солдат, и читал нараспев псалмы. А когда псалмы заканчивались, он склонял голову набок и, сгорбившись, причитал по-стариковски своими словами, прося о чём-то одному ему ведомом. Он умер в то лето, когда я поступил в училище. Его все забыли. Никто из родственников не хоронил его. Мать узнала о смерти брата только через месяц. А дом дяди Кузьмы отошёл в городское имущество.
   Я не заметил, как стемнело. На колокольне стало свежо. Я окинул взглядом лежавший предо мною Изводск. Уже зажглись фонари, и в окнах домов засветился жёлтый электрический огонь. А на церковном дворе уже кликал меня сторож. Надо было возвращаться вниз. Я подошёл к лестничному проходу и, глянув в чёрное отверстие в стене, по которому мне предстояло спуститься, с неожиданной радостью увидел раскачивающийся свет керосинки. Иван Ильич шёл ко мне на выручку. Через пару мгновений я увидел перед собой его морщинистое беспокойное лицо.
- Вот вы где, отец настоятель! А мы уже с ног сбились. Серафима мне говорит: «Что, -  говорит, - старый дурак, батюшку молодого недоглядел! Вот расшибёт он себе голову об наш храм в этой тьме!» А я говорю - не расшибёт, он человек образованный, смиренный. Зря Вы, отче, на колокольню сразу полезли. 
- Почему?
- Примета плохая.
- А вы, Иван Ильич, в приметы верите? Это для церковного старосты нехорошо.
- Мечтательный вы человек, отец настоятель, сразу видно. А для священника мечтательность вредна. Гордость - она всегда на колокольне, а смирение на паперти дольнее.
               
               

   На окраине Изводска стояла бывшая усадьба местного помещика и фабриканта Элефанова, превращённая в наше время в психиатрическую больницу. Именно туда меня и попросили прийти в первую же неделю моего настоятельства. К этому времени Патриархия заключила договор с Минздравом о взаимном сотрудничестве. Утром мне позвонил благочинный отец Андрей и сказал, что в Епархию обратился главный врач больницы и попросил выделить какого-нибудь священника для их нужд. « Я ему сказал, что у нас, то есть - у вас в Изводске, только один священник - отец Валентин, то есть ты. Вот, говорю, вы к батюшке и обращайтесь, а он не откажет. Владыка в курсе и благословил. Есть мыслишка сделать при больнице часовенку или храмик. Всё-таки больница такая одна на весь район, посетителей много, можно ящичек для пожертвований и свечечки, и всё прочее. На неделе приезжай, получишь бумагу от владыки. А пока договаривайся с главврачом о храмике. И не стесняйся, а то я тебя знаю. Главное, выжимай из него всё, что для Церкви надо. Тебя там на то и поставили.» Голос благочинного, возбуждённый и нервный, привёл меня в состояние мобилизованного на фронт гвардейца. Всё это было так неожиданно и волнительно. Как ошпаренный, я вскочил и начал собираться. Не успел я позавтракать, как на церковный двор въехал медицинский рафик с красным крестом. Глядя на эту машину скорой помощи, я невольно ощутил себя пациентом, за которым примчались врачи.
  Из машины вылез человек в белом халате и направился к крыльцу. Я вышел ему навстречу и поприветствовал. Мне сразу же не понравилось его лицо. Сухой, средних лет очкарик с мутными глазами. « Голобородько Аркадий Сергеевич, - представился он, по-деловому протягивая руку, – врач психиатр.» Он окинул меня взглядом профессионала, в котором я прочёл беглый анализ моей внешности. « Главврач Сергей Михайлович звонил в Епархиальное управление и нам сказали, что Вы, Отец Валентин, готовы помогать нам.» Я кивнул головой в знак согласия. « Прошу Вас, отец Валентин», - широким жестом длинной руки, больше похожим на взмах  шлагбаума, он пригласил меня к автомобилю. Я был уже собран. В портфеле лежали епитрахиль, поручи, требник, а на груди моей висела дароносица со Святым Причастием. Мы сели в скорую, пахнувшую бензином и сгоревшим маслом. Металлическая дверь с лязгом захлопнулась, и удушливая машина тронулась в путь. Ветер врывался в окна, принося пыль и ароматы придорожных трав. Переезжая мост через Киржач, я взглянул в его тёмную воду и вспомнил, как манила меня эта река в детстве. А я ведь так ни разу не искупался в ней. Захотелось остановить машину и сойти к реке, сбросить подрясник, расстегнуть рубашку и окунуться. Солнце ещё не вошло в зенит, а день уже был томительным и давящим. Где-то вдалеке раскатистый гром уже гремел сухой грозой над неведомыми мне деревушками и полями. Машину подбрасывало на ухабах, и я больно бился всем телом о жёсткое сидение. Аркадий Сергеевич инструктировал меня о правилах, заведённых в их больнице, и об особенностях режима. Он говорил монотонно, словно наставляя нового работника, только что принятого в штат. Мне почему-то стало невыносимо продолжать этот путь. Странная мысль пришла ко мне. Мысль о чужеродности происходящего. Все эти люди – психиатр, шофёр, благочинный - были мне глубоко посторонними людьми. Менее всего хотел я ехать в этот дурдом, в этой мерзкой машине с мерзким безбожным Аркадием Сергеевичем. Не так себе представлял я своё будущее. Мне даже подумалось, что я  пропустил какую-то важную деталь и где-то принял неправильное решение. И тут волна неожиданного ужаса нахлынула на меня в этой скорой. Может быть, я невольно почувствовал крики несчастных, что перевозила она в своём салоне? Их пальцы - царапавшие обивку сидений, их головы - бившиеся о железные стенки? А может, это было предчувствием? Тем временем мы уже подъезжали к жёлтым больничным корпусам. Усадьба в стиле русского классицизма значительно обветшала и местами была обезображена утилитарной перестройкой и неумелыми ремонтами. Всего три корпуса и административный домик. На заднем дворе я приметил схоронившийся от людских глаз маленький морг.
   Меня проводили к главному врачу. Он принял меня очень радушно. По его разговору я понял, что он имеет с нашим правящим архиереем некие далеко идущие планы. Он поил меня чаем и делился впечатлениями о прочитанном Евангелии. А я смотрел через открытое окно на больничный парк. Там пели птицы, и пахло свежескошенной травой. Главный врач просил меня посещать пациентов и проводить богослужения в конференцзале. Я согласился, сказав, что хорошо было бы как раз в нём и обустроить домовый храм. Сергей Михайлович тут же сказал, что хозяйственную часть готов взять на себя. Выйдя от него в сопровождении Аркадия Сергеевича, я стал обходить больницу отделение за отделением. Мой сопровождающий вёл меня, как когда-то Вергилий вёл Данте в самый кромешный Ад. Он шёл, открывая двухсторонним ключом-вездеходом двери в местную преисподнюю.   
   Войдя в первое открывшееся передо мной отделение, я шагнул в длинный тусклый коридор. Как только за моей спиной закрылась дверь, весь привычный мир остался за порогом. И я словно провалился в глубокий тёмный омут.

   Монотонность однообразных часов в этом омуте сливалась в бесконечность дней. Душные палаты с небьющимися стёклами в окнах покоились в привычной тишине.                На стенах висели картины, написанные пациентами больницы. Это были наглядные свидетельства успешного лечения больных художников. На холстах не было видно ни малейшей эмоции, ни намёка на чувства. Бессмысленные пейзажи изображали спокойное море и чаек, замерших в лазоревом небе. Море, написанное в стиле соцреализма, застыло всеми своими волнами, как кисель, выставленный для остужения на подоконник. А чайки уснули, покоясь в небе как в могиле. Солнышко радостно сияло, но не возбуждало ничего, кроме гипнотического ступора.
   Пациенты или спали, или молча писали, поскрипывая карандашами и шариковыми стержнями по бумаге. Весь долгий день больные проводили сидя на койке или в бессмысленном хождении взад-вперёд по длинному коридору. По этому коридору шли нескончаемой замкнутой вереницей большинство пациентов отделения номер два нуля. В первый же день моего посещения я обнаружил к своему удивлению, что отделение было смешанным. Одна половина его была женской, а вторая мужской. Естественно, что все кто мог общаться с помощью слов и жестов, пытались это делать. Так завязывались непродолжительные знакомства и образовывались пары. Я разглядывал их лица. Это были лица столь разные и удивительные, что никому в здравом уме не пришло бы в голову объединить их в одном месте. Старики с застывшими гримасами, истончённые меланхолией астеничные мужчины, изнеженные высокомерные юноши с шёлковыми волосами по плечи, молодые красивые женщины с глазами полными недоумения и страха.   
   Я помню каждое лицо. Белокурая Надежда, женщина тридцати трёх лет. Всем своим существом она показывала, что попала сюда по ошибке. Она смущённо, с опаской и непониманием смотрела на врачей и сестёр, удивлённо поднимая брови. Она всё ждала, что вот-вот - не сегодня, так завтра - всё разъяснится. Что вдруг замигает лампочка у входа, заменяющая дверной звонок, и на пороге появится её муж. Она не знала, что попала сюда благодаря ему. Он оформил нужные документы и просто избавился от неё. Я наблюдал, как меняется выражение её лица день ото дня. Надежду никто не искал, а если и искал, то найти вряд ли мог.    
   В шатаниях по коридору её сопровождала Инна – восемнадцатилетняя девушка с длинными тёмно-русыми волосами. Она по-детски прижималась к её плечу и что-то шептала на ухо.
   Ирина - тридцатилетняя шатенка с глубокой скорбью в глазах. Она держалась особняком и старалась везде найти опору. Оттого она часто прислонялась к стенам и дверным косякам. Она была немногословна, всегда с опущенной головой и платком возле глаз. Она тихо плакала и боялась обнаружить слёзы. Когда медсестра подходила к ней, то Ирина мгновенно прятала платок и улыбалась. Попав однажды в это место, человек сразу понимал, что выйти из него он не сможет самостоятельно.

   Электрический свет будил всех ранним утром, а нянечка ударяла в железные койки шваброй. В такие мгновения лучше сразу открыть глаза и примирившись с реальностью, постараться встать и одеться. Главное в дурдоме, как ни странно, действовать. Чем дольше будешь лежать и ловить ускользающий сон, зарывшись в одеяло, тем ужаснее будет тоска. Первый враг пациента психиатрической больницы – это тоска от безысходности. Когда понимаешь, что ты потерял власть над собою. На тебе лежит невидимое клеймо отверженного. К тебе относятся как к ущербному умом, которого исследуют, чтобы узнать степень и характер ущерба. А это значит, что твоя человеческая природа вместе со свободой и человеческим же достоинством - поставлены под сомнение. Тебя исследуют, чтобы в конечном итоге признать недочеловеком. И ты знаешь это. И потому, если ты промедлишь утром в кровати, пытаясь снова провалиться в блаженное забытьё, тебя разбудит окрик санитара, напоминающего тебе твоё место. Всё это вставало перед моими глазами так очевидно, так явственно, будто я сам был одним из них - потерявших свободу.

   Я не знаю почему, по какому неисповедимому промыслу, по какой причине ко мне стали подходить разные больные с просьбами о помощи. Старушки с узелками, тщетно пытавшиеся найти выход из этого проклятого места, трясущиеся старики с огромными трагическими глазами, девушки с перебинтованными запястьями. Все они, взглянув на меня, тотчас узнавали во мне своих покойных родителей, убитых на фронте друзей, разлюбивших женихов и забывших их детей. Это произошло в первый же день моего пасторского посещения больницы. Это смутило меня и взволновало до крайности. Я объяснял себе это чрезвычайное явление тем, что оказался новым лицом для всех этих несчастных людей. И потому, движимые переполнявшим их горем, они наделили меня чертами самых близких и значимых людей, от которых ожидали помощи и защиты. Но отнюдь не все были расположены ко мне таким образом. Ко мне влекло самых безнадёжных. Люди, считавшие себя в силе и в добром положении, не обращали на меня никакого внимания. Более того, я вызывал у них чувство презрения. Но таких было меньшинство. Сколько медсёстры не отгоняли от меня страждущих, ничего не выходило. Они вновь возвращались ко мне. И с того мгновения, когда я впервые переступил этот порог и стал посещать несчастных, всё это стало повторяться изо дня в день. Я помногу раз выслушивал историю каждого из них. Они открывали мне своё горе. И чем больше я  слушал, тем явственнее виделась мне бездна, поглотившая их. Сумасшествие случается внезапно. Оно как валун, падающий с высокой горы разума, увлекает за собою множество мелких и крупных камней. Сорвавшись с высоты, они уже никогда не вернутся на свои прежние места.
 Целая лавина из разрозненных  воспоминаний, стремлений, надежд и страхов падает вниз. Ни один искусный портной не сошьёт эти изорванные лохмотья. Ни один филигранный ювелир не вставит в прежнюю оправу расколотый бриллиант. У каждого свои причины и свои судьбы, но мне открылось - что стоит за всяким сумасшествием. Однажды человек отказывается от самого себя. Это может случиться быстро, вследствие предательства. Или тянуться мало-помалу всю жизнь. Но однажды очнувшись в психиатрической больнице, он с отчаянием будет хвататься за других, всматриваться в глаза, ощупывать руки. Тщетно высматривая в них свою потерю. Кто вернёт ему его самого?
   Врачи совсем не препятствовали мне выслушивать несчастных. Они наблюдали за мной и что-то записывали, отмечали. Вокруг меня образовался священный невидимый и защитный круг. Медсёстрам был дан приказ не мешать мне ни в чём. Я смотрел на себя со стороны и не мог поверить в реальность происходящего. Всё это показалось бы мне  бредовым сном, если бы эти люди так не страдали. Их боль, смешанная с упованием, делала всё происходящее подлинной реальностью. Я не мог помочь им, но объяснить им этого я тоже не мог. Что оставалось мне? Слушать и утешать. И вскоре меня прозвали утешителем. Медсёстры кривили улыбки, процеживая это слово сквозь зубы, испачканные красной помадой. Они произносили его как название венерической болезни, и только удивлялись меж собой, зачем главврач потворствует этому «балагану». А  главный врач Сергей Михайлович Беспалый, человек маленького роста и весьма плотного телосложения, щурил свои непроницаемые чёрные глазки и улыбался. У него был заведён особый обычай. Когда больного выдерживали в отделении два-три месяца, и он доходил до степени необходимой, Сергей Михайлович приглашал его к себе в кабинет и поил отменным кофе. Он всячески любезничал с пациентом, показывая себя либералом и добряком. Люди с надеждой ждали этой аудиенции - полагая, что после неё их обязательно отпустят домой. Но их никто не отпускал, а они продолжали надеяться. 

   Строительство домового больничного храма пошло удивительно быстро, благодаря всемерной помощи главного врача. Рабочие смастерили большой помост с выступом для амвона, поставили восемь столбов для иконостаса и начали сколачивать кивоты для икон. Я смотрел на всё само собой происходившее, как на чудесное исполнение Воли Божьей. Бог привёл меня в эту обитель скорби, чтобы я мог исполнить свой давний обет. В этом месте все мучались. Одни – от того, что лишились полноценной жизни, другие – от того, что лишали и без того обделённых последних крупиц человеческого достоинства, бесконечно крича, браня и притесняя несчастных. Я приходил в больницу каждый день. Беседовал с каждым пациентом, кто только мог понимать человеческую речь. Многие исповедовались мне и, получив отпущение грехов, принимали Святое Причастие. Я проводил с больными всё своё время. По моему настоянию в холлах всех отделений были повешены иконы и прикреплены стенды с листами из катехизиса. Я удивлялся лёгкости и вдохновенности происходящего. Я проповедовал ехидным медсёстрам и нянечкам, и некоторые из них даже улыбались мне приветливо и благожелательно. Они, конечно, ни во что не верили и, глядя на меня, прикидывали – больной я или притворяюсь? Но я не отчаивался. Ведь и Господь наш Иисус Христос спустился в Ад и проповедовал Евангелие всем его обитателям.
   Каждый день, проходя по мосту, я смотрел в реку и думал: « Ну, вот вечерком-то уж я обязательно искупаюсь!», но вечер наступал и приносил с собой жуткую усталость. И я ковылял обратно в город как старик, присаживаясь и отдуваясь. Так прошёл весь август. Жёлтые листья расставались со своими деревьями и, падая в Киржач, отправлялись в последнее путешествие. По утрам у воды стелился туман, скрывая резиновые лодки с сонными рыбаками. Я часто останавливался на этом мосту и замирал от неизъяснимой сладости ранней осени. Запах прелых листьев и влажной земли утешал меня детскими воспоминаниями, уверяя, что осень будет всегда приходить ко мне так же, как и в детстве. Я шёл по бесценным сокровищам, лежавшими под ногами. «Почему люди любят металлическое золото, которое не портится с годами и из-за которого происходят войны и всевозможные преступления? А листья - неповторимые, живые, украшающие своим недолговечным золотом нашу землю - никому не нужны? Ведь что должно цениться больше - недолговечная головокружительная красота, раскинувшаяся в бесконечном неповторимом многообразии, или мёртвые куски жёлтого метала?»

