Ёдя

Елистратов Владимир
Владимир Сергеевич Килькин – пенсионер. Ему восемьдесят два. И все восемьдесят два года он – «Ёдя».
Ёдя – сухой, жилистый, невысокий, коротко стриженный старик. Лицо римского патриция. Чем-то напоминает Цезаря. На аристократическом носу – с горбинкой – старые роговые очки от дальнозоркости. В очках – огромные серые глаза, как две любопытные рыбины.
Когда он был совсем маленьким, где-то лет семьдесят семь-семьдесят восемь назад, взрослые его спрашивали:
- Тебя как зовут, мальчик?
- Ёдя.
- Как-как?
- Ёдя.
- Лёня, что ли?
- Не-е-е… Ёдя…
- Лёша?
- Дядя, ты дуяк? (или: - Тётя, ты дуя?)
- Что?!! Да как ты…
- Я – Я-ё-дя! Допёйло?
Пауза
- А! Володя, что ли?..
- Ну, съява богу, досло…
- М-да, ну, ты, мальчик, и Ёдя!..
Потом Ёдя научился очень хорошо разговаривать. Но и в семье, и в детском садике, и в школе его все по привычке звали Ёдей. Или Ёдькой.
После школы Владимир Сергеевич Килькин поступил в ремесленное училище. Ёдя выучился на токаря. Токарь высшего разряда дядя Ёдя больше полувека проработал на заводе. Женился, стал папой Ёдей. Дважды. Потом – дедой Ёдей. Четырежды. И один раз – прадедой Ёдей.
Сейчас они с женой, бабой Феней, конечно, на пенсии. Живут в Москве, в соседнем с моим доме. Дети, внуки и трехлетний правнук, которого - по новейшей моде – назвали то ли Елизаром, то ли Святополком… виноват, забыл, - словом, все потомки их регулярно навещают.
У деды Ёди, несмотря на то, что он университетов не кончал и диссертаций не защищал, всю жизнь была одна страсть – к чтению. И в восемьдесят два эта страсть ни капли не угасла.
Ёдя читает все – романы, словари, журналы, учебники, стихи. Но особенно Ёдя уважает толстые романы. Он говорит: «Большому роману мозг радуется». И самое удивительное, что Ёдя всё или почти всё запоминает. Имена персонажей, кто, что и кому в какой главе сказал и тому подобное. А потом это «всё» складывается у него в голове в самые неожиданные пазлы-рассуждения. Всегда – философского содержания.
Скажу вам честно: раньше, в молодости, я сам очень-очень любил толстые книги, а вот женщин, наоборот, любил худеньких.
Теперь – все наоборот.
Толстые книги испортили мне зрение и, клянусь, не сделали ни капли умней. А худые женщины – особенно те, которые любили читать толстые книги, курили и все время употребляли слово «безумно» - подорвали психическое здоровье.
Про худых женщин, которые сами пишут толстые романы, я вообще молчу. Я в ужасе от этих женщин. А ведь их сейчас так много! Значительно больше, чем полных мужчин, пишущих короткие рассказы.
Нет, сейчас я боюсь читать толстые книги и боюсь худых женщин. Я почти не читал никаких современных толстых романов, написанных худыми женщинами, и сам романов не пишу. Боюсь похудеть.
Помню, лет десять назад я решился прочитать-таки пару-тройку романов. Мне все говорили: надо читать Пелевина, Сорокина и Акунина. Что-то вроде: «Ленин! Партия! Комсомол!»
Я взял по одному роману этих в общем-то хороших (это – честно!) авторов и прочитал.
А потом ночью мне, несмотря на всю их хорошесть, приснился кошмарный сон: будто приходят ко мне три жирных здоровых амбала в наколках и с бугристыми лысыми черепами и говорят: «Мы – романы Пелевина, Сорокина и Акунина. Сейчас мы тебя будем душить». И душили меня всю ночь.
Всё, с тех пор я больше на всякий случай не читал ни одного толстого романа.
