Надо спать...

Александр Ивлин
    1.
В среду я   получил из Ульяславля от брата письмом-бандеролью  новый  номер возрождаемой у них в области газеты «Литературный Ульяславль». Сокращённо – «ЛУ».
Мы с братом частенько переписываемся по электронной почте. Освоили эту премудрость.  Брат писал мне ещё полгода назад, что у них затевается  интересный проект издания литературной ежемесячной газеты. Совершенно бесплатной  для населения. С целью пропаганды творчества местных литераторов, поддержки талантливой   молодёжи.
           Я тогда скептически отнёсся к новости… И-ошибся…
           «ЛУ-1» вскоре вышла.
    Когда я прочитал «ЛУ-1», то  прямо-таки впал в умиление, меня самого удивившее и смутившее: есть ещё оказывается на свете и таланты, и их щедрые, бескорыстные поклонники!
    Есть ещё истинные доброхоты  культуры  в наше время, исковерканное всяческими  скрытыми и открытыми  поползновениями на извлечение корысти!
Есть чиновники, озабоченные одним – развитием чистого искусства, бережением родников и родничков подлинной, незамутнённой красоты, добра, милосердия, нравственности и духовности!
        И было при этих мыслях мне, человеку давно не сентиментальному, заметно душевно очерствевшему в последние десять быстро промелькнувших лет, хорошо и радостно-волнительно.
Больше всего меня поразило полное отсутствие в «ЛУ»  надоевшей во всех газетах и журналах, центральных и местных, навязчивой рекламы товаров и услуг и какой-либо «политической упаковки-довески» к стихам, прозе и очеркам ульяславльских авторов, по преимуществу молодых и малоизвестных.
                2.
Звонок «сотового», нарастающим шипяще-свистящим зудом с колокольными звонами, прервал мой сладкий затянувшийся субботний сон. В субботу, лёгши накануне спать поздно, я решил встать без будильника, когда сам проснусь. И вот «на тебе» – надрывный, истеричный непрерывный хрип-гуд   «сотового»!..
С трудом выбираясь, словно из глубокой ямы, из утреннего сна, со стремительно нараставшей внутри  тревогой: «Наверно на работе что-то опять случилось!»,   хватаю  «сотовый»…И с огромным облегчением слышу из него весёлый, доброжелательный, спокойный голос брата:
«ЗдорОво! Привет из Ульяславля! Как дела? Разбудил? Ну, уж извини, пожалуйста. А ты чего это так долго тянешься? Я думал, ты уже где-нибудь в это время в лесу, на лыжах…».
Мои напряжение и тревога  так же быстро, как появились, исчезают, и я шутливо, зевая, начинаю укорять брата, что это он - виновник моей бессонницы в течение этой  недели, и это по его милости я должен в субботу отсыпаться, вместо того, чтобы в выходной день  с утра любоваться солнышком и дышать свежим воздухом на стадионе или в лесу.
- Это как это? А я -то тут при чём? –  шутливо недоумевает брат.
- А ты зачем прислал  второй номер  «Литературного Ульяславля» целиком? – притворно сердито спрашиваю я. – Мог бы присылать вашу «ЛУ» частями, страниц по десять! А то вот я вынужден был три  дня и три ночи последних, забыв про сон, читать эту занимательную газетёнку.
И тут брат неожиданно прерывает мои излияния и огорошивает меня:
- Подожди. Я тебе как раз собственно и звоню  из-за «ЛУ». Тут у меня вчера встреча состоялась. С Русланом Юрьевичем Глазкиным. Ну, ты знаешь, главным редактором «ЛУ». Так вот, я ему и сказал, что ты тоже давно пишешь, но нигде не печатаешься. И ты, знаешь, он прямо вцепился в меня! Подробно о твоих писаниях расспросил всё. Ну, я ему сказал о тех твоих рассказцах, что ты мне показывал.
 «Пусть присылает! – говорит, - обязательно напечатаем! Вот к концу месяца - говорит, -  как раз очередной номер готовим. Если дней через десять пришлёт, то прямо в этом номере и напечатаем!»
Звонок брата лишил меня выходных.
