Мой первый интернационал

Аркадий Утиевский 2
               


Детская любознательность не имеет границ. В пять лет я услышал первую в своей жизни частушку: «Ленинград красивый город, и Москва красавица, а Ирбит помойна яма, где жиды спасаются». Частушка мне очень понравилась, хотя было немного обидно за старинный купеческий город, где по преданиям был бит татаро-монгольский хан Ир. Я понимал, что «помойна яма» это шутка и красивее этого города нет ничего. Один гигантский двухэтажный дом, возвышавшийся в центре города, как крепость с могучими тесовыми воротами и с мостовой из брусчатки, почти примыкающей к его фасадной части, чего стоил! Правда, брусчатка эта была из деревянных кругляшей. Зато, какая музыка разносилась окрест, когда по ней проезжала лошадь, запряжённая в телегу. Такой музыки не слышал  никогда и нигде, хотя с той поры минуло шестьдесят лет. Это был сорок четвёртый год, и не Ира, а Ирода добивали наши войска уже на западе, и в воздухе пахло победой. Вечером я принёс частушку во двор. Звон моего голоса напоминал мне музыку нашей мостовой, по которой лихо промчался на вороном коне всадник, дядя Серёжа, недавно вернувшийся с фронта почти здоровым инвалидом, без какой-то там левой руки.
– Если бы мой таким вернулся, – мечтали все бабы, которые жили в нашем гигантском доме.
Конечно, у него был не вороной конь, а пегая кобыла, впряжённая в телегу. Но детский глаз видит гораздо больше и лучше, чем скучающий глаз матёрого обывателя. Ему-то и пропел я эту частушку, – герою, которому несли всё самое лучшее. Он как-то удивлённо крякнул, хотел почесать затылок левой и только взмахнул обрубком, вспомнив, что её нет, почесал правой и сказал: «Ну, ты, брат, даёшь». Мне позарез нужны были комментарии, а он, лихой и говорливый, промолчал. Вероятно, он повидал другие города, получше нашего, подумал я и принёс частушку домой. С жидами было всё гораздо проще. Их в нашем доме было два. Это – Николай Степанович из третьей квартиры, главный бухгалтер завода, с вечно приклеенной жалкой улыбкой, который «косил» от фронта. Второй жид был Гоша из двадцать седьмой, он был просто недоделанный, ходил скособочившись, на лицо страшноват, но бабы из-за него дрались смертным боем.
Вначале это походило на театр. Было воскресение, и они развешивали на верёвках бельё, постиранное в речке Ирбитка, протекавшей в полукилометре от дома. Карикатурная тётка, жена Гоши, приставала к фее, нет, к царице, врачу поликлиники и обвиняла её в том, что она спит с гномом Гошей. Спектакль на вершине кульминации перешёл в дурдом.  Страсти накалились всё больше и больше; это происходило при большом стечении народа. Она кричала:
– Хоть бы мужик был, я понимаю, а то за волосишки подёргает и готов.
– Если он такой, отдай его мне, – просила врачиха. – Его кормить лучше надо, тогда он не только волосишки драть будет.
– Фиг тебе, где я другого возьму? – вопила жена. – Он мой и только мой, у него дети малые, пусть кормит, раз сделать их сподобился. А тебе я зенки повытащу, гадина. Вон, Николая Степаныча бери, коли чешется.
– Бери сама такое добро.
Я понимал, что такой жид хуже кривобокого Гоши.
– Интеллигенция вшивая. Старое помойное ведро нельзя оставить. Он же кривобокий. Когда выходила замуж, думала, что никто не позарится, – не унималась пострадавшая.
– Сейчас же война. Люди последней коркой делятся, а ты! – сказала врачиха.
– Я сейчас с тобой поделюсь, – с этими словами, дико взвыв, под общее улюлюканье пацанов каракатица больно хлестанула её кальсонами по лицу, сразу заалевшему правой щекой. Ответ последовал незамедлительно. И две амазонки-гладиаторши беспощадно стали хлестать друг друга в образовавшемся круге детворы. Казалось, рассудок от ударов  мутился у них. Вскоре, изловчившись, каракатица вцепилась двумя руками в гриву золотистых волос моей доброй исцелительницы,  чтобы возместить ущерб, причинённый Гошей её жидким волосишкам. Я уже видел в ее руках оторванный сноп роскошных волос, которым она непременно воспользуется. Простыня и мужские кальсоны, как капитулянтские флаги, полетели на землю под ноги. Кто-то сбегал за Нинкой. Услышав, что её мать бьют, Нинка выскочила на улицу с надутым презервативом. Серёга, самый старший мальчишка, вырвал у неё «воздушный шар» и химическим чернильным карандашом, при помощи которого учил нас  часто заборному русскому, нарисовал на шарике рожицу.