Я принципиально пишу только короткие рассказы. Потому что коротким рассказом трудно кого-нибудь задушить. И мне всегда мерещится примерно такой идеал: мой короткий рассказ читает, грациозно держа в руке (с непременно оттопыренным мизинчиком!) кусочек малинового зефира, голубоглазая жизнерадостная женщина и улыбается ямочками на щеках цвета малинового зефира. Откусит зефир – улыбнется. Улыбнется ямочками – откусит. А иногда – чем черт не шутит! – вдруг даже засмеется. А смех у нее такой звонкий и уютный, как фарфоровый колокольчик. А за окошком теплый золотой одуванчик мартовского солнышка. А мартовское небо за окном голубое-голубое, как глаза моей читательницы. И птички за окошком фарфорово перезваниваются.
Вот такой у меня идеал. Вот такая у меня тайная греза.
И не будь вот этих наивных мечтательных зефиров, колокольчиков, ямочек, одуванчиков – не писал бы я никаких рассказов. Потому что рассказу нужен человек. А человеку – рассказ.
Нет, конечно, все эти обобщения насчет комплекции, книг и женщин более чем условны. Встречаются на свете и худенькие зефирные хохотушки, и толстые мрачные сколопендры, вгрызающиеся, так сказать, в Вечность своими бесконечными толстомясыми романами.
Бывают и толстые романы, которые заглатываешь мгновенно, как воздушную зефирку.
И короткие рассказы бывают бесконечными и скучными, как зловещие рекламные паузы. И все же, все же…
У Ёди жизнь сложилась более органично и счастливо, чем у меня. Он в юности сразу, минуя худых писуче-курячих демониц, женился на полненькой симпатичной и доброй Фенечке, а начал – как юный читатель – с коротких рассказов Аркадия Петровича Гайдара. А потом втянулся и дочитался до толстенного романа Семена Павловича Бабаевского «Кавалер Золотой Звезды». И пошло: Томас Манн, Леонид Леонов, Эрнест Хемингуэй и т.д. и т.п. Вплоть до всяких Борхесов и Кортасаров, которых я лично читать не могу: не понимаю ничего. Ёдя тоже, думаю, ничего не понимает, но, видно, вычитывает там что-то свое, сугубо Ёдинское.
Вообще интересно: я люблю короткие рассказы, а говорю долго и витиевато, а Ёдя любит толстые романы, а говорит коротко и ёмко. Правда, не всегда прилично, но зато всегда – убойно.
Ёдин язык обладает каким-то особым свойством: он как будто какой-то заразный. В хорошем смысле: заразительный. Скажет – и слово тут же прилепится к тебе. И даже ночью снится.
Еще когда Ёдя был школьником, учительница по русскому языку и литературе как-то раз задала такое задание: ученикам представлялось начало какого-нибудь известного фразеологизма, и надо было его закончить.
- Килькин! – сказала учительница.
Ёдя встал.
- Ну, Килькин, готов?
- Готов, Роза Вениаминовна. Пионер всегда готов.
- Ну-ну. Сейчас посмотрим, Килькин, какой ты пионер. Так, Килькин… «Близок локоть…» Ну, Килькин, давай…
- А нога далеко, - не задумываясь выдал Ёдя.
Класс, конечно, покатился со смеху. И Ёдино «а нога далеко» стало крылатым выражением до конца школы. Его вставляли везде. Кто-нибудь скажет, к примеру:
- Надька у нас самая красивая в классе.
И тут же кто-нибудь:
- А нога далеко-о.
Маразм, а все смеются.
Или:
- Что-то у меня голова болит.
Тут же:
- А нога далеко.
И так далее. Чего такого особенного было в этой «далекой ноге» - не ясно. Мистика, да и только.
Когда Ёдя учился в ремеслухе и жил в общежитии, у ребят все время была гора немытой посуды. Кто-то свою вымоет, кто-то забудет. А так, чтобы мыть посуду организованно, – никак не выходило. И однажды Ёдя сказал:
- Ну что, ребзя, будем посуду по очереди мыть, или, как волки, каждый свою?