Я, конечно, сразу попенял ему,  зачем он обо мне говорил с Глазкиным. Сказал, что я давно всё забросил и ничего не пишу. И, вообще, как это он вспомнил про какие-то рассказы, которые я ему давал посмотреть лет 10-15 назад - точно и сам я уже не помню когда!
  Но моего брата не так-то просто чем - нибудь смутить. Он относится к разряду тех людей, которые обладают настоящей мужской основательностью и невозмутимостью. Брат щедро наделён природой  огромными запасами доброжелательности, добродушия, спокойствия и выдержки, которые всегда помогали ему  ладить практически со всеми людьми во всех ситуациях, с какими бы ни сводила его судьба. Самыми желчными и сварливыми.    
Выслушав мои эмоциональные «филИппики», он перевёл разговор на мои семейные дела. Поинтересовался ценами на продукты в городе. А заканчивая разговор, в свойственной ему манере, спокойно и добродушно, сказал:
«А над предложением Глазкина ты подумай. Ведь не обязательно тебе что-то новое писать. Можно прислать, например, твой рассказ про рыбку. Я вот давно его читал, а до сих пор нередко вспоминаю. Рассказик с большим  смыслом. Ну, всего хорошего! Всем своим от меня привет передавай!».
Звонок брата занозой ныл в моём мозгу часа три. И к обеду, часам к двум,  измаявшись, я, что говорится, «созрел». А почему бы и впрямь  что-нибудь не послать этому Руслану Глазкину? Что я за Солженицын такой, чтобы всё написанное десятилетиями где-то хранилось, лежало, пропадало? Почему бы и ни послать  Глазкину хотя бы, действительно, эту свою «Рыбку»? 
А дальше случилось то, что часто со мной  случалось.
Загоревшись «идеей», я начал искать свои давнишние листы с рассказом «Рыбка». Я знал, что я их не выбросил, и они где-то должны быть под рукой. А они всё никак не находились. На их поиски, зациклившись на неожиданной и малозначащей «идее», я и потратил оба выходных дня.    
Перевернул всё - листов нигде не было!
 Я искал их у себя в комнате, в квартире, в документах, в гараже, в сарае – их нигде не было!..
 И только в конце воскресного дня,  когда стремительно начали синеть и чернеть стёкла в окнах квартиры, я их нашёл там, где и не думал найти –  у себя «под носом»: в нижнем ящике своего письменного стола под старой газетой, положенной на дно ящика в качестве подстилки.
Разозлённый, раздосадованный долгими бесплодными поисками, я устало сидел на стуле в своей комнате, держа в руках три пожелтевших от времени листочка в клеточку из общей тетради большого формата, старательно исписанных моим крупным, неуклюжим почерком – мой давний-предавний рассказ «Рыбка» с подзаголовком «Глубокие размышления на мелководье»…
В те пять часов, пока я печатал на компьютере текст «Рыбки», дорабатывал его, выверял отдельные слова,  менял явно нелепые выражения и обороты, все обстоятельства, связанные с историей создания и непоявления в печати незамысловатого рассказика-притчи, рассказика-сказки, всплыли в моей памяти с удивившими меня подробностями и деталями.

                3.
Она, звали её Ириной,  редактор заводской многотиражки «Тракторостроитель», была удивительной.
Молодая девушка лет двадцати пяти, она вся сияла счастьем и весельем, как ослепительное июльское солнце в разгаре дня. Статная, ладная, спортивная, она, появляясь, буквально освещала всё вокруг.
На её круглом лице с здоровым румянцем на обеих щеках неизменно была жизнерадостная, доброжелательная, широкая улыбка. Белели- сверкали при улыбке на её лице ровные, как на подбор, будто фарфоровые, зубки. Её круглые большие глаза занимали, казалось, пол-лица, как у пластмассовой неваляшки, и всегда были широко распахнуты и полны неиссякающего, радостного, будоражущего света,  изливавшегося щедрыми потоками на всякого, на кого она смотрела, и на всё, на что бы  она ни  смотрела.
