Немного дыма и немного пепла

Кириленко Юрий
 
 
- Весна в этом году поздняя… - сказала жена.
- Да…- ответил он, рассеянно глядя на слишком картинно, почти празднично, по-сценически украшенный изморозью двор, деревья в пушистом инее, белую крышу дома напротив и его как бы посветлевшие стены.
Белые простыни, сохнущие на нескольких балконах, освещенные ярким, холодным весенним солнцем, дополняли вид, придавая ему даже что-то радостное.
Но на душе было скверно.
Впрочем, как и всегда в последнее время по утрам.
Он ни о чем не думал, тупо глядя по сторонам, видя и не видя происходящее вокруг; словно матовый экран был между ним и остальным миром.
А о чем, собственно, думать? О здоровье? Его давно уже не было: «шалило» сердце, распухла и отяжелела печень; мучила одышка, сон был беспокойный, со вскриками, кошмарами, холодным потом по утрам; не проходило ощущение тоски и безнадежности. Он уже перестал обращаться  к врачам – надоело слушать их бесконечно-бессмысленные «больше гуляйте, отдыхайте, занимайтесь физкультурой, ешьте витамины» и так далее.
Для этого возраста они считали его вполне здоровым. Так, нервишки пошаливают…
Хотя, что за возраст? Чуть больше «полтинника». В день первого, «юного», как он шутил, юбилея, который он упорно отказывался отмечать, считая это несерьезным, он все-таки напился до бесчувствия. Наутро было плохо с сердцем, «скорая», привычные мысли о смерти, равнодушно-встревоженные, обязательные лица жены и дочери, зять, спокойно жующий что-то на кухне.
Вот тогда-то, в тот день, он и понял, что все кончилось. Все хорошее, а значит, и полнокровная жизнь, ее радости, вернее, радость от нее самой. Жизнь человека, подумал он, - наказанье Божье. Расплата – неминуемая, безжалостная, бессмысленная смерть.
Он еще не был стариком и не научился, как пожилые люди, радоваться простым вещам – утру, солнечному лучу, людям, луне, звездам – тому, из чего и состоит, собственно, жизнь.
Курить нельзя, зло думал он, вволю выпить – тоже, женщины просто перестали волновать… Дочь выросла, да еще так неожиданно быстро.
Жить стало не для чего и не для кого.
Внуков он и не ждал, не хотел и боялся. Детей пока не желали и дочь с зятем, и это его радовало. Не хватало еще в доме этого писка, визга, беготни и бессонных ночей из-за заболевших ушек или горлышка.
А еще его раздражало то, что происходило вокруг в последние годы.
В принципе, он привык, свыкся с этой новой, как бы в другой стране, жизнью – с ее другим, бешеным ритмом, с сумасшедшими ежедневными новостями, с полоумным ТВ, рекламой, голыми девками, сдвинутой музыкой, наркотиками, СПИДом, демонстрациями, забастовками, взрывами и заказными убийствами.
Но эта жизнь шла как бы вне его, или, точнее, - он вне ее. Они шли параллельно, не пересекаясь. Это была чужая, враждебная ему жизнь. А его жизнь – лишь то, что осталось глубоко внутри, в душе, сжавшейся в маленький, хрупкий комочек.
… Автоматически собравшись на работу, бросил жене дежурное «пока» и, не дожидаясь ответа, медленно спустился по лестнице. Солнце уже успело съесть иней, праздничной картины во дворе как не бывало, на газонах обнажился копившийся всю зиму мусор. У подвального окна бездомная облезлая кошка вылизывала своих пушистых малышей.
Вот, подумалось ему, и животные, и растения умирают, чтобы дать жизнь другим. Вроде и мы так поступаем… Нет, только человек – образ Божий, способен мыслить и страдать. И еще неизвестно, от чего больше он страдает – от тягот жизни или от мыслей.
Странно, усмехнулся он про себя, ты, воспитанный атеистом, сын атеистов, людей, в сущности, проклятых самой жизнью, вспомнил о Боге. К чему бы?
Он прошел мимо длинного, потного от растаявшего инея забора, невольно отстранившись от него, чтобы ненароком не запачкать свой единственный плащ, купленный давно, но все еще очень приличный.
«Где, - думал он, шагая вдоль нескончаемого забора, - где тот огонь, бушевавший много лет назад, в юности, буквально распиравший тебя? Нет его, остался только дым…
Где жизнь – полная, чувственная, в движении, в запахах и красках? Где? Нет ее, остался только пепел.
        И от меня останется только прах…»
Иногда он еще ловил любопытные и откровенные женские взгляды, но «не работай где … , не … где работаешь» - простой и мудрый принцип спасал от искушения. Раньше спасал. Теперь – все равно.
