Раздел хххvii. набат

Владимир Короткевич
Начало: "Слово двух свидетелей" http://www.proza.ru/2014/07/10/946 

Предыдущая часть: РАЗДЕЛ  ХХХVІ. «Что любят мерзавцы, или шпион»   http://www.proza.ru/2014/09/02/1542


                Короткевич В.С. (26 ноября 1930 — 25 июля 1984)

                РАЗДЕЛ  ХХХVІІ. Набат

                (Евангелие от Иуды)
                (перевод с белорусского языка)


                плакаў, мора ўбачыўшы. Я плакаў,
                Калі з каўчэга зноў убачыў сонца.

                Міф аб Утнапішціме




Святой службе и вообще церковной и магистратской, элите, равно, как и нобилям, было о чем беспокоиться. 13 августа многотысячная толпа вышла из Вильни на городенскую дорогу. Некоторые летописи говорили позже о «богомольцах», но на самом деле толпы были далеко не такие однородные. Кроме пилигримов, были тут ремесленники с севера (давно уже у них не было работы), наемники, рассчитанные по окончании жнивья, молодежь с хуторов, школяры, но главную часть толпы составляли беглецы из разорённого, выжженного татарами юга и срединных земель Белой Руси. Вряд или им в это время было до богомолья. Просто и в Вильне они не нашли хлеба для животов и зерна для пустых своих нив. Нельзя было купить даже за деньги, которые приобрели они дерзостью Юрася Братчика, речёного Христа. Был неурожай.

Они шли, лишь бы идти. Большинство не знало, куда податься, и тронулось на городенскую дорогу, ведь на нее вышел Христос с апостолами.

Двигала ими не цель, а невозможность оставаться на месте.

А главное, всеми этими тысячами двигал голод или призрак близкого голода.

Ничто еще не предрекало следующих событий, когда они, оттопав в тот день около сорока (немереных, конечно, ни ими, ни кем вообще тогда) километров, стали ночлегом у какой-то небольшой деревни. Уныние владело ими. Утром часть хотела идти на север, в балтийские города, часть на юг, поскольку надеялась, что убежало много народу, что юг сильно обезлюдел и магнаты, с безнадеги, будут дорожить рабочими руками. На Городню почти никто не хотел идти. Знали, как связываться с отцами церкви и присными.

И, возможно, ничего бы не было, если бы приказ об анафемствовании  прибыл в деревенскую церковь днем позже и не встретился тут с человеком от Иллюка, который спешил в Вильню, не зная, что Христос вышел из нее, что он уже тут и, главное, не один.

Случайность, подготовленная голодом, нашествием, жадностью богатых и сильных, сделалась вдруг закономерностью и принесла через некоторое время свои страшные, кровавые и величественные плоды.

На стоянке уже догорали костры (ночи после дождей стали теплые, словно в июле, а готовить очень не было чего), когда в церкви, на отшибе от деревни, запылали окна, а через некоторое время послышалось пение.

Из любопытства люди двинулись туда, услышали страшный, утробный рык дьякона, знакомые слова о прокажении, удавлении и мгновенной смерти разных там врагов человечества, поняли, что идет анафемствование, а потом расслышали, что анафему поют человеку, который побил татар (о его выходках в Новоградке они, конечно же, не знали, а если бы и знали, то не поверили бы), разогнал торговцев и вот как раз сейчас дал им денег, человеку, какой стоит среди них и даже с интересом слушает страшные, глухие, закостенелые слова проклятий.

Толпа застыла.

Они бы, конечно, меньше были потрясены, если бы знали, что анафему поют повсюду, куда достигнет лапа святой службы и городенских попов.

Но они в то время не думали об этом. Для них именно в этой вот деревянной церкви, что торчала перед глазами, воплотилось сейчас главное зло.

— Слышишь? — спросил волковысский мужик.

— Это они за твое добро, Христос, — сказал седоусый.

Толпа молчала, но еще не знала, что делать. Какой-то серый человек, весь гибкий, словно бескостный, услышав имя, названное седоусым, протолкался через толпу и стал, глядя Юрасю в рот тусклыми, словно в крота, глазами. Ждал.

— Плюнь, — сказал Раввуни. — Был злодей — был как раз. Стал Христом — значит, анафема. Закон.

Серый, словно услышав подтверждение, начал незаметно заходить сбоку от Юрася, где плотнее всего стояла толпа. Лицо его был словно слепое и не вызывало никаких подозрений. Длинные рукава прятали руки.

Неизвестно, чем бы кончилось молчание, если бы серый вдруг не бросился вперед. Это было сделано молниеносно, никто даже не успел понять, в чем дело. На мгновение он как бы прилип к Христу, в мгновение ока выхватил руку с чем-то блестящим, прижатым к запястью и предплечью, и сверху вниз нанес скользящий, страшный, на волос от тела, мастерский удар.

Потом он выдернул блестящее (слепое лицо его сияло неслыханным, фанатичным экстазом) и прорыдал в триумфе и самозабвенности:

— Лотр!.. Церковь святая! Прими врага!

