С фронта Первой мировой

Геннадий Милованов
1.
В пасмурный душный летний день 1915 года по пыльной сельской дороге ехала подвода. Гнедой жеребец, обмахиваясь хвостом от наседавших на него оводов и слепней, ёкая селезёнкой, не спеша трусил вперёд. Свесив набок с тележной грядки ноги в лаптях, на подводе сидел и правил вожжами крепкий, светловолосый и круглолицый, парень лет семнадцати на вид, в чистых портах и полотняной рубахе-косоворотке под кушаком. Посматривая по сторонам на убегающие назад избы Ижевского, большого села на Рязанщине, он временами кидал озабоченный взгляд на небо, затянутое тучами, и, чмокая губами, слегка подгонял лошадь.
Конечно, не хотелось мокнуть под дождём несколько вёрст до самого Иванкова, но грех было жаловаться на природу. Весна в тот год была ранняя, дружная, полноводная. Ещё на Благовещение по всем приметам «весна зиму поборола». Весь апрель стояла мягкая погода: днём пригревало солнце, ночи были тёплые. Быстро стаял снег, и в полях подсохла земля. А, когда в начале мая отгремела гроза, вышли пахать. Пока стояло майское вёдро, до июньского Еремея всё намеченное распахали и засеяли яровыми.
Хорошо поработали в поле – так, что пришлось ехать Гришке Конкину в Ижевское за новым хомутом. Старый, изношенный за много лет работы не одной доброй лошадью, уже держался на честном слове. В воскресный выходной день сходил Григорий в Иванковскую церковь на заутреню, потом дома лишний раз выслушал совет отца, как правильно выбирать упряжь, запряг лошадь и погнал в Ижевское. Там, на рынке, со знанием дела подобрал новый хомут, кинул его на подводу, прикрыв попоной, расплатился, долго не торгуясь, и тронулся в обратный путь.
Так минувшею весной в свои шестнадцать лет стал Гришка, самый младший из братьев в некогда большой семье Конкиных, за хозяина в доме. Рано в деревнях и сёлах становились ребята мужиками и до самой старости тянули этот воз. Старшие Гришкины братья переженились и жили отдельно со своими семьями. Последнего из них, Ваньку, женили недавно на Красную Горку, и он ушёл жить на другой конец Иванкова. Пришлось Григорию уже в мае попотеть в поле за сохой, пахать и боронить свой земельный клин и сеять на нём рожь да пшеницу, ячмень да овёс да ещё немного льна. И Гришка, как молодой мужик, безропотно впрягся в крестьянское хозяйство, слушая наставления немощного отца. Будто в воду глядел некогда Андрей Иванович, предвидя себе наследника.
Проезжая по селу, Григорий остановил подводу у ворот избы старшего брата Трофима, давно жившего в Ижевском, на Польной улице. Увидал его в окно Трофим, вышел за ворота, поздоровался за руку и присел с ним на скамью, сворачивая «козью ножку».
– С рынка едешь? – спросил он у Григория.
– Оттоль: хомут вон куплял, – кивнул он на подводу.
– Как там отец, мать?
– Слава Богу, всё так же живы и здоровы.
– Поклон им от меня.
– Передам.
– Сам пахал нонешний год? – как равного, расспрашивал его Трофим, будучи лет на пятнадцать старше Гришки.
– А то кто же?! – степенно отвечал младший брат.
– Ну, мало ли.
– У Ваньки таперича свой клин.
– Знамо дело.
– Пришлось попотеть.
– Взошли посевы-то?
– Взошли.
– Озимые как?
– Пустили колос.
– Скотину на траву выгнали?
– Пасётся на зеленях.
– Это хорошо, – дымя махрой, степенно говорил Трофим.
– А сами-то как?
– Да, ничего – живём с божьей помощью.
– А ты всё там же – на молокозаводе?
– Всё там.
– Ну, тогда бывай здоров, брат! – поднялся Григорий.
– И ты будь! – бросая докуренную до основания цыгарку, встал и Трофим.
Сев на телегу, Гришка подобрал вожжи и, хлестнув ими лошадь, поехал дальше. Промелькнули крайние избы. Кончилось Ижевское. И пыльный ухабистый тракт вынес подводу на луговой простор. Впереди замаячила соседняя деревенька Макеево.
– Эй, мил человек, погоди, постой! – услыхал Григорий чей-то болезненный окрик.
– Тпру-у! – натянул он вожжи, останавливая лошадь.
На обочине дороги, среди кустов репейника и буйных стеблей лебеды и полыни, сидел на траве солдат, в расстёгнутой серой шинели и пыльных сапогах. Рядом с ним лежали солдатская фуражка, ремень, тощий вещмешок и костыль. Было тому солдату едва ли больше двадцати, но год войны и тяжёлое ранение быстро состарили его лет на десять. По лицу его, почерневшему, худому, измождённому, с трёхдневною щетиной катился пот, а сам солдат сидел и держался за вытянутую правую ногу. Снятый с неё сапог с размотанной портянкой обнажил искалеченную, натёртую долгой ходьбой, покрасневшую культю вместо ступни.
– Куда путь держишь, хозяин? – морщась от боли, спросил он остановившегося возницу.
– В Иванково, – ответил Гришка и сам спросил, – А ты с каких краёв?
– Пронского уезда, Тырновской волости, села Гермин.
– Далече живёшь, – косясь на его увечье, покачал головой Гришка, – С такой ногой и с костылём за неделю не дойдёшь.
– И не говори! Три версты по Ижевскому прошёл, а нога разболелась – спасу нет!
– А что в Ижевское забрёл? Надо было через Шилово и на попутке.
– Да старшая сестра у меня здесь замужем живёт. Сто лет её не видал, вот по случаю и навестил.
– Чего ж они не проводили тебя?
– Так её мужик на фронте, а сама она безлошадная, бедствует, дома семеро по лавкам и мал мала меньше. Всё, что было с собою, отдал ей, и теперь сам с последним грошом в кармане.
– Ничего, до Иванково тебя подвезу, а там найдёшь себе других попутчиков – мир не без добрых людей, – Григорий сдвинул в сторону накрытый попоной хомут и кивнул на телегу, – Садись, солдат.
– Как звать тебя, доброта сермяжная?
– Гришкой кличут, а по батюшке Андреичем.
– Спасибо тебе, Григорий Андреич.
– И тебе, солдат, что воевал за нас.
Навернув портянку на искалеченную ногу, солдат натянул сапог, надел фуражку, запахнул шинель, подпоясался ремнём и, закинув за спину мешок, схватился за костыль. С трудом поднявшись и едва ступив на раненую ногу, он чуть не упал, застонав от пронзившей его боли. Только с помощью подскочившего Гришки, выйдя на дорогу, он с трудом взобрался на телегу и сел, держась дрожащей рукой за тележную грядку. Подвода медленно покатила вперёд. Григорий отпустил вожжи и больше не подгонял идущую шагом лошадь, чтобы не тревожить своего седока-инвалида по тряской дороге.

2.
– А тебя как зовут, служивый? – начал расспрашивать возница дорогою солдата.
– Харитошин Прокопий Титов, рядовой российской армии. В унтер-офицеры выйти не успел и Георгием не обзавёлся: больше по госпиталям провалялся, чем воевал.