А она всегда при разговоре смотрела собеседнику прямо в глаза своими возбуждённо сияющими, удивительными глазами, цвета напоённого солнечным светом майского листочка, и при этом часто взмахивала длинными и прямыми, как стрелы, редкими  ресницами, отчего её огромные глаза становились ещё огромнее и буквально поглощали, растворяли в себе любого собеседника, заставляя его забыть обо всём на свете и утонуть, как в ласковом, тёплом море в сияющих, нежнозелёных глазах девушки.
А какие у неё были волосы! Пышные, лёгкие, мелкокудрявые, с золотистым блеском, они украшали её голову не то великолепной короной, не то золотистым облаком,  не то своеобразным нимбом счастливой кипучей молодости.
Нет, она вовсе не была красавицей!
Черты её лица были самыми простыми, вовсе не утончёнными и не изысканными. Но при виде её думать о том, красива она или некрасива, тебе не оставалось даже мгновения!
Она сразу захватывала всё твоё внимание, как захватывает в свои водовороты и водоворотики  весенний ручеёк щепку. Только что щепка неподвижно покоилась на воде, но вот бугристая быстрая струя течения  ручейка подхватила её, и вот уже щепка стремительно понеслась в даль, уносимая весенним ручьём в неизвестность ,  часто  ныряя  и выныривая из воды!
Ирина появилась на заводе недавно. И сразу стала кумиром заводской молодёжи. Газета, которую в цехах мало кто читал, хотя её регулярно разносили по цехам и была она бесплатной, вдруг стала нарасхват!  Раньше  интерес вызывали только регулярно появлявшиеся в ней большие строгие портреты передовиков производства. Естественно,  интерес появлялся только среди тех  и только там, среди кого и где такой передовик  работал. Появление портрета «именинника» становилось непременным  поводом для зубоскальства его коллег по цеху в обеденный перерыв.
 А бесконечные серые колонки отчётов о выполнении планов, повышенных обязательствах, о процентах, цифрах - кому это было интересно? Никому! Одним начальников цехов, если только. Но, конечно же,  – не молодёжи.
Редактором газеты была до Ирины невысокая, худенькая женщина, с неприметным, невыразительным лицом, носившая  очки в большой  квадратной тёмной оправе, похожей  на мужскую. Она всегда ходила в строгих тёмного цвета костюмах. Была очень немногословной, и говорила всегда негромким, каким-то замороженным голосом. И вся она была какая-то внутренне замороженная. Строгая, чёткая, с ледяным, беспощадным взглядом  очков с толстыми двойными линзами, которые она никогда не снимала, она всем своим видом сразу внушала к себе чувство близкое скорее к страху, чем к уважению. Вокруг неё будто бы была незримая аура холода, отторжения. Как вокруг снежной королевы из сказки Андерсена. Удивительное дело - и  все портреты  передовиков, печатавшиеся в многотиражке, какими бы весельчаками и балагурами эти люди  ни были в реальной жизни, несли на себе печать незримой холодной ауры редакторши!
Я разговаривал с ней только один раз.
В школе я был замсекретаря школьной комсомольской организации, отличником. После школы, не поступив на журналистский факультет МГУ, я, преисполненный самых искренних и романтичных порывов, решил «приобщиться» к пролетариату, рабочему классу, пойти работать токарем на завод «Трактородеталь».
И вот став рабочим, я был буквально шокирован тем, что за полгода работы на заводе, мной, ни как новым членам коллектива, ни как человеком, ни как  комсомольцем, никто не заинтересовался. Я был абсолютно никому не нужен. Полгода бездушных, чисто автоматических, предельно формализованных отношений – так встретил меня трепетно обожаемый мной «рабочий класс».
В заводской и цеховой жизни как будто вообще не существовало никакого комсомола, культурной и общественной жизни.
 Была проходная, мой цех, в цехе мой станок, краснолицый, похожий на Фантомаса, низенький крепыш-мастер, с неисправимо порочными, циничными глазами и сладострастными, бесстыдно чувственными, всегда улыбающимися губами, раздевалка с облупленными  деревянными ящиками- кабинками для одежды, общий душ с заржавленными лейками. И всё.