                ___________________________________________________________


   Свет окна в конце больничного коридора слепил в то утро яркими, не по-осеннему тёплыми лучами. И все фигуры в ореоле этого света приобретали черты эфемерные, зыбкие. Чем дальше шёл я, тем ярче сияло солнце. Его лучи, пробившись сквозь сизые октябрьские тучи, падали на запылённые стёкла окна и разделяясь на множество белоснежных нитей, озаряли стены и пол. Дойдя до ослепляющего окна, я повернул обратно и тут увидел, что дверь в крайнюю палату приоткрыта. Мне казалось, что за два месяца пребывания в этом месте я узнал всех пациентов и выслушал истории большинства страдальцев, но я ошибся. В дальней палате на женской половине находилась больная, которой я не видел прежде. Она была так слаба, что нянечки приносили еду ей прямо в постель. Я остановился, чтобы рассмотреть её. Она лежала на кровати и глядела прямо на меня. Это был не взгляд… - это был крик! Её глаза звали меня! Девушка девятнадцати-двадцати лет. Её волосы крупными кольцами лежали на подушке, словно вырезанные из дерева и покрытые червленым золотом. Губы, едва приоткрытые, неслышно что-то шептали. Не в силах пошевелиться, я стоял и смотрел на неё. И чем дольше я стоял, тем нестерпимей становился её неслышный крик. Я не знал, кто она и почему оказалась в этом отделении, но глядя в её глаза, я понял всё. В это мгновение солнце померкло, и звёзды, и облака, и  всё, что только существует - исчезло во мраке. И в этом беспросветном мраке осталась она одна. Она молила меня о помощи. «Зачем существует мир, если это прекрасное существо так мучается? И зачем нужна моя жизнь, если я не могу помочь ей?» - подумал я. И почему-то впервые в жизни захотел умереть. Она почувствовала это, и её губы тронула едва заметная улыбка, а на глазах навернулись крупные слёзы. Наверное, она не хотела, чтобы я видел, как она плачет и потому отвернулась. Это позволило мне выйти из оцепенения. Тут только я заметил, что она была привязана к койке ремнями. Я побежал по коридору, давясь чудовищной смесью из отчаяния и гнева. И когда я выбежал на воздух, мне показалось, будто моя голова разорвалась на тысячи частей от ужасных рыданий. 

   Есть невидимые прикосновения. Есть черта, перейдя которую ты уже не можешь вернуться назад. Не надо слов. Не нужно объяснять. Даже смотреть в глаза друг другу не обязательно. Ты просто переходишь черту, за которой вы становитесь одним целым. За несколько метров, за день до встречи ты улавливаешь едва заметное трепетание в  воздухе. И сам ты чувствуешь трепет. Ты знаешь всё наперёд ещё до встречи. И минуя все бессмысленные рассуждения запутывающего разума, человеческое сердце  выбирает только неизбежное, даже если оно ужасно.

   Я не в силах был заставить себя вернуться в больничный корпус и продолжать обходить больных, предлагая исповедь и причастие. Весь оставшийся день провёл я в своём домике на постели, отвернувшись к стене. Я лихорадочно перебирал все возможные и невозможные варианты спасения прекрасной девушки. Но что бы я не придумывал, всё, в конце концов, оказывалось полной бессмыслицей. Я понимал, что не должен показывать окружающим своего смятения. Мне надо было встать и пойти к ужину, общаться с членами приходского совета, а силы покинули меня. От врачей и медсестёр не утаились мои рыдания, а значит и возможная причина их. Но с другой стороны, они могли  трактовать их как проявление моей болезни, которую так тщательно выискивали во мне. К вечеру я всё же справился с отчаянием, надвинувшимся на меня как каменная плита родового склепа. Что-то говорило мне, что я не вправе вмешиваться в судьбу постороннего и незнакомого человека и что всё это кончится отвратительно. А под сердцем уже ныло и ломило предчувствие неумолимо страшного и  неизбежного. Я  ничего не мог поделать. Любая мысль о золотоволосой красавице поднимала во всём моём существе волну неизъяснимого счастья.
   На следующий день я вновь пришёл в больницу и сразу же отправился к прекрасной незнакомке. Но обнаружил, что дверь в её палату была закрыта на ключ. Мне было неудобно добиваться встречи с ней и я, чтобы не вызывать лишних подозрений, зашёл в соседнюю палату. Так я обходил палату за палатой, рассеянно разговаривая с больными и отвечая невпопад.   
   Я был обречён бродить по коридору, не обращая внимания на прежних страдальцев и на их стенания. Я ожидал мгновения, когда дверь в крайнюю палату на женской половине снова будет открыта. Я проходил мимо неё медленно, в надежде успеть снова увидеть ту, что завладела моими мыслями. Но дверь была заперта, и сердце моё томилось в неизвестности. Тянулись дни, похожие один на другой. Надежда увидеть прекрасную девушку потихоньку растворялась в молочном вареве дурдома. Я слонялся по отделениям, ища покоя и не находя его. Маета, томление, духота и бессмысленность. Всё кругом стало раздражать меня. Особенно бесчисленные больные. Они каждый день начинали всё заново. Пересказывая мне в сотый раз истории своего сумасшествия. Ничего не менялось в них, и сами они меняться не хотели, да и не могли. Как куклы, заведённые злым волшебником, они открывали рты и докучали мне своими бреднями. А я был вынужден терпеливо и ласково выслушивать их, пытаясь в сотый раз объяснить необходимость покаяния и молитвы. Но ни покаяние, ни молитва не были им нужны. Им нужно было выговариваться кому-то. И я был единственным человеком, кто мог слушать их и утешать. Моё положение становилось карикатурным.
   Я уже не понимал, что делаю в больнице. Но уйти из неё я не мог. Окормлять больных меня обязал правящий архиерей. Главврач строил призрачные планы по созданию духовного реабилитационного центра на платной основе. Фигурируя при каждой встрече своей нерушимой дружбой с архиереем, он будто принудил меня невидимой властью исполнять его проекты. Я попал в зависимость от окружавших меня людей. Всё, что я делал, было продиктовано чужой волей! Любой больной мог подойти ко мне и начать изводить своими разговорами. И я был обязан его слушать. Конечно, я мог убежать от него в другое отделение, но и там меня ждало то же самое. Это становилось бессмысленной пыткой. Родственники больных мало чем отличались от пациентов. Они, конечно, всё понимали в нашем привычном мире. Среди них были учителя и чиновники, учёные и рабочие. На деле же они казались мне такими же ненормальными. Они видели во мне врача, только иного сорта, и ждали от меня помощи.  Не понимая ничего из того, что я пытался им сказать, с жалостливыми лицами просителей, они выслушивали мои наставления и совали мне деньги. Когда я указывал на кружку для пожертвований на строительство храма, они воспринимали этот жест, как часть обязательной игры, и опускали свои купюры в узкую щель латунной кружки с видом согласных заговорщиков.
   Не все, кто попадал в эту больницу, были больными. Многие были заключены в ней чужой злой волей, многие прятались в ней от кредиторов, уголовных преследований и армейской повинности. С этими людьми я мог беседовать, по-человечески радуясь их разумности. Они с интересом ждали каждого молебна в ещё недостроенном больничном храме, находя в этом для себя определённый смысл. Их тянуло к Богу и Церкви. Но лишь потому, что ничем другим они не были заняты. Кое-кто из них пару раз робко исповедались мне, но души их были вялыми и угасшими. А потому никакой новой жизни во Христе для себя они не видели. 
  Минуло уже две недели с того дня, когда я увидел прекрасную незнакомку. Мне стало казаться, что я придумал себе эту встречу. Что мной овладел дурман, навеянный общей обстановкой безумия. Пытаясь выяснить хоть что-то о прекрасной девушке, я расспрашивал больных женщин, но никто из них ничего не знал. Ведь она содержалась в одноместной палате, дверь в которую запирала на ключ дежурная медсестра. Когда же я не выдержал и спросил сестру напрямую, то она любезно ответила, что в палате никого нет. И даже пригласила меня заглянуть внутрь, чтобы убедиться самому, но я отказался. Это было бы слишком тяжёлым разочарованием. « Вам показалось…», - сказала она с нескрываемой улыбкой, видя ужас на моём лице. Но что значило всё это? Было ли это  видением, миражом, галлюцинацией? Я был в недоумении. «Что случилось со мной? - шептал я себе под нос, - Одиночество... Наверное, оно было причиной всему. Я придумал себе любовь от одиночества. Это - единственное объяснение случившемуся. Никогда прежде не происходило со мной подобного. Это сумасшедший дом... Пребывание в нём  здорового человека сводит с ума…»

   Утром следующего дня я увидел её. Она впервые вышла из своего узилища. Бледная, и едва держащаяся на ногах. Среднего роста, в коричневом фланелевом халате с фиолетовыми, жёлтыми и красными разводами. Она была самим совершенством. Золотые тяжёлые волосы царственно спадали на плечи, лицо овальное с упрямым лбом и слегка вздёрнутым носом. Губы я не могу описать. Казалось, они готовы были то ли расплакаться, то ли - рассмеяться. А глаза - зелёнокарие, миндалевидные - смотрели с прищуром, выдавая близорукость. Она шла по коридору прямо на меня. Нас разделяло метров десять. Я остановился. Она надела очки и наши глаза встретились. Она ахнула и кинулась ко мне. Я бросился навстречу. Мы обнялись у всех на глазах. Её беззащитное тело казалось детским, а руки холодные и слабые едва сомкнулись у меня на спине. Я обхватил её талию и когда наши лица соприкоснулись щеками, почувствовал горячие слёзы. Мы стояли так долго. Мне было всё равно, что делается вокруг. Аркадий Сергеевич  вышел из ординаторской и остолбенел. Я слышал, как воскликнули медсёстры и как нянечки зашептали громко и восторженно: « Брат с сестрой!» Я услышал над головой голос Аркадия Сергеевича: « Вы родственники? Это правда?» И мы, не сговариваясь, ответили: «Да!» 

   « Иногда мир сужается до пятого угла. До точки на стене. Иногда свобода паука на потолке становится объектом зависти. И ты с радостью готова поменяться жизнью с мухой или даже с тараканом, когда лежишь на вязках несколько суток.» Тембр её голоса был похож на новенькие лаковые туфельки, примеряя которые барышня смущённо переминается с ноги на ногу. Так мелкая галька на морском берегу шуршит и перекатывается от лёгкой пенной  волны. Она говорила о страшных мучениях без жалобы и обиды. Будто речь шла о прошлогоднем шторме, разбившем пару рыбацких баркасов. Я смотрел на её руки со следами ремней на запястьях, на длинные пальца, украшенные тонкими колечками из серебра, на прозрачные ногти и подушечки пальцев. Я шептал её имя «Лада Бурмистрова» и ощущал, что её иначе и не могли звать. Она умолкла неожиданно,  на полуслове, задумчиво потупив взгляд. Немного приоткрыла рот и дотронулась кончиком языка до верхней губы. А потом вдруг резко обернулась и спросила: « А самоубийство - большой грех?» И в глазах её  снова появился крик отчаянья! Она смотрела на меня как впервые! И я снова онемел. Я открыл рот, чтобы сказать, но ум тщетно искал нужные слова. Я лихорадочно перебирал всевозможные формулы и сочетания смыслов, пытаясь синтезировать нужное противоядие. Как смертельно раненая, в одно мгновение она сорвала повязку и открывшаяся моим глазам  рана была ужасающе глубока. В то мгновение я увидел, как огромная ехидна, ощерившись, показала свои смертоносные жала. Мы смотрели в глаза друг другу. И я видел, как Лада борется со смертью. В её глазах смешалось воедино тоска и боль, и улыбка надменности.
- Вы разочаровываете меня, - строго и монотонно говорил Аркадий Сергеевич, глядя  куда-то мимо меня, - Ваше поведение просто возмутительно. Вы бросаетесь на незнакомую девицу и целуетесь с ней на глазах остальных пациентов.               
– Но мы не целовались.
- Это не важно. Вы не только аморальны, но ещё и лживы! Зачем Вы солгали, говоря о родстве с Бурмистровой? Вы считаете нас всех дураками? Я запрещаю вам общаться с ней!
   Доктор почти орал на меня. Я решил, что этой его ошибкой можно воспользоваться и спокойно ответил:
- А по какому праву Вы мне что-то запрещаете? Я не Ваш подчинённый и не заключённый. Насколько я понимаю, мы находимся в больнице, а не на дворне дикого барина.
   Аркадий Сергеевич округлил глаза и склонил голову набок. И тут его как переключил кто-то. Он растянул губы в лягушачьей улыбке и понизил голос:
- Я её врач и забочусь о её здоровье. Вы даже не догадываетесь, с кем связались. Эта девица очень тяжело и опасно больна. Общение с ней другим пациентам не рекомендуется. Разумеется, я не могу Вас изолировать от общения с ней, но я взываю к Вашему разуму. Вы же умный человек. Вы должны мне верить.
- Но, Аркадий Сергеевич, я не услышал от Вас ни одного аргумента против моего общения с Ладой, - сказал я и голос мой подвёл меня.
В нём прорезался жалобный писк маленького ребёнка, от которого уносят любимую игрушку. Это произошло оттого, что я произнёс её имя. И конечно, психиатр уловил это. Аркадий Сергеевич удовлетворённо потёр ладони и уселся в своё кожаное кресло на шарнирах. Он задумчиво и изящно поднёс указательный палец ко рту, словно сочинял романтическую повесть.
- Бурмистрова, - начал он, – Вас погубит. Она социально опасна. Её тянет к смерти. Есть такое заболевание, при котором человека влечёт к самоубийству, но больной не убивает себя до конца. Он вызывает жалость к себе и тем самым вовлекает в орбиту своей болезни другую жертву. Она уже убила двоих человек. Один был её начальником, другой - влюблённым в неё парнем.
- Но как это возможно? - с негодованием и презрением к грубой лжи, сочинённой на ходу, спросил я.
- Она манипулятор. Она играет на чувстве жалости, на своей сексуальности и на благородстве других. Теперь она наметила в жертву Вас.
- Но с какой целью она это делает? - не унимался я.
- Говорю же Вам, она больна. Её болезнь влечёт её к совершению этих поступков. Мы не можем ответить на вопрос – зачем? Мы никогда не ответим на него, потому что она сама не знает, зачем. Но я могу Вам обещать, что мы избавим общество от опасности, которая исходит от Вашей Бурмистровой. 