– Отдай, это моё, – кричала девчонка, плача.
– Достань, – смеясь ртом клоуна с фиолетовыми от химического карандаша, уголками губ подразнивал мальчишка. Наконец, она подпрыгнула, шар под её пальцами лопнул, явив  жалкое зрелище. Единый хор детских голосов выдохнул «а - а - а». Такой красоты и такого быстрого краха её не ожидал никто.
– Что за шум, а драки нет? – почёсывая живот под майкой, неряшливо заткнутой в болтающиеся на нём брюки, спросил подошедший Гоша. Он был взлохмачен, небрит, всклокоченные волосы придавали ему шальной, задиристый вид.
– Драка есть, очумелая драчка, я такой не видывал никогда, – сказал Серёга, взбудораженный до оргазма.
– Кто дерётся? – протирая хмельные глаза, вопрошал Гоша.
– Красотки кабаре!
– Красотки, красотки, красотки кабаре, – пропел Гоша, он был в прекрасном настроении. – Ни хрена себе, протерев  глаза,  воскликнул он! Вы что, охренели что ли? Бабы, вы сбесились! Я понимаю, есть женщины в русских селениях, но не настолько же!
 Легко и свободно стряхнула красавица жену гнома, воспользовавшись общим замешательством, и, высоко подняв голову, гордо удалилась из боя – победительницей.
– Я тебе покажу, насколько, – схватив с земли запачканные кальсоны, завизжала каракатица, обрушив на голову мужа всю ярость своего отчаяния.
Он отскочил, как боксёр на ринге, на ходу трезвея.
– Ну, суки, ну твари, куда от вас бежать? Уйду я от тебя, век воли не видать.
– Куда ты уйдёшь, кому ты нужен?
– Да вот хоть к Симе уйду, она вас в тыщу раз умнее!
– Что? –  крикнули мы с Гошиной женой одновременно.
Мне стало трудно дышать, этот урод произнёс имя моей матери.
Руки у меня затряслись, и рогатка выпала из них,  в глазах появилась муть, и тошнота подступила к горлу.
– Буду Сашка воспитывать, а чё, парень он хороший, правда, Сашок?
– Дайте мне обморок, со мной вода, -- вытирая кальсонами разгорячённое после боя лицо, произнесла нелепо каракатица, опустив руки.
Я схватил с земли рогатку, и, не целясь, выпустил по Гоше два камушка.
– Ты что,  ты же глаза можешь выбить, засранец!
– Я убью тебя, жидовская морда, – прокричал я, и весь двор покатился от хохота.
А из окна Сергея неслась чарующая мелодия танго «То была разлука, нам не быть в печали». В ней было столько грусти и надежды, столько любви и нежности, столько томительного ожидания. Казалось, что она о скором долгожданном конце войны, о победе, об ожидании победы, которое слаще самой победы. «Мы вернёмся вновь» пел небесно сладкий голос и таял вместе с клубами махорочного дыма, выплывавшими из окна.
Ребята долго ещё веселились, проигрывая эту сцену, у меня, же какой-то осадок оставался в душе.
Вечером перед сном, когда мать пришла с работы, рассказал ей про драку с вырыванием волос у врачихи, которую мне было жалко до слёз. Я был за                справедливость, ну очень был. Врачиха была самой красивой женщиной нашего двора и лицом, и фигурой, не то что эти уроды, Гоша и его жена.
– Тебе ещё рано слушать такие разговоры, – говорила мать. Я знал, что Гоша бегает за своей женой, когда пьяный, грозится убить её. Я знал, что у врачихи есть два подержанных презерватива в тумбочке. Мы их втихаря надували с её дочкой Нинкой, когда мать была на работе. Нинка очень боялась, что они лопнут и мать её убьёт за порчу имущества. Я всё знал, кроме одного – зачем эти презервативы нужны врачихе, неужели она тоже любит надувать их?
Моя мать упала бы в обморок, если бы узнала, что однажды я пытался надуть его, когда он был со спермой внутри, но всё это узнал я значительно позже, когда вырос.