Христос обернулся и, шатаясь, смотрел на него. Все это случилось так быстро, что не могло бы пройти время даже между одним морганием век и вторым. Серый рассчитано перехватил нож (никто не заметил как) и ударил на этот раз снизу. Но на этот раз он не успел: Юрась стукнул его ногой по руке, выбил блестящее и ударом в лицо свалил на апостолов. Серого схватили.

— Волки Божьи! — в экстазе, с пеной на губах кричал серый. — Рвите! Терзайте!

— Лотр? — все еще шатаясь, переспросил Христос.

— Смотрите на звёздный мой час! — распинался фанатик. — На страдание моё! Смотрите, вот рвут меня, но поражён сын Велиала!

Все смотрели на него и на землю. На ней ртутным, немного искривленным языком лежал страшный зарукавный клык — уменьшенная копия меча для боя в тесноте. Уменьшенная и, конечно, рассчитанная на удар одной рукой.

— Чего же ты не подаешь?! — хрипел схваченный. — Падай! Падай! Душа твоя уже в пути.

— Мастер, — даже с некоторым уваженьем сказал Христос. — А падать мне — зачем же?

Народ ахнул только тут.

— Бессмертный? — фанатик обвис.

— Не действует, — загудели голоса. — Конечно, не действует. Знал бы, на кого руку поднимать.

И опять молчание. И опять люди услышали, как дьякон на верхних нотах, почти срывая голос, возглашает:

«Ан-на-фем-ма-а-а-а».

— Хлопцы! — завопил вдруг молодой. — Так это что же?! Его гнать будут, проклинать, а мы молчим? Он заступается, а мы молчим? На него нож именем церкви заносят, а мы молчим? И когда они Бога клянут, когда нож на него заносят — что дома их, как не гнезда дьявола?!

— Разрушить! — подхватили голоса.

— По бревну разнести!

— Гони их из крысиной норы!

Толпа ринулась к церкви.

Через некоторое время вся она, от фундамента до колокольни, ярко пылала: на стены вылили несколько ведёрных бутылей с растительным маслом. Остальные глухо бухали в подклети. Пламя, нашедши тягу в колокольной трубе, начинало лизать колокола. В трубе крутилось и ревело, как в аду, и тромб воздуха, все время усиливаясь, начинал колыхать колокола. Иногда они глухо вздыхали.

Серый смотрел на огонь ненавидящими, словно слепыми, глазами.

— А с этим что? — спросил молодой.

— Бросить! — кричали отовсюду. — В огонь!

Десяток рук схватили его и понесли к пожарищу, подняли, начали раскачивать.

— Стой, — сказал Христос.

Удивительно, его услышали сразу.

— А что, плохое из него будет жаркое, хлопцы? — улыбаясь, сказал он.

— Да нельзя сказать, чтобы самый вкус... — усы седоусого шевелились.

— То пусть он немного еще жиру нагуляет, сморкач, — сказал Христос. — Будет знать, как со своими игрушками в серьезный разговор лезть.

Люди освобождено захохотали.

— Пусть поплачется у тех, кто послал, дурак несчастный. Может, ему цыцу дадут.

— Нет у них.

— А черт его знает. Там у них один Лотров причётник есть, римлянин, то, ей богу, не разберешь, кто у них там мужик, а кто баба.

— Убей, — хрипел брошенный. — Убей, сатана.

— Иди, — сказал Христос, — иди, пока не передумал. Вишь, с ножиком ему обойтись, будто в свайку сыграть. Это же подумать, руку на человека!

Брошенный лежал, как мешок с тряпками. Все смотрели. После он поднялся и медленно, не своими ногами, пошел прочь от огня, во мрак.

— Иосия, — сказал Христос, — а ну, пройдем.

Они спустились по откосу к самому крайнему костру, над самым ручьём. Люди остались около церкви смотреть на огонь.

— Нет, брат, на свете лучшего зрелища, чем пожар, — с уважением к ним сказал Христос. — Когда, конечно, горит не твой дом.

Подумал и добавил:

— Когда горит не человеческий дом.

И сел, сбрасывая хитон.

— Посмотри, что это у меня на спине.

Иуда ахнул. Хитон густо набряк кровью. Сорочка была, хоть выжимай.

Обмывая тело, иудей сказал:

— Во-первых, я удивляюсь, как терпел? Во-вторых, я удивляюсь, как это все так обошлось? Просто глубокий парез.

— Нельзя показывать крови, понимаешь. — Школяр заскрежетал зубами, когда сушенная трава-кровянка легла на рану. — А насчет второго, то правильно удивляешься. Большой мастер наносил удар. Надвое располосовал бы, если бы не повезло.

— Хорошее везение. Дали было по шее, но повезло, успел уклониться. Крутанулся, и всего-навсего и выбили, что восемь зубов.