– Отвоевался, значит, Прокопий Титов?
– Комиссован по тяжёлому ранению.
– И где это тебя так угораздило?
– Далеко отсюда – в Галиции.
– Это что же за земля такая?
– Не наша земля – там хохлы, гуцулы, поляки живут.
– А нам она зачем?
– Это наш союзнический долг – за наших братьев славян, сербов, вступились.
– Недолго ж ты, союзник, воевал. Года не прошло с начала войны, а уже в отставку.
– Мне и этого года хватило с избытком. Уходил на двух ногах, а возвращаюсь на полуторах, и на всём теле живого места нет. В прошлом году, как война началась, забрили мне лоб и эшелоном на фронт отправили. Двух месяцев не провоевал с австрияками, а в октябре уже в госпитале оказался. Попали мы в бою под вражескую картечь: кого из наших солдат сразу наповал убило, кого насквозь, как сито, продырявили, а живым оставили. Вот и меня потом целый месяц резали, железяки из тела вынимали да зашивали. Но мы тогда этим австриякам тоже накостыляли! Только, видно, все свои снаряды и патроны на них ухлопали!
Солдат на минуту умолк, оглядывая по сторонам окрестности. Тем временем подвода въехала в деревеньку Макеево, тихую, безлюдную, словно вымершую летним днём.
– Вышел я зимой из госпиталя, – продолжал рассказывать Прокопий Харитошин, – и снова на фронт, в Карпаты. Воевали уже с союзниками австрияков – немцами. Только что это за война?! У них артиллерия по нашим позициям лупит, а наши пушки в ответ молчат – снарядов нет. Противник стреляет так, что головы поднять не можем, а у нас одна винтовка на двоих. Ждёшь, когда соседа убьют, чтобы его винтовку себе забрать. Немцы нас газами травят, а у нас ни одного противогаза нет. Ничего нет: ни снарядов, ни патронов, ни ружей, даже сапог не хватало, босиком в атаку ходили. Зато во вшах недостатка не было! Во как!
– Как же мы тогда к войне готовились? – удивлялся Григорий.
– Вот так и приготовились.
– А, если не готовились, зачем её было начинать? Куда наш царь Николай смотрит?
– Куда все, туда и он смотрит, помазанник божий. Может, мы и готовились к войне, да всё разворовали господа военные чиновники, мать их всех перемать! – выругался солдат скорее не от злости, а от неутихающей боли в ноге, – Из-за них столько народу на фронте поубивало, что за год боёв и последних поражений весь наш былой патриотизм в армии выветрился. Нынче дуют ветры недовольства среди солдат: и затянувшейся войной, и беспомощностью командования, и воровством.
– Это точно, есть такой грех  – воруют, – согласился Гришка, – На Руси во все века воровали – конокрады, казнокрады. Сажай, не сажай, это – как болезнь неизлечимая.
– А недавнее введение наказания розгами для укрепления дисциплины в войсках – это что за болезнь, когда солдат за людей не считают?! – всё более заводился Прокопий, – Одни возмущения среди служивых: от чего ушли при Николае Палкине к тому и вернулись?! Нет, Григорий, такие болезни только народные бунты да революции лечат – режут и удаляют к чёртовой матери.
– Ну, у нас в Иванкове, слава Богу, революцией и не пахнет. Тихо стало по сравнению с пятым годом. Как война началась, всё переменилось. Если раньше революционеры против богатеев воевали, то теперь все патриотами стали и с немцами воюют: хоть по грошику, а скидываются и в помощь нашим войскам отправляют.
– Эх, вашу бы помощь да на дело пустить, а то ведь опять разворуют! – вздохнул солдат и замолчал.
Проехали Макеево. Выехали в луга. Сверху начал накрапывать мелкий дождичек, слегка прибивая густую дорожную пыль.
– Слава тебе, Господи! – произнёс Прокопий, – Хоть дышать легче будет.
– Никак не отдышишься с войны, Прокопий Титов? – посочувствовал ему Григорий и, покачав головой, вернулся к прежнему разговору – И как вы там только воевали без патронов и без сапог?
– А вот так и воевали: на одном героизме – за веру, царя и Отечество. Страна у нас большая, простого народу много, и, видно, лишнюю тысячу жизней за союзников положить нашему командованию не жалко. Стратеги хреновы! Из-за них и тонули в Прусских болотах, мёрзли в Карпатах. Сначала наступали, австриякам по шее надавали да, видно, не рассчитали, выдохлись и сами отступать начали. Великое отступление великой армии. А ещё зимой да в горах: холод, голод, кровь, грязь, и всюду трупы, трупы. Не приведи Господь тебе, Григорий, подобного увидеть!
– А ты всё это видел?
– Что-то повидал, а что-то мужики в госпитале рассказали.
Прокопий сглотнул вставший в горле ком и продолжал:
– В марте под городом Перемышлем во время обстрела наших позиций шарахнуло меня снарядом да ещё землёю с головой засыпало – чуть не задохнулся. Хорошо, что санитары заметили, как я, раненый, из последних сил шевелился да что-то мычал из-под земли. Откопали меня из засыпанного окопа и отправили в тыловой госпиталь. Только через сутки очухался я. Собрали меня по частям, только двух пальцев на руке лишился да полступни оттяпали, говорили, что отморозил, и началась гангрена. Был бы в памяти, ни за что бы не дал резать. Кому я теперь такой оттяпанный нужен, кроме стариков-родителей? Какая хорошая девка за меня пойдёт?! А-а!.. – с горечью махнул рукою молодой солдат и, смахнув рукавом шинели невольные слёзы с глаз, снова замолк.

3.
За кронами развесистых вётел на околице села показалось Малышево. Заморосивший было мелкий дождик скоро перестал, но небо по-прежнему хмурилось. Переправились по старому мостику через речку Штыгу и поехали по сельской улице, на которую уныло смотрели своими узкими слюдяными оконцами старые, почерневшие и покосившиеся, избы. То тут, то там за повалившимся плетнём заброшенных крестьянских усадеб виднелись заросли бурьяна, в которых шныряли бродячие собаки. Посередине села, налево уходила ещё одна улочка, откуда было слышно, как звонили с колокольни местной Никольской деревянной церкви.
Пока Григорий с Прокопием медленно ехали по улице, у ворот одной бедной избы на перекрёстке стояла и внимательно следила за ними худенькая босая девочка-подросток, в платке, в старой материнской кофте и длинной юбке с годовалым малышом на руках. Как только подвода остановилась, и повернувшиеся на колокольный звон седоки перекрестились на видневшийся неподалёку церковный крест, девочка отделилась от ворот, несмело подошла и уставилась на солдата.
– Тебе чего, девонька? – спросил он её.
– Вы с фронта едете? – вопросом на вопрос ответила она, не сводя с него глаз.
– Оттудова, девонька, оттудова, – покачал головою Прокопий, – отвоевался.
– Вы там нашего папаню не видели?
– Как зовут твоего папаню?
– Степнов Михаил Парфёнович.
– Нет, не видел, – на секунду задумавшись, ответил солдат.
– А, может, где слышали? – с робкой надеждой предположила девочка.