Нет, перед проходной, на большой территории завода, в каждом цехе, на серых и  краснобурых  заводских зданиях висели лозунги, прославляющие компартию, её верного помощника комсомол, висели панно, на которых молодые рабочие с комсомольскими значками с силуэтом головы Ленина счастливо улыбались и звали к ударному труду, в светлое будущее, к выполнению гениальных решений очередного двадцать энного съезда КПСС. Такие же красивые девушки и юноши, но поменьше размером, были нарисованы на многочисленных стендах с информацией о славных делах заводских комсомольцев. 
Но всё это было - декорация, само по себе, не касающимся ни моей, ни чьей - либо из заводчан повседневной жизни.
Лозунги - лозунгами, панно-панно, стенды - стендами, а жизнь жизнью. 
Полгода я просуществовал на заводе, как робот-отшельник. Никому не было дел ни до моих волнений, ни до моих тревог,  радостей,  интересов.   
Утром я получал от мастера план-задание, наряд. Становился к станку. Нажимал кнопку. Начинал вращаться патрон станка. Ночью этот патрон вращался передо мной во сне,  и в меня летели из него, забытые мной в нём после затяжки кулачков, ключи. Я в ужасе просыпался. Засыпал. И опять передо мной вращался на жуткой скорости этот проклятый патрон…
Я больше не мог жить в такой пустоте, вакууме. Случайно прочитав в заводской многотиражке, что скоро состоится отчётно-выборная общезаводская комсомольская конференция  и что редакция ждёт предложений по улучшению работы комсомольской организации,  я написал о своём вакууме и своём пребывании на заводе всё, что я думал и бросил письмо в почтовый ящик редакции, висевший на здании заводоуправления. 
Вот тогда-то, буквально через день, и состоялась моя встреча с женщиной-сосулькой.  Утром, когда я подошёл к столу мастера, он неожиданно с какой-то подозрительно-уважительной вкрадчивой  интонацией в голосе сказал мне, чтобы я немедленно шёл в заводоуправление в редакцию многотиражки.
«Мне звонили насчёт  тебя. Тебя там ждут», - сказал мастер, и замолчал, испытующе глядя на меня, будто ожидая от меня каких-либо объяснений. Но я смутился, вспыхнул, и, ничего не сказав, повернулся и пошёл.
Беседа с главной редакторшей была более чем короткой. Когда я в замасленной спецовке вошёл в её небольшой кабинетик, она прекратила читать и подписывать бумаги, лежащие перед ней, и тихо, зловеще тихо, осведомившись кто перед ней, предложила мне сесть на стул перед приставным столиком. Я сел. И она тихо, бесстрастно, спокойно сказала мне, глядя очками  прямо в мои  глаза:
- Вы прислали письмо в газету. Это письмо мы не можем опубликовать. Всё, что вы написали - это ваши субъективные впечатления. Это не соответствует действительности. Я советую вам поискать другое место работы. Вы сейчас явно не на своём месте. Вы поняли? До свидания. Можете идти.
Я слышал и не слышал. Она сняла очки. И тут меня поразили-испугали  её пронзительно - грустные, детски-беспомощные  чёрные глаза. И хотя  она сразу же заторопилась опять одеть очки и, вперив в меня неподвижный, гипнотизирующий взгляд, раздражённо-тихо проговорить, что у неё много работы, и что я могу уйти, её живые, без очков, беспомощные глаза запомнились мне больше всего из нашей встречи.
А потом начался настоящий трам-тарарам.
Меня вызвали в заводской комитет комсомола. Со мной беседовали по отдельности, будто вели допрос, два комсомольских секретаря. Грозили меня исключить из комсомола за то, что я не встал на учёт, не пришёл к ним раньше. Спрашивали, кто подговорил меня написать письмо.
Через несколько дней мне неожиданно дали пригласительный на конференцию, как  гостю. На конференции  прямо в отчёте допрашивающий меня ранее  секретарь цитировал, как пример идеологической диверсии, выдержки из моего письма.
 Я ушёл с конференции в первый же перерыв.
 Но заявление об увольнении мне не подписали,  и меня не уволили. Секретарей заводского комитета ВЛКСМ переизбрали, работу их признали неудовлетворительной. Главный редактор заводской многотиражки почему-то вскоре уволилась.