— Повезло. Заживет, как на собаке. Повезло, что клык взял. Смертоносная дрянь, не спасешься. Но искривленная. Что касается руки, что и к телу прилегает... О-ох! Когда встретит преграду — скользнет, и все. А я в платье там двадцать золотых крепко зашил. Ты, котелок, всегда ничего не утаишь, раздашь, а вдруг стражу подкупить придется или коней достать, когда смерть на плечах висеть будет? То-то же ведь! А еще говорят, что деньги — от дьявола.

Когда они вернулись к пожарищу, толпа как-то странно молчала.

Все смотрели на них.

— Ну, поговорили? — спросил седоусый. — Теперь что?

— Не знаю.

— Должен знать, раз Бог, — лицо молодого было страшным.

— А если я школяр?

— Все мы школяры у Отца Небесного, — непоколебимо сказал седоусый.

Страшная сила была в его словах и пристальном взгляде.

— Я человек.

— И сын Божий был человек, — глаза у седоусого были как угли, может, от зарева.

— И я...

— Брось, ты и тогда боялся, как в первый раз приходил. Это ничего. Мы тебя в обиду не дадим.

— Не знаю, о чем говоришь ты. — Христос чувствовал, что его затягивает, что дороги назад нет.

— Врешь, знаешь, — прорвало вдруг седоусого. — Должен быть Бог, раз нам эдак скверно, раз нам — смерть. — Горло его раздувалось. — Не смей ношей брезговать.

— Сбросишь ее с плеч — конец нам, — горячо зашептал молодой.

Фома вдруг крякнул и встал:

— Вот что, хлопчики. Я полагаю, это в вас дух Божий вселился. Чего спрашивать, раз все вы про одно сейчас подумали. А раз все про одно — от кого это, как не от Него? Ну и действуйте себе, чего к Богу по мелочам пристали? Все равно, как старая баба: «Боженька мой, сделай, светленький, чтобы мой петух кур моих удачно топтал, чтобы не было более болтунов, чтобы цыплятки крапивку хорошо клевали». А Богу только и дела до того петуха и то того, что баба, глупая, нового не купит. Хоть ты самому тех кур топчи.

Хохот.

— Думаете об одном, что хлеба нет — и он про это думает. Что весь хлеб в определенном месте и его надо взять — и эта мысль от него. Что надо нам, пока нас много, не по домам идти, а туда, ведь раньше сева взять надо хлеб, чтобы было чем сеять. И заодно и виновников голода за шиворот потрясти.

Радостный, общий крик взвился над пожаром.

— Спасибо, Тумаш, — тихо сказал Юрась. — И им и мне надо туда. Только сам, без тебя, без этого крика, я бы их туда не осмелился звать. Стыдно. Словно ради себя на смерть веду.

— Ну и дурак, — сказал Фома. — Не за что. Слышишь, как кричат?

— Милый, — тихо и горячо сказал седоусый. — Пойми, все равно. Д о л ж е н   б ы л   т  ы    п  р и й т и.  Бог... Черт... Человек... Все равно. Но не поверим мы, что ты не Бог. Не потому, что чудеса твои видели. Потому, что безверие нам сейчас — смерть.

И он понял, что все сделалось так, как должно было быть и как хотел он сам. Неизвестная сила привела его сюда, чтобы наступило это мгновение, и уже сам он ведет или его ведет многотысячное предначертание — все равно. Он поднял руки.

— Люди, — тихо сказал он. — Дети мои! Народ мой! Одна у нас дума, и нет больше силы моей терпеть, как нет ее у вас. Теперь — до конца.

Молчание. Ведь Юрась поднял руки.

— Хлеб в Городне. Но я не хочу думать, что идем мы за единственным хлебом. Не хлеб они взяли в свой Вавилон, в гнездо гадючье, а хлеб доброты вашей, милости, доверия. Не только тот кусок, что несете в рот, а тот, какой дали бы нищему, соседу, у которого вымерзла нива, брату из соседнего села, брату, который пришел с земли, на какой голод. Нет им за это прощения, где бы ни спрятались — в доме совета, в собрании, в монастыре, в церкви или костеле. За оскорбленную веру в доброту человеческую — нет прощения, вы еще поймете это. За то, что каждый день там распинают человека, прощения нет. Мог бы я вам сказать словами писания, вроде: «Очищают внешность чаши и блюда, а внутри полные они грабежа и неправды». Или: «Обходят они сушу и море, чтобы склонить хотя одну душу, хотя одного, и, когда это случается, делают его сыном ада, вдвое худшим, чем сами». Но зачем мне говорить вам это? Писаний на земле много. Правда человеческая — одна!

В этот момент, видимо, обрушился алтарь и арки притворов. Ужасный порыв ветра рванул в трубу колокольни, и от него на ней глухо, беспорядочно, страшно,  забухали, заревели колокола.

— Вот и набат, — сказал седоусый.

Это действительно было похоже на нечеловеческий, могучий набат. Ревела словно сама земля.

Продолжение "РАЗДЕЛ  ХХХVІІІ. ...И что мерзавцы не любят, или церковь воинствующая"  http://www.proza.ru/2014/09/03/1035