 Я не стал рассказывать, в какой квартире, где что лежит, о чём говорят её обитатели, что они едят и что думают по тому или иному вопросу. На прощание перед сном спел ей ту самую частушку, которую услышал даже не в нашем дворе, даже не на нашей улице. Мать как-то странно посмотрела на меня, а потом спросила:
– Ты знаешь, что ты еврей?
– Это неправда! – запротестовал я. – Я русский.
– Посмотри внимательно на себя в зеркало. – Я смотрел во все глаза и видел то же самое лицо, что и прежде. Ни рогов, ни зверской рожи, ни других примет еврейства я не увидел.  Честно говоря, я не видел никогда евреев. У меня возникло подозрение, что мать меня разыгрывает.
– Неужели ничего не видишь?
– Нет, – признался я.
– У тебя чёрные волосы. Ты не похож на других ребят, теперь видишь?
– Теперь вижу, – мир начал рушиться..
– Скажи, а есть ещё евреи в нашем доме?
– Нет.
– А в городе?
– Не знаю.
– А кто, кроме русских, есть ещё?
– Татары есть, армяне, грузины, да много ещё разных наций на свете.
Окончание фразы я уже не слышал:
– Познакомь меня с ними, я хочу с ними играть. – Мать расхохоталась:
– Не знаю, захотят ли они с тобой играть, им уже много лет, они же старше меня.
– Значит, это частушка про меня? – заключил я упавшим голосом. – Что же делать теперь? Как я выйду на улицу? С кем я буду теперь играть?
– С кем играл, с теми и играй, – отвечала мать. Её спокойствие бесило меня. Она не хотела мне помочь.
– Со мной никто не захочет играть, – совсем поникшим голосом сказал я.
– До сих пор играли, а теперь не захотят?
– Но они же не знали, что я еврей, а теперь знают.
– Они знали всё время, это ты не знал.
– Зачем ты родила меня евреем?
– Я не умею других рожать.
– Не умеешь? Все умеют, а ты нет! Не умеешь, попросила бы кого-нибудь другого.
– От евреев родятся евреи.
– Что, и ты – еврейка? – с ужасом, почему-то перейдя на шепот, спросил я. – А кто же тебя родил еврейкой?
– Бог. Иди спать и не задавай глупых вопросов.
–Скажи мама, а почему евреи плохие?
–Не знаю. Они такие же, как и все другие люди.
–Это неправда! Если бы они были хорошими, их бы любили! А их ненавидят, за что? Они трусы, они жадные, хитрые, они распяли Христа?
-Ты сам всё знаешь! Но, это всё неправда! Среди евреев много смелых добрых, умных, хороших людей, как и следи русских. Все люди разные, и нельзя их стричь под одну гребёнку. Это рассуждение прошло мимо меня. Мир мой на какое-то время стал чёрным, как мои волосы

Несколько дней я не выходил на улицу к ребятам. Пришлось идти к старикам из соседней комнаты, хотел сказать – квартиры (отдельных квартир тогда в нашем доме не было совсем), они рассказывали истории о покойниках, встающих из могил, их проделках в катаверной, так называли они морг. Черти, наводя ужас, фигурировали в их рассказах чаще, чем родственники, и я начинал озираться по сторонам, чуя их приближение. Огонь коптилки метался по стенам, оживляя их. Смерть, о которой я не имел представления, я считал жизнью с нечистой силой. Факт существования смерти потряс меня меньше, чем моё еврейство. Я знал, что бессмертен. Но на всякий случай отправился  в церковь, где ни разу до того не был. Старик давно ослеп от выпитого древесного спирта, да и бабка была подслеповата, так что я был у них вместо поводыря.
Церковь потрясла меня своим видом. Она белым прекрасным телом своим устремлялась в небо, и там, в небесах, где стремительно неслись тучи, разрезаемые крестом, был бог. От головокружения и ужаса подкашивались ноги, но взгляд мой неотрывно устремлялся к этим тучам, проносящимся мимо креста, пока я не упал от головокружения. Никогда так стремительно они не носились, страшные и зловещие. А со стен, роскошными красками изображённые, строго смотрели на меня жуткие лики апостолов. Я увидел могилы с крестами на прилегающем кладбище, ВСПОМНИЛ РАССКАЗЫ О ПРОДЕЛКАХ МЕРТВЕЦОВ и железной хваткой вцепился в подол моей старой соседки. Мы вошли внутрь церкви, и старушка попросила:
– Помолись за нашего сына, чтобы он вернулся живым. Тебя бог быстрее услышит.  Он ведь из ваших, из евреев.