И тогда-то появилась на  заводе Ирина. Она пришла к нам в цех. Разговаривала с молодыми рабочими. Немного поговорила со мной. И пригласила, когда будет время зайти к ней в редакцию, если будет желание. Вскоре многотиражка опубликовала моё письмо. Не полностью, конечно, отдельные места, но с правильными, на мой взгляд,  доброжелательными комментариями.
Полгода продолжалась моя неожиданная для меня дружба с Ириной. Я стал общественным корреспондентом многотиражки. Газета преобразилась. В ней появились статьи, заметки заводчан о реальных проблемах, интересные очерки-зарисовки о непростых судьбах заводчан довоенных, военных и послевоенных лет. Стали печататься материалы о трудностях профессиональной адаптации молодых, появились рассказы, стихи, юморески. Регулярно публиковались шаржи, карикатуры, много фотографий о различных событиях заводской  жизни. Не на всех этих фотографиях люди улыбались. Но на всех теперь фотографиях были лица живых людей, а не бесчувственные, угрюмые маски.
                4.
Наши наладившиеся с Ириной шапочно-приятельские отношения, которыми я очень дорожил, оборвались неожиданно и странно.
После публикации в «Тракторостроителе» выдержек из моего письма я по собственной инициативе  принёс  Ирине несколько заметок  о природе: об осеннем городском  парке, снегирях, облаках. И к моему удивлению, хотя  они никакого отношения не имели к заводу, они появились, сопровождаемые  красивыми фотографиями, в многотиражке. Более того, когда я читал Ирине в редакционной комнатке «Красных снегирей», она спросила, а не пишу ли я случайно  стихов. И я, в момент став  пунцовым как варёный рак, признался ей в своей тщательно скрываемой от всех тайне стихотворчества. После этого разговора, конечно,  не сразу, но я решился как-то отдать Ирине два своих маленьких стихотвореньица, каждое строчек по восемь. И к моей радости и ужасу оба    стишка были опубликованы.  Их, вероятно,  никто не заметил.  Ни один человек мне  о них ничего, к счастью, не сказал и никто не спросил меня  о них после публикации.
По настоящему я почувствовал, что значит литературная слава, когда в «Тракторостроителе» появилась моя юмореска «Коварство и любовь». Сейчас я даже не помню сюжет юморески. В ней было описано  какое-то одно из смешных недоразумений, связанных с первыми влюблённостями, на которые  всегда богата жизнь.
 Юмореска была напечатана на целую страницу газеты, с набранными  жирным крупным красивым курсивом моей фамилией и названием, и привлекла внимание многих.
Но, однако, это был мой первый и последний успех на «широком» литературном поприще.  Вскоре после публикации юморески произошла история с «Рыбкой»,  и я дал себе клятву никогда, никогда  больше ничего не сочинять и не пытаться опубликовать.
Первую часть клятвы я, конечно, не сдержал. Не писать «для себя» я не мог и писал всю жизнь. Иногда читал написанное в семейном кругу. Иногда «озвучивал» на работе шуточные стихи, сочинённые к празднику восьмого марта или  23 февраля.
А вот  вторую часть клятвы, не публиковаться, мне удалось на удивление легко сдержать. Никаких так часто описываемых мук, нестерпимых желаний любой ценой опять попасть со своими «творениями»  в журнал или газету, я уже больше никогда не испытывал. Может быть, здесь мне помогло установленное мною  после прискорбной истории с «Рыбкой» строгое правило: писать для себя. Никогда ничего не выдумывая,  не дорабатывая  и не перерабатывая  раз написанное, так как к публикации оно, всё равно не подлежит. Заботиться только о максимальной точности фактов и правдивости самовыражения (мыслей, чувств, оценок).

                5.
Злосчастный рассказик «Рыбка»,  поставивший «крест» на моих, правда весьма и весьма слабеньких, едва-едва нарождавшихся, литературных амбициях, появился совершенно неожиданно.  Он написался как-то сам собой буквально за одну ночь.
Именно за одну ночь.