Да и вообще он как-то остыл ко всему женскому. Женщины, любые, всех возрастов и мастей, раздражали почему-то его, казались слишком намазанными, яркими, слишком выставляющимися напоказ: «Нате! Возьмите меня! Немедленно!» Они казались ему глупыми, пустыми, легкомысленными.
К тому же он представлял, сколько внимания они потребуют за свои ласки. А это время, деньги… Где их взять?
И еще: надо будет врать, фальшивить с женой.
Впрочем, все последние годы они оба только этим и занимаются.
Иногда вечерами, дома, он ловил себя на дикой мысли, глядя на жену в халате и шлепанцах, прохаживающуюся по квартире или сидящую с книгой на диване: кто эта женщина? Что она здесь делает? Что ей надо?
И приходил в тихое отчаянье.
Конечно, ну не гнать же ее на старости лет в шею. А ведь когда-то, давным-давно, а впрочем, и совсем недавно, она волновала его, и в постели с ней было интересно и приятно, и он ждал ее вечером из ванны, а утром, стараясь не разбудить, осторожно целовал в розовое ушко над одеялом.
Были какие-то отношения, разговоры, заботы, планы. Все это крепко цементировала малышка-дочь.
Сейчас все куда-то ушло…
Только этот нескончаемый полинявший забор…
Перед выходом из дома, как обычно в последнее время, он с трудом, насильно впихнул в себя тощий бутерброд – кусок хлеба с тонким слоем маргарина – и кружку кипятку, подкрашенного чайной заваркой.
Оказалось, он легко привык к голоду, вернее, к отсутствию аппетита, так же, как и к безденежью и одиночеству. Ему стали безразличны витрины центральных гастрономов, он не чувствовал запахов уличной еды.
Как легко человеку превратиться в свое подобие. Для этого надо, чтобы всё вокруг разрушилось и потерялось всё важное для тебя. Страна, друзья, надежда…
Куда он идет, в этот ранний час, серым, промозглым утром? Раньше он знал: на работу. Он был нужен, была радость общения, ощущение жизни.
Теперь его ждали несколько внезапно состарившихся мужских и женских лиц – «ветераны» отдела, как называл их иронично шеф, сам без пяти минут пенсионер. Диковато выглядело на этом фоне миленькое личико бог весть как попавшей сюда юной девы – неземного существа, еще питающего надежду, что она работает, а не просто приходит отметиться.
В былые времена, еще лет 10-15 назад, НИИ гремел чуть ли не на всю страну, над ним витал приятный фимиам элитарного заведения с оттенком секретности, работали «блатные», получали хорошие премии. Производили, правда, какую-то отраву, но, вместе с тем и искусственную кровь, вернее плазму, чем откровенно и законно гордились.
Конечно, теперь, спустя годы, стало понятно, что и оклады были неизмеримо ниже реальной опасности «погореть» на вредном производстве, и народу было сверх всякой меры – науку вытягивали одиночки-энтузиасты, большинство же просто отсиживали положенные часы и горбатились по колхозам, но все же…
В новый год, поднимая фужер с неизменным липким «Советским шампанским», он мысленно видел всё, что произойдет, вплоть до следующего новогодья, с небольшими погрешностями, конечно.
Он знал, что в апреле, где-то после ленинского субботника, ближе к первомайским праздникам, он получит квартальную премию – хороший приварок – и сможет купить новый костюм или пальто жене. А вторая квартальная очень удачно дополнит отпускные, позволив ему полакомиться шашлычком и коньячком где-нибудь под Туапсе. Он знал, что в этом, нет, скорее, в следующем году будет очередная прибавка к жалованью, и  даже мог рассчитать примерно будущую пенсию.
Все шло по заведенному, размеренному кругу, отягощаясь, конечно, неизбежными жизненными коллизиями: кто-то вдруг умирал, кого-то повышали, кого-то снимали с работы, переводили на другую.
Как и многие, он гонялся за книгами, собирал библиотеку, одалживал толстые журналы, пытался подписаться на дефицит и периодически ездил в Москву за продуктами.
Потом все как-то вдруг перевернулось, и плюс стал минусом, дураки – умными, умные – врагами, бездари – миллионерами, богатые – нищими.
Обезлюдел НИИ, перестав выпускать и отраву, и плазму. Так, клепали что-то из пластмассы для сантехники и сдавали огромные кабинеты и бывшие лаборатории под офисы и склады.
Он не сумел приспособиться к новой жизни. Ему, без пяти минут кандидату наук, дико было бы встать у прилавка или носиться «челноком» из страны в страну. Он не умел, не хотел, не мог.
Такие вот мастодонты и остались в их отделе. Зарплату задерживали уже больше полугода, жили, кто как мог – кто на пенсию родителей, кто на зарплату супруга, сумевшего устроиться, - кто как. Пытался жить и он, забываясь по вечерам за книгами из серии «Мир приключений», которой всегда очень гордился.
