Сон

Артемий Сычев
               

               

Инженеру Еремееву снился Сон. Один и тот же Сон. Вот уже девять лет подряд. Снилось ему, что он спит и во сне обнимет жену. Точнее пытается обнять. Шарит рукою по ее половине двуспальной кровати и не находит… 
В общем-то, и немудрено. Еремеев похоронил жену девять лет назад. А перед этим два года наблюдал, как сохнет ее тело, как боли все сильнее захватывают каждую ее клетку, как втихаря она по ночам плачет от боли, которую уже не снимают наркотики.
Когда впервые ей поставили Диагноз, Еремеев, помнится, переполошился и принялся обзванивать знакомых врачей и людей имеющих связи с врачами, однако она успокоила его, сказав, что после операции все будет в порядке. Никакого «в порядке» не получилось. Так же как не получилось провести качественно самую первую операцию. Спайки после нее давали болей не меньше, чем сам Диагноз. Еремеев возил ее куда только мог и ее осматривали, обстукивали, ощупывали сотни раз чьи то чужие, не-еремеевские руки. Потом они, эти руки, разводились в стороны и заставляли головы удрученно качаться из стороны в сторону, мол, дескать, никак мы не можем ничем помочь.
Руки Еремеева во Сне всегда шерстили пустоту и, дойдя руками во сне до края пустоты, Еремеев обычно просыпался от тяжелого чувства какой то странной пустоты в груди. Другой пустоты, той, что была за краем пустоты обшаренной руками. И тогда Еремеев садился на край кровати, закуривал сигарету и беззвучно плакал в одинокой хрущевской двушке.
Еремеев, в конце концов, за два года примирился и оставил себя наблюдать за умирающей. Жизнь превратилась в нечто механическое и автоматизированное. Каждое утро Еремеев отправлялся на работу и там за кульманом тщательно вычерчивал проекты каких то чужих жизней. Жизни рабочих, строителей, сметчиков, водителей, но только никак не проект своей жизни. Она шла мимо, а Еремеев отстраненно наблюдал себя бредущего по улице утром и вечером. И за кульманом себя наблюдал – как он чертит проекты. Иной раз смотрел на себя в курилке…
Последних ее дней он не застал, поскольку близко к финалу ее таки положили в больницу умирать. Прямо сразу в реанимацию и увезли. А туда, как известно, не попасть совершенно. Еремеев представлял, как она лежит там на клеенчатом матрасе, напичканная трубками и холодная, гудящая машина за нее дышит. Фигуры в белых халатах подходят к ней со шприцами и суднами, переворачивают ее и протирают чем-то ей спину руками в резиновых перчатках, отгороженными от сострадания. Зеленый писчик монитора выписывает на экране все меньшую амплитуду ее жизненных сил. Еремеев лежал тогда на кровати и, не имея возможности ее увидеть, представлял себе все это. И ожидал когда писчик на экране побежит по прямой дороге бессмертия.
Обычно, после Сна Еремеев выкуривал пару-тройку сигарет и забывался сном без сновидений, таким же механическим, какой стала его жизнь после похорон. А утром звенел будильник и поднимал его пить безвкусный кофе, заедая его безвкусным же бутербродом. И неспешно ехал на работу в автобусе, набитом бесцветными людьми, с бесцветным водителем, который монотонно и серо объявлял остановки.