 Я уже не помню причин, повода, которые дали идею рассказика. Мне кажется, что возможно их и не было совсем. Просто возвращаясь после очередной смены с завода, я почему-то стал  думать о рыбках в аквариуме. Не о конкретных рыбках, а об абстрактных рыбках в абстрактном аквариуме. Может быть, в связи с тем, что несколько дней назад залюбовался красивым большим  аквариумом с краснозолотыми рыбками с пышными хвостами в новом только что открытом городском кафе?
 Не знаю.
Дома мысли о рыбках ко мне вновь вернулись.
Думалось, как хорошо и беззаботно рыбкам в чудесном аквариуме по сравнению с рыбками, живущими в тёмной глубокой реке,  которая кишмя кишит хищниками, зубастыми щуками, окунЯми… Постоянно подвергающимися опасности быть пойманными, обманувшись приманкой, на острый безжалостный крючок бесчисленных удочек, попасться в коварные, невидимые объятья рыбачьих сетей. С великим трудом добывающими себе пищу, страдающими зимой от нехватки кислорода, гибнущими десятками в непогоду, будучи выброшенными на берег…
 И тут в мозгу произошло какое-то замыкание, вспышка: а не есть ли человеческая жизнь для большинства людей  тёмная река, кишащая, как хищниками, разными бедами и опасностями? А не похожи ли люди, отгородившиеся от тёмной страшной реки жизни в своих маленьких построенных правдами и неправдами мирках, на рыбёшек, выброшенных непогодой на берег и кончающих свой век  в высыхающих с восходом солнца лужах? ..
Я сел за стол и стал писать. Писать, как я никогда не писал до этого. В какой-то горячке, зачёркивая, заменяя написанные выражения на более образные, глубокие, долго не раздумывая над сюжетом. Сюжет выстраивался стремительно сам собой, и образы, один неожиданнее другого рождались помимо моей воли!..
 Рассказ был написан от начала до конца и отшлифован  на одном порыве. Когда я  закончил писать и очнулся, было  почти три часа ночи.
Но я  совсем не хотел спать. Наоборот, был полон энергии и возбуждения. Я читал и перечитывал рассказ снова и снова, и он мне всё больше и больше нравился. Я всё больше сам поражался его глубине, удачности формы, найденных метафор и сравнений.
Рассказ был похож на притчу или философскую сказку. Замученная страхами и ужасами тёмной глубокой реки рыбка вовремя непогоды выплёскивается волной на берег и остаётся на берегу жить в большой луже. Сперва рыбка  счастлива обретённым покоем и безопасностью, тем, что все ужасы и страхи позади. Но вот лужа начинает высыхать под лучами солнца. Рыбка впадает в предсмертный сон, и ей снится тёмная глубокая река, но которая уже не пугает, не страшит рыбку, а совсем наоборот, кажется рыбке воплощением подлинного счастья, свободы, всего того, чего ей больше всего хочется…
Под самое утро, когда большая стрелка на циферблате будильника, заведённого на 6-30 утра, уже показывала 25 минут шестого, я почувствовал, что веки начинают слипаться, и сон, наконец-то, сморил меня…
Я недолго раздумывал нести или не нести свой рассказ-притчу, рассказ-сказку в газету. Я не сомневался, что «Рыбка», конечно, понравится Ирине и появится в ближайшем же номере «Тракторостроителя».
Но дни шли. Принесли  очередной номер  многотиражки, за ним ещё один номер… А «Рыбка»  так и не появилась. И Ирина куда-то запропастилась в  эти дни. Я два раза заходил в редакцию. Но белая дверь редакционной комнаты была закрыта. И я уходил. Нет, ни досады, ни какой-нибудь  обеспокоенности я абсолютно не испытывал. Было не до этого. Из военкомата пришла повестка. И вскоре мне предстояло уйти с завода служить в ряды Советской армии.
                6.
…Я открыл белую дверь и вошёл в знакомую комнату. Спиной ко мне стоял какой-то человек среднего роста, крепкого телосложения в сером костюме. Он что-то,  видимо заканчивая разговор, негромко и неразборчиво для меня, говорил Ирине.
А Ирина стояла перед ним и смотрела на него перевернувшим мне душу взглядом пронзительно - грустных, детски-беспомощных  чёрных глаз!    