Но тоска, тоска грызла его сердце, человека, потерявшего все.
… Там, где забор заканчивался, была остановка трамвая. Он подождал его вместе с толпой, легко влез в вагон и поехал, глядя сквозь немытые стекла на улицу.
Всю свою жизнь он прожил в этом городе. Всю жизнь! И город почти не изменился. Разве что немного – центр.
А здесь, на окраине, остался точно таким, как и десять, двадцать, тридцать, сорок лет назад…
И забор, кажется, всегда был, и его периодически красили весной и к разным праздникам.
Интересно, что за этим забором?
Ах, нет, кое-что изменилось. Трамваи были другие. Те, старые, дребезжали, скрипели на поворотах. А эти – импортные, им тоже уже лет по двадцать, но ходят по-прежнему, только обклеены изнутри всякой ерундой.
Реклама уже не трогала его, не бесила, не злила. Он бесчувственно-отрешенно рассматривал все эти пиктограммы современной, новой жизни: «Секс по телефону», «Христос всегда и вовеки Тот же…», «Не читай лабуду – подпишись на «Слободу»» и так далее.
Взгляд остановился на надписи: «Люди, я люблю вас всех!»
Он тупо посмотрел в окно, потому что наизусть знал все, что там находится. И он устал от этого вида за окном.
Внезапно он нечаянно коснулся руки девушки, почти девочки, стоявшей перед ним.
Ее кожа неожиданно оказалась необычайно тонкой, нежной, шелковистой, как у ребенка.
От этого прикосновения остро пошло по всему телу: физическое ощущение ее головокружительной молодости, чистоты девичества, он это почувствовал точно; еще чего-то, неуловимого и неизъяснимого.
Одновременно стремительно пронеслась перед ним его юность, за несколько мгновений, растянувшихся в сладкой, протяжной муке. Он вспомнил свое молодое, крепкое тело, почувствовал что-то легкое, плотское – и тут же, стыдясь, отогнал от себя эти мысли, желания…
«Свою» остановку он скорее почувствовал, чем заметил, вывалился вместе с другими людьми. Некоторые были сослуживцами, и с ними он совершенно рефлекторно «здоровался»: кивал головой и корчил дежурную улыбку на лице.
Он и рабочий день не почувствовал, как обычно в последние годы. Все надоевше-привычно, все заранее предрешено. Он мог, при желании, например, предсказать, что где-то между 12 и 13-ю войдет секретарша и скажет металлическим голосом: «Вас к шефу».
И, как обычно, это будет некстати, потому что поджимает обед, а у шефа привычка растекаться мысью по древу (мысью, мысью, то есть белкой, - он это точно знал из научно-популярного журнала, и гордился этим и поправлял других).
Шефу-то что, он свой обед не упустит, он может и на полчаса позже его перенести, с плавным переходом в товарищеский или домашний ужин.
«А мне-то каково?» – мысленно вздыхал он, переступая порог начальственного кабинета.
И все наперед было известно, и от этого противно и нудно…
И вот обратная тягостная дорога: трамвай, опротивевшая и неизменная улица за его окном (я умру, а она так и останется неизменной? – вдруг подумал он), остановка, проход мимо проклятого бесконечного забора.
Он шагал мимо него, чувствуя злобу, закипающую в нем при виде этого бессмысленного, облезлого чудовища, чем-то неуловимо похожего на плоскую змею.
Вдруг он оступился, и, хотя мог бы, запросто мог бы сбалансировать, отпрянуть и не запачкаться, с непонятным для себя самого отчаянием и мазохизмом, прислонился-таки к забору, не тканью, а кожей, почувствовав его противную чешуйчатую поверхность и какой-то укол, царапину, боль, совпавшую с легким треском разрываемой ткани.
В другое время он разъярился бы на судьбу, на себя, на забор; ему до слез стало бы жаль этот единственный «приличны» плащ, которому, казалось, сносу не будет. А теперь вещь испорчена, и, возможно, бесповоротно…
Но он лишь вздохнул, попробовал на ощупь влажную ткань плаща и пошел себе дальше.
- Что это? Кровь?! Где ты измазался? – воскликнула с порога жена.
- Не знаю, - устало пожал он плечами. Он привык лгать. Да и несущественно все это было.
- Давай-ка… - она стояла сзади, помогая ему снять плащ.
Он покорно подчинился и, стараясь не глядеть не нее, пошел переодеваться в домашнее.
- Погоди, - сказала жена, - надо осмотреть руку. Йодом смазать, иначе будет заражение… А крови-то, крови, - завздыхала она, унося плащ.
Потом было промывание пораненного места перекисью, смазывание йодом (он морщился и кривился от боли).