Похороны прошли для Еремеева как то пусто и нескладно. Он пришел в морг и в торжественном зале увидел ее какой то нездешней и такой же, как была до Диагноза. И тут бы Еремеева и прорвало-бы наконец протяжным, рвущимся в пространство и натужным от боли воплем, но девушка распорядитель и немногие приглашенные вовлекли и унесли его вглубь предпохоронной суматохи. А потом, вместе с деверем, дородным тридцатипятилетним детиной, плачущим и шваркающим носом, понесли совсем легенький ее гроб к катафалку, и осторожно поставили на поддон, который подобно жадному языку вынырнул из глубин фургона и слизнул гроб в свое чрево. Открылась боковая дверь и Еремеев первым вошел в тесный фургон с лавками, крытыми коричневым дермантином,  по бокам от гроба. Дальше, вполголоса переговариваясь, в фургон стали набиваться родственники и хлюпающий носом деверь оказался напротив Еремеева. Его массивные колени нависали над гробом, «Прямо над ее головой», - подумал Еремеев и отвернулся к окну. Ему показалось, что колени деверя мешают жене, такой легкой и воздушной сейчас, дышать. Давят на нее сверху, стесняя ей грудь. Да и вся родня набившаяся в маленький катафалк казалась ему лишней и неуместной, потому что в течение двух последних лет, это было дело только их двоих.
Еремеев вспомнил, как уже понимая, что все предрешено, он на последние деньги взял им двоим путевку в санаторий, в Крым. Как они гуляли рука об руку по берегу серого осеннего моря и зарывали ступни в гальку, тихий шорох которой смешивался с шорохом набегающих волн. Как ветер трепал ее косынку, прикрывавшую практически безволосую голову, как она порой искренне, а не вымучено смеялась вместе с ним, а затем, явно задохнувшись, присаживалась передохнуть.
Но это все было незначимо перед ощущением, что этот пустынный прибрежный мир принадлежит только им одним и что они едины и с морем и с галькой, а главное – с ветром. Они были легки и невесомы тогда, как и ее гроб сейчас.
Катафалк подрулил к маленькой кладбищенской церкви, где жену Еремеева отпели вместе с какой-то лежащей рядом зеленоватого цвета старухой. Краем уха он услышал шамкающий шепот таких же зеленоватых, но живых  старух: «Это ж надо! Три дня в квартире пролежала, пока запах не почуяли! Воды было принести некому. Ой, вот жизнь то ведь какая пошла!».
Еремеев безучастно посмотрел на зеленоватую старуху в гробу и вновь жена, своей нездешней воздушностью, напомнила ему, как она впервые затащила его в эту церковь. Еремеев был атеистом. Во всяком случае, считал себя таковым. Нет, он, конечно, допускал, что есть нечто высшее, но оно существовало как то отдельно от него и посему в церкви он был ходок редкий и в основном в составе экскурсий.. А вот для жены все было по ее словам пронизано промыслом Божиим, более того, все вокруг и было частью Бога. Причем прояснилось это незадолго до Диагноза. Как то так случайно, когда Еремеев взялся, поддавшись на уговоры, сходить в храм на Пасху.
Она привела его в эту церковь, когда они, гуляя, проходили мимо. Она приоткрыла тяжелую дверь и с улыбкой потянула его внутрь, несмотря на его сомнения и явное нежелание на лице. Дверь за ним закрылась и Еремеев погрузился в плотный запах свечей и ладана, в котором и замер как насекомое, залитое парафином, а она, наспех перекрестившись на иконостас, легко порхнула вглубь вязкого церковного воздуха и ее светлое платье мелькало перед темными образами, строго глядевшими со стен. Изредка она оборачивалась и манила его рукой, мол, пройди же глубже. Он в ответ делал вперед неловкий шаг и снова замирал, как астронавт, привыкающий к невесомости.
Отпевание закончилось и вновь Еремеев понес ее гроб к катафалку. И все манипуляции с гробом, дверями, телами родственников, погружающимися в транспорт, повторились. Катафалк поехал по кладбищу, к вырытой на семейном кладбищенском участке двухметровой глубины яме. На дне ее стояла желтовато-мутная вода. Родственники торопливо повыходили, оставив Еремеева наедине с гробом. И он вновь, на какой то миг, пока родственники расставляли табуретки, чтобы поставить на них гроб, ощутил, что этот мир снова для них двоих, свободный и насыщенный запахами моря и гретой осенним солнцем гальки. И вновь Еремеева уже и прорвало бы от нескончаемого внутреннего горя, как задняя стенка катафалка откинулась наружу и гроб стали выносить для Всеобщего Прощания. Он выполз из катафалка, да так и остался стоять, прислонившись к его борту. Впереди, вокруг гроба, роилась молчаливая, хлюпающая толпа, которая рождала в Еремееве единственную ассоциацию с муравейником, в который попала жирная гусеница. И вот она извивается покрытая слоем черных мелких бестий, поедающих ее еще заживо, и в конце концов затихает, скрытая под шелестящей черной пеленой.