– И не слышал, милая, – всё так же подняв глаза к небу, со вздохом отвечал Прокопий Харитошин, – А что ты про него спрашиваешь?
– Да как прошлым летом его забрали на войну, так он нам только два письма прислал. А осенью пришла бумага с извещением, что пропал без вести Михаил Степнов, – при этих словах глаза девочки наполнились слезами, – Мамку жалко: мучится она с нами шестерыми, без папани мается, в церкви свечки за него ставит, а всё без толку.
– А как мамку зовут?
– Харитония Сергеевна Степнова. Она в поле пошла, а меня по дому оставила.
– Который год тебе?
– Двенадцатый.
– Ты, видать, самая старшая у них?
– Старшая, а это Васька, наш самый младший, – она показала золотушного мальчонку на своих руках, – Только он слабенький, всё время болеет и с рук не слезает. Прошлым летом родился, когда папаню уже на войну забрали, и он его даже не увидел.
– Хорошая из тебя нянька, – похвалил её Прокопий, – А ты грамоте разумеешь?
– Разумею – уже четыре класса кончила.
– В церковно-приходской школе?
– Нет, в земской, только она в нашей сельской церкви помещается.
– Интересно в школе?
– Ага.
– Я тоже любил учиться, – признался солдат, – Сначала закончил свою сельскую школу, потом за три года окончил губернскую учительскую и год до войны учительствовал в своём родном селе. Так что, девонька, будешь дальше учиться – в большие люди выйдешь.
– Я бы и дальше училась, да ходить не в чем: одёжка ещё какая-то есть, а обувки совсем нет, – пожаловалась девочка, – Пока тепло, мы ещё бегаем в школу, а в зимою дома на печке сидим.
– Эх, нищета российская! – вздохнул Прокопий,  –  Как звать тебя, разумница?
– Кличут меня по-разному: кто Манька, кто Машка, кто Марусей зовёт.
– Как мою младшую сестрёнку, твою ровесницу, Маруся, – отозвался с подводы внимательно слушавший их разговор Григорий.
– Ну, будь здорова, Мария Михайловна Степнова! – с этими словами Прокопий развязал свой вещмешок, достал оттуда два сухаря, кусок сахару и протянул девочке, – На-ка, держи гостинец! Больше нет.
– Спасибо! – убрала она гостинец к себе под кофту.
 – Не переживай, Манечка, вернётся твой папаня! Только братца береги да мамке помогай! Всё у тебя будет хорошо! – солдат повернулся к вознице, – Ну, поехали, Григорий!
– Поехали, – засмотревшийся на девочку Гришка с неохотой перевёл взгляд на лошадь, подобрал вожжи и, причмокнув губами, хлестнул по лошадиному заду, – Н-но, мать твою в селезёнку!
Поплясав на месте, застоявшийся жеребец весело дёрнул, и подвода покатила вперёд. Отъехав от перекрёстка, Гришка оглянулся назад, словно, что-то для себя запоминая. Поймав его взгляд, Прокопий улыбнулся:
– Что, Гриш, понравилась девка?
– Понравилась.
– Рановато ещё ей до сватов, пусть подрастёт.
– Ничего, подождём.

4.
– Гриш, а твой отец на фронте? – спросил Прокопий, когда они уже выехали из Малышева, и лошадь снова пошла шагом по тряской дороге к соседнему Иванкову.
 – Нет, – отвечал задумчивый Григорий и, чуть погодя, добавил, – Он своё давно отвоевал.
– Старый стал?
– Может, и не стар, а уже не вояка. Да и дома тоже не работник – хворь одолела, – с грустью поведал Гришка, правя лошадью, – Было у него силушки не меряно, сноровки хватало, любая работа спорилась и ладилась в руках. А теперь всё в доме на мне повисло.
– А ты недоволен – тяжко с непривычки?
– Да нет, ничего, я не отказываюсь – с детства привык.
– А что с отцом случилось?
– Да приключилось несчастье девять лет назад, в самую революцию, – с видимой неохотой произнёс Григорий и опять замолчал.
– И у вас тут революция была?
– Была, растудыть её в карлу-марксу, – по привычке матернулся Гришка, – Революционеры хреновы: всё о народном счастье пекутся, а от них одни несчастья сыплются. Помитинговали тогда иванковские мужики, повоевали с властью, помещичье имение спалили, разнесли всё по брёвнышку, по кирпичику, а потом и за сельскую церковь взялись – пожар устроили.
– «Весь мир насилья мы разрушим!» – нараспев произнёс солдат.
– Чего? – не понял Григорий.
– Это у революционеров нечто вроде гимна, – объяснил Прокопий, – У нас в Тырновской волости тоже в то время пылали помещичьи усадьбы, но церкви не трогали. И у кого это из ваших только рука поднялась на святое?
– Нашлись такие, чтоб им на том свете так же гореть, – со злостью ответил Гришка, – Правда, никто не видел, как поджигали, а церковь сгорела. И сторож лыко не вязал – не иначе, как подпоили его.
С неба, затянутого тучами до самого горизонта, то моросило, то переставало. Налетавший свежий ветер копошился в мокрой листве деревьев, перебирал зелёные стебли ржи в начинавшемся за обочиной поле. На дорогу слетали трясогузки и, резво пробежав перед подводою два-три метра, вспархивали вверх и прятались в придорожных кустах. Цокали по укатанной дороге лошадиные подковы. Задумчиво смотрели вдаль седоки.

5.
– Мне тогда семь лет исполнилось, но я ту ночь надолго запомнил, – начал рассказывать Григорий, – Январь в тот год был снежный, морозный. Ночи стояли ясные, звёздные, тихие. Встретили мы Рождество Христово, как полагается, праздничной службой в старой церкви, а на Святках всё и случилось. Проснулся я однажды среди ночи от шума голосов. Смотрю с печки: мать керосиновую лампу зажигает, отец торопливо одевается, под нос себе бубнит, и оба в окно поглядывают. А за окном слышно, как бегают и кричат: «Пожар!», «Горит!». И кто-то в рельс пожарный колотит посреди села.
Натянул отец валенки, шапку-ушанку, накинул зипун, схватил рукавицы да бегом из избы. Мать цыкнула на нас с братьями, чтобы мы дома сидели и носа наружу не высовывали, сама оделась и вслед за отцом побежала на улицу. Да не тут-то было. Дед Иван и бабушка Анисья – царство им небесное! – были тогда уже старенькие, слабые, только крестились от испуга да ворчали на нас. А мы, трое братьев-сорванцов – Васька, Ванька и я – как только за матерью дверь закрылась, тут же повытаскивали свои штаны, валенки, шубейки да шапки. Мигом оделись и – тоже на улицу.
А там – шум, крики: «Пожар! Пожар!». Мужики кричат, бабы голосят, ребятишки мечутся. И все к церкви бегут. За верхами крыш соседних домов было видно полыхавшее в той стороне зарево. Прибежали мы к церкви, а к ней не подойти. Обступил её со всех сторон собравшийся народ: одни бадейками тушат, другие смотрят да ребятню не пускают, гонят прочь. Залезли мы с пацанами на соседние деревья и смотрели оттуда во все глаза. Светло было, как днём, и даже издали обдавало теплом, как от печки.