Я не умел молиться, но отчётливо понял, что евреев всего двое, один на небе – это бог, второй на земле – это я. Как умел, я попросил за своего земляка.  Увидев просветлённые лица своих соседей, я осмелился попросить за своего отца, чтобы он воскрес через два года после своей гибели, и за себя, чтобы бог сделал меня русским. Всю дорогу к дому я представлял, что бог сделает моё лицо другим. Интересно, на кого я буду похож? На Володьку – очень симпатичного, или на Ваську – такого смешного? А вдруг я буду страшным! Всё равно это лучше, чем быть евреем. Бог же еврей, может, он не сделает меня уродом. В конце концов, я нарисовал себе образ симпатичного парня и убеждённо взглянул в зеркало по прибытии. У подслеповатой соседки и её слепого мужа зеркало было такое же слепое. Разглядеть что-либо в нём было почти невозможно. В первый миг я увидел то, что хотел, и, когда радостная улыбка залила моё лицо, образ растаял и из зеркала улыбался мне я сам, своей собственной персоной. Может это произойдёт утром, конечно утром. Все добрые дела начинаются утром. Занятый собственными мыслями я пришёл к себе домой. Там сидел отец и хлебал чай. Господи! Зачем я просил тебя вернуть мне отца? После двух лет лежания в земле он стал таким старым, что покрылся зелёным мхом. Лицо у него было чёрное до синевы.
– Почему же ты не в военной форме? – спросил я. – Как же ты в этом пойдёшь на фронт? Он держал блюдце с чаем на поставленной, как стойка, руке и с мощным свистом и клекотом втягивал в себя чай. Рука его напоминала сухую корягу, со следами тлена, и сам он весь высох, пожелтел, сморщился.
– Я уже своё отвоевал, – грустно сказал дед. – Ещё в первую гнил в окопах.
– Почему же она тебя не исправила?
– Разве я горбатый?
Я закивал головой, боясь обидеть деда словами.
– Значит пора мне на исправление.
– Дедушка не горбатый – он сутулый.
– Ничего, папа, завтра я пойду в церковь и буду просить бога, чтобы ты снова стал молодым, – успокоил я старика.  Мать потрогала мне лоб.
– Ты что, сынок, ты не заболел? Это дедушка Захария, он познакомит тебя завтра со своим внуком, который тоже скучает без компании.
– С правнуком, – прошамкал старик, отхлёбывая чай. Я мысленно поблагодарил бога за то, что он так быстро исправил ошибку с воскрешением отца. Но и утром ничего не изменилось. Бог передумал, решил я, но почему? Может потому, что отец, вернувшись домой, не узнает меня. Это непонятно мне и по сей день…
Через неделю примерно свершилось чудо. Старики, с которыми я ходил в церковь, получили письмо от сына. Он был жив, здоров и даже не ранен. Моя популярность резко выросла, и вот уже незнакомая бабка с нежным певучим голосом и с пятью отсчитанными мне в руку семечками подсолнуха ведёт меня в церковь, чтобы я помолился о здравии её деда и  её здравии. Сам дед «ни в бога, ни в чёрта не верит», поэтому действо происходит без него.
– Повторяй за мной, – говорит бабка скороговоркой, крестясь на образа. – Избавь раба твоего божьего от хворей и напастей.
– От хворей в пасти, – повторяю я.
– От грыжи, запоя, геморроя, – воровато оглядываясь по сторонам произносит жена грешника.
– От рыжих, запою, яму роя, я. Яму роя, я запою.
Мне всегда в детстве слышалось всё иначе. Особенно меня восхищал «Интернационал». Мне вместо «с интернационалом воспрянет род людской» слышалось: «воз пряников в рот людской». И я почти видел, осязал эти пряники и ждал, когда они посыплются, наконец, из горластой пасти громкоговорителя, но они не сыпались…
 Не слыша  моих изысков, бабка продолжала: – Избавь рабу твою божью Лукерью от редикюля и прострела.
– От редьки куля и расстрела, – повторял я, веря в свою благородную миссию.
Среди старух пошёл слух, что я помог ёй достучаться до бога, что он слышит меня, как безгрешного ангела.