Кто-то, верно вспомнив о нем, взял его за руку и повел вперед. Черный коридор впереди разомкнулся и открыл стоящий впереди на табуретках гроб. Еремееву показалось, что по сравнению с тяжелой, черной людской массой, гроб с его женой, это маленький кораблик, который покачивается на пристани и вот-вот унесет их обоих подальше ото всех. Туда, где ничто не разъединяет их. Туда, где они всегда могут слиться в поцелуе, когда захотят. Без соглядатаев, без торопящих сзади, без…
- Ты, целовать-то покойницу будешь? – выдернул Еремеева из его размышлений чей то голос. Еремеев вздрогнул и виновато огляделся. На него смотрели, чего-то ожидающие от него, глаза немногочисленной родни. Родня требовала исполнения Долга, а ему хотелось направить кораблик с ними двоими в открытое море к заповедным ото всех гаваням. Поцелуй его был сух и формален, как и любое исполнение долга. Родня одобрительно зашепталась и принялась, даже не дав ему разогнуться, деловито подтаскивать крышку. Еремеев отошел на шаг и крышка закрыла ее светящееся лицо. Застучали молотки, вгоняя гвозди в сосновые доски, с двух концов под гробом протянули веревки и на них принялись спускать гроб с ней, его, еремеевский кораблик, его надежды, его свободу и море, в черную яму с грязной водой на дне. Тихо заморосил дождь и родня, как по команде, раскрыла черные и цветастые зонты разного размера. У Еремеева зонта не было, так что он стоял немного в стороне и слушал, как тяжелые, как колени деверя, влажные комья земли стучат о крышку ее гроба.
Кто-то дернул его за рукав и прошипел в ухо, что надо, мол, землицы в могилку кинуть. Он подобрал из отвала ямы небольшой кусок глины  и бросил его следом за всеми. «Ну вот, - подумал он, - теперь и я добавил тебе толику тяжести… Как же ты будешь дышать?». Кто-то взял его под руку и повел обратно в беспросветную духоту катафалка. Еремеев брел следом, позволяя себя вести куда угодно, не отирая лица от дождевых капель.
На поминках в дешевом кафе Еремеев забился подальше ото всех вместе с похороненным морем и свободой. Поминки текли мимо. Он что-то ел, поднимал, не чокаясь рюмки с чем- то, отвечал на какие-то вопросы, но делал это на самом деле стоя за штурвалом, в то время как жена, скрестив ноги, сидела на корме и направляла рулем их кораблик все дальше и дальше ото всех. Еремеева удивляло, как родня не видят ни моря, ни кораблика под белым парусом, который уносит их прочь…
Иногда ночами после Сна, Еремеев брал гитару и что-то невнятное тренькал перебором, пока во рту дымилась сигарета. Получалось нечто задумчивое, безмысленное. Еремеев и правда ни о чем не думал. Голова была пуста и гулка, как пещера с высокими сводами. Или как церковь, пустующая между службами. Сигаретный пепел падал на изгиб деки, но Еремеев этого не замечал и продолжал пальцами выводить нечто романтическое. Иногда он шел к шкафчику, доставал бутылку и выпивал рюмку водки. После этого вновь брал гитару и тренькал на ней, пока алкоголь не проникал в кровь и не начинал уговаривать его поспать. Тогда он ложился и вновь спал без снов до будильника.