На ту минуту пожаром охватило уже всю церковь. Сизый вонючий дым змеился по бревенчатым стенам и столбом уходил в ночное небо. Со звоном лопались от жара и разлетались оконные стёкла. Скручивались от огня листы дымившейся железной кровли. Когда она прогорела, вырвавшееся наружу пламя от притока свежего воздуха загудело так, что не разобрать было людских голосов. Трещали горевшие доски, стреляли объятые пламенем стропила и падали вниз, а оттуда снопами врассыпную летели красные искры. На сумрачных лицах мужиков играли жёлтые блики огня. Одна за другой подкатывали водовозки, опорожняли бочки и вновь уезжали за водой. Но всё более расходившийся пожар потушить им было уже не под силу.
– Как же всё-таки церковь загорелась? – поинтересовался Прокопий.
– Да, видно, не от копеечной свечи, – повторил своё предположение Григорий, – Наверняка, пожар устроили те, кому она мешала. Не зря же накануне всё митинговали, крыли непотребными словами церковь и попов, ходили вокруг да около, словно приглядывались.
– Не пойман – не вор, – осторожно высказался Прокопий.
– Это верно: их счастье, что не поймали, а то бы голову оторвали.
– А ещё когда-то от копеечной свечи Москва сгорела, – привёл пример из истории тырновский учитель.
– Может, и так, – не стал спорить Гришка и продолжал свой рассказ, – Меж тем пожар всё более разрастался, а вокруг горящей церкви бегали с бледными, помертвевшими лицами и трясущимися руками батюшка отец Михаил и церковный староста, слёзно умоляя стоявших рядом мужиков спасти хоть святые иконы. Находились отчаянные, накрывались с головою какой-нибудь мокрой одежонкой и с разбегу ныряли во внутрь, как в омут. Там в дыму и пламени, обжигая руки, на ощупь хватали первое попавшееся под руку и бежали прочь. Выбежав на волю, кидали спасённую ими церковную утварь, а сами падали и катались по снегу, чтобы затушить свои занявшиеся на загривках зипуны и отдышаться на свежем воздухе.
– Вот тогда-то и случилось несчастье с нашим отцом, – Гришка на мгновение замолчал, переводя дыхание, и продолжил, – Побежали они вдвоём с соседским молодым мужиком Петром Меркушкиным внутрь церкви, а вернулся оттуда один Петруха. Почуяли неладное мужики, обступили да пытать его: где Конкин? А у Петра слёзы градом – от дыма и от испуга. Как рыба ртом, хватая морозный воздух, только и смог выдавить из себя:
– Там, там он, – и рукой на церковь показывает, – Мы с ним забежали туда, а сверху горящее бревно упало. Я отскочил, а оно Иванычу на голову и свалилось. Я ему кричу, зову, а ничего не видно и не слышно. Дышать нечем, я и побежал прочь.
– Бросил, значит, раненого! – сверкнул на него глазами дюжий Васька Хорошавин и оттолкнул его в сторону, – Мужики, надо Андрюху спасать, а то задохнётся! – закричал он.
Не теряя даром времени, он опрокинул на себя ведро воды и первым рванулся в горящую церковь. За ним кинулись остальные мужики, один за другим исчезая за дымовой завесой. Двух минут не прошло, как выволокли они из церкви Андрея Конкина в дымящемся, полу сгоревшем зипуне, поваляли его в снегу, остудили малость. А пока с ним возились, под оглушительный треск и грохот рухнула внутрь церкви окончательно прогоревшая крыша, взметнув ввысь облако чёрной гари вперемежку с красными искрами.
– Васенька, спаситель наш! – кинулась к Хорошавину Катерина.
– Я-то что, он сам молодец! – кивая на приходившего в себя Андрея, как будто бы оправдывался Василий, – Я только сени пробежал, а уже на пороге притвора споткнулся обо что-то мягкое. Нагнулся, пригляделся – мать честная! – Андрюха: без шапки, морда разбитая – в крови, копоти, всё на нём дымит и тлеет, сам полуживой – хрипит, ревёт, а ползёт к выходу. Никогда бы не подумал, что у человека столько силы, такая жажда жизни.
– Жить захочешь – поползёшь и побежишь! – поддакнул довольный, что всё так закончилось, Петруха Меркушкин, с чёрными грязными полосами на лице от размазанных вперемешку соплей со слезами.
– Цыц, сморчок! – рявкнул на него Хорошавин, – Сам спасся и рад.
– Я же не виноват, что не меня, а его бревно ударило.
– Заткнись, шнурок, а то я тебя сейчас бревном уделаю, и никто тебя не спасёт!
Отшатнулся от него испуганный Петруха, растворился тут же в толпе, и больше его на пожаре не видели. А Андрея Конкина отвели в сторонку, усадили на скамью, накинули чью-то шубейку, нахлобучили шапку, чтобы не замёрз – своя-то прогоревшая одёжка совсем дырявою была, как решето.
Гришка замолчал, подобрал вожжи, выправил сошедшую на обочину лошадь обратно на дорогу, и продолжал рассказывать дальше:
– Пока догорала обрушившаяся церковь, мы с братьями попрыгали с деревьев да скорей к отцу с матерью. Отец был плох, мать тоже вся в слезах, вот мы и пригодились. Сбегали к себе на двор, запрягли лошадь в сани, пригнали к пожарищу и перевезли нашего чуть не сгоревшего батю домой.

6.
Ох, и долго он приходил в себя после пожара, всю зиму отлёживался! Мать наша, сама знахарка, всё за ним ухаживала: вправляла ему побитые места, разные травы да коренья заваривала, мази делала да ожоги ими замазывала да молоком отпаивала. Наш Иванковский фельдшер приходил, из волости ещё один приезжал, а все они одно и то же говорили, что у больного от сильного удара сломан шейный позвонок, сотрясение мозга, ожог и отравление лёгких. Пускали ему кровь, какими-то лекарствами кормили да прибавляли: Бог даст, не помрёт, поправится – мужик здоровый, выдюжит.
Выдюжил отец: с весенним теплом встал с постели, худой и слабый, еле ногами передвигал, а к концу лета уже вроде как оклемался, стал потихоньку хозяйством заниматься. Только пришлось в тот год землю пахать, сено косить да хлеб убирать моим старшим братьям Ваське с Ванькой. А с ними и мне, малолетке, перепадала работа. Так что я с детства к хозяйству приучен. А ты, Прокопий, спрашиваешь, не тяжело ли мне?
– Слава Богу, что всё так обошлось, – удовлетворённо взглянул на Григория солдат.
– Нет, как раз с пожара всё и началось не слава Богу, – возразил ему Гришка, – Год что ли несчастливый тогда выпал?!
– На то он и был високосным, 1906 год, –  уточнил учёный солдат Прокопий.
– Вот-вот, сначала этот святочный пожар с бревном по голове отцу, потом из Одессы от отцова брата Филиппа пришло письмо с плохими вестями, к весне нашего деда Ивана схоронили, а осенью и бабушку Анисью.
– Да уж, всё одно к одному! – посочувствовал учитель.