   Взбешённый и испуганный вышел я из ординаторской. Из всего разговора я понял лишь одно – врачи боятся Ладу. И они не дадут ей свободу. А если не вмешаться в её судьбу… Я и раньше слышал о психотюрьмах. Это лечебницы закрытого типа, в которых пациентов бьют по головам дубинками и опаивают психотропной болтушкой. Люди не выходят из этих глухих мест.
-Ну, что они Вам сказали, отче? -  её руки сжимали мою ладонь. Я молчал. - Ведь Вы не поверите всякой клевете?
   Я взглянул в её полные надежды глаза. Передо мной стояла девушка, на которой уже поставили клеймо и над головой которой уже был занесён безжалостный меч. Она ждала моего ответа как вердикта судьи. Мольба, исполненная последней надежды, застыла в её взгляде. Вместо ответа я прижал её к груди.
   С этой минуты нас перестали волновать чужие взгляды. Мы просиживали в холле на диване под сенью раскидистой монстеры и веерных пальм дни напролёт. Мы представляли, что вокруг нас нет десятков совиных, вороньих и питоновых глаз. Что рядом нет и не может быть никого. Мы уносились на вершину холма, с которого открывался потрясающий вид на раскинувшуюся долину и гряду остроконечных гор. Я рассказывал ей о море, о кораблях и о весне в Крыму. А она слушала меня как ребёнок. Аромат её волос, тепло её тела и улыбка уносили меня в ту волшебную страну, куда  попадают счастливчики раз в жизни. Мир её тела был полон таинственных заколок, серёжек, колечек и носовых платков. Всё, к чему прикасалась она, становилось для меня сакральным. Дотрагиваясь до обычных предметов, она как будто оставляла на них часть самой себя. Запечатлевая на них тепло своих рук, она оживляла их. Я набивал  карманы фантиками от её конфет и записками, что успевала она написать за ночь разлуки со мной. Эти клочки тетрадных листов благоухали прозрачным запахом духов. Чего я ждал? Почему не сбежал с нею в первую же ночь? Лада не имела верхней одежды. Её привезли на скорой в реанимацию, где одежда была безнадёжно изорвана и изрезана. Врачи боролись за её жизнь две недели. Она не хотела рассказывать о том, что стряслось с ней в те дни. А я не смел настаивать. Она лишь просила меня верить ей, и я верил.   
   Домашний халат и пара сменного белья – вот всё, что принесли ей дальние родственники. Эти люди не очень любили Ладу. Я видел их мрачные лица. В редкие дни посещений они появлялись минут на пять лишь для того, чтобы вручить ей кулёк с передачей. Но она встречала их с неизменной радостью и благодарностью. Чем больше смотрел я на Ладу со стороны, тем глубже и твёрже убеждался в её одиночестве. В те минуты, когда она оставалась без моего близкого присутствия, она словно угасала. Исчезала её осанка и таяла грация. Взгляд лучистых глаз замерзал и возвращался в тёмные глубины. Тогда она выглядела как обречённый на смерть узник. Жизнь вытекала из неё как кровь из раны. Но что это была за рана и что за невидимый клинок нанёс её?
   Встречая меня, она оживала, но я всё чаще замечал, что душевная боль не покидала её и в моём присутствии. В один из дней она призналась мне в любви, хотя в этом признании не было нужды. Всё и так было ясно. Но она произнесла эти слова как последнее средство спасения. « Я живу только тобой и ради тебя.» Я опустил взгляд на её руки. Они сжимали носовой платок. И я увидел, сколько хранит он. Сколько слёз и невысказанных слов…   
   Она говорила, а я смотрел на неё и хотел поднять на руки, и вынести прочь из этой тюрьмы. « Жизнь – печальная обязанность. Это обман. В ней нет того, что должно быть, и есть то, чего быть не должно. Я устала от этой бессмысленной игры. Я много раз хотела умереть. И последний раз мне это почти удалось. Но Всевышний сжалился надо мной…» Она глянула на меня, и я смутился. Наверно, только Бог видит этот взгляд, когда ему молятся с отчаянной верой. И она заговорила о Нём: « Ты веришь в Бога?» Я утвердительно кивнул головой. « Я не сомневалась. Конечно, веришь, иначе как бы ты мог увидеть меня. Любой другой прошёл бы и не заметил.» « Постой, - перебил я, - а как же ты, веря в Бога, хочешь убить себя? Это ведь непростительный грех?» Она, недолго думая, словно через силу ответила: « Но ведь ты вымолишь для меня прощение?»  Видя моё недоумение, она улыбнулась озорно и глумливо. Эта улыбка была неуместной. И чувствуя это, Лада закрыла лицо ладонями и прошептала: « Что я говорю и кому я это говорю… - она снова обернула ко мне лицо и совершенно серьёзно произнесла - Обещай мне, что никогда не разлюбишь меня и не бросишь!» « Обещаю!»
         
   Я знаю, самые красивые цветы растут у края пропасти. И не сеет их коварный дьявол, желая погубить  очарованного путника. Просто на границе жизни и смерти – там, где живое существо балансирует над бездной – надежда, сливаясь с отчаяньем в нерасторжимое единство, придаёт красоте особое непреодолимое очарование. Это похоже на взрыв звезды. Руки цепляются за любые длинные корни, торчащие на поверхности. Ноги предательски скользят по туманной росе, дрожащими бусинами покрывающей дикие травы. Никто не ходит по ним, горные козы не топчут их сухими раздвоенными  копытами. Что влечёт к этим проклятым цветам? Ради чего руки тянутся к их стеблям? Говорят, у них особый аромат. Однажды вдохнув его, человек помнит его всю свою жизнь. Этот аромат будет преследовать его, где бы он ни был. В шумном городе, среди мечущихся в толпе людей он промелькнёт на мгновение, волнуя сердце. Он заставит человека забыть обо всём и бежать за собой. Куда? Зачем? Туда, где он однажды навсегда припал щекой к этим волшебным цветам. Глупые неуместные слёзы будут ему даром той росы. Я слышал, что из их породы вожделенный цветок бессмертия. Прикосновение к нему избавляет от страха и вселяет небывалые силы. Смерть не властна над тобой, пока ты держишь его. Но берегись её, когда выпустишь бессмертие из рук. Что надо делать, чтобы удержать бессмертие? Обжигающее - как огонь. Ласковое - как лепестки дерева ботхи, осыпающие индийского принца. Не знаю. Однажды, когда человек жил в Раю, бессмертие было всем. И каждая травинка, каждый муравей был бессмертием. Мне сказали об этом пчёлы – те, что ищут его всю свою короткую жизнь.

      
   Никогда прежде я не мог помыслить о том, что могу испытывать неизъяснимое счастье. Мне казалось, что меня можно резать на куски, и я не испытаю боли. Все чувства приходили в движение от приближения этого сверхъестественного счастья. Оно приходило волной. Накатывало и тянуло в свой океан. Счастье уносило меня до той черты, где ум полагал обнаружить предел чувствам, но предела не было, и счастье  нарастало, и влекло дальше к блаженству. Однако, всё это не мешало мне воспринимать людей и их голоса, события и смыслы.
   Но как бы ни был я счастлив, меня не покидало чувство сладковатой гибельной тоски.  Таинственным образом эта тоска была нераздельно связана с самой любовью. Что-то тёмное и таинственное подкрадывалось к самому сердцу, когда я думал о Ладе и о своих чувствах к ней. Это была её болезнь. Я понимал, что Лада болеет душевным недугом, отравившим всю её жизнь, все её чувства. Словно укус змеи занёс невидимый яд в её кровь. И сделал так, что и радость была уже не радостью, а сущей мукой. Этот яд тоски подмешивался и в мои чувства, придавая им сладкую горечь безысходности. Моя любовь к Ладе не могла спасти её от душевной боли, которую несла она в своей груди. И я чувствовал, как сам постепенно теряю волю к спасению. С каждым днём я осознавал своё бессилие. И терзания постепенно заполняли всю мою жизнь. Я чувствовал, как её боль и безысходность вливаются во всё моё существо. И самое странное в этом было то, что я сам захотел тосковать её тоскою и болеть её болью. Потому что эта боль и тоска были частью её самой.
   Временами я трезвел от этого наваждения и перекрестясь, возносил молитву о тяжко болящей Ладе… Но это имя было языческим. Как нарекли её в святом крещении, я не знал. Да она и сама не знала. И думая о причине её недуга, я приходил к мысли, которую гнал от себя. Эта мысль была даже и не мыслью, а спокойным голосом моего разума. Но я не хотел верить ему. Всё во мне восставало против этого трезвого понимания. Мои чувства говорили мне: « Нет! Не может быть!» А разум говорил: « Да! Да, конечно!» В Ладе жило нечто постороннее её природе и в то же время - сроднённое с ней. Это нечто спутывалось с её мыслями и обвивало её волю. Оно было причиной её болезни.
   Я думал о Ладе, читая по ночам письма оптинских старцев. И в храме на службе, и в трапезной за общим столом. Слушая разговоры старосты с матушкой Серафимой, и отвечая на споры хористок о достоинствах многоголосья перед унисонным пением, я думал о Ладе.
   Я искал в памяти запропастившееся воспоминание. Что-то уже было в моей жизни похожее на болезнь Лады. Словно след на песке, оставленный лёгкой стопой ребёнка. Как найти его в песчаных барханах памяти?
   В очередной воскресный полдень после службы мы сидели всем приходом в доме причта, что стоит на церковном дворе, и трапезничали - пили чай со смородиновым вареньем. Я поглядывал на часы, представляя, как встану и побреду в свой дурдом. И когда я уже собирался встать, до моего уха донёсся рассказ старосты. Он рассказывал нам всем, оглядывая каждого, но больше обращаясь к Серафиме. « Когда-то в детстве я был свидетелем одного ужасного происшествия. Я тогда любил гулять на природе. Утром выпьешь молока, съешь кусок хлеба и - айда на волю! Однажды в тот злополучный день я забрёл в долину, окружённую холмами. Это было далеко от нашенской деревни. Это, дай Бог памяти, в тридцать пятом году было. А мы жили на юге в Белгородской области. Отец агроном у меня, а мать крестьянка простая. Так я, бишь, о чём это? Да, так вот. Один молодой пастух уснул в полдень на поле в тени дерева. Во сне он голову назад запрокинул и рот открыл. Он, видать, не заметил, что в этой тени схоронились от палящего солнца змеи. Одна из них заползла к пастуху в рот. Когда он пробудился от неприятного ощущения, то обнаружил у себя во рту кончик змеиного хвоста. От ужаса он завопил на всю округу. Змея полностью заползла ему внутрь. На крик пастуха прибежал один местный житель – старик, чей домик стоял неподалёку. Он работал на своём огороде и первым приметил пастуха. А может, он его родственник был...? Не ведаю. Так вот, он уже знал, что делать. Он наперво уложил пастуха на спину и сказал ему, чтобы он успокоился. « Лежи, – говорит, – и не ори, а то змея испугается и тебя укусит.» Тот, конечно, лежит ни жив, ни мёртв. «Рот,  – говорит, – не закрывай.» А сам этот дед сбегал в хату за молоком парным. Вот он это молочко пастуху в рот и стал лить. Потихоньку, помаленьку. А сам приговаривает: « Держи рот открытым, щас змей обратно полезет…» И верно, через минуту змея обратно выползла. Пастух, конечно, напрягся весь, глазищи выпучил. А старик ему: « Носом дыши и не глотай.» Я тогда так испугался, что на всю жизнь запомнил. Нельзя спать в траве с открытым ртом!»
- Так в чём же мораль вашей истории? – спросил я старосту.
- А мораль такая - если змея в человека заползла, то его трясти не надо. А надо потихоньку, помаленьку её молочком отпаивать.
- А если это невещественная змея? – снова спросил я.
- А какая разница? Змея она и есть змея. Её выманивать надо. Главное, чтоб голова немного вылезла, а там её хвать пальцами и вытащил!
- Вы гениальный человек, Иван Ильич!
 Староста довольно сожмурился и, ухмыльнувшись, ответил:
 - Да я тут причём? Это тот старик с кувшином молока.
   И тут я вспомнил то, что так долго искал в памяти. О, это воистину было самым страшным событием в моей жизни. Я вспомнил солнечный жаркий день. Море, рыбацкую шхуну и себя, стоящего на палубе. Это был один из тех счастливейших дней, когда я был рядом с отцом. Он брал меня с собой на рыбалку. Капитан этой шхуны был другом отца. В тот день на борту было трое матросов, капитан и мы с отцом. Шхуна вышла в открытое море и там, на глубине мы закинули удочки. Не помню, удалось ли нам что-то поймать. Один из матросов решил поплавать в чистой воде и, раздевшись, нырнул в воду. Он был молодым и крепким парнем. Всплеск воды привлёк моё внимание и я, оставив удочку, пошёл взглянуть, как он плавает. Признаться, и мне хотелось искупаться. Но плавать на глубине я боялся. Когда матрос отплыл довольно далеко от нашего корабля, все услышали дикий крик. Он вдруг замахал руками и ушёл под воду. Но через несколько мгновений снова показался над водой. Капитан завёл мотор и направил шхуну к тонущему. Когда мы подплыли к матросу и бросили ему спасательный круг, он уже еле шевелился. Двое других матросов вытащили его на палубу, и все мы вскрикнули от ужаса. Вместе с матросом на корабль выполз огромный спрут. Он обвил беднягу своими длинными пурпурными щупальцами, впившимися в его тело сотнями присосок. От пояса до пят матрос был окутан красным шевелящимся чудовищем. Спрут успел вонзить в него свою пасть, усаженную мелкими шипами. Матрос был без сознания. Капитан выхватил разделочный кривой нож и с бешеной скоростью стал вспарывать спрута. Остальные взрослые и мой отец тоже, схватившись за ножи, последовали его примеру. На воздухе спрут совершенно обмяк и не сопротивлялся. Но было уже поздно. Чудовище успело крепко всосаться в молодое полное жизни человеческое тело. Когда мы пытались оторвать его щупальца от живота и бедра, то вместе с осьминожьими присосками отрывали круглые куски тела, оставляя кровавые язвы. От боли матрос пришёл в сознание и закричал. Я помню, как видя его искажённое болью и ужасом лицо, я стал прыгать по железной ржавой палубе, заткнув пальцами уши и зажмурив глаза. Это продолжалось несколько минут. Матрос, окровавленный и полуживой, был отнесён в каюту. Я видел мерзкие куски красной слизи, смешанной с человеческой кровью, вскипавшей на раскалённом от солнца металле. Несчастный умер, не дождавшись берега.
   Моя детская память надолго спрятала его от меня. Благодаря этому я смог жить дальше. Но теперь он снова стоял передо мной - живой, пахнущий морем и соляркой. Я хорошо вспомнил его большие голубые глаза и смуглое от загара лицо. Его улыбку и светлую щетину около губ. Ему было не больше двадцати пяти лет. Память возвращала мне его целиком. Вот он протягивает мне ладонь, на которой лежит куриный бог – маленький камушек со сквозной дырочкой. Мы вместе стоим на пирсе и он ныряет в море, окатывая меня холодными брызгами. А через полминуты уже держит перед моими глазами большого каменистого краба. И я умоляю его отпустить крабика обратно на дно к его деткам. И он погружает свою руку в воду и бережно отпускает краба…
   Чем больше я думал о нём, сидя в тот час в трапезной, окружённый этими чужими людьми, тем меньше и младше становился. Они трясли меня и что-то спрашивали. Но я смотрел на своего матроса, самого лучшего из всех матросов в мире. Он был единственным по-настоящему родным мне человеком. Сколько раз он играл со мной на песке, строя башни и крепости. Он носил меня на плечах. И мастерил кораблик. Наверное, он очень нравился моей матери, потому что часто бывал у нас в доме…
   Я встал из-за стола и ничего не говоря, вышел на церковный двор. Певчие хотели последовать за мной, но я отогнал их жестом рук. Верхняя пуговица подрясника душила, и я расстегнул её, а вместе с ней и весь подрясник. Закрыв лицо руками, я отправился за город к реке. Там на берегу я упал в траву и залился слезами. Я оплакивал его ужасную гибель, а вместе с ним и несбывшееся счастье другой жизни. Перед глазами появилась мама, она так страшно кричала в тот день. И наверное, только тогда отец понял, что навсегда потерял её. Она бежала по улице, а я бежал за ней. Она оборачивалась, и я видел её красное от слёз лицо. Она грозила мне пальцем и кричала, что я негодный мальчишка, что не слушаю её и не возвращаюсь домой. Её волосы растрепались, а каблук на правой туфле подломился, и я боялся, что она упадёт. Так мы добежали до жёлтого одноэтажного дома с закрашенными масляной краской окнами. И мама вошла туда, где за толстыми кирпичными стенами лежало его тело. Я ждал её насколько часов, а потом появился отец. Он взял меня за руку и повёл домой. А я всё вырывался из его железных горячих рук.
    