С похорон прошло уже два года. Еремеев как заведенных ходил на работу, ел, спал и даже умудрялся общаться с коллегами, хоть они и текли мимо него непрерывной чередой береговых рифов, которые он на их с женой кораблике умело обходил.
Соседка по столу на работе, веселая и болтливая Антонина Павловна, после похорон как-то особенно прониклась к Еремееву и взяла над ним своеобразное шефство, пытаясь следить, чтобы Еремеев правильно и вовремя ел, вовремя уходил с работы, вовремя делал чертежи. Она таскала ему из дому всякую снедь из домашних заготовок и Еремеев безропотно принимал эти подношения, ел консервированные овощи, компоты и прочие дары с Антонининых шести соток. Но спроси его, что именно он ел, он же ведь и не вспомнил бы. Настоящей едой было то, что жена поднимала из трюма их кораблика и тогда они ложились в дрейф и устроившись на корме ели то, что готовили ее руки. Руки тонкие, будто сделанные из белого, светящегося мрамора… Порой, правда, перед глазами Еремеева оказывались пухлые, с облезшими от мытья посуды ногтями,  руки Антонины,  но это в сознании Еремеева были лишь медузы, выплывающие из глубины возле борта кораблика. 
Все видели, конечно, некие странности за Еремеевым, но поскольку промахов в работе за ним не было, а так же опозданий и прочих дисциплинарных нарушений,  его не трогали. Правда спустя пару лет после похорон, его вызвал начальник профкома и пристально глядя на него принялся рассказывать Еремееву, как он сочувствует его горю, как благодарен за качественную и, иной раз сверхурочную, работу, как он конечно же помнит жену Еремеева (она работала в соседнем отделе), какая, мол хорошая женщина была и работница замечательная, ответственная и исполнительная. Еремеев стоял и слушал, глядя на раскачивающееся Луной, лицо и откровенно не понимал, как можно не ощущать ее присутствия рядом. Ведь она же здесь, на корме, сидит скрестив ноги и слушает, как он поет ей дифирамбы.
Для Еремеева раскачивающееся лицо было всего лишь Луной, мертвенным светом заливающей море и палубу их кораблика, бросившего якорь недалеко от каких-то зеленых берегов. Луна спрашивала Еремеева, давно ли тот был в отпуске, рассказывала, что выделили некоторое количество путевок в санаторий и вновь спрашивали, не хочет ли он воспользоваться своим правом на отдых. Наконец, видя, что попытки отпуска безуспешны Луна вежливо и настороженно попрощалась и над корабликом вновь взошло солнце.
Однажды, в курилке, которая располагалась в мужской уборной, когда Еремеев стоял и, по обыкновению одиноко, курил, стряхивая пепел за обшарпанную, зеленой краской крашенную батарею, к нему подошел начальник по административно-хозяйственной части Орехов, в народе все ласково называли его Иваныч, на что он вовсе не обижался и иной раз даже и просил его так называть. Иваныч был человеком как широкой души, так и широкого тела. Невысокий, коренастый, с мощными плечами и большим, свисающим за ремень брюк животом, Иваныч обладал громким и низким голосом, делающим его похожим на медведя. Прикурив папиросу, Иваныч, слегка помявшись, загудел:
- Вот что ты, Еремеев, все убиваешься по жене-то? Смотри сколько времени прошло, а ты все сам не свой.  - Иваныч пыхнул папиросой и положил тяжеленную ладонь на тощее плечо Еремеева, - Ты вот посмотри, Еремеев, сколько девок у нас в коллективе хороших! Одна Антонина чего стоит! Она тебе и по возрасту годиться. Сколько тебе? Сорок восемь? Ну вот – ей-то где-то под сорок, так что как раз, - Иваныч слегка приперев Еремеева животом к батарее, вновь пыхнул папиросой.