И это Ёдино «как волки» сразу стали вставлять везде:
- Что это вы тут сидите, как волки, курите?..
- Напились вчера, как волки…
- Пойдем, что ли, в клуб, как волки, потанцуем…
Правда, посуду по очереди мыть так и не стали, а вот с языком поиграли. Примерно как сейчас в Думе. Россия…
И у меня тоже: после бесед с Ёдей все его словечки тут же застревают в голове, словно вбили гвоздик в мозг – и намертво.
Ёдя любит, особенно ранней весной, выйти под молодое мартовское солнышко во двор, сесть на скамеечке, положить рядом с собой стопку книжечек самого пестрого свойства и сидеть-почитывать. болтать, если кто подсядет. Греться на солнышке. У меня из окна просматривается
Ёдин двор, и если я вдруг вижу сидящего на скамейке Ёдю, я обязательно выхожу подзаразиться его речью.
Помню: март, воскресенье, Ёдя на своем книгочейском посту. Я спускаюсь во двор:
- Привет, дед Ёдь!
- А! Здрав будь, бумагомарака! Пришел к деду Ёде фольклор собирать?
- Пришел. Пустишь?
- Так лавка-то не покупная. Давай, доярка-фольклорист, клади мягкое на твердое.
Я сажусь:
- Что это у тебя тут, дед Ёдь? - киваю я на книжки. Ёдя берет одну из них, открывает, характерным жестом бьет костяшками по титулу:
- Ахматова. Анна Андреевна.
- Во как!.. И что, нравится?
Ёдя усмехается:
- Складно. Да всё про одно.
- В смысле – про любовь?
Ёдя некоторое время хитро смотрит на портрет Анны Андреевны и вдруг с совершенно Ахматовской интонацией декламирует:
- Я наде-ела перча-атки на но-оги…
Пауза. А затем с изумлением:
  Отчего я сегодня грустна?!.
Я смеюсь.
- Знаю я таких баб-самоедок. Масштабом, конечно, пожиже, чем эта рифмачиха. Да не в масштабе дело. Трудно им. Скулеж от гордости. А потом скулежом же своим и гордятся. Бег, так сказать, по кругу. То-то дело моя Фенька. Молчит, молчит – и скажет. Я на свои юбилейные восемьдесят-то набрался, ничего не помню. Фенька мне потом рассказала. Говорит, просыпаюсь я утром чуть не в белочке. Гляжу на Феньку, как черт на образа, и спрашиваю ее: «Ты кто?» Вот как уелся деда Ёдя-то: жену родную не узнал. А она мне весело: «Мы – трудолюбивые хоббиты». Я говорю: «Тогда ладно». И опять заснул. Вот так Фенька!
- А как тебе, кстати, дед Ёдь, про этих хоббитов? Ты про них читал?
- А как же. Тут все ясно. Лечился дядя.
- Кто?
- Толкин. Нашаманил огород… Знаю я таких. Ушел в себя – приду не скоро. У меня сосед – Терентьев, Василий Семенович, – спичками стены обклеивает. Уже полкомнаты обклеил.
- Зачем?
- Голову свою лечит. У него все четко: либо депрессия с запоем, либо – спички. Таких много. Вот еще один такой же.
Ёдя открыл вторую книжку, стукнул костяшками по титулу:
- Владимир Сорокин.
- О Господи! И этого ты, дед Ёдь, читаешь?
- А как же. Кружевница еще та… Только эта – буйная. И с вы…бончиком. Смотрите, мол, как я умею: хошь лезгинку, хошь семь сорок. Хоббит Терентьев – он мирный. Дудит в свою дуду, как удод. А этот, как буйный попка, - на все голоса вещает. Типа Максима Галкина. И, главное, на какой голос эта Сорока ни кричит – все на пиписочный аршин меряет.
- Это как это?
- Как Зигмунд Фрейд.
- Ты и этого?..
