Раздел хххiх. вознесись, озолотим

Владимир Короткевич
Начало: "Слово двух свидетелей" http://www.proza.ru/2014/07/10/946 

Предыдущая часть: «РАЗДЕЛ  ХХХVІІІ. ...И что мерзавцы не любят, или церковь воинствующая»   http://www.proza.ru/2014/09/03/1035

 

                Короткевич В.С. (26 ноября 1930 — 25 июля 1984)

                РАЗДЕЛ  ХХХІХ. «Вознесись, озолотим»

                (Евангелие от Иуды)
                (перевод с белорусского языка)





                Вароты былі моцныя, іх нельга было разбіць, але каля іх
                была маленькая фортка. І вось праз яе я аднойчы загнаў у
                горад гружанага золатам асла.

                Піліп Македонскі

                Трохі слоў перадайце ад Катула, злых і апошніх.

                Катул






Толпа шла от темна до темна. Спешила. Со всех дорог, троп, гостинцев плыли группы людей и присоединялись к ней. Словно сам Большой Мужик понял, что рано еще превращаться в косу ятагану, снятому с убитого крымчака.

Песты, безмены, косы, долбни, пешни, похожие на короткие копья, татарские сабли, луки, кистени на ржавых цепях, мечи и цепы, лица, груди под тряпьем, черные руки, косматые силуэты коней — все качалось в зареве: жгли все встречные церкви и костелы, все богатые поместья и замки. Вокруг все пылало.
 
Край пустел перед ними. Край тех, кто убегал. Край пустел за ними. Край тех, кто присоединялся. Разделенные Христом на десятки, сотни и тысячи, люди шли в относительном порядке, каждая сотня под своим флагом (в церквях брали только хоругви с Матерью и Христом, а остальное раздавали или уничтожали огнем и лезвиями топоров). Отдельные конные отряды защищали «лицо» армии, «бока» и «спину» её. Всадники из охотников шли на несколько часов дороги впереди.

Вечером предпоследнего дня случилось плохое с Магдалиной. Она ехала в голове армии, рядом с Христом. За ними на три версты колыхалось всадниками и пешими дорога. Как глаз достигает, горели во тьме языки факелов, слышались голоса, ржание коней, пение, смех и скрип возов.

Христос то и дело косился на нее. Сидела в седле легко и привычно. На одежду наброшен грубый плащ, как у сотен и сотен здесь. Только капюшон отброшен с красивой головы. Вместо него на блестящих волосах — кружевная испанская мантилья. Удивительно, красота ее сегодня вовсе не смертоносная, а мягкая, вся словно омытая чем-то невидимым. Большеглазое смирное лицо. Словно знает что-то страшное, но все же смирилась с этим и едет.

Она молчала. И вдруг он увидел, что глаза ее с ужасом смотрят куда-то вверх. Он также поднял глаза.

На придорожном огромном кресте висел, прибитый ногами выше копья, деревянный распятый. В мерцающем свете лицо Иисуса казалось подвижным, перекошенным, удивительно живым. Распятый кричал звездному небу, и от факелов деревянное тело его было как будто залито кровью.

— Слушай, — после паузы сказала она. — Я была приставлена к тебе. Я следила за тобой.

— Я знал, — также после паузы сказал он и, увидев, что она испугана, поправился: — Я догадывался. Голуби. Потом голубей не стало. Я знал, что ты когда-нибудь заговоришь.

— Ты? Знал?

— Я знал. Не так это сложно, чтобы не почувствовать простых мыслей.

— Когда ты догадался?

— Я знал. Голубей не стало.

Она шумно втянула воздух.

— Брось, — сказал он. — Я знаю, что сначала они всё про меня знали.

Протянул руку и коснулся ее волос:

— Нет вины. Ни твоей, ни моей и ничьей другой. Они опутали тут всё. И всё держали под топором. И всем на этой земле сломали жизнь. И изувечили враньем тебя.

Помолчал. Горела в небе, просто над их дорогой, впереди, звезда. То белая, то синяя, то радужная. Шли к ней лошади.

— Не знаю, — тихо сказал он. — Иногда мне кажется, что все они — шпионы и доносчики... откуда-то еще. Такие они... бесчеловечные.

— Этот я уговорила тебя пойти, когда ты мог и... за глотку.

— Не хочется мне что-то никого... за глотку.

— Убей меня, — тихо сказала она. — Пожалуйста, убей меня.