Еремеев оглянулся на корму, туда, где в тумане рассветного утра сидела жена, опершись на руль руками. Она выжидательно смотрела на него и, сквозь туман, до них доносился низкий рев некоего Левиафана, который таится в морской глубине. Левиафан вдали рокотал: «…она и заботливая, и накормлен будешь всегда. Ты хоть видел, Еремеев, кА она на тебя смотрит? Не видел? А…То-то, брат, Нравишься ты ей, Еремеев, и дурак будешь коли бабу такую упустишь». Еремеев представил, как из пучины поднимаются медузы и облепляют осклизлой своей массой ему лицо и тело, молча поднял парус и, кивнув жене, взял курс на запад, подальше от рокота Левиафана.
Так тянулись год за годом. Сон приходил к Еремееву нечасто. Обычно раз в месяц. Это был единственный Сон. Остальных снов просто не было. Еремеев часто думал, а что в его жизни более настоящее, их с женой кораблик, или Антонина с Иванычем и начальником профкома. И всегда убеждался, что наиболее реален их кораблик, а все остальное и остальные – так, суть круговерть стихий за их спокойным бортом.
Среди соседей Еремеева любили, поскольку образ жизни его был тих, он исправно платил квартплату, не мусорил в подъезде и порой одалживал книжки соседям почитать. Одним словом – интеллигенция. Каждый раз, выходя на работу, он сталкивался с соседкой, вежливо здоровался, она в ответ так же желала ему здравствовать и пыталась рассказать новости их подъезда за прошедшие сутки. Еремеев вежливо кивал, соглашался невпопад и шел на работу, оставляя соседку в некотором недоумении. «Эх, чудной какой, - думала соседка, - и книжек много читал и институты заканчивал, а все чудной. От книг все это, от них. Жена то-покойница сколько вон их читала… Оттого и померла не в срок. Хотя на все воля Божья». 
 Прошло девять лет. Девять лет плавания Еремеева с женой по одним им известным морям… И в ночь ее смерти Сон поменялся впервые за девять лет. Еремееву по обыкновению снилось, что он спит и во сне пытается обнять жену, но руки находят и щупают лишь пустоту. Все дальше и дальше проникают руки вглубь пустоты. К самому ее краю. И впервые попав за край этой пустоты Еремеев не проснулся, но почувствовал руками ее теплое тело. Он судорожно ощупал его и она с тихим, просоночным стоном немного повернулась к нему. Легкая и воздушная, она приникла к нему и он ощутил ее дыхание на своем плече. Ее рука взяла его руку, он открыл глаза и прямо перед ними увидел приоткрытую створку дверей в церкви. Она, как когда-то давно, тянула его за руку в уютный и теплый полумрак, пропахший свечами. Створка двери закрылась за ними и она вновь встал погруженный в вязкий воздух церкви. Она порхнула как и раньше вглубь помещения, наспех перекрестившись, и вновь из полумрака манила его за собой. Он сделал шаг, затем еще, и еще, и вдруг почувствовал, как легко ему дается каждый последующий. Он уже не сомневаясь, бросился к ней и заключил ее в объятия. Темные образа на стенах качнулись к ним, и на них откуда то сверху рухнул ослепительный свет…
Три дня соседке не с кем было обсудить новости по утрам. Еремеев отчего то не появлялся. Наконец на третий день соседка решила постучать к интеллигентному соседу. Дверь от стука слегка приоткрылась и она вошла в тишину еремеевской квартиры. В кухне его не было, в первой комнате тоже. Она зашла в спальню и остановилась на пороге. На полу, в изножье двуспальной кровати сидел Еремеев и полуприкрытым глазом ехидно смотрел на нее, склонив голову на бок. Натянутая шестая струна от гитары, крепко примотанная к спинке кровати, петлею врезалась ему в шею. Соседка подошла поближе и задумчиво тронула струну. Струна низко зарычала, охраняя покой своего хозяина…