  Я провёл у реки весь остаток дня. Вечером я вернулся в свой казённый священнический домик. Выпив горячий чай, я стал ходить по комнате, пытаясь понять, что роднит Ладу и моего матроса. Я вспомнил его имя. Его звали Марат. Они не были похожи внешне. И всё же рядом с Маратом я чувствовал ту же тревогу и то же счастье, что и с Ладой. Счастье от детской любви к нему. А тревогу? Сейчас я понимаю, откуда взялась она. Вокруг Марата будто плавился воздух. Он вызывал странное пронзительное чувство жалости и нежности. Он словно говорил всем: « Любите меня, ведь меня скоро не станет!»  Как будто спрут уже ждал его. По неизвестным причинам, по искажённым законам мирозданья Марат был предназначен ему в жертву. Он был, как говорится, не жилец. « Вот! - вскричал я, подняв правую руку над головой, - Нашёл!» Но что, собственно, я нашёл? Спрута - который завладел душой и телом прекрасной девушки? Нет. Я прикоснулся к тайне неизбежной гибели. Теперь я знал, что скрывается за этой тайной! И почему так сияюще прекрасен погибающий человек!
  « Я никогда не смирюсь с этим, - шептал я, глубокой ночью стоя на коленях перед запрестольным образом Спасителя в алтаре, - я не могу жить с этим… Лучше уж не рождаться, чем знать наверняка, что их гибель неизбежна и неотразима!»
 Молитва успокоила меня и утешила. Уже на заре, засыпая в холодной и влажной пастели, я знал, что предстоит мне совершить. 



 
   Когда я вновь пришёл к Ладе, то войдя, сразу же протянул бутылку со святой водой. Она взглянула на меня настороженно и недоверчиво.
- Что это?
- Вода. Выпей её, пожалуйста.
  Лада взяла бутылку и откупорив её, вылила в кадку с пальмой. Вода долго стекала в рыхлую землю, а Лада смеялась мучительным безумным смехом.
- Что ты наделала?! - воскликнул я.
- А что я наделала? - ответила Лада, непонимающе протягивая мне пустую бутыль.
   Я вытащил из портфеля серебряный водосвятный крест и перекрестил её. В тот же миг лицо её изменилось.
- К чему всё это? - спросила она сдавленно.
- Поцелуй крест и я уберу его.
- А может, лучше я поцелую тебя?
   И она подошла ко мне, протягивая обе руки для объятий. Я не выдержал и обнял её. И в тот же момент, чувствуя себя инквизитором, я прижал крест к её голове. Лада вскрикнула и, вырвавшись от меня, забилась в угол своей палаты. Сомнений больше не было. Она смотрела на меня в ту минуту, как смотрят на коварного врага. Я не знаю, сколько прошло времени. Мы стояли друг против друга, не смея пошевелиться. Наконец, она улыбнулась и сказала обычным голосом:
- Навряд ли это пройдёт. Ты понятия не имеешь, во что встреваешь. Мой тебе совет - возвращайся к своей прежней, полной блаженства жизни и забудь о Ладе Бурмистровой.
- Ни за что, – ответил я. И почувствовал, как нечаянные слёзы сами собой брызнули из моих глаз.
- Ну какой же ты непонятливый… - с усталостью в голосе продолжила она, - Пойми, ты не сможешь ничего сделать, пока я сама не захочу. А я не захочу никогда.
- Но почему? Если, если …
Лада сама помогла мне. Она продолжила мои слова с такой интонацией, с какой достают нож из-за пазухи.
- Если сердце хочет гибели, тайно просится на дно…

               
                ГЛАВА ТРЕТЬЯ         
 
 
  Я сидел в кабинете главного врача Сергея Михайловича Беспалого и с терпением ждал его ответа. Он внимательно перелистывал историю болезни Лады, периодически потирая лоб и отпивая чай из стеклянного стакана. Напротив меня сидел Аркадий Сергеевич. Он склонил голову набок и потупил взгляд. Время от времени оба они обменивались фразами на латыни. Главврач уточнял схему проведённого лечения, а Аркадий Сергеевич подобострастно напоминал и поддакивал.
- Ну что, - захлопнув папку, оживлённо с улыбкой обратился ко мне главврач, - маниакально-депрессивный психоз, шубовидная шизофрения, танатомания. Всё это неизлечимо.
 И помолчав, добавил:
- А я бы на месте отца Валентина точно так же и поступил. Ей Богу, точно так же! Я ведь тоже в семинарии учился, хотел священником стать. Мы с вашим владыкой вместе учились. Мы его тогда звали Вовка Кашалот. Он уже тогда толстый был и поесть любил.      
   Сергей Михайлович захохотал немного артистично и натужно. Было видно, что годы семинарской юности оставили в его душе весёлые воспоминания. Я не выдержал и робко спросил:
- А почему вы не стали священником?
- Главное - душевное здоровье людей, а священник или психиатр - какая разница?
 Он смотрел на меня пронизывающим взглядом и  ухмылялся.
- Экзорцизм… - протянул он. И повернув голову к Аркадию Сергеевичу оскалился.
- Средневековый способ психотерапевтического воздействия. Как тогда, так и сейчас люди страдали психическими расстройствами. Вселение бесов является известным и описанным симптомом. По-научному его можно отнести к синдрому Кандинского- Клерамбо. Страдающий этим синдромом уверен, что им руководят внешние силы:  демоны, духи предков, а в наши дни – инопланетяне, сотрудники КГБ. Естественно, что симптоматическим лечением этого синдрома в средние века был экзорцизм. Все были верующими, и это во многом являлось залогом успешного сеанса. Человек получал необходимое внушение, сопровождавшееся ритуальными действиями. Электрошок мы уже пробовали, инсулиновую кому тоже. А что! По-моему, в данном случае только и остаётся экзорцизм! Ни в каких бесов я, конечно, не верю, но многим-то это помогало в прошлом. Мы не знаем до конца, как это работает, но часто положительный эффект подтверждался. Вот вам и ответ на ваш вопрос, отец Валентин. Одно дело делаем! Я думаю, лечащий врач не будет возражать?
 Аркадий Сергеевич развёл руками и прошипел:
- Мнение главного врача я не оспариваю и со своей стороны препятствовать не могу.   
- Вот видите, он препятствовать не может. Сколько Вам требуется времени и какие для этого нужны условия?
- Мне нужно три недели и, конечно, в нашем больничном храме.
 Не знаю, почему я назвал эти три недели. Я понятия не имел ни о времени, ни о том, что мне может понадобиться.
- Кстати, а что у нас с обустройством храма? - спросил Сергей Михайлович.
- Всё почти готово и можно будет в следующее воскресенье отслужить первую Литургию.
- Буду звонить Вовке Кашалоту, простите - владыке Иову, приглашать на освящение храма, - захохотал главврач.
- Да, конечно, только владыка не сможет в это воскресенье, – ответил я, поднимаясь из-за стола.
Сергей Михайлович пристально посмотрел на меня.
– Отец Валентин, если у вас всё, дай Бог, получится… ну я имею в виду, что будет достигнут стойкий терапевтический эффект, то мы сможем сделать экзорцизм неотъемлемым, штатным богослужением. Даже если у вас ничего не выйдет, важен прецедент. Вы меня понимаете?
 В этот момент до меня дошло, что я являюсь пешкой в чужой игре. Но это было уже не важно. Главным было спасение Лады. И я, сделав всё понимающее выражение лица, ответил:
- Конечно…
 
   Я долго стоял в нерешительности перед палатой Лады. Мы оба молчали - и когда увидели друг друга, и когда в сопровождении санитаров шли по коридорам в домовый храм. Только когда мы остались одни, она повернулась ко мне и спросила:
- Ты стал заодно с ними?
  Я не знал, что сказать ей. Лада посмотрела на меня как на предателя. Я облачился по уставу и начал молиться. Когда пришло время творить заклинания, я обернулся к ней и окропив её святой водой и благословив напрестольным крестом, прочёл: « Запрещает тебе, Дьяволу вселукавому, Господь наш Иисус Христос, пришедший в мир и вселившийся в человецех, да разрушит твоё мучительство и человеки измет!» Лада качнулась, словно от ударившего её в грудь ветра, но устояла на ногах. Я продолжил, чеканя каждое слово и мысленно взывая к Спасителю. После первого заклинания последовало второе, третье. Я размашисто осенял Ладу крестом и прикладывал к её лбу Евангелие. После часа непрерывного чтения я почувствовал сильную усталость. Краем глаза я следил за Ладой. Её качало, трясло и, наконец, она села на пол. Я решил сделать короткую передышку.
- Как ты? - спросил я, наклонившись к её лицу.
 Она подняла голову, и я увидел, что глаза её закатились. Под веками белели белки с красными прожилками сосудов. Я испугался и приготовился позвать врача, но Лада улыбнулась и вернула глаза в обычное положение.
- Что, испугался? 
- Испугался. А ты меня разыгрываешь?
- А почему бы и нет? Надо же как-то время скоротать.
- Ты что же, ничего не ощущаешь? - растерянно спросил я.
- Почему же, ощущаю.
- Что? Что ты ощущаешь?
Она вздохнула и легла на пол. А потом, потянувшись всем телом и закинув руки за голову, ответила:
- Жалость к тебе, отец Валентин.
 Я опустил руки и сел рядом с ней на пол. Лада посмотрела на меня с сочувствием и, покачав головой, сказала с совершенно отрешённым видом:
- У меня вчера был секс. Секс с санитаром. Его зовут Вася.
 Она произнесла это так обыденно и скучно, что я содрогнулся. Это были не её слова. Она не могла такое говорить! Я с замиранием сердца решил продолжить этот разговор.
- Зачем ты мне это сообщаешь?
- Просто так.
Она явно проверяла меня на чувствительность.
- Тебе понравилось? - спросил я как можно спокойнее.
- Нет. Совсем не понравилось. Он хотел ещё, но я не согласилась.
-Я не верю тебе.
 Лада замолчала и закрыла глаза. Через несколько минут она подняла голову и произнесла:
- И вообще, меня больше нет. Нет меня.
Я улыбнулся.
- Если тебя нет, то с кем же я сейчас разговариваю?
- Ты говоришь с голосовыми связками.
    
   Я поднялся и продолжил чтение. «Всё бессмысленно, - подумал я, - заклинания не действуют!» Но я отогнал эту мысль как явное искушение. Лада хихикала, глядя на мои старания, и качала головой. Прошёл ещё час. Совершенно вымотанный, я положил крест на аналой и, отойдя к скамейке, рухнул на неё. Лада не произнесла больше ни единого слова. Я молился уже мысленно, упрашивая и умоляя Христа изгнать из Лады чужеродное создание. До прихода санитаров оставался битый час. И тут за спиной я услышал голос Лады:
- Моё имя Ажеель.
« Началось…», - с облегчением подумал я и попытался рассмеяться, но вместо смеха почему-то закашлялся. « Ну давай, высовывайся, покажи свою змеиную голову», - подумал я, а сам сказал:
- А чем ты докажешь что ты - демон?
- Да и доказывать ничего не надо. Ты и сам это прекрасно знаешь. Но так как ты решил морочить свой светлый ум мутной логикой рационализма, то изволь. Ты уже в курсе, что собираются устроить в этом чудесном месте твой епископ со своим дружком Сергеем Михайловичем Беспаловым? Они хотят устроить тут доходное место. Они хотят заработать на твоей вере. И ты это успел понять, когда выходил сегодня от главврача. Ты ведь уже всё понял про этих спекулянтов?
   Я читал о том, что иногда демоны заговаривают с экзорцистом, и что их слушать ни в коем случае нельзя.
- Выйди из неё, - сказал я устало, – А то…
- А то - что? – хихикнул голос.
- А то я изгоню тебя властью святой Церкви.
 Через мгновенье я услышал тяжёлый вздох и повернул голову. Лада стояла с закрытыми глазами. Она словно спала стоя. Я подумал, что может мне всё это померещилось, и тут она открыла рот:
- Нечистая Церковь – источник страданий для ищущих правды. Ты ищешь правды, отец Валентин?
 От неожиданности я сам открыл рот. Ажеель продолжал:
- Ты, конечно, честный человек и правду ищешь. И поэтому я решил заговорить с тобой. Ответь мне, зачем ты хочешь изгнать меня из моего храма? Кому это нужно? Тебе или твоему Богу? Ты молчишь. Потому что понимаешь – это нужно только тебе одному. Бог допустил мне войти в этот храм. Та, что ты называешь Ладой, вполне согласна с моим пребыванием в ней. Выгони меня - и она окажется в пустоте. Я – тот, кто наполняет её существование эмоциями и чувствами. Без меня она - ничто. А ты знаешь, что такое -  ничто?   
 Он говорил, а я всё ещё был в замешательстве.
- Ты мучаешь меня своими заклинаниями и молитвами и возможно, в конце концов, я покину это тело. Возможно. Но что ты будешь делать с ним? Я вошёл в него, потому что оно было ею оставлено и никому больше не принадлежало. Она добровольно покинула своё тело, а когда вернулась обратно, то тело было уже занято. И ей пришлось жить со мной. Я помню, как она выпила целую пачку снотворного, а потом весь нитроглицерин, что находился в пластмассовой колбочке. Я даже испугался, что её вырвет и всё придётся делать сначала. Но её не вырвало. Потом я стал бояться за её сердце - как бы оно не разорвалось от стольких таблеток. Но у неё оказалось такое сильное сердце. А потом она заснула. И ангелы не пришли за её душой. Ты знаешь, она не нужна ни Богу, ни ангелам. Она обрела ту тьму, из которой вышел к ней я. А я смотрел на её безжизненное тело, лежавшее на кафельном полу в подъезде, на третьем этаже у самого окна. Прекрасное молодое тело, с которым так несправедливо поступили. Разве оно было виновато в чем-то? Оно лежало сиротливо и бездыханно. Я не мог поступить иначе. А разве ты на моём месте прошёл бы мимо? И я вошёл в него и возобновил в нём жизнь. Я совершил благо! Торжество жизни! Зачем же ты хочешь изгнать меня? Тебе нужно её тело?
 Я отрицательно замотал головой.
- Отлично, - продолжал Ажеель.
 И тут тембр её голоса изменился. Голос зазвучал с нотками учительного наставления:
- Постараемся сделать с этой странной ситуацией что-то осмысленное. Ты думаешь, что изгнав меня, освободишь Ладу от душевных мучений? Ты действительно считаешь меня причиной её мук? Ты заблуждаешься. Эта девушка любит свою тоску и боль. А я тоскую в тысячу раз сильнее и тем приношу ей бесконечное наслаждение. Моя боль ужаснее всего того, что ты можешь себе вообразить. И она усиливается всякий раз, когда ты принимаешься молиться и заклинать меня именем Того, Кто является причиной моих мук. Он для вас - объект любви, а для меня - причина страданий. Хотя это в сути одно и то же. Однажды ты поймёшь смысл мною сказанного. Не сейчас, а позднее. Когда я выйду и оставлю это молодое женское тело, только тогда ты поймёшь, что любить и мучиться – одно и то же. И ты будешь жалеть, что изгнал меня. Потому что она вовсе не любит тебя. Она вообще не способна любить. Это я в ней люблю тебя. Да, да, не открещивайся от меня. Изгоняя меня, ты изгоняешь свою любовь. Когда я выйду, ты не узнаешь Ладу. Всё в ней окажется другим, чужим, холодным. А она будет презирать тебя за твою привязанность и преданность. Ты будешь спрашивать себя: « Что же случилось? Почему так вышло?» Ты не найдёшь ответа на этот вопрос, который будешь задавать себе всю жизнь. Её образ сведёт тебя с ума. Ты будешь искать в ней то, что так горячо и самозабвенно любил. То есть меня. Да, да. Как тебе ни отвратительно это слышать, но у нас с тобой роман. Ты так близок мне. Я узнал все твои мысли, все желания. И я стал невольно жить ими. Вот уже несколько месяцев я живу одним тобою!
- Нет! Молчи! – вскричал я, чувствуя холодный пот, выступивший на лбу.
- Не нравится? Теперь ты понимаешь, что всё это время общался со мной, а не с какой-то Ладой? Уверяю тебя, она просто скучная неврастеничка. Если я покину её - всё лишится смысла. Твоя вера не позволит тебе признать, что твоя первая любовь была демонической. Но мучения будут столь велики, что ты уже не сможешь быть прежним. Когда исчезнет наша с тобой любовь, с твоих глаз сойдёт пелена. И ты увидишь, что представляют собой эти любимые творения Господа Бога! Ты услышишь, как звучит их примитивная речь, как мысли их похожи друг на друга, а те, что интересны - навеяны нами – ангелами мрака. Ты разочаруешься не только в Ладе, но и во всех людях. Ответь мне, ты всё ещё согласен изгнать меня?
- Я не знаю, - сказал я.
Невидимая тяжесть опустилась на мои плечи и голову. За всем, что говорил демон, стояла суровая правда. Это я знал всем своим существом.
- Ты говоришь ужасные вещи, но моё сердце подсказывает, что всё это чистая правда.
 Ажеель подошел ко мне и погладил меня по плечу.
- Ты ведь знаешь, что молитва без жертвы не принимается Богом? Теперь ты догадываешься о цене, которую заплатишь. Ты принесёшь в жертву не меня и не Ладу, и даже не свою любовь. Ты принесёшь на алтарь веры самого себя. Ты скажешь мне: «Я согласен!» Ещё не осознавая, на что соглашаешься. Ты принесёшь в жертву всё, чем жил. Ты лишишься не только моей любви, но и веры в милосердного любящего всех Бога. И в конце концов, ты станешь совсем как я – таким же бесприютным странником во Вселенной. Мой тебе совет: пока ты не совершил непоправимого, уходи. Беги из этого безумного места, где живут лишь демоны в телах нечистых людей. Не гордись своим подвигом. Возвращайся к себе домой в Москву и живи жизнью обычного человека. Ты встретишь свою судьбу, свою любовь и будешь счастлив.
 Ажеель потрепал меня по голове. Я взглянул на Ладу. Она открыла глаза и смотрела на меня с невыразимой нежностью и любовью.
– Последний поцелуй, -  прошептала она и потянулась к моим губам. В этот момент в храм вошли санитары. Один из них засмеялся. Я отвернулся и ушёл в алтарь.
- Ну так, мы её уводим? - спросили санитары. И не дождавшись ответа, повели Ладу прочь. 
Так завершился первый день моего первого в жизни экзорцизма.