И началась эпидемия. Незнакомые бабки стучались к нам в дверь с просьбами. Моя мать, узнав про мою миссионерскую деятельность, устроила мне порку, заподозрив во мне рано проснувшийся коммерческий интерес, и написала крупными буквами на бумаге. «Бога нет. Ларок закрит. Все ушли на фронт»,  немного подумав, добавила – «Трудовой». Мать была, малообразованной, да ещё с Украины.
Записка имела магическое действие. Стуки в дверь прекратились. И я снова двинулся во двор к ребятне. Все эти потрясения заставили забыть на время, что я еврей, и жизнь пошла прежним руслом.

– Что ты долго не появлялся, – спросили ребята. Я что-то промямлил, снова вспомнив о каиновой печати, и снова быстро забыл обо всём. Я продолжил с радостью играть с ними, после долгого добровольного заключения. Однажды подошла к нам цыганка с детьми и сказала, обращаясь к дяде Серёже, вокруг которого мы тёрлись непрестанно, что я очень похож на «ихнего». Дети были с бесенятами в глазах, казалось, что их не трое, а десять – мне очень захотелось уйти с ними.  А дядя Серёжа, сказал, что я выпал совсем из другой щели.
Разве я из щели выпал? – подумал я, на лету обретая комплекс неполноценности. Мне хотелось, чтобы у меня всё было, как у других.
Восхищение.
Моим богом стал Толька Тюрин. Он учил меня вытаскивать из забора старые ржавые гвозди, распрямлять их молотком и давать им вторую жизнь забивая их в строящуюся конуру для собаки. Он учил меня драться, вытирая кровь из носа и не скулить. Он учил меня подтягиваться на турнике, превозмогая свою хилость. Он учил меня пилить и колоть дрова, читать на заборе матерные слова и писать их. Он был моим кумиром.
Уважение.
 Я был за него готов и в огонь и в воду. Он был для меня малолетним отцом. Я бежал к нему со всеми вопросами и был счастлив услышать любой ответ, который был единственным и верным.
–У тебя башмаки рты пооткрывали , хавать хотят. А ну, снимай. Я покорно снял обувь и он поукоротив кусачками  наши ржавые гвозди, мастерски подбил мои башмаки. Я смотрел на него, как на факира в цирке
Преклонение.
Когда он говорил мне возьми нож и ударь им Костю института –проститута. Я немного колебавшись брал нож и шёл. Но удивлённый парень говорил, –Лёня, ты что делаешь и отбирал у меня нож. Был скандал, мать докопавшись до истины бежала к соседке и говорила , что по Толе тюрьма горько рыдает, и Лёню он хочет уговорить тоже на тюрьму.
Раболепство. Следующим шагом мальчишки были теракты. В них участвовали  все ребята. Поздно вечером на грунтовом тротуаре мы копали  небольшую яму, закладывали в неё карбид, заливали его водой .Шла бурная реакция, следовал небольшой взрыв и прохожего обдавало белой кашей. Но этого нам было мало. Мы привязывали к оконной раме старого еврея Гоши нитку с грузиком, перебегали на другую сторону дороги и из –за кустов подёргивали нитку. Грузик стучал по стеклу. Гоша выбегал на улицу. Никого! Мы снова подёргивали, пока он не просёк наших манёвров, и не устроил нам атаку с тыла , выловив нас как зайцев за уши.
Мать убеждала меня держаться подальше от этого бандита. Я не верил, сдабривая его последней коркой хлеба, которую так хотелось съесть самому. Я был благодарен Тольке, что он не поминал о моём еврействе.

Восстание.
Я перестал слепо следовать указаниям моего детского папаши. – Следующая очередь твоя ,– сказал он.  . Я кивнул головой. Хлеба хочется. –Хочется. -Когда  Гендос приволок хлеб, ты ел? Ел!– подтвердил я. А теперь твоя очередь. Справедливо? Я потупился и молчал.–Что молчишь? –Я сейчас ,– и я бросился домой. Мама  я очень хочу есть, дай мне кусочек хлеба.–Будет обед я тебя позову.– Но мне очень хочется сейчас,– прокричал я. Мать дала мне маленький кусочек и я выбежал с ним на улицу. -Куда ты бежишь, съешь спокойно за столом.
–Я на улице съем, мне некогда, вылетая за дверь крикнул я. Я отдал хлеб Толяну. Он посмотрел на кусок и проглотил его  за два  укуса. Хлеб исчез в вечности, во рту осталась слюна , которую я проглотил , глядя ему в рот.–Тащи ещё, сказал он. Больше нет –ответил я.–Тогда пошли на рынок за хлебом.