— Зачем? Я же сказал, я понял недавно: ни на ком простом на этой земле нет вины. Потому я и тут.

— Что же мне теперь делать? — почти шепотом сказала она. — Не знаю. Да и разве не все равно? Может, Ратма? Может, еще кто-то? Никого нет. Распятий этих понатыкано на дороге... Вон еще одно... Боже, это же как судьба. Ты, значит, туда? Царство Божье устраивать?

— Попробую, — глухо сказал он.

— И за ней?

— Если она жива — и за ней.

— Ослепленный, — прикрыла она глаза. — Святой дурак. Юрась, ты что, этого-то захотел? — она показала на распятие. — Дыбы? Плахи? Ты знаешь, чем это кончается?

— Знаю. Но не пойду. В первый раз вижу, что они достойные. Верят в что-то лучшее, чем сами они сегодня. Не могу обмануть эту веру.

— Пропадешь. Ее не отдадут. И царства твоего не будет.

— Да.

— И идешь бескрылый, безоружный, как мотыль на огонь.

— На огонь.

— И на смерть. И царства твоего не будет.

— Надо же кому-нибудь попробовать. В первый раз попробовать. Ради их — стоит.

— Убежим, — голос ее дрожал в горле. — Убежим, одержимый. Не ради себя... Чтобы жил... Спрячемся. Я не могу, чтобы ты... Боже, ты же по-ги-ибнешь!

Она зарыдала. Он никогда не слышал, чтобы так рыдали женщины. Глухо, беспросветно, держась изо всех сил и не в силах сдержаться. Так иногда, раз или два в жизни, плачут мужчины, потеряв последнее счастье, попав в последнюю беду.

Только тут он понял все, что читал в человеческих глазах, и протянул руки.

— Руки прочь! — со смертельной обидой за себя и его прорыдала она.

Христос смотрел в ее глаза.

— Ну да... да... да... да-а!

Он опустил глаза. Он не знал, что сказать. Да и что скажешь в таком случае? Лучше умереть, чем отказать большому. Действительно большому.

— Я не знаю, — наконец сказал он. — Но ты не иди. Мир страшный. Каждый человек может очень пригодиться другому. — Я не брошу тебя.

Христос смотрел на её лицо и не узнавал его.

— Я пойду за тобой незаметно, — она набросила на голову капюшон. — Просто потому, что не могу иначе. Пойду до конца. Все равно какого. Возможно, ты умрешь, безоружный, бескрылый. Я не знаю, как помочь тебе. Но и оставить не могу.

И, окончательно спрятав лицо, спрыгнула с лошади, бросилась назад.

— Куда ты?! — во внезапном отчаянье закричал он.

Он хотел остановить лошадь, повернуть, броситься. Но плыли и плыли толпы, давили, тащили за собой. Лошадь не могла плыть против них. Невольно отдалялся капюшон, его закрывали плечи, щиты, хоругви, такие же капюшоны.

— Стой! Ради Бога, стой!

Но поток тысяч нес его, оттирал. Вот уже с трудом можно было отличить её капюшон среди десятка таких же. Вот уже путаешь его с ними, с другими.

Все.

И так она исчезла с глаз Юрася.

 

В ту предпоследнюю ночь они стали станом вокруг одинокого дома. Обычно Христос отказывался занимать жилье, спал у костра, вместе со всеми, а тут почему-то согласился.

...Вокруг дома пылало море огней. И по этому морю плыло к дому десять темных теней, апостолы.

— Не нравится мне это, — бегал глазами Петр. — Мужичье это. Жареным пахнет. Надо, хлопцы, острить лыжи.

— А Иуда опять последние деньги бабам раздал, что мужей сюда привели, — трагичная маска Варфоломея вздрагивала, голос скрипел. — А нам бы они — ого! — пока старым не займемся.

— Ты... это... не забыл? — спросил у Тадэя Филипп.

— Н-не-е, — улыбнулась голова в мисе. — Заберу тебя. Ты будешь на голове доски ломать. Я — фокусы показывать.

— А нам с тобой, Ладысь, разве под мост с кистенем, — крякнул Якуб. — На двуногих осетров.

Худой, на девушку похожий, Ян улыбнулся приоткрытым, как у юрода, ртом:

— Не злу следуй, брат мой, но добру.

Пётр плюнул:

— Зло, это когда у меня украдут или жену сведут, а когда я у кого — это добро. Напрасно мы ссорились с вами тогда на озере. Что, возьмете меня и Андрея с вами? А то тут, вишь, легкая жизнь кончается, а можно и плохую потерять.