– Эх, ёк макарёк, чтоб вам вдоль и поперёк! – заковыристо выругался удручённый Григорий и хлестнул вожжами лошадь, – Уснула что ли, растудыть тебя в хвост и в гриву!
Немного помолчав, он затем докончил свой невесёлый рассказ:
– Кажется, поправился отец: уже через год былую силу в руках почувствовал, к прежней жизни своей мастеровой, плотницкой вернулся да ненадолго. Скоро опять стали его мучить головные боли, стали руки дрожать, и глаза слабнуть. А то, бывало, кашлем зайдётся – еле остановится, и кровь его уже не греет – даже летом в зипуне и в валенках ходит. Вот так год от года всё больше терял здоровье мужик, затосковал без дела своего, протоптал тропинку к кабаку, и теперь, когда совсем невмочь, глушит там горькой своё горе. Попробуй тут переживи такое да не озлобься на судьбу-злодейку, язви её в душу!
Поджав губы, Григорий вытер рукавом непрошеные слёзы, по привычке матернулся и перевёл взгляд наверх. А в пасмурном небе неслись облака, серые, свинцовые, тоскливые – такие же, как жизнь крестьянская да и солдатская тоже.

7.
За разговорами не заметили солдат и крестьянин, как доехали до Иванкова. Село раскинулось двумя рукавами улиц, начинавшихся с северо-востока и северо-запада и сходившихся на его центральном холме. На задворках крестьянских дворов по обеим дорогам росли раскидистые ивы и вётлы, между ними раскинулся заболоченный, заросший высокою травой и кустарником, мокрый луг, а дальше на возвышенности виднелся заброшенный пустырь в непроходимых зарослях старых деревьев и кустов. Трудно было представить, что ещё не так давно на этом месте располагалось барское имение с главным домом и приусадебными службами, аллеями и цветочными клумбами в саду и выкопанным ухоженным прудом.
Въехали в Иванково. Здесь дождя как будто и не было. На пыльную сельскую улицу с обеих сторон глядели те же неприглядные старые, заваливающиеся набок избы. У чьих-нибудь покосившихся почерневших ворот на скамейке сидел белоголовый бородатый старик и, потягивая цигарку, смотрел своими подслеповатыми глазами на проезжающую подводу. У ног его молча сидел и дремал лохматый, такой же древний и печальный пёс, а рядом бродили грязные тощие куры, скребли и клевали разный мусор и, вдруг чего-то испугавшись, с криком летели под ворота на свои дворы.
– Григорий! – нарушил молчание отставной солдат, – А что стало с вашей сгоревшей церковью: восстановили её из пепла, как птицу Феникс или заново построили, а то, может, и совсем без неё живёте? Народ-то ведь сейчас всё меньше о Боге думает.
– У нас в Иванкове о нём не только думают, но и почитают, – в пику ему отвечал Григорий.
– Ну, это в деревне старина ещё жива, а в городе уже пошли перемены и не в лучшую сторону по духовной части. А ведь основы нравственности, семейные устои, понятия добра и зла, жизни и смерти как раз и упираются в религию; пока ничего другого, равноценного, не предложили обществу взамен, – проповедовал бывший сельский учитель.
– Когда девять лет назад сгорела наша церковь, – начал в ответ рассказывать Гришка, – народ у нас меньше всего думал о каких-то там понятиях и устоях. Сразу после пожара стали разгребать пепелище, разбирать крохи спасённой церковной утвари. Подсчитали, прослезились да кинули клич по сбору средств на строительство новой церкви. Ходили по дворам, собирали «с миру по нитке – нищему кафтан». Богатых в селе не было, жертвовали на благое дело – кто сколько мог: по копейке, по гривне. Как говорится: грошик к грошику – к церковному порожику. Своих денег немного было, архиерей из Рязани помог, земство выделило – вот и набрали на новый храм. Зимой копили, а летом строили.
Строить новую церковь решили на прежнем месте. Привезли ещё белого камня, выложили фундамент – побольше и повыше старого. Навезли лесу. Стены возводили из брёвен и обшивали их тёсом. В оконные проёмы вставили резные решётки. Двускатную крышу с закруглением над алтарём покрыли железом и водрузили над нею крест. Вход в церковь устроили через трёх ярусную колокольню, возведённую из красного кирпича и украшенную по ярусам выложенным белокаменным орнаментом. Храм получился одноэтажным, но большим и просторным, с двумя приделами и алтарём.
Летом, когда на широком пологом холме в центре Иванкова дружно звенели топоры, когда ввысь росли бревенчатые стены, и раздавались громкие весёлые голоса артельных плотников, приходил на строительство церкви и Андрей Конкин, первый до этого плотник на деревне. Здоровался с мужиками, смотрел их работу, подмечал недостатки и давал дельные советы. Был он болен и слаб для плотницкой работы, а ведь в былые годы не знали устали его золотые руки. Рубил Андрей Иванович избы ладные, с резьбой замысловатою по наличникам и застрехам. Работал, словно пел, и голос мастерового был неподражаемо хорош! Как из песни слова не выкинешь, так и у него ложилось брёвнышко к брёвнышку, как литое, без сучка и задоринки.
– Эх, Иваныч, как нам тебя не хватает! – завидев его, сокрушались мужики, – Уж ты бы нам такую церковь срубил!
Бросали плотники свой инструмент, слезали с лесов, садились рядом с мастером на бревно и, закуривая ядрёный самосад, добавляли:
– Какая же она всё-таки сволочная, несправедливая штука жизнь!   
Уронив голову на грудь, Андрей Конкин молчал в ответ на эти слова, только от волнения начинал громко сопеть и глубже затягиваться махрой. Наконец, не выдержав, он бросал недокуренную цигарку, ожесточённо втоптав её в землю, утирал своей широкой ладонью внезапно набежавшие слёзы, поднимался и медленно уходил прочь. Чаще всего – в кабак. И долго после этого его здесь не видели.
Постарались мужики, Иванковские плотники, построили церковь – большую да бедную: внутри пустые стены, окна, пол и потолок без паникадила. Ни росписей, ни икон – помолиться было не на что. Ни священных книг, ни свеч, ни ладана, ни прочей утвари – изба да и только. Всё на пожаре сгорело. И ни копейки за душой церковного бюджета. Ещё раз пустили шапку по кругу: прошлись в своём приходе, ходили с поклоном в земство, в губернию. А новая церковь так и стояла всё это время непригодной для дела.
Только к 1910 году набрав достаточно средств, заказали у вас, Прокопий, в Тырнове, у местных иконописцев большие фрески и дорогие иконы. Одни тамошние богомазы писали их у себя дома, другие приехали в Иванково и расписали своды помещения каменной колокольни при входе в церковь. Там отныне прихожан встречал орёл – символ евангелиста Иоанна Богослова, отнюдь не хищный, а миролюбивый, словно голубь. Когда же всё было готово, из Тырнова по Оке, по Ушне и Штыге доставили всю церковную живопись в село и установили на место.
– Ох, и красиво стало в нашей новой церкви! – улыбнулся Григорий, – Душа радовалась, глядя на резной иконостас с дорогими иконами, на сочную  масляную роспись по стенам и потолку. Приезжал из Рязани архиерей, освятил новую церковь и рукоположил в сан её настоятеля молодого отца Николая. Отслужил владыко в храме службу, послушал наш церковный хор и, похвалив его изрядно, уехал.