Я стоял потупившись.–Что молчишь? Я отрицательно качнул головой.– Откупиться хочешь еврейская морда! В моей голове что –то крутанулось, в глазах потемнело и с криком –ААА,– я врезался в его живот своей головой , желая сбросить обидчика на землю Он удивлённо отступил на зад , открыл на миг рот и зачерпнув им воздух,раз, потом другорй, и ударил меня кулаком в нос.  Я упал с раскровавленым носом, и долго лежал на земле, приходя в себя, и ожидая, когда кровь перестанет идти.
Первое, что я уыидел, когда я открыл глаза, было небо, оно равнодушно смотрело на меня. Стая ворон пронеслась надо мной и стало опять пусто.
Крадучись из-за туч. выглянул краешек солнца, потом оно вышло всё и сквозь  дымку облаков. грустно улыбнулось. Я не пойду воровать! Меня не будут таскать за уши , и обзывать вором. Я победил, я победил, стучала одна мысль в висок.
Отчуждение.
 Авторитет моего кумира упал, и я больше не слушал его команд. За что снова был назван евреем. Но такого отчаяния, как прежде это высказывание не вызвало. Еврейство уже не вызывало такого накала, такого ужаса, я был уже к нему готов. Жизнь вошла в своё обычное русло. Вернувшись домой, я постарался незаметно смыть кровь на лице, но мать заметила, запричитала. Я сказал, что споткнулся и упал. -А почему ты такой бледный. Я сейчас попрошу у соседки взаймы кусок хлеба. Как ты отощал! Тебя нужно лучше кормить и через минуту на принесла кусочек хлеба.–Я не хочу , сказал я я сыт.Ты что ещё больше запричитала она. Ты не болен? Всегда хотел есть, а теперь! Что случилось. Я молчал, как партизан. Вошла без стука соседка, Она всё слышала, Наши перегородки из фанеры пропускали любой шорох- Пусть он тебе расскажет , как он болал Тольку головой Два раза. Тот аж лыханием поперхнулся, Ну потом не выдержал и вдарил твоего по лицу.Я не стала вмешивать. яУ них свои разборки. А ты молодец, из тебя хороший воин получится. Будет, когда вырастет, кому родину защищать
  Игры чаще всего были в войну. Мне предложили быть немцем.
– Вон и немецкий обоз поехал, – показывая на колонну ассенизаторов, сидящих верхом на бочках, зажимая нос пальцами, произнёс Петька из двадцать второй. Три немецких битюга, светло- рыжих, исполняли своими копытами что-то весёлое, мостовая гудела похлеще патефонной «Челиты», которую запускал нам дядя Серёжа. А ассенизаторы, такие стройные, будто цари на тронах, сидели пряменько, в одинаково серых костюмах и шапках, и черпаки вызывающе- гордо торчали на длинных палках, задрав головы в небо. Держа зажатыми носы, ребята заулюлюкали, закричали. Обозники даже не шелохнулись, держа строй. Это был цирк на колёсах, оторвавший нас от ведения боевых действий. И когда амбре ушло и последняя спина золотаря растворилась в сиреневом мареве прогретого на солнце воздуха, мне снова предложили быть немцем. Подозрение, что это из-за моего еврейства, мелькнуло и погасло, подавленное инстинктом самосохранения.
– Нет, – упрямо сказал я, разжимая нос и в то же время радуясь, что никто не поминает сегодня евреев.
– Я русский партизан, – гордо заявил я.
– Тогда прячься, мы будем тебя искать.
Под музыку лошадиных подков, ликовавшую ещё в моей голове, я помчался вприпрыжку прятаться от «врагов».