— Хорошо, — сказал Якуб.

Они зашли в заброшенный дом почти одновременно с Раввуни и Богданом, которые подошли с другой стороны. На голом столе горела одинокая свеча. Братчик сидел на покути, положив голову на ладони.

Поднял ее. И без того неестественно большие глаза как будто еще увеличились.

— Вот что, — сказал Пётр. — Там, в овраге, как раз тринадцать коней.

— Чьих-то коней, — уточнил цыганистый Симон Кононит.

— Исчезнем, — сказал Пётр. — Бросим это.

— Ну вот, — сказал Христос. — Пётр — это камень. Попробуй, создай что-нибудь на этом камне.

Тумаш снимал со свечи пальцами нагар. Тени плясали на лице, по удалым усам, по губам любителя выпить и закусить.

— Я не пойду, — сказал Тумаш. И объяснил не очень разумно: — Вы тут все хамы, а у меня — честь.

Матей глянул на море огней за окном и поежился:

— Ну, мы так пойдем. Мытарем оно спокойнее. Я еще чудес хотел, дурак. Прости нам долги наши. Отроду мы не платили их. — И вдруг крупные жестокие складки у рта сложились в скупую, просительно-наглую улыбку. — Только... евангелие бы свое пусть Иуда нам отдал.

— Ты же неграмотный! — завопил Раввуни.

— Маловажно. А я евангелист. Мы вот с Иоанном его разделим, подчистим, где опасно, и хорошо. А Иуде евангелия нельзя. Не заведено.

Раввуни показал ему шиш.

У Иоанна Алфеева часто и независимо от него менялось настроение. Вот и тут ему вдруг жаль стало Христа.

— А я бы с тобой, Боже, пошел. Только чтобы без оружия этого. Мы бы с тобой удалились от мира и духовные вирши писали.

— Не прячься в башню из слоновой кости, — сказал Христос. — Быстрее найдут.

Всем было неловко. И, видимо, чтобы прервать эту неловкость, все начали высказывать свои неудовольствия, скверные прорицания на будущее. Поднялся галдеж, после шум. Матвей лез к Иуде и кричал что-то малопонятное бессмысленно-страстным голосом. Тот вопил в ответ. Ссорились и орали остальные.

От событий сегодняшнего дня и этого крика Братчик чуть не бесновался. Встал над столом:

— Молчите!

Задрожал от удара кулаком стол. И тогда Фома, в восторге, что можно показать себя, с лязгом выдернул меч и рубанул им по столешнице. Стол развалился надвое. Стала тихо и темно. Раввуни нашарил свечу, выбил огнивом искру, зажег.

Апостолы, сжавшись, смотрели на Христа.

— Вот что, — сказал он. — Я это не ради себя. Нужны вы мне очень. Я это для вас, святые души. Вредили — замаливайте грехи. Кто пойдет отсюда — отдам мужикам. Вот как.

— Вот как, — сказал Тумаш.

— Вот как, — повторил Раввуни.

Апостолы виновато, как побитые, переглянулись.

— И что, — сказал Симон. — И мне не терпится в Городню войти. Посмотреть, как там, лошади там какие. Я уже был и отучился...

— Да и правда, — сказал Пётр. — Бросить на пороге...

— Это... Грех.

— Кто шаг сделает — того я мечом, — сказал Фома.

— Того я мечом, — решительно сказал Раввуни.

— Хорошо, — за всех сказал Андрей.

— Мы в истине хотим ходить, — поддакнул Иоанн. — Ты нам верь.

— Попробую. В последний раз. — И Христос увидел лицо Фомы, какое-то сосредоточенное, удивительное лицо. — Ты чего, Тумаш?

— Опостылели мне эти поганцы. Вот призову всю свою веру, и половина их из дома исчезнет. Пусть у огня ходят.

— Вали, — сказал Христос.

Фома прищурился, сжал кулаки. Лицо со словно нарочно надутыми щеками стало еще более красным...

...Лязгнули двери. В дом зашел седоусый:

— Послы из Городни. Босяцкий.

Фома сильно выдохнул воздух и заморгал глазами. Потом плюнул:

— Вот тебе имеешь. Еще даже больше стало... Нет, брат. Как дрянь какую-то навлекать — это у меня легко. А как хорошего чего — это нет.