   



   Я был не в силах сразу вернуться домой и, пройдя два этажа вниз, уселся на широком подоконнике, прислонившись спиной к толстой больничной стене. Я просидел так целый час, всматриваясь в тусклое стекло, будто рыба в аквариуме. Мир за окном остывал с последними лучами уходившего во тьму солнца. Ворвавшийся в город ветер с утра отрясал кроны деревьев, обрывая последние золотые листья. Клёны, тополя, дубы и берёзы к вечеру стояли голыми и обобранными, как отпрыски аристократических фамилий перед расстрелом. Картину общего убожества довершали неутомимые труженики секиры и топора. Они отсекали у стволов ветви и мазали обрубки масляной зелёнкой, а драгоценные наряды, сорванные и валявшиеся клочьями на земле, сметали отвратительными мётлами, скрученными наспех из всё тех же ветвей. Застывая в немом вопле с воздетыми к меркнувшему небу культями, ещё вчера шумевшие мириадами лиц, деревья погружались во тьму наступающей ночи.
- Как Вам кажется, зачем Вы родились? Быть может, у Вас есть особая миссия на земле? Этот голос прозвучал в полной тишине. Я боялся повернуть голову. Этот вопрос задавал мне лечащий врач Лады Аркадий Сергеевич.   
- Я родился на благо всех мучающихся созданий, - простодушно ответил я.
- А кто Вам об этом сообщил? Не было ли у Вас видений? Может, некто из иного мира появлялся перед Вами и сообщал о Вашей миссии? - допытывался доктор.
- Никто мне не являлся. Я просто всегда знал это. Ведь человек, любой человек, призван к добру. Разве не так? - в свою очередь спрашивал я Аркадия Сергеевича, и он умилительно улыбался в ответ.
Он подложил мне целую стопку белых листов и шариковую ручку.
- Опишите всё это на бумаге, - ласково попросил он, всё так же улыбаясь.
- А что писать-то?
- А всё, что хотите. Особенно - про мучающихся существ и про Вашу помощь им. Когда Вы впервые осознали своё предназначение?
- Дорогой доктор, Вы меня толкаете на какое-то фантастическое признание. Предназначение – это ведь технический термин, искусственный что ли. Да, я действительно родился, чтобы помочь страждущим и мучающимся, да только я не в силах исполнить это, как вы называете, предназначение. И понял это я ещё в детстве.
   Я слез с окна и побрёл по больничному  коридору к выходу. Аркадий Сергеевич провожал меня взглядом мутных глаз с нескрываемой досадой. Наверное, он и вправду решил, что я ненормальный. Он надеялся, что я напишу ему кучу галиматьи, с которой он пойдёт к главврачу и к моему владыке Иову. А может, и в управление Минздрава.
   Уже в дверях меня встретила женщина плотной наружности с выпученными глазами и маленьким вдавленным носом. Она схватила меня за рукав и зашептала сиплым голосом:
- Батюшка мой, спасите Ладу! Я Вам всю жизнь буду молиться!
 Видя моё замешательство, она растопырила руки в сторону и торжественно объявила:
- Я её мать! Мать я её! Она хорошая. Она вот такая! - и женщина показала мне большой палец, вздёрнутый кверху.
- Не надо мне молиться. Богу молитесь, - ответил я, пытаясь выйти.
 Но женщина снова схватила меня за рукав.
- Скажите, что Вам нужно? Я всё для Вас сделаю! Только помогите Ладе!
- Что же вы, мать, не приходите к дочери? Все её бросили!
- Виновата, виноватая я, – заголосила женщина, замотав  головой и заглатывая нижнюю губу, - хозяин лежит парализованный. Как узнал, что с дочкой случилось, так его и парализовало. Я теперь с ним. Никуда не отхожу. 
- А давно она у Вас заболела?
 Мой голос прозвучал слабо и жалко в глухом и душном тамбуре.  Боясь потерять сознание, я толкнул всем телом дверь и ощутил, как оживляющий свежий холодный ветер дунул в меня своим вечерним дыханием. Толстая пружина со скрежетом растягивалась, упрямо сопротивляясь открытию двери. Но женщина бойко насела на неё, давя всей массой своего тугого тела. И я, наконец, выбрался наружу.
- Да как школу окончила, так и спятила. Она от учения етого чеканулася. Всё ей надо было отличницей быть. Говорила я ей, лопни моя сердце!
   Мы шли вдвоём с маленькой толстенькой деревенской бабой  по голому больничному парку. Она всё рассказывала про Ладу, размахивая короткими руками, а я слушал и представлял. Передо мной возникали картины из её младенчества и отрочества, её школьные годы и медицинское  училище, в которое она поступила и закончила с отличием. А потом случилось это странное самоубийство. Никто ничего не знал о причинах этого страшного поступка. По рассказам матери, Лада всегда была своевольной и бесстрашной девочкой. Воспитывалась она в строгой деревенской морали. Мать винила во всём Москву, в которую уехала дочь, и эту проклятую медицину, которая в конце концов уложила её на больничную койку. Из всего, что успела наговорить мне эта пожилая женщина, было ясно, что причины болезни она не знает. Мы дошли до церковной калитки. Уже стемнело. Женщина явно не собиралась уходить.
- Вы в каком часу спать ляжете? - просипела она, потирая озябшие руки.
   Становилось холодно и сыро. В городе у неё никого не было, а возвращаться ночью в свою деревню было не на чем. И я пригласил её к себе в дом. Сторож и по совместительству староста храма Иван Ильич неодобрительно крикнул нам, что де не время по гостям ходить, и что дом священника - не приют для кого попало, но мать Лады замахала руками и сипло крикнула, что она ненадолго и ещё что-то. «Как староста обнаглел!» - подумал я, затворяя за нами входную дверь.
   Я разжёг печь и поставил свой закопченный чайник на железную конфорку. От усталости я валился с ног. Но нам ещё предстояла целая ночь разговоров.
- Маруся я, – представилась, наконец, женщина, снимая цветастый платок и обнажая коротко постриженную седую голову.
   Опасаясь, что староста может подглядывать в окошко, я задёрнул занавески. Маруся кухарила у печки, а я лежал, не раздевшись, на кровати и боролся со сном.
- Чаво ето у вас тут есть? - задорно сипела вслух Маруся, гремя посудой и жестяными коробками с крупой.
   Она отыскала картофель и, быстро порезав его, бросила в кипящую маслом сковороду. 
- У меня тут с собой колбаса докторская… -  подмигивая мне, шептала она, кроша кухонным ножом розовые кусочки в шкварчащую картошку, - У меня и молочко с собой.   
   Она ловко  вытащила из своей сумки бутыль с деревенским молоком и разлила его по чашкам. Поужинав, я совершенно осоловел и уже ничего не понимал. Тело моё было тяжёлым и неудобным, словно чужое.
- Господь ты мой, какая я баба хваткая была в молодости! - услышал я сквозь навалившуюся дрёму, - За что бралась - всё делала. И бычков держала, и крышу крыла. А вот с мужем не повезло. Тихоня он у меня. Ныл всю жизнь. Весь дом на мне держится.
   И потом, немного понизив свой сип до вкрадчивого шёпотка, спросила:
- А правда говорят, что ты Господь мой, ну ето самое, ну чё говоришь?
   Я открыл глаза и непонимающе склонил голову набок.
- Ну, говорят, что ты, мол, в мою Ладу влюбился?
   Я привстал с кровати.
- Прошу Вас, Маруся, не называйте меня «Господь мой».
- Да я знаю! Это у меня присказка такая.
- Видите ли, Маруся, я не готов обсуждать с Вами эту тему. По крайней мере, сейчас, пока Лада ещё в больнице.
- Ну, понятное дело. Чё ж я, не понимаю, штоль. А зарплата у Вас большая?
- Зарплата у меня небольшая. А какое это имеет значение?
- Ну, сам говоришь, пока Лада в больнице… А я домой её заберу. Под расписку возьму. И все дела! Не веришь? Я завтра и заберу!
  Я стал убеждать Марусю немного повременить, пока не закончится успехом экзорцизм.
- А-а-а, я поняла, пока она, значит, не забеременеет от тебя?
  Я пытался объяснять Марусе, что такое экзорцизм. Она смотрела на меня, по временам отводя взгляд в сторону. А потом, заворочившись на месте, сказала:
 – Я ничё в твоей етой зарсисе не понимаю. Ну, три класса у меня образование. Ну не получилось больше проучиться! - голос её возвысился и сквозь сип прорезался мужской бас, - Но я вас учёных всех до одного знаю. Ты мне мозга не крути! Отвечай как матери, женишься на Ладе или не женишься?!
- Маруся, Вы что же, совсем в Христианстве ничего не смыслите? Ну, хоть родители у вас христианами были?
- Конечно, кристианами и были. Мы все кристиане, на земле всю жизнь работали!
- Да Вы в Бога веруете или нет?! – не выдержав, закричал я.
- А ты, Господь мой, на меня не кричи. А то и на тебя управу найдём. Ишь, на женщину орать удумал. Ты у меня быстро из попов вылетишь!
   Я понял, что Маруся не собирается сама уходить от меня. И что мне придётся её терпеть и мириться с её крутым норовом до утра. Видя, что ей вполне удалось подавить во мне всякое сопротивление, она подобрела и, забравшись с ногами на скамью, начала долгий рассказ о своей тяжёлой жизни и о детях. Как выяснилось, у Маруси кроме Лады был сын Коля. Но у него «не ладилось с бабами».
- Я ему уж говорю: да чё ты с ними возисьсся? Затащил бы в кусты какую-нить и все дела!
   Маруся явно повеселела. Она развела руками и продолжила:
- А Колька мой в отца пошёл. Вот, говорю, будешь как твой отец , так и кончишь паралитиком. А Лада – она хваткая, вся в меня пошла. Только вот чеканулась она через ето учение клятое. Ну, ты Господь мой, её вылечишь. А если обидишь, то я тебя из-под земли достану.
 Я лежал ни жив ни мёртв. Маруся казалась мне дурным видением. «Зачем она здесь? Какой смысл в её появлении и вообще, зачем она живёт на Земле?» И отвечая на свои мысли, я вспоминал о Ладе. «Оправдывает ли рождение Лады из чрева этой Маруси само существование Маруси? Да. Пожалуй, оправдывает. Даже если бы Ладу родили триста таких Марусь, то я бы согласился и на триста…» 
   И холодный и крепкий сон сковал все мои попытки удобнее устроиться на подушке.      
Под утро, ещё не проснувшись, я услышал чей-то монотонный голос, говоривший из неведомых мне пространств и глубин:
- Когда в полночной тьме среди владык вселенной восходит над землёй великая звезда Садалсууд, льёт водолей из тёмного кувшина воду. В тот миг рождают матери из чрев своих детей с душою мертвеца. Напрасно будут их крестить в купели, и имя христианское давать. Напрасно будут им дарить в порывах страсти любовь сердец. Среди живых мертвец не оживёт…
   


               
 