8.
Повернув немного влево, сельская улочка пошла на небольшой подъём, в конце которого, на вершине пологого холма показалась новая церковь Иоанна Богослова. В это время на западной стороне небосклона, в образовавшемся просвете между туч выглянуло солнце и бросило свои лучи на землю. Один из них упал на Богословскую церковь. Засиял на солнце золочёный крест на церковной крыше, заиграли свежими красками белый камень и красный кирпич высокой колокольни, откуда уже звонили колокола, сзывая прихожан на вечерню.
Подъехали путники поближе к церкви и остановились у церковных ворот. Церковь опоясывала резная чугунная ограда с каменными столбами, за которой виднелось на земле несколько белых каменных саркофагов и крестов над могилами служителей Иванковской церкви в разные годы. Слева от божьего храма зеленел большой фруктовый сад из молоденьких яблонь, груш и вишен. У подножий деревьев, на траве лежали осыпавшиеся с веток белые лепестки.
– Красиво! – любуясь нежной зеленью сада, сказал Прокопий.
– Видел бы ты, как он цвёл этой весною! – не без гордости ответил ему Гришка, –Весь сад был белым с розоватой кипенью, словно летнее облако с неба на него спустилось.
– На барский не похож, молодой ещё – откуда ж он взялся?
– Это ещё за год до освящения нашей церкви рядом с нею разобрали развалины помещичьего дома и на его месте разбили сад. Всем селом его сажали – и стар, и млад. Ухаживали с любовью за ним, как за дитём. Молоденькие яблони ежегодно отаптывали, чтобы уберечь зимой от заморозков, их нежные корни летом водой отливали. Так они потихоньку и крепли. А сколько радости было, когда на деревьях первые плоды появились – сочные, спелые! Одни крестьяне и понимают, что это за праздник урожая!
– Молодцы, Иванковцы, сообразили, лучше не придумаешь! – похвалил их бывший сельский учитель, – Красота да и только – земная и небесная! Ещё Достоевский сказал: красота спасёт мир. Вместо того, чтобы воевать, лучше сады растить да церкви ставить. Вот тогда на фоне мировой гармонии и не приемлет ничего дурного живая человеческая душа.
Знал бы учёный человек, идеалист Прокопий Харитошин, что не пройдёт и полвека, а ничего здесь не будет напоминать о той мимолётной красоте. Пришедшие к власти в 1917 году «строители светлого будущего человечества» большевики безжалостно вырубят сад, разрушат чугунную ограду вокруг церкви и за нею саркофаги и могилы, а самою церковь со временем закроют, скинут наземь колокола, разнесут иконы по домам, содрав баграми фрески со стен. И будет потихоньку доживать свой век церковь Иоанна Богослова, когда-то давшая имя селу Иванково, пока однажды не развалится, сгнив до основания. Вот тебе и гармония красоты! Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
– Это ещё не всё, – продолжал делиться с солдатом-фронтовиком местными достижениями Григорий, – Послушал бы ты наш церковный хор. Тут к нам на днях архиерей из Рязани приезжал. Так он битых два часа его слушал и всё повторял: «Очаровательно! какие ангельские голоса! какое умение и знание предмета!» А организатору и дирижёру хора Петру Бардину владыко за это пожаловал в подарок Библию со словами, написанными на её обложке: «Очарован пением. Не ожидал такого. Действительно, права пословица: встречают по одёжке, а провожают по уму».
– Я сам в этом хоре с третьего класса нашей земской школы пел, пока голос не сломался, – добавил Гришка, – А теперь моя младшая сестрица Маруся в нём поёт, я ей свой нотный дискант передал. Как утро настаёт, я на лошадь и – в поле или на луга, а она с соседской подружкой Анюткой Кузиной – в церковь на распевки. Мать ворчит на Марусю, мол, от дома отлынивает, а я за сестру заступаюсь. Пусть поёт, если хорошо получается.
– Правильно, Григорий, – поддержал его Прокопий Харитошин, – Любое дело надо делать на совесть и для души. И заниматься именно тем, что у тебя хорошо выходит. Вот и в жизни всё будет хорошо.
– Это как сказать, – загадочно отвечал Гришка, натягивая вожжи и, причмокнув губами, тронул лошадь вперёд.
– Ну, вот оно, наше Иванково, – кивнул он по сторонам, – Куда теперь тебя везти, служивый?
–  Давай-ка к постоялому двору.
– К которому: у нас их четыре штуки?
– А к которому попроще – грош в кармане найдётся. Мне же там не пировать: перекусить да переночевать, а завтра с кем-нибудь до дома доберусь, недалеко уже.
– Есть и попроще, голодным всё равно не будешь.
Вскоре Григорий остановил подводу у ворот большой избы под вывеской постоялого двора, помог раненому солдату слезть с телеги и проводил его до входной двери.
– Ну, спасибо, Григорий! – протянул ему на прощание руку Прокопий, – Хороший ты мужик. Дай Бог тебе здоровья!
– И тебе тоже, Прокопий Титов! Держись – главное, что живой вернулся!
Пожав худую солдатскую руку, Григорий повернулся и пошёл к своей телеге. Легко запрыгнув на неё, он привычным движением стеганул вожжами жеребца, весело прибавив по привычке что-то матерное, и покатил вперёд по сельской улице. А вслед ему смотрели благодарные грустные глаза отставного солдата, пока подвода с Григорием не скрылась за поворотом. И, толкнув дверь, Прокопий шагнул в сумрачный коридор постоялого двора.

9.
В трактире было многолюдно, шумно и душно. Пахло сивухой, кислыми щами и жареными семечками, шелуха от которых хрустела под ногами. Грубые мужские, хриплые и сиплые голоса перемежались визгливыми женскими вскриками. Сидящие за столами мужики звенели сдвинутыми стаканами и, утробно забулькав спиртное, стучали ложками по глиняным мискам, жадно хлебая их содержимое. По полу бухали тяжёлые сапоги, шлёпали и шаркали лапти новых посетителей – поужинать и остаться ночевать. Между столиками шныряли половые, разнося гостям заказанную снедь. В красном углу трактира, под портретами царя и царицы, на столе стоял граммофон, из трубы которого разливались «рязанские страдания».
Войдя в помещение, Прокопий Харитошин осмотрелся. Свободных столов не было. За каждым из них сидели крестьяне, местные и дальние, прохожие и проезжие, усталые, запылённые, нетрезвые, утолявшие голод и о чём-то спорившие между собой. Привыкшему к сурово организованному солдатскому образу жизни Прокопию хотелось, чтобы ему не мешали побыстрей поесть да устроиться на ночлег. Кто знает, что будет завтра: найдёт ли он ещё такого же бескорыстного Гришку Конкина или будет ковылять на своих полутора ногах до Тырнова?