Я выбежал за распахнутые ворота, на границе которых всё ещё шло бурное обсуждение, и незаметно нырнул под тротуар. Было страшно в этом лабиринте из бревенчатых венцов, накрытых досками, зато безопасно. Подземная луна из паутины, освещённая солнечным лучом, проникающим в щель между досками тротуара, светилась тусклым радужным светом, закрывая таинственную даль. Ручей журчал под ногами, убегая в бесконечность. Пахло сыростью и пустотою. Сразу же нашёл клад, пятнадцать копеек и два окурка для дяди Серёжи. Я сунул их в карман. Представил, как он вытряхнет содержимое на клочок газеты, и я сверну ему козью ножку ( хотел сказать «морду», ибо выражение «козью ножку» с тех пор  не встречал), как он научил меня. Как же я был горд таким доверием. Барабанная дробь проходящих ног напоминала, что жизнь рядом, на поверхности. Благо, щели между досками были большими и давали свет, пока его не заслонили четыре женские ноги. Лиц я не видел, но сразу узнал голос. Я узнал бы его из сотни других, так как после каждой царапины бежал к ней замазать йодом пальчик руки или ногу. Она делала это всегда с ласковым словом, от неё веяло домашним теплом, и она мне очень нравилась. Врачиха, как называла её Гошина жена, Лидия Петровна разговаривала с какой-то незнакомой женщиной, прямо у меня над головой. Они переминались с ноги на ногу, посыпая моё лицо пылью, сверкая красными ( как наш флаг, подумал я ) и сиреневыми трусами. Разговор их был до того интересен, что мешал мне разглядывать фундаменты их конечностей. И я открыл широко не только глаза, но и рот.
  – Тося, последний раз, я тебя очень прошу. Моя комната под наблюдением, вчера до драки дошло. Ну, хочешь, я приду с двумя мужиками, это идея.
«Ах, диверсантка, ах, как же ты меня предала» – пронеслось у меня в голове, но тут мысли мои совсем дали крен. Я запутался. У неё же такие гордые глаза, фигура, что даже Сергей, не боявшийся немцев, робел перед ней, и мне было обидно за него и радостно одновременно, непонятно от чего.
– Приглашу Николая Степановича. На безрыбье и рак рыба, – сказала врачиха.
Мне хотелось выстрелить в неё из рогатки (которая всегда была при мне), но я не знал, какие ноги принадлежат ей. 
– Да ты что! Он же бутылкой по голове стукнутый. Доулыбался. Говорят, так до смерти и будет улыбаться.
– Что тебе его улыбка? Главное, чтобы мужик хороший!
– Какой мужик? Ему всё до основания отбили, дальше некуда.
– Хорошо бы Сергея, так он вряд ли пойдёт.
– Я попробую, хотя проблема, ну да ладно, парень он боевой, у меня бутылочка для такого случая припрятана. Эх, посидим, где наша не пропадала!
У меня радостно застучало в висках – ошибся, не диверсантка! И тут же боль обиды. Это дядя Сергей мой, на которого я молился, который учил меня пилить и колоть дрова: « глаза боятся, а руки делают. Мы с тобой, Санёк в три руки здесь всё перепашем». А как весело было по весне долбить ломами сопку из помоев. И грузить её на старый грузовичок с баками, куда шофёр закладывал наши дровишки вместо бензина. Тогда машины ездили на дровах, так как не хватало бензина.   
– Рот закрой, когда долбишь, помои всё-таки.
– Дышать тяжело, – отвечал я, задыхаясь от усердия.
– Ещё бы! Лом в два раза больше тебя, возьми вот этот.
Я чувствовал отеческую заботу, и мне становилось теплее, хотя от долбёжки телу было очень жарко.
 Я с ребятами собирал по тротуарам для него окурки в старую консервную банку. И смотрел на него, как влюблённая девушка. Он был русский красавец с гвардейскими русыми усами, бравый никогда не унывающий, и даже отсутствие руки придавало ему легендарный вид. Да я умереть за него посчитал бы за счастье. Дальше ни смотреть, ни слушать я не мог, то ли соринка попала в глаз, то ли ещё что-то.  Протерев глаза, я увидел двух приближающихся призраков. Они, переговариваясь, шли  навстречу. Завидев меня, они бросились наутёк, и я пулей вылетел из укрытия, испугав женщин. Чуть поодаль из-под тротуара выскочили два «призрака» – и бросились в другую сторону.
– Ты что там делал? Ты нас подслушивал! – возмущённо произнесла соседка.
– Нет, я прятался от немцев, – испуганно завопил я, краснея от стыда и ужаса за содеянное.
– Что за племя! Везде суют свой нос, – сказала Тося.
– До сих пор я считала его очень хорошим мальчиком, но, видимо, я ошиблась, – обронила Лидия Петровна.
– Я прятался от немцев, – тупо повторял я.
– Какие немцы? Где ты видишь немцев?