- В обязательном порядке. «Толкование сновидений» - это как дрелью в ухе. Я вообще всех этих буйно-невсебешных очень даже люблю читать.
- А зачем? Ведь это всё…
- Нет, не «всё». Почитаешь-почитаешь, а потом глянешь на белый свет и подумаешь: Господи, как же хорошо, что вся эта пискина галиматья только в книжках. Вокруг-то – небо синее, птички, детишки, воздух свежий, люди добрые. И – жить вдесятеро хочется.
- Значит: ты их читаешь как бы для контрасту?
- Для него и читаю. Вроде как экскурсия в дурку или как козла на время в дом впустить. Хотя густо пишут эти оглашенные, не спорю. Ну, другое дело – вот эти сурьезные ребята.
Книга. Титул. Костяшки:
- Вона! Лев Толстой. «Анна Каренина», - с гордостью сказал Ёдя. – Лев он и есть Лев. Царь прозы.
- Ну, это да! – говорю я. – Толстой – это Толстой… А тебе, дед Ёдь, кто больше из классиков нравится – Толстой, Достоевский или Чехов? – задал я, надо сознаться, очень глупый вопрос.
- Тут сравнивать никак нельзя, - сразу и решительно ответил Ёдя. - Толстой – это что?
- Да, что?
Ёдя покачал головой, крякнул:
- Толстой – это …
Ёдя набычился, сдвинул брови, стал энергично писать что-то воображаемым пером в воздухе и бубнить:
- Бу-бу-бу… бу-бу-бу… И так – три тысячи страниц.
- Так. А Достоевский?
- Достоевский?
Ёдя подумал, затем сел на краешек скамейки, точно как памятник у библиотеки Ленина, и раскачиваясь взад-вперед, испуганно запричитал:
- Ай-ай-ай… ай-ай-ай…
- Так. Кажется, понятно. А Чехов?
- А Чехов – это вроде как…
Ёдя сделал скептически-недоверчивое лицо и, качая головой, хмыкнул:
Гм… ну-ну… И – искра огнистая в пенсне… Примерно так я мыслю…
«Ёмко», - подумал я с завистью.
- Теперь уже так никто не пишет, как эти трое.
- А почему, дед Ёдь?
- Мелеем и сохнем. Как Арал. Раньше хотели, чтобы Бог был близко, а теперь на уме всё рупь да писка. Ты когда-нибудь сок березовый пил? Натуральный.
- В детстве.
- Вот. А теперь кто его пьет? На Фанте Спрайтовне Кокаколовой Анну Аркадьевну Каренину не набубукаешь и на Марсе и Сникерсе «Преступление и наказание» не найайкаешь.
- Это ты, дед Ёдь, про глобализм, что ли?
- Глобализм – это что? Слово. Пустое, как дупло. Вроде какого-нибудь «секса», ети его мать. У меня вон в коробке из-под чешских ботинок лежат японские блёсны, чтоб русскую рыбу леща ловить в реке Оке. Вот тебе и весь глобализм. Много слов, да ёрш – весь улов. Ерунда все это. Тебе наша калининградская немчура Монька Кант что сказал? Есть небо со звездами надо мной и мир духовный во мне. А остальное – тлень и финтифля. Путаник был, конечно, Монька этот. Но тут – попал. Ладно. Пойду Феньку мою встречать. Она из полуклиники должна сейчас возвращаться. Ну, будь здоров, бумагомарака. Надоил матерьяльцу-то? Давай, иди, фиксируй меня, сказочница.
- Пока, дед Ёдь. Спасибо.
- И тебя тоже Он «спаси».
Ёдя собрал книжки в авоську и бодро пошагал в сторону поликлиники.
А я быстро-быстро пошел записывать все, что мне наговорил Ёдя.
Что запомнил, записал. Если что забыл – не обессудьте, разлюбезная небесно-зефирно-фарфоровая моя Грёза…
P.S. А все-таки хорошо, что в русском алфавите есть прекрасная буква «Ё».