Босяцкий вошел в дом и усмехнулся улыбкой старого знакомого.

— Приветствую тебя, Христос. И вас, апостолы.

Увидел разрубленный надвое стол. Плоские глаза расширились.

— Да это так, — пристыжено объяснил Юрась. — Немного развлекались.

— Практиковались немного, — сказал Фома.

— Объясняй, зачем тут? — сурово спросил Братчик.

...Доминиканец закончил. Все сидели молча. Усталая тень лежала в глазницах Юрася.

— Что ж, я выслушал, — сказал он. — Спасибо за выкуп.

У некоторых загорелись глаза. Только Фома с недоумением и пренебрежительно сложил губы, и Раввуни вскинул голову.

Христос теперь смотрел в глаза Босяцкому. И доктор гонорис кауза с удивлением увидел, что сейчас из этих огромных глаз не плывет то, что неуловимо подчиняло человека, как бы делая его более хорошим. Глаза были рассудительные и сухие.

— Видишь, — сказал Христос. — Это как посчитать, сколько на Белой Руси простых, и разделить, так на один золотой — сорок человек.

— Ну. И они и того не имели. Берешь?

— Понимаешь, ужасно мне жаль. И взял бы, раз люди добрые так стараются дать. Нельзя же обижать. Бога в душе иметь надо. И вот только для одного меня эти сто тысяч — много. Не стою сам столько. А как на весь народ разделить — позорно мало. Ну, чего им из этого? Одних поршней больше перетоптали, сюда идя. Все равно как сторговать корову по дороге на ярмарку и, не увидев её, переть назад. Прости, не хочу я ничего брать от вас.

— Вознесись, озолотим! Свободный будешь.

— Так ради меня той свободы и так достаточно. А ты вон их спроси.

Доминиканец водил глазами по лицам апостолов и твердо знал, что эти пошли бы на согласие.

— Мы с ними договоримся.

— Смотришь не туда, монах.

Юрась показывал в окно. За окном были огни. Словно звездное небо упало на землю.

— Может, крикнуть? Рассказать про выкуп. Спросить, достаточно ли им свободы? Не отдадут ли лишней?

Босяцкий понял, что все кончено. Только не удержался, чтобы не буркнуть:

— Свобода... Свобода... Каждый раз, как вы ее кличете — она подымает голову. Не дергайте вы ее. Она хорошая баба. Дайте вы ей лет сто поспать спокойно, а там хоть конец света — пусть встает.

— Она хорошая баба, — сказал Христос. — Наша баба. А поскольку она наша баба — не твоё, монах, дело, в какое время ночи нам ее будить. Ты монах, святой, значит, ты в этих делах понимать не должен.

Спокойное, почти ленивое издевательство. Пес Божий вздохнул:

— Нет, Христос. Это не я, видимо, святой, а ты, когда столько золота бабе под ноги бросил, лишь бы ей на мгновение в глаза заглянуть, а после подохнуть без покаяния.

Христос встал:

— Иди ты отсюда. Напрасно старался ехать. Не боимся мы королевы, не нужен нам выкуп. Но, святой. Дьяволом был, а теперь святой. Святее Павла.

Склонился к нему и сказал шепотом:

— В темницах сидел, меня ранили, я сто раз был при смерти.

Пальцы схватили доминиканца за затылок стальной хваткой, неуклонно повернули лицом к окну, к огням.

— Меня хлестали, как их, потому каждый удар по их спине горит теперь на моей. Мириады ударов тростями, бичом, каменьями. Я тащился, блуждал, как Павел и как они. Разбойники на меня нападали и свои братья. Я голодал их голодом, и жаждал, и мерз, и ошибался, и грешил, и святым был. Но я никого еще не предал на этой земле. И не собираюсь. Я не хочу быть ни с кем, кроме этого народа, теперь навеки моего. Я заслужил это право... Я это все за них... И когда они — народ, то я — тоже. Вот последнее мое слово.

Плоские, немного в зелень, как у ящерицы, глаза словно погасли. Доминиканец встал.

— Смотри. Завтра еще можешь передумать. А послезавтра заговорит сталь.

— Пусть, — отрывисто бросил Христос. — Когда молитвы не убеждают — пусть говорит она.

Брякнули двери. Черная фигура медленно проплыла под окном, погасив на минуту огни. А после они засияли как будто еще ярче.


Продолжение "РАЗДЕЛ  ХL. Нагорная проповедь" http://www.proza.ru/2014/09/10/1464