О, я  сразу вспомнил этот пронзительно - беспомощный взгляд, когда-то так поразивший меня!
Взгляд, как лезвием острой бритвы резанувший меня в своё время по сердцу при беседе с женщиной-сосулькой!
Больше всего меня именно поразил и  испугал одновременно в то мгновение, когда я увидел глаза Ирины, хорошо знакомые мне, цвета напоённого солнечным светом майского листочка, этот их жуткий аспидно-чёрный цвет отчаяния.
Будто бы в  замедленной фотосъёмке, я увидел через плечо незнакомца, как дёрнулось  при виде меня и мгновенно исказилось  нескрываемым страхом  непривычное, болезненно-бледное, лицо Ирины, как она не сказала, а будто сдавленно выдохнула:
«Ах, это вы, Александр…Извините, Юрий Анатольевич, знакомьтесь…».
 И она называет мои фамилию и имя.  Серый человек поворачивается  ко мне лицом. Я   вижу лицо довольно-таки молодое и приятное. Смотрящие на меня с явным интересом внимательные, умные глаза…
Таинственный гость Ирины уклонился от знакомства со мной. Он тут же распрощался с Ириной, сказав: «Вы понимаете, что о нашем с Вами разговоре, не надо  распространяться», - и ушёл.
Ирина села. Я был в замешательстве. И моё замешательство и непонятная мне самому тревога в длинные секунды повисшей после ухода ирининого гостя  паузы стремительно нарастали. Ирина как будто забыла про меня и ушла далеко-далеко  в какие-то свои мысли. А я во время паузы, бросая на неё тайком частые, но  быстрые взгляды, боясь показаться  неприлично назойливым, не узнавал Ирины.
Передо мной сидела не она, а  совсем-совсем  другой человек: неуверенный, полный смятения, скомканный, как истоптанный многими прошедшими по нему сапогами и ботинками осенний листочек.
Я понял, что пришёл как нельзя не вовремя и надо уйти. И сказал, чтобы что- то сказать, не уйти молча:
«Ирина, да я насчёт «Рыбки»… Я зайду, как-нибудь в другой раз… До свидания…».
Ирина, очнувшись, но не до конца ещё оторвавшись от своих раздумий, тихо и поспешно ответила:
«Да-да, в другой раз…» И вдруг неожиданно продОлжила, заговорила, явно волнуясь, непривычно для неё путано, почти совсем непонятно для меня, и, главное, не смотря мне в глаза, а  лишь изредка бросая на меня короткие, быстрые, полные немой боли и непонятного мне страха взгляды.
«Нет, Саша, задержись на минутку. Сядь. Ты, знаешь, твою «Рыбку» мы не напечатаем. Её нельзя, не нужно печатать. А зачем ты её написал? Что ты хотел сказать? Лужа, река… Ты знаешь, ведь есть обллит. Они отдАли в комитет безопасности.  Но дело не в этом.  Меня вызывали в партком. Тебя ведь поддержали. И вот ты опять. Ведь важно не то, что ты думаешь, а то что подумают люди, прочитав твою «Рыбку» … Леонид Ильич болен. А ты про какое- то застойное болото…Саша, ты пока не приходи в редакцию. И лучше бы тебе уволиться сейчас с завода. Вот Юрий Анатольевич…»
Тут Ирина замолчала, словно споткнулась о невидимую преграду, и так же неожиданно для меня, как начала свой монолог, закончила:
«Ну, ты же, умный, ты всё понимаешь…»
 На следующий день я подал заявление об увольнении с завода. Мастер пытался меня убедить, чтобы я не спешил, разъяснял, что  призываемым с завода в армию причитается какая-то выплата, которой я лишусь,  что прервется мой трудовой стаж.   
Я не вникал в его объяснения. После разговора с Ириной в мозгах у меня что-то повернулось. Я сам ясно до конца не понимал что, но именно после разговора с  Ириной, я как-то по другому взглянул на всё, чему, как поётся в популярной песенке, «нас учили в школе».
И я решил уйти с завода и никогда-никогда больше не пытаться что-либо из написанного печатать для всеобщего обозрения…
                7.