- Лада, это - ты? Или я сейчас говорю с Ажеелем? 
Лада непонимающе подняла брови.
- А кто такой Ажеель? Француз?
- Это демон, ну бес, что мучает тебя.
- Я знаю только одного беса, и зовут его Аркадий Сергеевич Голобородько. Он каждый день приходит ко мне и мучает, рассказывая про тебя всякие гадости. Он такой противный, липкий. Я его выгнала из палаты …
   Она подошла ко мне и поцеловала руку.
- Я спала сегодня как в детстве. И представляешь, мне так легко и сладко. Я совершенно выздоровела.
   Лада смотрела на меня сияющими глазами. На её лице не было и тени привычной мрачности. И я невольно залюбовался ею.
- Ты помнишь, что было вчера? - спросил я, замирая от предвкушения неожиданного ужаса.
- Конечно, помню. Ты вчера лечил меня и, судя по всему, вылечил! Да ты просто волшебник!
 И она снова поцеловала мою руку. Я попытался спрятать руку в рукав рясы.      
- А ты помнишь, что говорила во время лечения?
- Нет. Я ничего не помню. Это странно, но мне кажется, что я спала.
- Лада, я уверен, что пришла пора всё мне рассказать. Я имею в виду причины твоего самоубийства.
   Лада улыбнулась и отвела голову в сторону.
- Зачем об этом говорить? Это прошло и больше никогда не повторится.
   Я молча ждал. Через минуту она повернула ко мне лицо, и я увидел застывшие слёзы в её глазах.
- Если тебе непременно надо знать, то я всё расскажу. Я решила умереть, потому что больше не могу жить. Это тебе ясно?
- Лада, тебе надо покаяться в этом. Именно это проклятое самоубийство является причиной твоей одержимости! Ну скажи мне, ну пожалуйста, какова причина этого поступка?
   Лада отошла к окну и села на подоконник. Она сощурилась, пытаясь разглядеть за оконным стеклом причину, о которой я спрашивал.
- Слово из шести букв? - произнесла она с наигранным равнодушием.
- Любовь. - произнёс я, - Он такой потрясающий, такой чудесный человек? Что из-за него ты решила расстаться с жизнью?
- Вот именно. Потрясающий, чудесный, расстаться с жизнью… - она проговаривала эти слова, будто писала диктант.
- Даже святые не любили Господа Бога такой любовью, какой ты любишь этого человека! Это ненормально! Посмотри, куда привела тебя любовь. В сумасшедший дом!
- А куда тебя привела твоя любовь? – Лада посмотрела на меня и улыбнулась.
- Да, всё верно. Мы с тобой в одном сумасшедшем доме, - я нервно рассмеялся, - но разница в том, что ты больна, а я нет.
- Подожди немного, и ты тоже сойдёшь с ума.
   Её радость и нежность совершенно исчезли. Я понял, что окончательно испортил ей настроение.               
- Значит, ты не чувствуешь сожаления и раскаяния?
- Не чувствую.
- Значит, ты не любишь меня.
- Моя любовь недолговечна. Она превратится в привычку, в печальную обязанность, как сама жизнь. Так что подумай, Валечка-Валентин, нужна тебе психически неполноценная любовница. Жениться на мне ты всё равно не сможешь. А если женишься, то тебя запретят в священнослужении. И ты будешь проклинать меня всю жизнь. Так что я могу рассчитывать только на роль тайной поповской любовницы. Это грязно и отвратительно.
   Так начался второй день экзорцизма. В больничном храме горели свечи у икон всех святых угодников. Я взывал ко всем святым и ко всем чинам ангельским с мольбой о помощи. Перед иконой Божьей Матери «Утоли моя печали» я долго стоял на коленях, уткнувшись теменем в деревянный кивот. « Как мне понять - где Лада, а где Ажеель? Помоги мне, Матерь Божья! Архангеле Михаиле, вытяни из Лады этого беса и заключи его в бездну! Святой Трифон, спаси нас!» Так, не произнося ни слова, я неслышно молился. Пока не почувствовал, как за спиной творится что-то не обычное. Я обратил голову к Ладе и увидел, что она снова стоит с закрытыми глазами и, подняв правую руку, чертит ею невидимые знаки в воздухе. Вооружившись крестом, я стал заклинать дьявола. Лада опустила руку. На её лице появилась гримаса боли. Она заговорила сдавленным голосом
- Он не хочет уходить. Он говорит, что я принадлежу ему одному.
   Её тело извивалось так, будто она была привязана к гладкому столбу. Я продолжал заклинания, временами окропляя себя и её святой водой. Через два часа непрерывного чтения заклинаний, молитв и Евангелия, я выбился из сил. Лада уже лежала на полу. Шатаясь, я подошёл к ней.  Зрачки её глаз расширились, и тело поминутно вздрагивало в судорогах. Я опустился на колени и стал гладить её голову ладонью. Через минуты три она успокоилась и попыталась встать. Я поддержал её. Впервые я почувствовал, как её тело словно инструмент,  за долгие годы разлуки вновь возвращается своему хозяину. На лице её выступили капельки пота, и вся она горела от жара.
- Я больше не вынесу этого, - прошептала она и осела.
   Я взял её на руки и понёс в палату. Меня встречали возмущённые взгляды врачей, сестёр и нянечек. Даже уборщицы осуждающе качали головами и шептались о моём наглом распутстве. 
   Когда я вошёл в отделение, никто не бросился помогать мне. Все отчуждённо смотрели, как я несу Ладу по длинному коридору. Даже больные, что всегда с радостью и надеждой просили у меня благословения, теперь смотрели на меня с обидой и разочарованием. Я ввалился в одноместную палату и, шатаясь,опустил Ладу на койку. Силы покинули меня, и я рухнул на пол. В этот миг в палату вбежал Аркадий Сергеевич и, всплеснув руками, закричал:
- Что вы тут устроили, святой отец? Что за ужас! Как Вы посмели довести больную до бессознательного состояния?! Вы пользуетесь беззащитным положением девушки, чтобы домогаться её! Вы прикрываете свою похоть священнической рясой!
   На его крики в палату сбежались  почти все медицинские работники отделения. Но у меня не было сил ни отвечать, ни подняться на ноги. Я понял - это был заговор. Они все готовы были оболгать меня.
- Зачем вам всем это нужно? - еле слышно шептал я.
 Но они наперебой стыдили меня, говоря, что теперь раскрыли мои истинные побуждения.
 
   Когда на следующий день я вошёл к главврачу, то остолбенел. В кабинете сидел владыка Иов и разговлялся с Сергеем Михайловичем коньячком с бужениной. Увидев меня, Сергей Михайлович приветственно махнул рукой и, обращаясь к Иову, воскликнул:
- Вот он наш герой-любовник! Проходи, отец, садись.
   Я подошёл к владыке под благословение. Иов, недовольно сдвинув брови, шлёпнул меня десницей по макушке и сунул пухлые пальцы для лобзания. Рука его пахла солёной сёмгой.
- Говорят, ты тут совсем распоясался, отец Валентин? – начал владыка, – Говорят, женщин к себе по ночам водишь, с психически больными девушками блудишь?
- Он больше не будет, владыка, - отечески улыбаясь, ответил Сергей Михайлович, наливая коньяк в рюмку и протягивая её мне. 
- Все мы люди, все грешные, – продолжал владыка, отпивая глоток крепкого армянского спиртного, – но ты должен знать, как бы мы тяжко не согрешали, мы всегда должны каяться. Покайся, и Господь тебя простит.
- Он у нас труженик. Всех больных окормляет, каждый день как на работу к нам приходит. А то, что бабёнка у него здесь завелась - так это же нормально, владыка!
   Иов хотел было опротестовать, но главврач его опередил:
- Это нормально и естественно, парень молодой, неженатый, природа своё берёт.
- А я ему говорил, – оживлённо вставил владыка Иов, – женись, чтоб не супротив естества быть. Или в монахи стригись. Если один раз постригся, то уже всё. Монах - это ангел во плоти.
 И глянув на меня, добавил:
- Чё смотришь? Пей давай, за здоровье благодетелей.
- Ваше здоровье, – сказал я и залпом опрокинул рюмку.
- Вот видно, что не приучен пить. – прошептал Сергей Михайлович, – Коньяк надо маленькими глоточками, чуть-чуть распробовал, а затем – дрыньк, и - в горлышко!
   На этом их интерес ко мне и кончился. Они вспоминали семинарскую юность, пили, смеялись. Посидев так ещё с полчаса, владыка утёр масляные губы и чёрную ассирийскую бороду матерчатой салфеткой и, пытаясь с первой же попытки приподняться из кресла,  молвил:   
- Ну давайте, рубяты, показывайте, какой  вы тут храм зробили.
   В осмотре больничного храма владыку и Сергея Михайловича сопровождали все заведующие отделениями, зам по хозяйственной части и откуда не возьмись появившийся отец благочинный. Владыка был человеком спокойным и понимающим жизнь. На ревизию своей Епархии он выезжал редко, но метко, и всегда заставал всех врасплох. Церковный староста и певчие уже донесли ему о моём порочном поведении. Это было в порядке вещей. А то - как иначе священника в повиновении держать? Надо, чтоб компромат был. «Батюшки чистенькие и святые только на иконе бывают. Мы за то их и почитаем. А на земле все батюшки грешные… », - любил говаривать владыка. Храм Иову понравился, и они с главврачом стоя в алтаре, прикидывали, когда и как лучше выбрать время для освящения. Благочинный ободряюще подмигивал мне и показывал всем видом, что мол, владыке всё нравится и что если всё и дальше пойдёт гладко, то я буду обласкан епископской милостью. Было решено, что на освящение, которое назначили через три дня, пригласят кое-кого из Министерства Здравоохранения и конечно телевидение, и корреспондентов местных газет. Владыка объявил всем, что по совместному решению при храме будет действовать духовно-реабилитационный центр, при котором отец Валентин или какой-нибудь другой священник будет принимать всех страждущих. Между всем прочим, мне благословлялось проведение отчитки одержимых и молебны о здравии болящих.
- Больных с каждым годом будет всё больше, - сказал Сергей Михайлович, провожая владыку к его автомобилю, – Минздрав прогнозирует троекратное увеличение психических расстройств у населения.
- Слава тебе, Господи, – перекрестился владыка и, вдруг опомнившись, обернулся и с озабоченностью произнёс:
– Тяжёлое положение в стране, смутное. Будем уповать на Господа, и будем вместе работать на благо.
   Он хотел что-то ещё досказать, но всем и так всё было ясно. Усевшись в машину, он подманил меня пальцем, и когда я наклонился к нему, сказал на ухо:
- Отец Валентин, у нас незаменимых нет. Скоро к тебе в помощники батюшку пришлю, если что – он вместо тебя будет. Смотри, мне бабник не нужен.
   И потом, смягчившись, добавил:
- А может, всё-таки в монахи, а? Ты меня знаешь, я преданных людей ценю. Со мной будешь, я тебя в викарии выведу. Подумай. Наше время наступило. Мы расширяемся и теперь всем заправлять начнём. Я всё понимаю – любовь-морковь, но карьера превыше всего. Я дважды не предлагаю. Время тебе думать до освящения храма. Три дня. А потом - сам понимаешь.
   Он махнул рукой, благословляя всех, и уехал. Все разбрелись по своим отделениям, а я пошёл к Ладе.
   Она ждала меня с самого утра. Её состояние изменилось на глазах. Она сказала, что чувствует себя гораздо лучше и, в отличие от прежних дней, помнит всё, что происходило с ней во время экзорцизма.
- Я теперь ничего не боюсь, - сказала она, прижимаясь ко мне, – Бог изгонит из меня болезнь. А ты - мой спаситель!
   Я умолял её не говорить так. Убеждал признать и принять своим единственным спасителем Господа нашего Иисуса Христа. Я снова просил её раскаяться в попытке убить себя, говоря, что это облегчит изгнание дьявола. Она улыбалась и на всё соглашалась. Но я видел, что она далека от покаяния. В её глазах я читал: « И ты - обманешь меня, и ты - уйдёшь навсегда…»
   За окном уже смеркалось, когда мы вошли в храм. После посещения его владыкой и Сергеем Михайловичем мне почему-то хотелось окропить всё святой водой. Во мне возникло физическое отвращение к этим людям. И не только к ним, но и ко всем врачам, медсёстрам и даже к больным. Я чувствовал, что отныне презираю старосту и певчих, и вообще всех людей. Я сознавал, что это нехорошо, но ничего не мог с этим поделать.  Последний месяц я не посещал больных и даже прятался от них, когда меня искали. Всё моё существо было обращено к одной Ладе. Я не хотел никого видеть и слышать, кроме Лады. Из всех живущих на земле единственно настоящей для меня была только она. И в ней одной было заключено всё. « Что будет, если у меня ничего не получится? Лада отчается навсегда. А я, в конце концов, буду отстранён от больницы и от прихода. У нас незаменимых нет… Пришлю тебе другого батюшку… Он дал мне три дня, чтобы согласиться на монашество и обещанную с ним карьеру викария, иначе - позор, изгнание, забвение…» Лада стояла и смотрела на меня. Этот взгляд сумасшедшего сплетения надежды и отчаяния проникал в самое сердце. « Господи, я не держусь ни за что. Вот моя жизнь у тебя на ладони, помоги мне ради самой любви к роду человеческому. Изгони дьявола. Спаси Ладу. Пусть меня выгонят из епархии, лишат сана, осмеют и забудут. Но я буду с ней до конца моих дней. Я не дам её в обиду этим жутким людям. Мы будем жить вместе тихо-тихо. Ведь чего стоит сама вера, если она не может помочь одной несчастной девушке? И одному ничтожному священнику? Я верую. Я верую…»  На этот раз я не стал облачаться в священные одежды. Я просто подошёл к Ладе, осенил её крестом и отложил его на аналой. Лада дёрнулась всем телом и закрыла глаза. Я смотрел на неё и видел, как за её спиной вырастает чёрная тень. И я схватил эту тень обеими руками.
- Тебя изгоняет Бог Отец! - кричал я. - Тебя изгоняет Бог Сын! Тебя изгоняет Бог Дух Святой! Тебя изгоняет вера святых и благородство всех таинств Церкви! Изыде! Изыде! Изыде!

   Пурпурные щупальца обвили меня и потянули  во тьму. Перед глазами замелькали морские рыбы с ослепляющей чешуёй, сизые желеобразные медузы с жалящими ядом хвостами и мерцающие неоновым огнём звёзды. Спрут тащил меня в бездну. Туда, откуда он вышел однажды, чтобы исчезнуть навсегда.
   Смерть так неуместна, особенно в залитый солнцем день. Грязные липкие прикосновения её длинных пальцев тянутся из окон заброшенного дома, из щели случайно встретившегося по пути узкого тёмного тупика, из автомобиля скорой помощи, уже не спешащего по дороге в больницу. Она так далека от всего, что существует. Кажется, что ей нет места среди творений Божьих. Гностики верили, что Господь, сотворяя основы и принципы мироздания, поручил ангелам доделывать уже созданное. И нашёлся среди ангелов самый талантливый, что захотел превзойти Творца и создать то, чего Бог не сотворял. В таинственной лаборатории на заре мироздания она появилась случайно, как всякое несчастье. Как шизоидный эксперимент. За этот эксперимент автора прозвали дьяволом, а созданное им – смертью. И мало-помалу, смерть прижилась среди людей. Я ощущал её присутствие в ординаторской и в кабинете заведующего, в процедурной и в душевых. Она появилась в стенах нашей больницы давно. Однажды её кто-то впустил, и с той поры она явно утвердилась во многих умах. Смерть жила на церковном дворе и в подклети храма, пряталась в широких рукавах и воскрилиях риз владыки Иова, и в белой шапочке главного врача. Она шевелила чутким ветерком венчики на головах покойников, смирно лежавших в своих гробах на бесконечных отпеваниях. Она укутывалась в вязаную шаль и проходила мимо моего окна случайной тенью. Я узнавал её в улыбке матушки Серафимы Леонидовны, когда она, щурясь сквозь роговые очки, обнажала передние зубы. Её запах преследовал меня повсюду. Это запах советских церковных свечей. Нет в нём душистого воска, не пахнут они лугом, где медоносные пчёлы собирают нектар бессмертия. Смерть пахнет казёнными щами в детском саду и в интернате. Она ходит в негнущихся детских ботинках из свиной кожи, она глядит на тебя со школьной аспидной, как сама преисподняя, доски, что висит за спиной учителя. «Что может мне сделать дьявол? - думал я, погружаясь во тьму, - Отнять жизнь? Но разве то, что происходит в мире, является жизнью? Упрятать в Ад? Но я родился и вырос в Аду. Отнять Ладу? Но она и так одержима им. Но если моя смерть освободит её от этой смертной тоски и боли, то я согласен умереть и исчезнуть в этой тьме навсегда…»
    
   Испещрённые морщинками на тонкой пергаментной коже руки протягивают мне белую кувшинку. « Это одолень-трава.», - говорит дядя Кузьма и тычет кувшинкой мне в нос, губы, и я открываю глаза.
   Я лежу в больничной палате. Надо мной стоит Аркадий Сергеевич и что-то записывает в журнал. Я приподнимаюсь и сажусь на койке. Во рту всё горит. Я  ищу глазами воду и обнаруживаю стоящий на столе стакан с водой.
- Я знал, что рано или поздно у вас случится приступ, - с довольной улыбкой цедит Аркадий Сергеевич, - эпилептический припадок, осложнённый религиозной истерией и сопровождающийся клоническими судорогами. Вы пролежали в бреду целых  шесть суток. Надо бы Вас госпитализировать месяца на три, да не удастся. 
- А где Лада? – спрашиваю я, сжимая пальцами гранёный стакан.
- Не надо так нервничать, отдайте стакан. Стеклянная посуда и так редкость в больнице.
Ваша Бурмистрова выписалась. Приехала её мать и забрала её. Я как честный врач был,  конечно, против, но Ваш покровитель Сергей Михайлович торжественно объявил о якобы чудесном исцелении. В общем, Вы можете торжествовать. Триумф средневекового религиозного безумия в стенах психиатрической клиники.
   Я делаю попытку встать. Во всём теле чувствуется тяжесть, особенно в голове.
- Вставать надо медленно, держась за опору, - говорит Аркадий Сергеевич, поддерживая меня за локоть.
- За что Вы так ненавидите меня? - спрашиваю я, глядя в его мутные стеклянные глаза.
   Но Аркадий Сергеевич ничего не отвечает. Он подводит меня к двери и ведёт дальше по коридору. Я вижу лица больных. Одни смотрят на меня с разочарованием, а иные с сочувствием.
- Храм освятили, и у нас теперь другой священник. Ваш владыка Иов как узнал, что с Вами сделался припадок, поначалу очень обеспокоился. Мы провели его к вам. Увидев, в каком вы состоянии, он только головой покачал и просил не афишировать случившееся. Да в общем, никто не заинтересован в том, чтобы ваша история получила огласку. Надеюсь, вы понимаете, что дальнейшее наше с вами сотрудничество невозможно. И насколько я знаю, вам теперь и служить-то нельзя. Психически больные священники отстраняются от службы.
   Гремят ключи и лязгает решётка. Тьма тамбура сменяется яркой  вспышкой  сентябрьского света. Мы оказываемся на больничном дворе.
- Прощайте, отец Валентин. Надеюсь, больше я Вас не увижу, разве что в качестве пациента.
   Моё тело ещё слабо повинуется мне. Но я иду не оглядываясь. Собрав весь свой сарказм и мужество, я отвечаю:
- Знаете, каждый порядочный человек должен один раз в жизни побывать у вас! И я эту повинность исполнил!
- Прощайте навсегда! - эти слова я кричу, когда входная дверь, обитая чёрным дермантином, уже захлопывается.
   Я двигаюсь вдоль стены. Подняв голову, долго смотрю в окно её палаты. В стекле отражаются белоснежные облака, проплывающие по синему небу. И  когда солнце бьёт холодным резким лучом мне в глаза, я хватаюсь ладонями за лицо…


                ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

   Из всех воспоминаний о сумасшедшем доме, что терзают меня по ночам и доныне, есть одно особенно безысходно зловещее. Оно неожиданно встаёт перед глазами в самый неподходящий момент. На больничном дворе стоит огромная железная клетка, верхушка которой заканчивается металлической  сеткой. Её можно принять за вольер для крупных хищников, какие обычно устраивают в зоопарках. Но здесь этот вольер - место  детских прогулок. Я видел, как в одно и то же время в этот вольер выводили детей и подростков. Они шли по кругу шеренгой по двое и непрерывно пели одну и ту же песню: «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры - дети рабочих! Близится эра светлых годов, клич пионера - всегда будь готов…»  Они больше ничего не делали, просто непрестанно кружились и пели эту песню. В это же время дверь одного из корпусов по соседству распахивалась, и на порог выходил пожилой лысый грузный пациент. Он с восторгом возносил правую руку над головой и кричал: « За здоровье молодых!», после чего он опустошал воображаемый стакан и утирался рукавом левой руки. Он был послушным и сразу же после «тоста» уходил обратно. Всё это казалось неизменным ритуалом, окончанием которого был свисток медсестры. Заслышав его, все дети гуськом уходили в свой корпус.
    Когда я добрался до церковного двора, в доме причта уже горел свет. Все церковные люди пили чай и обсуждали горячие новости. Даже отец дьякон, всегда державшийся особняком, был там. Я видел его сутулую длинную фигуру, возвышавшуюся за столом у самовара. Я остановился у открытого окна в нерешительности. Зайти к ним и узнать, о чём они так оживлённо говорят, или пройти мимо? Всё равно завтра я  навсегда покину это место. Я уже двинулся к себе, как услышал голос Ивана Ильича:
- А он мне сразу не понравился. В опись имущества не смотрит и всё, не глядя, подписывает. А потом вообще исчез. На дворе темно, а настоятель не успел появиться, так и пропал. Мы туда, мы сюда. Стали звать, кричать. Ни гу-гу. Смотрю, тень на колокольне мечется. Затеплил я лампу, перекрестился и пошёл на колокольню. Забрался я и что же вижу? Стоит наш отец Валентин на самом краешке оконной арки и сам с собой разговаривает. Ну, думаю, совсем я со старости чудить начал. Не может быть такого. А сам прислушиваюсь. А отец Валентин и говорит: « Нужна мне девица, продавшая душу сатане. Только такую я полюбить могу.»
- Что же ты, Иван Ильич, сразу нам всё не рассказал? - взорвалась Серафима Леонидовна, - Мы бы сразу меры приняли, владыке обо всём рассказали!
- Грехи ближнего надо покрывать любовью, тем паче, если он священник… - многозначительно заключил староста.
   Тут я услышал, как тихо захныкала Вероника. Её стала укорять Валентина, а псаломщик Вася вдруг резко встал и сказал:
- Ты всё врёшь, Иван Ильич, батюшка - добрый и честный. 
- А ты молчи, Васька, - оборвал его дьякон, – я сразу всё заприметил. Служит он рассеянно, смотрит куда-то. А куда смотреть-то на службе? Служить надо. Небрежно служит, небрежно. Развратилось священство.
   Тут прозвучал голос Серафимы Леонидовны:
- Завтра нового настоятеля присылают. Так вы глядите за ним. Чтоб не упустить. До греха большого!   
- Во дела! Опять чужого попа нам навязывают! - возмутился дьякон, – Нам свой батюшка нужен. Местный. Я в дьяконах уж десять лет сижу. Я так владыке прямо и сказал, что пора меня в настоятели ставить. А он: «Да где ж я такого голосистого дьякона найду? Ты у нас на всю епархию один такой!» Так что талант мой мне же и боком выходит.
- Не везёт нам на священников, - сказала певчая Ирина. - а может, нам оставить нашего отца Валентина? Возьмём его на поруки? Человек он молодой. Ну, сбился с пути, но разве за это можно всю судьбу ломать? Я эту девицу знаю. Между нами говоря, она потаскушка. Она любого мужика соблазнит. А отец Валентин, как правильно заметил Вася – добрый. А Вы, отец дьякон, только прошу прощения, скабрезничать умеете, и голос у Вас, между нами, как у козла.
   Дьякон подавился, закашлялся и, выйдя из-за стола, стал нервно прохаживаться по комнате, гремя кирзовыми сапогами по половицам. Тут в разговор вступила Валентина:
- Да на какие поруки его брать? Где это видано такое, чтоб миряне священником руководили? Он должен быть нам пастырем и отцом!
- Вот и я говорю, отцом! – встрял дьякон, – Пастырем и отцом.
Валентина продолжала:
- Ему ведь всё равно кого. Прошлый раз бабу старую к себе на ночь притащил. Иван Ильич их стыдил, а ему хоть бы хны! Смотреть ненавижу.
   Я не мог больше это слушать. Стыд охватил меня как огонь сухое полено в печи. Я не понимал, отчего мне стыдно. Совесть моя не обличала меня ни в чём. Но стыд гнал меня прочь. Я хотел убежать в лес, спрятаться в овраге, только бы не слышать и не видеть  всех!
    
    
   Меня уволили за штат с формулировкой «в связи с заболеванием, несовместимым со священнослужением». Я прочёл это в бумаге, которую мне протянул староста, когда на следующий день я вышел на крыльцо своего домика.
- Пора дела сдавать, - сказал он, показывая на тонкую фигуру в чёрном подряснике, направляющуюся к нам.
   Я взял эту бумагу из его руки и спросил, не глядя ему в лицо:
- Мне никто ничего не оставлял?
   Староста молча достал из кармана письмо. На конверте было написано крупными буквами «Отцу Валентину». Я вскрыл его и сразу прочёл: « Уважаемый батюшка Валентин. Мне рассказали, что Вы ценою своего здоровья исцелили меня. Я бесконечно благодарна Вам за это. Хотя я человек весьма далёкий от Церкви, но я убедилась, что Бог посылает и в наши дни своих угодников, чтобы спасать обычных людей от болезней и смерти. Мама сказала, что Вы приняли мою судьбу очень близко к сердцу. К сожалению, моя болезнь не позволила мне вспомнить о Вашем существовании. Я не помню даже Вашего лица. Если я могу хоть в малой степени чем-то отблагодарить Вас, то с готовностью сделаю это.» Я боялся прочесть подпись. Круглым аккуратным почерком было выведено «Лада Бурмистрова. 25 сентября 1991 года».
   Когда к нам подошёл молодой священник и стал что-то говорить и лезть с положенными приветственными поцелуями в щёки и в руки, я отшатнулся от него как от чёрта. Он говорил мне что-то, но я не понимал ни единого слова. Я просто ушёл в дом и стал собирать свой чемодан. Через пятнадцать минут я вышел и, не обращая внимания на священника и старосту, направился в Храм. Пройдя в алтарь, я лёг перед престолом ничком. Каменный пол холодил щёку и висок. Я целовал эти камни, почему-то вспоминая, как прятались внутри этого престола двое несчастно влюблённых. Господь всё устроил лучшим образом. Я получил то, о чём так страстно просил. Теперь я был совершенно свободен от всех и от всего. Теперь я мог уйти из мира и поселиться отшельником в каком-нибудь лесу. Но эта мысль совсем не согревала меня. Я думал о Ладе. «Она не могла не помнить меня. Зачем это страшное письмо? К чему? Я не верю ни одному слову Ажееля. На то он и дьявол, чтобы лгать. Лада любила меня. Это так очевидно, так явно. Возможно, что её просто принудили к этой лжи? Но кто и зачем? Неужели всё это правда. Ну да, правда. Это и есть главное доказательство её освобождения от демона. Всё произошло именно так, как он и предрекал.»
  Первым моим желанием было пойти на реку и утопиться. Но я решил испить эту чашу до конца. На конверте я прочёл адрес Лады: «Деревня Круглино, улица Ленина, дом 35». В Изводске есть свой автовокзал и, выйдя из храма, я отправился прямиком туда. Новый священник хотел было кинуться ко мне, но Иван Ильич удержал и отговорил его. Я слышал, как он довольно громко произнёс: « Да оставьте его, отец настоятель, чего с сумасшедшего возьмёшь?»
   Через час я уже трясся в тупорылом пазике по бездорожью. Эта деревня располагалась в сорока минутах езды от города. Пыль за окном сменялась брызгами от луж, а тряска - ровным и мягким скольжением по новому асфальту, положенному кусками. В автобусе почти все пассажиры узнавали меня и нарочито здоровались. Правда, за благословением никто не подходил. Бабки с корзинами, полными грибов, мужики в рыбацких сапогах, бороды, брезентовые плащ-палатки, платки, кофты – всё перемешалось в этом автобусе. Когда я, наконец, выполз из него и ощутил под ногами твёрдую почву, было уже шесть часов вечера. Я побрёл по единственной улице вдоль забора, тянувшегося по её обеим сторонам. Кленовые кроны, жёлтые и бордовые, прятали от моих глаз юркие калитки, ведшие во дворы домов. Огромное тёмное небо с проблесками блестящих, но негреющих лучей, надвинулось на эту бесприютную деревню. Я шёл по мокрому от дождя асфальту, обгоняемый тренькающими велосипедами и шуршащими легковушками.   
   Дойдя до номера 35, я остановился и позвонил в колокольчик, висевший на калитке. Это был старинный поддужный церковный колокольчик, сорванный безбожными руками с колокольни местной церкви и прилаженный к нуждам трудящихся. Трогая его рукой, я представил, как маленькая Лада звенела в него, возвращаясь из школы. Как хватала его за язык, боясь, как бы не выдал он её запоздалого возвращения с вечерней прогулки с местным кавалером. Как она отпирала калитку и проскальзывала во двор. И сняв туфли, чтобы не шуметь, приоткрывала входную дверь, а затем, никем не замеченная, прокрадывалась в спальню. Его зелёная патина помнила тепло её пальцев. Его латунные бока отражали её лицо. И думая так, я поймал себя на том, что вспоминаю Ладу, как если бы её уже не было в живых.
   Ждать мне пришлось недолго. Дверь со скрипом отворилась.
- Ой, Господь мой! - услышал я сиплый голос.
 Маруся стояла на крыльце взволнованная и неубранная.
- А Лады нет! Уехала в ету Москву! Прям час назад и уехала. А что я могу поделать? Её не удержишь.
- А в Москве где мне её искать?
- А где хочешь, там и ищи. Колька, сын мой, её отпустил. А ещё говорят, что вылечили её. А она как прежняя, всё сидит у окна и тебя ждёт! Ты ей мозга запудрил, лопни моя сердце!
   Я  ничего не ответил. Маруся ещё кричала мне вслед о том, что таких попов она в гробу видала и что её Колька мне все кости переломает. Я шёл к автобусу, который  развернувшись на сельском пятачке и вместив в себя новых пассажиров, готов был отправиться в обратный путь. Уже темнело. Автобус вёз меня обратно в Изводск. Чёрные деревья непроницаемой стеной проносились за окнами. Ехать мне было некуда. Возвращаться в священнический домик и унижено проситься на постой у нового настоятеля, с которым я не поздоровался? Уж лучше сразу в Москву.
   Между Москвой и Изводском пролегает огромное тёмное пространство из чёрных лесов, заброшенных пастбищ и полустанков. Железный поезд несётся с бешеной скоростью, укачивая и убаюкивая человека, лежащего в пустом вагоне. Света в вагоне нет. Всё нутро его озаряется вспышками редких фонарей, освящающих путь машинисту. Пустые железные короба стучат, подпрыгивая на чугунных колёсах. И лишь само движение этой груды металла избавляет человека, лежащего на деревянной скамье, от необходимости находить хоть какой-то смысл своему существованию. Неважно, куда ты едешь и неважно - зачем. Пока стучат колёса, отсчитывая рельсу за рельсой, ты можешь ни о чём не думать.   
   О, это великое счастье - не думать ни о чём! Холод ночи пронизывает тебя как игла, и ты вжимаешься в спинку сидения. Ты перестаёшь быть человеком и превращаешься в жука, забившегося в металлическую щель мироздания. Звёзды мерцают в бесконечной тьме холодным неоновым светом Люцифера, манящего с детства мечтами о будущем и ничего не дающим за всю жизнь. Металлический Люцифер проносится в межзвёздном пространстве железными метеорами и цианидовыми кометами. И они падают на землю, сгорая в плотных слоях атмосферы. Иногда между станциями кто-то из скучающих подростков подбирает их и кидает в окна электрички. Глухой удар продолжается рассыпающимся звоном битого стекла, поражая своей ясностью, простотой и бессмысленностью. Разбуженные им пьяницы долго блуждают вдоль вагонов, тщетно пытаясь понять - где они и куда несёт их. И сон накатывает на тебя холодной волной, унося в морскую даль - туда, где было хорошо.


   Я вернулся в родительскую квартиру. Мать встретила меня так, словно бы я выходил в булочную полчаса назад. Её холодность и одновременная весёлость удивили меня. Я поселился в своей комнате. В ней почти ничего не изменилось. Всё было оставлено так, как будто я умер, и родные, в память обо мне, не заходили и ничего не трогали.
- Я знала, что ты вернёшься, - сказала мать, войдя в мою комнату в первый же вечер, - ты в нашу породу пошёл - в Холмогоровых. У нас все с норовом были - и дед, и отец мой. Не то, что твой папаша-тряпка. Я ждала тебя все эти три с лишним года. Как видишь, всё твоё не тронуто.
   Она говорила ещё о новой жизни и о перспективах на будущее, а мне становилось нестерпимо больно. Словно меня зажали между двух бетонных плит.
- Валерий Петрович чудесный человек. Ты ему обязательно понравишься, можешь не сомневаться.
   Она заговорила о том, что Валерий Петрович обязательно устроит меня на должность военно-морского капеллана и говорила ещё что-то.
- Я сумасшедший, мама, - не выдержав, прервал я и протянул ей бумагу от архиерея, – я психически ненормальный.
   Она взяла бумагу и прочла её несколько раз.
- Я давно догадывалась, - со скорбью в голосе произнесла Анна Васильевна и медленно вышла из комнаты, закрыв за собою дверь.
 