– Кругом немцы. Я один партизан! – с этими словами я достал рогатку и вложил в неё камушек. Тут-то  меня и схватили «немцы», на радость мне. С криками «партизанен, партизанен» – мне скрутили руки назад и повели в комендатуру.
Дорога в это время опять ожила. На сей раз она отчаянно грохотала, готовая провалиться в преисподнюю. Гром небесный обрушился на неё всей мощью, которая  была в природе. Колонна новеньких мотоциклов М-72 с колясками и экипажем с завода двинулась на фронт.  Я мог бы бежать, но кто же побежит от такого зрелища. Гордость клокотала в наших сердцах.…  После долгого остолбенения ребята вспомнили, что идёт война и у них.
– Мы взяли в плен партизана, – радостно возвестили «генералу» лет двенадцати два истекающих соплями мальчишечки, чуть постарше меня. Я был счастлив и горд. И на все вопросы допрашивающих  гордо отвечал, что ничего им не скажу.
– Тогда мы повесим тебя как партизана.
Это была вершина счастья. Ребята привязали к турнику ремень с брюк, после долгих колебаний пожертвованный одним из них, казалось, прощавшимся с ремнем навсегда, и завязали его на конце петлёй. Всё выглядело правдоподобно, как в кино. Под турник поставили колоду, которую  ещё не успели разрубить на поленья. И я смело встал на постамент. Мне надели на шею ремень. Девочки, игравшие в классики неподалёку, пришли посмотреть на спектакль. Я крикнул:
– Умираю, но не сдаюсь.
Сейчас я встречусь со своим богом, и нас будет двое, подумал я. Кто-то выбил колоду из-под моих ног. Я судорожно засучил ногами в воздухе. Ребята бросились врассыпную, испугавшись содеянного. Отчаянный вопль Нинки поставил на уши всё живое окрест. Последнее, что я успел услышать – это мат Сергея, подхватившего меня своей здоровой рукой.
– Вы что же, гады, делаете, а ну все сюда! – прикрикнул он, вызволяя меня из петли с их же помощью.
– Мы же понарошку, – оправдывались ребята, – мы же играли.
– А я взаправду, – тихо говорил я, и подбородок трясся у меня от обиды, а также гордости и радости, что мой кумир, нет, уже полукумир, спас меня. «Вероятно Сергей всё- таки не знает, что я еврей, раз так хорошо ко мне относится» –  думал я и героически улыбался.
– Расскажи, что видел на том свете? – попросил один сорвиголова, когда увидел, что всё обошлось.
– Я ничего не успел рассмотреть, – ответил я, прощая им всё.
– В следующий раз повесим на более длительный срок, – сказал самый старший, и все расхохотались.


PS. Рукопись этого рассказа послал я туда, на далёкую родину, где не был почти полвека, своему другу детства. Не ожидал получить ответ так быстро. Он писал, что дед Сергей умер лет этак десять тому назад, а может и все двадцать, не упомнит. А вот Лидия Петровна жива, передаёт привет. Там же прилагалась фотография древней старушки с молодой симпатичной девушкой. Обе улыбаются как-то по-родственному. Оказалось, это та самая врачиха со своей внучкой. Нахлынули воспоминания. Я вдруг отчётливо понял, что  была  у меня  тогда первая детская влюблённость, с примесью двойной ревности. Мне казалось, что врачиха была гордой и неприступной, а Сергей, он принадлежать должен был только нам и никому другому.
Что касается меня, ребёнка, то многие мелкие уколы, подобно описанным здесь, отравляли мне детство, вырабатывая комплекс неполноценности и вины, заставлявший всю жизнь бороться с ним и самосовершенствоваться, быть благородным, честным и гордым, но никогда не быть по-настоящему свободным, по-настоящему счастливым.  Может быть, так и тогда зарождается вечная скорбь в глазах моих соплеменников?
Многие народы исчезли с лица земли несмотря на то, что пережили в своей истории расцвет и имели мощные государства. .Еврейский народ долгое время был в изгнании и выжил не смотря ни на что.

И не оттого ли выжил еврейский народ, что многим евреям приходилось биться за своё выживание с детства.


 Прочитав письмо, я пошёл на кухню, налил себе рюмку водки (хотя врачи категорически запретили мне это делать). Выпил за упокой души нашего дворового отца Сергея, которому было в далёком сорок четвёртом чуть за двадцать, – от имени ребят нашего двора, у которых, всех до единого, отцы полегли на той войне.
       
                Март 2004