        К полночи «Рыбка» для «ЛУ» была готова отправиться «по волнам» электронной почты в Ульяславль к брату. Уже «прикрепив» файл «Рыбка» к письму, я отложил отправку, решив дочитать всё-таки  новый «ЛУ» до конца. Дело в том, что во втором  номере «ЛУ», прочитанном мной  «от корки до корки», я специально оставил в этот раз не прочитанной  публицистику. Она была  представлена в газете пятью материалами  главного редактора «ЛУ», Руслана Глазкина.
Мне хотелось повнимательней познакомиться с творчеством и взглядами «молодого баламута», сумевшего пробить непробиваемую броню чиновничьего равнодушья  и «торгашевского» времени, создать вопреки всему интересную, массовую бесплатную газету творческой интеллигенции. Неконьюнктурную, политически не ангажированную. Зажечь, говоря высоким стилем,  факел «чистого» искусства среди тьмы корысти, отметающей напрочь любые духовные ценности.
  И я прочитал обращение к читателям Руслана Глазкина   и его «Манифест» о целях издания «ЛУ», два взятых им интервью – одно у  маститого, другое у  молодого, но уже заявившего о себе уральского писателя, дискуссионное эссе  Руслана об интеллигенции с интригующим названием «Запредельщики» и большущую  статью о князе Курбском «Оборотень-обличитель. Правда о первом православном царе». 
Впечатление было ошеломляющим. Не веря себе, я по два-три раза перечитывал особо поразившие меня места в материалах Руслана и убеждался вновь и вновь, что им изложено то, что изложено. Дикая мешанина из православия, национализма, сталинизма, мессианизма, хунвейбизма и проч., и проч…измов. Его мыслям нельзя было дать какое-либо другое толкование, кроме того, что он сам написал. В чём в чём, а в ясности изложения своей позиции Руслану Глазкину нельзя было отказать.
У меня разболелась голова. Зелёные, недавно появившиеся вместо белых якобы наркотикосодержащих, таблетки пентальгина не помогали. Я глотал, разгрызая на части, таблетку за таблеткой, а боль не проходила. Утихала минут на десять-пятнадцать, а потом опять появлялась раскалённым штырём в шее и давила, жгла-жгла мозг в левой нижней части затылка.
А ещё саднило, жгло сердце разочарование, не менее сильно, временами даже казалось сильнее, чем головная боль,  постигшее меня в связи с рассеявшимися иллюзиями относительно газеты «ЛУ».
«Какая объективность, какие чистые помыслы… Голая пропаганда…Корысть, корысть, кругом лишь корысть», - вертелась в отчаянно  болевшей  голове, как заевшая пластинка, одна и та же мысль.
Я прикладываю руку к сердцу, чтобы унять саднящую в нём боль, вновь и вновь глубоко-глубоко, шумно вдыхаю и выдыхаю воздух, стараясь таким образом приглушить головную боль, беру в очередной раз в руки похожий на праздничный журнал «Огонёк» советских времён нарядный и красочный номер «ЛУ» и вглядываюсь-вглядываюсь в  фото Руслана Глазкина.
С фотографии смотрит на меня  красивый, интеллигентный парень с  внимательными, умными глазами…И мне всё больше и больше кажется, что я уже видел и это лицо, довольно-таки молодое и приятное, и эти смотрящие с фотографии на читателей  с явным интересом внимательные, умные глаза…
«Не может быть, столько уже лет прошло,  - гоню я от себя навязчивую, то и дело просачивающуюся в мозг сквозь непрерывную нестерпимую боль мысль, - не может быть… Но ведь отчество-то, отчество-то – Юрьевич!!!..»…
 Час ночи.
Я включаю компьютер, выхожу в интернет и «изымаю» из электронной почты неотправленную «Рыбку», уничтожаю  файл «Рыбка». Когда тухнет, становится чёрным  экран компьютера,  рву на мелкие кусочки пожелтевшие,  исписанные аккуратно некрасивым крупным почерком листы оригинала «Рыбки». 
Боль, наконец,  отпускает меня. Я ни о чём не думаю. И не хочу думать.  Я просто хочу спать. Спать. Надо спать, надо -  спать…

2013