Радуга

Мэлвин Уайт
Образы подкрадывались незаметно, наполняя комнату электричеством Японского Замка.
Вибрато стекла кульминацией Равеля обращало рокот в огненную заваруху горизонта. Ревели Равели далекой литаврой природы, находя отражения в предметах аккуратно разложенных на подоконнике. Первые точки дождя ударили ритм прозрачного света. Тень запрыгнула в зеркало и внезапно выглянула из за спины показавшись чем-то акварельным, озорным и юным.

Я сидел на подоконнике осоловело болтая ногами , собирал из мелочей фотоаппарат. Я и сам был предметом и претерпевал не хилые вибрации, оставалось только предсказывать следующую вспышку и ожидать первый луч. Который вот так вспыхнет в центре густого варева и в миг завершит тьму. Но за мной шпионили и продолжаться дальше это просто не могло. Поэтому запрокинув голову назад я смело спросил:

"А как насчет радуги?"

И волосы повисли алым вопросительным крючком, слегка касаясь ковра.

Она звоном хрустального хихоу раскинула руки и давай плясать. Да так, что на частички распространилась вокруг и шепчет вдруг, да лакомо так шепчет:

«Слышишь? Слышишь? Это я, Ундина, бросаю капли воды на звенящие стекла твоего окна, озаренного унылым светом месяца. Владелица замка, в муаровом платье, любуется со своего балкона прекрасной звездной ночью и чудесным задремавшим озером.
Каждая струйка течения – водяной, плывущий в потоке; каждый поток – извилистая тропка, ведущая к моему дворцу, а зыбкий дворец мой воздвигнут на дне озера – между огнем, землей и воздухом.
Слышишь? Слышишь, как плещется вода? Это мой отец взбивает ее зеленой ольховой веткой, а сестры мои обнимают пенистыми руками нежные островки водяных лилий, гладиолусов и травы или насмехаются над дряхлой, бородатой вербой и мешают ей удить рыбу».(1)

Вдруг вздрогнуло лихо и залило окрестности гулом. Я завалился к верх тормашками и замер.

Отец , думаю , небесный серчает. А сам помалкиваю да озарения ожидаю.

Вспыхнуло серебром дивным, и назначило мне видеть образ прямо человеческий.

Я сразу вспомнил утопленницу, когда несли её мужики в деревню на утро после купалы. Несли молча и смиренно , а бабы жутко выли. Тогда мне казалось что та самая живая красота , что вихрем взлетала чаруя полынь, зачем-то обрела неподходящую , благородную форму забвения . Тем же холодом статной синевы сейчас сквозила и Ундина , чаруя и завлекая меня в таинство сапфировых очей. То была трясина огромной силы и красоты. Словно далекий пожар чужого Токио.

Но я выбирал матёрую материю правды и отвечал так:

"Не уместить мне в чаше озер ваших любви что разлилась океаном безбрежным.
Где страдает от бури простой рыбак нещадно, а любо ему труд свой выполнять.
И не найти покоя в забвении сна беспечного.
до чертиков знаете ли этот сон чужой, до коликов блаженный.
Срываю я колпак расписной красоты, терзать его кострам моей души.
Посему сгинь прекрасная дева. чур тебя"



Всколыхнулись колокольчики смеха, закапали эхом вокруг, заструились сердито и канули прочь. Мелководье журчало остаточным, в рассвете зарделась радуга. Врезала вкрадчивым и прозрачным светом минувшего ритма. Поглотив стремления всей дворовой ребятни, очертя их головы дугой святости.

Я сфотографировал её прямо в фазу, нагло сбив фокус.
И впредь негативам моей раненой родины изводить стены токийских фотогаллерей.