И тут внимание Прокопия привлёк старик в посконной рубахе и портах, одиноко сидевший за небольшим столом в дальнем углу зала. Выставив локти на стол и уронив на руки голову, он слегка раскачивал ею и что-то мычал себе под нос. На столе перед ним стоял недопитый полуштоф водки, стакан и остатки нехитрой закуски на тарелке. Словно почувствовав на себе взгляд Прокопия, старик замер, отнял руки и, подняв голову, пристально посмотрел на стоявшего посреди зала солдата.
Измождённое худое лицо старика, впалые щёки, заросшие бородою аж до ушей, всклокоченные седые волосы говорили о том, что он болен, тяжело и неизлечимо, а нежданно свалившиеся на него напасти раньше времени состарили и укоротили его век. Но в то же время на этом лике мученика под кустистыми бровями наперекор страданиям и бедам лихорадочным блеском упрямо горели глаза. По одному этому взгляду было видно, что за немощью телесной скрывается удивительно могучий и неукротимый дух, благодаря чему ещё и живёт на земле этот странный старик.
– Что стоишь, служивый? – окликнул он Прокопия и мотнул головой, – Иди сюда!
Тот не стал дважды ждать приглашения и послушно поковылял к старику.
– Здорово, отец! – подойдя к нему, сказал солдат.
– Здорово, коли не шутишь!
– Позволишь присесть рядом?
– Отчего же, если место есть. За тем и позвал.
– Спасибо! – сел Прокопий.
– И тебе тоже, что не побрезговал мною.
– С моими-то ногами всё равно долго не простоишь.
– Раненый?
– Списанный – как с корабля на землю.
Следующий было вопрос старика опередил подскочивший к столу половой.
– Чего изволите? – спросил он солдата.
Тот, понимая, что с грошом в кармане не разгуляешься, смущённо спросил чего-нибудь подешевле, и вскоре принимал от полового принесённое им горячее варево из каких-то потрохов, хлеба да водку. Налив себе, Прокопий поднял стакан и кивнул старику:
– Ну, что, отец, выпьем за здоровье?
– А за победу не хочешь? – подняв свой стакан, неожиданно спросил старик, – Воевать не хотите, служивые, али разучились?
– Личное здоровье дороже мнимой победы, – откровенно сказал солдат и, залпом выпив водку, по обычаю понюхал ломоть хлеба, взял ложку и принялся за потроха.
Старик не спеша выпил, тоже понюхал краюху хлеба, откусил от неё, пожевал и, положив на стол, снова внимательно посмотрел на Прокопия:
– Это почему же мнимой?
– У такой армии, как наша, где нет единства, где, более того, солдаты и офицеры ненавидят друг друга, побед уже не будет. Да и нет того былого патриотизма, что хоть как-то их объединял. И война всем надоела – сколько можно воевать?!
– Значит, патриотизма нет, победы не добыли, а ещё и отступаете, тысячи жизней положили, калек наплодили, а за что ж тогда воевали?
– За веру, царя и Отечество, – машинально ответил солдат, орудуя ложкой.
– Это за какое такое Отечество?
– За наше, за Российское.
– Это ежели бы ты свой отчий дом, Рязанщину или Тамбовщину, оборонял от ворога, а то ведь в чужую землю полез. Это как называется?
– Союзнический долг, – не задумываясь, отвечал солдат, с голодухи уписывая за обе щеки потроха в глиняном горшке.
– Это у нашего царя союзнический долг, мать его так, – стукнул по столу кулаком старик и с ненавистью глянул на висевший напротив портрет российского императора, – Все они, самодержцы, одним миром мазаны: всё земли делят, договориться между собой не могут и кладут ни за что, ни про что народы на полях брани.
Было видно, как хмель всё больше забирал упрямого старика.
– Плох он или хорош, а мы присягали нашему царю, вот и воевали за него, – бесхитростно говорил солдат.
– Присягали царю и его царице? – с горькою усмешкой покачал седою головой старик, – Да в монастырь бы заточить эту немку, растудыть её в задницу, как некогда наши русские цари со своими бабами делали.
– Государыня-императрица Екатерина тоже немка была, – не сдавался Прокопий.
– Ты мне в дебри истории не лезь, солдат! Та матушка Екатерина нашу веру христианскую приняла и за Россию горой стояла.
– И мы за веру воевали, не жалея живота своего.
– За веру?! – вскинул старик на солдата взгляд, озарённый внезапной мыслью, – За веру?! – повторил он и о чём-то задумался.
Прокопий в это время допил свою водку, дохлебал варево из потрохов, аккуратно смахнул со стола хлебные крошки и отправил в рот. Потом посмотрел на задумавшегося старика.
– Ладно, отец, не будем спорить: с царём России не повезло, война империалистическая захватническая народу не нужна. Остаётся только вера: за неё воевал и пострадал на поле боя.
– Ты в Бога веруешь? – вдруг спросил старик.
– Крещён и верую, – перекрестился солдат.
– В церковь ходишь?
– Обязательно.
– Нужна народу церковь?
– А то как же?!
– Вот и я так же думал, когда за неё в огонь полез, здоровья лишился, – опустил голову старик и сжал кулаки, – Не о себе думал – о людях, о детях и внуках наших, которые в церковь будут ходить и верить во всё доброе, светлое, вечное. Истинно верующий человек никогда не покривит душой и не потерпит святотатства. А ты говоришь – за веру пострадал на поле боя. А как же заповедь Христова  – не убий?!..
– Прости, отец, не знал, – начал было Прокопий, но осёкся, увидав в дверях трактира своего недавнего возницу Гришку Конкина с незнакомой девочкой-подростком, удивительно похожей на него – невысокого роста, круглолицей и русоволосой.
Покрутив головой и заметив в углу сидящих за одним столом старика и солдата, Гришка и отроковица направились к ним.
– Батя, пошли домой! – подойдя к столу, сказал Гришка старику и покосился на солдата, – Мамка за тобой послала.
– Папаня, миленький, пойдём! – просительно добавила девочка.
Услышав их голоса, Андрей Иванович вскинул голову:
– А-а, вот и ребятки мои любимые! Смотри, служивый, – повернулся он к Прокопию, – это мой наследник Гришка, хороший малый. А это Машка, дочь моя. Вот малость подрастёт девка, и ты, солдат, оклемаешься – засылай сватов и живите на здоровье!
Девушка в смущении покраснела и отвернулась, а Гришка решительно шагнул к отцу:
– Болтун ты, батя, ох и болтун!
Приподняв его под мышки, он вытащил из-за стола худое немощное тело старика и, закинув его руки себе на плечи, они с сестрой повели отца из трактира. Только у дверей Григорий обернулся к знакомому солдату:
– Слышь, Прокопий, ежели завтра не найдёшь себе возницу, спроси двор Андрея Ивановича Конкина – каждый тебе его укажет. И я тебя отвезу до переправы через Оку, а там уже тебе до дому недалеко будет.
– Спаси вас Христос, мужики! – благодарно ответил Прокопий, немало удивлённый поворотом человеческих судеб, с уважением и грустью смотря уходящим Конкиным вслед.

10.
После серии жестоких поражений и вынужденных отступлений русских войск в первой мировой войне общественность России заговорила о неспособности царской бюрократии управлять страной. Либерально-буржуазные круги были глубоко уверены, что царское бюрократическое окружение своим неумелым управлением толкают страну к революции. Однако они сами невольно приближали эту революцию, выступая с гласной критикой правительства, прибегая к внепарламентским, нелегальным методам. В то же время антивоенная пропаганда большевиков привлекала всё больше сторонников, и в наступающем хаосе общественной жизни они чувствовали себя, как рыба в воде.