   Жить как прежде я не мог. По правде сказать, я вообще не мог больше жить. Когда святого мученика Винсента поджаривали на медленном огне и подпалили бок, он ещё мог оставаться в живых, если бы отрёкся от Христа. Если бы он только сказал нужное слово, его тут же отпустили и даже помазали ожоги целебной мазью. Но как бы он продолжил жить с обжаренным боком? Ходил с палочкой, охал на погоду, добивался  денежного содержания? Даже если  от него ничего больше не требовали и просто отпустили - что тогда? О, это стало бы самым страшным из всех мучений. Вот льют воду на его опалённое тело и тушат горящие угли. Вот снимают его с вертела и мажут лекарствами. И что дальше? Ни мученического венца в Царстве Небесном, ни прежней жизни среди человеческих радостей. Как снова войдёт он в таверну и, заказав жареного каплуна и кружку сицилийского вина, будет трапезничать, слушая очередную небылицу старого завсегдатая, разжившегося крупной монетой. Как будет встречать каждое утро рассвет в окне своего дома? И разве после всего у него может быть дом? И что такое теперь для него этот дом? Как Лазарь, извлечённый силою Христова глагола, будет он шататься среди людей полусвятой, полуживой. И понимая это, Винсент сказал своим мучителям: « Переверните меня на другой бок, этот уже вполне готов!» Когда его канонизировали, то итальянские повара сделали его своим покровителем. Ни за что, никогда не буду есть итальянскую кухню!
   Каждый день я вставал и шёл в город искать Ладу. Это было настоящим безумием, но ничего кроме него у меня не осталось. Я слонялся по городу, шепча молитву, в которой просил Бога помочь мне встретить её. Она мелькала золотой гривой волос в толпе прохожих на Столешниковом переулке. Обернувшись через плечо, смотрела на меня на Кузнецком Мосту. Сидя за стеклянной витриной в кафе, она улыбалась мне лицами прекрасных незнакомок. Я догонял её на каждом повороте узкой улочки, бежал за ней по широкому проспекту. Поздними летними ночами я сидел на холодных лавочках в скверах и ждал, когда она пройдёт мимо. На асфальте и на снегу, на запотевших стёклах троллейбусов и на жёлтых кленовых листьях под ногами она оставляла мне таинственные знаки своего присутствия.
   Я не мог подолгу оставаться в квартире. Стены наваливались на меня всей тяжестью поколениями нажитых грехов и сдавливали до боли. И проснувшись утром, я убегал из дома. На улице давящая боль уменьшалась, а в летние солнечные дни или зимой, когда снег заносит всё  обезображенное людьми, она совсем исчезала. Моё тело становилось  лёгким и быстрым. Я едва соприкасался с землёй и всем, что было на ней. Взгляд скользил по поверхности, боясь зацепиться за зловещий смысл предметов и утонуть в их безнадёжности. Я смотрел на всё и на всех как-то мимо. Боясь испачкаться о лежащую везде скверну. Всё, что было вокруг - обманывало, звало, обещало и... ничего не давало. 
   Как-то зимой я встретил Костика. Он уже не был священником. Его никто не извергал из сана и не запрещал в служении, он сбежал сам.
- Валя, в один прекрасный момент я понял, что больше не могу. Ну что я – проклятый, что ли? Мы с Анютой и Наташкой в Королёв перебрались, здесь неподалёку от Москвы. Брат у меня там отопительными котлами занимается, ну и меня к себе взял. Фирма у него большая. Теперь модно психолога в штате держать. Ну вот я и работаю психологом. А чего? Священник - он тот же психолог… 
  Мы сидели в кафе на Пушкинской площади. Костик вертелся на стуле и рассказывал о том, как ему хорошо живётся в Королёве со своей семьёй. Он располнел, раздобрел и казался вполне счастливым. Он курил крепкие сигареты с вишнёвым запахом.
- Ты знаешь, Валёк, а про тебя такие слухи ходили! Говорили, что ты с ума сошёл в своей психушке. Что ты вроде экзорцизмами начал баловаться и на этой почве тронулся. Ну я этому, конечно, не верил… А правда, что ты там девушку встретил?
   Я не смог ответить Костику. Я только сжал губы и качнул головой вниз. Костик вытащил из портмоне несколько купюр и вложил их мне в ладонь.
- Прими от собрата, Христа ради.
- Костя, а ты ещё веришь в Бога?
   Костик пристально посмотрел на меня и ничего не ответил. Вместо ответа он заказал ещё пару чашек кофе и закурил новую сигарету. Некоторое время мы молчали. За окнами падали белые хлопья, заглушая шум города и замедляя движения пешеходов и автомобилей.
- Как было бы хорошо, если бы эти хлопья никогда не кончались, - сказал я и улыбнулся. 
   Костик нагнулся ко мне и заговорил совсем по-другому – так, как прежде. Я узнал его интонацию. Он всегда нравился мне своим голосом и глазами. Он был самым наивным и самым трепетным из всего нашего курса.
- Я всё время думаю, почему у нас ничего не получилось? Из всех наших только отец Андрей Протогоров благословенно служит. Ну, это и понятно, у него отец - кафедральный протоиерей, место ему было уже уготовано и прочее. А ведь никто из наших так и не прижился на приходах. Кого ни встречаю, с кем ни говорю, у всех депрессия. Я так думаю, многие уйдут в мир, на гражданку.
- Ну и к какому выводу ты пришёл? – спросил я, допивая горячий капуччино.
- Сказать правду? Благодати у нас нет! А без Благодати ничего не получится, кроме магазина. А почему нет? Не знаю. Вроде бы Она где-то рядом, вроде бы и касается тебя и ты Её чувствуешь, но в конце концов ничего у тебя не выходит. И ни у кого не выходит. Может, это как любовь? Кому-то даётся, а кому-то и нет. А настоящая любовь должна быть всегда взаимной.
   Мы расстались с Костиком на перекрёстке. Он обнял меня и мне показалось, что глаза его заблестели.
- Ты знаешь, Валя, там у нас говорили, что твоя девушка умерла.
Он произнёс эти слова с опаской и смущением. И в последний раз взглянув  на меня, он  отвернулся и зашагал вниз по бульвару. Я смотрел на его фигуру, уменьшающуюся в пространстве. И когда глаз мой перестал различать его, я привычно побрёл в никуда.
   С того дня я перестал выходить на улицу. Я просто сидел у окна и смотрел во двор. Мать каждый день приносила еду мне в комнату, а я не мог говорить ни с ней, ни с её новым мужем. Мне не о чем было говорить.
 


                ГЛАВА ПЯТАЯ


   Майское солнце. Его лучи озаряют вечным сиянием ветви деревьев перед моим окном. Ветер непрестанно и страстно обнимает их, отчего листья трепещут, и кроны клонятся друг к другу в попытке сообщить великую тайну. Они упоены и ветром, и солнцем, и друг другом. А я смотрю на них и думаю, что совершенно случайно пришёл в этот мир.  Космическим ветром занесло меня на эту чужую безумную планету. Наверное, когда-то давно, когда ещё Бог не сотворил людей, на ней можно было жить…
   Я выхожу из дома и иду вдоль улицы. Они повсюду. Но я не смотрю на них. Я вижу похожие как две капли воды призрачные тени. Их желания я знаю наперечёт. Помыслы, что появляются в их головах, мне давно известны. Я прохожу меж них, не касаясь полами моего плаща. Я даже не слышу их. Птицы, мои друзья, помогают не слышать их отвратительный шипящий и курлыкающий язык. Наверное, Спаситель спускаясь в Ад, испытывал нечто похожее на мои чувства, когда я отправив свой медный пятак в узкую щель железного ящика, прохожу под своды длинного нефа, уходящего в сердце земли. И когда ноги встают на механическую лестницу, увлекающую  каждого вниз, меня охватывает леденящий ужас. Там в бездне горит огнями мраморный зал с деревянными скамьями. И вой поездов, вырывающихся из чёрных туннелей, всё слышнее. Эти железные поезда забирают курлыкающие тени в освещённые жёлтыми лампами вагоны и с воем и лязгом уносят прочь.
   В преисподней вечная суета. Напрасно искать знакомое лицо в потоке подземной реки. Кажется, мелькнуло на мгновение, обожгло далёким и яростным воспоминанием, и вновь угасло. И глаз уже не в силах разобрать и отличить. Где тот Харон, что перевезёт меня к моей милой на тот берег? И где он - тот берег? Её золотые волосы мелькают в толпе, и я как безумный срываюсь с места и бегу. Я знаю, что её больше нет. Но что это значит, в самом деле? Ведь её нет там - среди живых людей, значит она здесь - среди теней. Ведь где же ещё искать её, как не в Аду? И я бегу, протискиваясь сквозь сотни мертвецов. И мрачная, молчаливая толпа их подхватывает меня и несёт к ней. И вот она совсем близко. Стоит протянуть руку, и я дотронусь до неё. Мрачные боги Тартара не простят мне этой дерзости. Но я не боюсь их власти.
   Я дотрагиваюсь до неё и зову по имени. Тысячи вибрирующих ворсинок в одно мгновение струятся белым светом, проникая под кожу. Она оборачивает ко мне своё лицо. Сомнения исчезают. Это она. Лада поворачивает своё лицо и смотрит на меня.   
   Она сжимает мою руку, и мы идём под мраморными сводами лабиринта. С каждым шагом я удаляюсь от прошлой жизни. Теперь мы оба свободны. Свобода кругом. И в этой новой свободе звенит пустота. Мы идём, долго окружаемые этой невидимой пустотой. Мимо нас проходят люди, проплывают кроны деревьев над головами, и машины шипят резиновыми колёсами по влажному асфальту. Мы ничего не говорим. В царстве теней нельзя разговаривать. Иногда мы останавливаемся, чтобы посмотреть друг другу в глаза.. Несколько раз я порываюсь сказать ненужное слово, но Лада прикасается пальцем к моим губам и машет головой. Это таинственный обряд. Так мы идём через всю Москву. Мы ни разу не оборачиваемся назад. Позади ничего нет.
    Мы медленно входим в подъезд и вызываем лифт. В лифте темно. Жёлтое матовое стекло на потолке едва освещает её волосы. « Ты боишься? - спрашивает она и, не дожидаясь ответа, прижимается к моей щеке, - Ты должен доверять мне.»
   Кабина несётся вверх по гулкой бетонной шахте. Жар её лица опьяняет. Я хочу, чтобы лифт никогда не останавливался. Её рука дотрагивается до моего лица, и мои губы впервые прикасаются к её губам. Поцелуи стирают лица, черты, мысли. Перед глазами загораются и гаснут золотые круги. Она в одно мгновенье избавляет меня от всех мучений. Её прикосновения прекращают ноющую боль, к которой я так привык за последние годы. Лада целует меня, и я совершенно теряю рассудок. Через минуту мы стоим уже на последнем этаже железобетонного утёса. Она держит меня за руку. На этаже узко и холодно. Слева уходят во тьму кособокого коридора двери квартир. Справа тусклый свет закатного солнца едва пробивается сквозь рифленое стекло балконной двери. Она снова хватает меня за руку и увлекает к балкону. Дверь распахивается, и моим глазам предстаёт головокружительная высота.
   Ледяной ветер ударяет нас своим твёрдым крылом, выбивая из глаз слёзы. Я гляжу с этой высоты. Наш величественный город, представляющийся идущему по земле таким красивым и интересным, сверху оказывается скоплением серой пыли. Голые деревья чёрной разорванной вуалью кое-где покрывают однообразные коробки. Штыри заводских труб, полные мелочной гордыни, колют тяжёлый нависающий небосвод.
   Я поднимаю голову и смотрю вверх. Там уже клубится ночная тьма. Солнечные лучи, угасая, уже не освящают собою небесный купол. Лада отпускает мою руку. Она сбрасывает с себя куртку и, раскинув руки, подпрыгивает. Я судорожно хватаю её за талию. Она оборачивается, и я обнимаю её. Ветер развивает её золотые волосы. Горячие губы шепчут волшебные слова: « Ты нашёл меня…»

               

   Лада живёт в одной из  квартир, спрятанных под самой крышей. Мы сидим на кухне, маленькой и неуютной. На плите греется медная турка с кофе. Мы смотрим на неё и ждём, что вот-вот кофе поднимется и сбежит. Сил встать и подойти нет. 
- Эта квартира моей крёстной Веры. Она моя тётка, одна из двух сестёр моей матери. Жуткая стерва и жирнющая дура. Мужа своего она загнала в гроб в первый год совместной жизни. Детей у неё нет, как впрочем, и у другой моей тётушки. Так что все свои материнские инстинкты они обрушили на меня. Я ей так и сказала: « Тётушка, говорю, ты уже жизнь прожила, дай и мне пожить немного. Я тут в твоей квартире с мужем молодым жить буду.»
   Лада хохочет и тут же хватается ладонью за рот. 
- Да вру, конечно. Я у неё просто ключи взяла. Тётка на даче до октября, так что у нас с тобой полгода впереди.
   Она говорит всё это, а я борюсь с ужасной усталостью. Чтобы не заснуть, я встаю и подхожу к окну. Лада протягивает мне чашку. Её рука дрожит. Сильные изящные пальцы,   перетянутые тонкими золотистыми колечками «неделька», покраснели от жара. Не знаю почему, но эти пальцы говорили мне больше, чем губы. Язык их был гораздо выразительнее слов. Лада, наверное, чувствует мои мысли и, смутившись, прячет руки за спину.
   Я пью чёрный горький напиток и  смотрю в окно. Всю свою жизнь я любил высоту. Я часто карабкался вверх по почти отвесным скалам горного хребта у мыса Фиолент в Крыму. Мне было одиннадцать лет, я был лёгким и гибким. Чем выше поднимался по скале, тем безнадёжнее оказывалось возвращение вниз. Но я не думал, как буду спускаться, и быстро взбирался на небо, цепляясь за выступы и глубокие трещины. Ни крики растревоженных птиц, чьи гнёзда я видел перед глазами, ни порывы ветра, сбивавшие мою кепку, не могли испугать меня и остановить. Я лез вверх, будто в Рай. Меня что-то звало туда. Там, на вершине, я стоял и с замиранием и восторгом ощущал своё одиночество и силу. В те минуты, на  высоте,  на макушке скалы, я был не один. Рядом стоял кто-то невидимый. Не могу объяснить этого, но он был там. Он охранял меня и поддерживал невидимыми руками.
   Оказавшись в этой квартире, я впервые чувствую страх высоты. Мне кажется, что полы на кухне как палуба тонущего корабля, уходят креном к окну, а само окно, словно вываливается наружу. А там, за окном! О Боже праведный! Там - такая тоска, что и передать невозможно. Выцветшая фотография на могиле была бы живее пейзажа,  зияюшего за окном. И ведь всё это - рукотворное. Сколько сил и труда понадобилось, чтобы превратить когда-то цветущие сады и рощи в серо-коричневую пустошь! Зачем всё это? Кто автор этого замысла? Чего добивались архитекторы и строители?
   Лада  смотрит на меня пронизывающим всё понимающим взглядом. Она открывает окно и садится на узкий подоконник, свесив одну ногу наружу. Мои руки становятся мокрыми, сердце замирает. Я хочу кинуться к ней, но она останавливает меня жестом. После недолгой, но значительной паузы она говорит:
- Правда, это окно, как и весь дом, построены для того, чтобы однажды войдя сюда и выпив чашку кофе, сесть вот так и броситься вниз?
   Прищурившись и отпив глоток, смотрит на меня с жалостью.
- Не бойся, я не брошусь вниз.
   И помолчав, прибавляет:
- Никогда. Знаешь, всё то время, что тебя не было рядом, я сидела вечерами вот так и думала: « Что держит меня на белом свете? Зачем мне продлевать это бессмысленное существование, приносящее каждый день боль и тоску? И сама себе я отвечала: ведь он любит тебя, а значит, ты должна жить.»
- А разве ты сама не испытываешь этого чувства? – спрашиваю я, - Разве оно само по себе не наполняет жизнь смыслом и счастьем?
   Лада улыбается всё той же вымученной улыбкой.
- Конечно, конечно… Но знаешь, чего я боюсь больше всего? Того, что моя любовь к тебе превратится в привычку…
   За окном уже сгустилась ночная темнота. Зажглись фонари и город, словно далёкая галактика, окружённая космической тьмой, мерцает звёздами далёких маленьких окон. Мы ложимся в холодную постель и, прижавшись друг к другу, долго не можем согреться. Лада засыпает первой. А я всё смотрю в чужое, не занавешенное ничем окно. И в полной тишине слышу пение. Это ноющий стенающий женский голос. Так плачет птица Сирин. Окно с синим небом приблизилось. Рука Лады медленно распрямилась в локте и пальцы коснулись моего бедра. Волосы длинные, словно грива волшебного коня, заструились на ветру. Постель как в детстве стала глубокой долиной, вдоль которой потекла река с быстрыми тёмными водами. И понеслись скалистые обрывы, песчаные карьеры с древними валунами и зелёными ящерицами, мерцающими бисерной чешуёй при лунном свете. Волны колеблющегося бессмертника зашептали дрожащими золотыми головками:  « Живи вечно. Я твой навеки…»

                Москва. 19 августа  2014 года.