- В самом деле, как бы заражения не было, - тревожилась жена, а он вслушивался в ее голос и ему он казался притворно-лживым, нарочитым. Как, впрочем, и вся суета по ничтожному поводу.
Вот плащ жаль. Хороший был плащ, купленный тысячу лет назад на какую-то годовую премию или на что-то еще. Он любил этот плащ и гордился им, считая, что сносу ему не будет.
        Почему вещи часто переживают хозяев? Он хотел пережить плащ и сейчас втайне радовался, что это произошло.
Войдя в комнату, он тяжело опустился в кресло и тут же включил телевизор, не для того, чтобы посмотреть фильм или послушать новости.
Просто для общения.
Вошла жена.
- Даже не знаю, чем отчистить, - сказала она. – Пятно какое-то странное, чем больше чистишь, тем больше втирается…
Он молча как бы смотрел телевизор, не воспринимая, что там происходит.
- Может, отдать в химчистку? – спросила жена.
Он кивнул.
- Как бы там не испортили, - сказала жена, выходя их комнаты. – Да…- она вернулась. – Дети собрались на юг отдохнуть. Просят помочь…
Он молча пожал плечами. Значит, замены плащу не предвидится.
- Хорошо, я дам немного, - сказала жена и вышла.
Он продолжал смотреть, не глядя, телевизор.
В голове было пусто, чисто, никаких эмоций, мыслей. Ничего. Если эта еще раз войдет, встану, наору. Зачем? Не знаю… Может, что-то случится, что-то сломается в этой машине, заведенной кем-то на один ритм, на один размер.
На экране возник оркестр. Высокий, худой человек встал спиной к нему, взмахнул палочкой…
Первые такты он еще не слышал. Но потом пошли следующие, музыка как бы расширялась, входила в комнату, заполняла все пространство.
Он побелел, помертвел, даже дышать перестал от ужаса.
Это была…его…музыка.
Сомнений не было. Эта мелодия часто, еще с юности, звучала в его голове, когда он, в то время увлекавшийся музыкой, игравший на гитаре в какой-то группе, то ли «Зевс», то ли «Мопс», пытался сочинять.
Он написал тогда пару шлягеров. Но хотелось чего-то большого, серьезного. И он много думал об этом, мечтал написать симфонию.
Эта музыка постепенно, все чаще начинала звучать в его голове.
И днем, во время репетиций, и когда он шел по улице, и особенно ночью, когда пытался уснуть.
Ночью она была особенно хороша и совершенна, и он уже думал несколько раз о том, что хорошо бы встать, записать услышанное в себе.
Но то ли уставал за день, то ли лень мешала, и он засыпал, но засыпал счастливый, под эту мелодию, которая у него была и которую он считал своей…
И вот теперь он слышал ее, эту музыку! Но он никогда не записывал ее на бумагу, никому не проигрывал. И это было самое страшное, жуткое и чудовищное!
Тут внизу экрана пошли титры: автор, исполнитель… Имена чужие, незнакомые. Но музыка-то была его!
Он закричал. В комнату вбежала жена:
- Что с тобой?
- Это…это…- задыхаясь, проговорил он, показывая на телевизор, не обращая внимания на недоуменный взгляд жены.
Что-то важное, неожиданно открывшееся хотелось сказать ему. Его вдруг осенило, и он понял всё, всё: и в чем смысл жизни, и зачем нужна любовь.
Жена плюхнулась в кресло рядом, ничего не понимая.
А он, подскочив, напевал мелодию уже в унисон и, опережая, опережая, - это же была его музыка, и он знал, что будет дальше!
- Понимаешь, это… так странно…- он еле мог говорить, трясясь и задыхаясь, - это моя… музыка…
- Да, да, - говорила тоже вскочившая и пытающаяся его успокоить жена.
Она посмотрела на экран, потом на мужа, лицо ее скривилось в гримасе.
- Тебе надо отдохнуть, иди приляг… Давай пока выключим телевизор…
- Да…да…- шептал он, опираясь на ее руку, - выключи… я помню ее всю, до конца… Да…да…
Он медленно брел, поддерживаемый женой, к дивану, старому, облезлому, с темными сальными пятнами, он вспомнил пятно на плаще, ему стало жаль плаща, жаль своей жизни, себя, всего жаль…
- Ты плачешь? – спросила жена.
Он не ответил. Он шел бесконечно долго к дивану, которого вдруг стал бояться, а в ушах звучала его музыка, и он все гордился, что она не пропала, и недоумевал, тут все было так странно и непонятно.
Он попытался сказать, объяснить всё это жене, всем людям, но в стекленеющих спокойных глазах его стоял вопрос: «Справедливо ли – справедливо?»
Он шел, слабея, уже как бы нехотя, исподволь, словно в бесконечность, растворяясь в своей музыке…