Шёл тридцать первый месяц войны, когда в феврале 1917 года в России совершилась революция. К этому времени русский фронт удерживал почти половину всех военных сил противника, и на первый взгляд положение на нём было относительно устойчивым. Но в армии уже накопилось глухое недовольство бесконечной войной, усиливалась жажда скорейшего мира, росло возмущение солдат наказанием розгами. Брожение в воинской среде нарастало.
2 марта в России пала монархия: император Николай II отрёкся от престола. Оказавшись у власти, 6 марта Временное правительство устами своего председателя заявило:
– Россия будет продолжать войну до победного конца. Мы также обещаем свято хранить верность союзникам и всем заключённым с ними соглашениям.
22 мая по радио командующий Восточным фронтом Германии принц Леопольд Баварский предложил начать мирные переговоры. Временное правительство ответило категорическим отказом.
Между тем стихийное стремление к миру нарастало. На фронте начались знаменитые братания с неприятельскими солдатами. Всюду в русских воинских частях избирались солдатские комитеты, которые играли в воинской среде роль Советов и часто отменяли приказы начальства. Всё это вело к развалу старой русской армии и её боеспособности. После провала июньского наступления ещё громче стали звучать требования немедленного мира.
А через германский фронт в запломбированном вагоне уже ехал в Россию её злой гений Ульянов-Ленин. К октябрю 1917 года германские войска добились новых крупных успехов на русском фронте. Вооружённые силы России постепенно теряли способность сопротивляться врагу.
На секретном совещании 20 октября новый военный министр А. Верховский заявил:
– Дальше воевать мы не можем. Тяга армии к миру сейчас непреодолима. Единственное, что нам сейчас остаётся – заключить мир с Германией. Это даст нам возможность спасти государство от полной катастрофы.
Но подобная точка зрения не получила поддержки, и он подал в отставку.
25 октября 1917 года в Петрограде был совершён военный переворот, в результате которого власть в стране захватили большевики, выступавшие под лозунгом: «Мир без аннексий и контрибуций!». Заключить такой мир они и предложили всем воюющим державам в первом же декрете новой власти – Декрете о мире.
С середины ноября по предложению советского правительства на русско-германском фронте установилось перемирие, официально подписанное 2 декабря.  После этого русские окопы стали стремительно пустеть. К январю 1918 года на некоторых участках фронта в окопах не осталось ни одного солдата. Отправляясь домой, в деревню, где, по их словам в это время «делят землю», солдаты забирали своё оружие, а иногда даже продавали его неприятелю.
9 декабря 1917 года в сожжённом и разрушенном Брест-Литовске начались переговоры о мире. Советская делегация пыталась отстоять идею «мира без аннексий и контрибуций». 28 января 1918 года Германия предъявила России ультиматум. Она потребовала подписать договор, по которому Россия теряла Польшу, Белоруссию и часть Прибалтики.
В ответ глава советской делегации Лев Троцкий заявил:
– Мира не подписывать, войны не вести, а армию распустить.
После этого он огласил официальное заявление советской делегации:
«Отказываясь от подписания аннексионистского договора, Россия объявляет со своей стороны состояние войны прекращённым. Российским войскам одновременно отдаётся приказ о полной демобилизации по всему фронту».
Однако вопреки ожиданиям советского руководства 18 февраля австро-германские войска начали наступление по всему фронту. Им практически никто не противостоял: продвижению армий мешали только плохие дороги. Вечером 23 февраля они заняли Псков, 3 марта – Нарву. Но ещё раньше, 19 февраля, советское руководство согласилось принять немецкие условия мира. Но теперь Германия выдвинула уже гораздо более тяжёлые условия, потребовав большую территорию, на которой проживало около 50 миллионов человек. Кроме того, Россия должна была выплатить огромную контрибуцию.
Советская Россия была вынуждена принять и эти тяжелейшие условия, лишь бы большевикам остаться у власти. 3 марта Брестский мирный договор был подписан. Так бесславно для России закончилась первая мировая война. В итоге грабительский Брестский мир расколол русское общество на два непримиримых лагеря: с одной стороны – Ленин и его единомышленники, с другой стороны – эсеры, меньшевики, офицерство и часть большевиков, так называемых «левых коммунистов».
Эсеры считали, что заключение «похабного» мира, когда Германия вот-вот потерпит поражение, есть прямое предательство национальных интересов и союзнических обязательств. Слишком велика была цена за этот сепаратный мир. Непобеждённая Россия должна была уплатить огромную контрибуцию – более 90 тонн золота, отдать под власть немцев Крым, Украину, Донбасс, Белоруссию, Прибалтику, Польшу и Финляндию. Россия лишилась флота и армии, то есть практически становилась полуколонией.
Эсеры призывали к революционной войне. Большевики отказывались поднять народ на отечественную войну, ожидая пожара мировой революции. Однако заключённый сторонами мир пригасил революционное брожение в Германии, улучшив её социально-экономическое положение. Правда, Брестский  договор действовал недолго. Уже в ноябре 1918 года, после капитуляции и революции в Германии, в условиях Версальского договора Советская Россия аннулировала Брестский мир. А вождь пролетариата Ульянов-Ленин добился-таки своего, обратив империалистическую войну в гражданскую – со своим же народом.

11.
Летнее золото солнца плавилось на ясной синеве небосвода и обильно поливало землю. Где-то высоко в небе заливался невидимый в солнечных лучах жаворонок. На горизонте, над самой землёй дрожал горячий воздух. Пахло пряным мёдом лугового разнотравья. А сам луг звенел мириадами насекомых. На зеркальной глади соседнего пруда Лиштуна играли солнечные блики. Уходило вдаль Иванково. Скрывались за густыми кронами развесистых вётел избы. Только долго ещё была видна издали высокая колокольня Богословской церкви.
По тряской просёлочной дороге, терявшейся в лугах, в сторону Тырнова на Оке катила подвода. Правил лошадью крепкий молодой мужик, вчерашний парень, с добрым, немного бесшабашным взглядом и русыми кудряшками на затылке. Время от времени оглядываясь на сидящего сзади на телеге солдата, он весело кивал ему. На постеленной на телеге соломе лежали серая солдатская шинель и вещмешок, а сам солдат, расстегнув ремень и пуговицы своей гимнастёрки, смотрел вперёд, дыша полной грудью в предвкушении скорой встречи с родимым домом и близкими людьми.
Изрядно покалечив, судьба оставила его живым, и надо было жить дальше. Надо было придти в себя, собраться с силами и вернуться к прежней жизни в родном селе: учить детей в местной земской школе не только арифметике и грамматике, истории и географии, но и учить их доброте и человеколюбию, милосердию и состраданию. Ему, познавшему ужасы войны, заглянувшему в глаза смерти, отныне сам Бог велел «сеять разумное, доброе, вечное» – правда, до поры, до времени, до скорой смены власти в России, до пресловутой большевистской целесообразности и преданности делу революции.