Не выше хлеба

Елена Соколова 5
   

 
   Ценность еды, ее вкус я ощутила в годы войны. Мы с заводом эвакуировались на Урал, в город Челябинск. Нас поселили в бывшей школе, приспособленной под общежитие. В классе с тремя окнами размещалось пять семей. Дальний угол от двери занимали мы: мама, четырнадцатилетняя сестра Галя, пятилетняя сестра Таня и я. Мне тогда исполнилось девять лет.
   Весной 1942 года я тяжело заболела плевритом и лежала целыми днями в постели, сооруженной из двух школьных кафедр. Единственный прием пищи приходился на пять часов вечера, когда возвращалась с завода старшая сестра. В тот первый военный год двенадцатилетние – пятнадцатилетние подростки шли работать, чтобы как-то помочь семьям. Многие были так малы ростом, что им в футлярном цехе завода делали скамеечки, на которые они становились, чтобы достать до станка.
   Мне вспоминаются рассуждения Л.Н. Толстого о том, что,  думая об Отечественной войне 1812 года, мы обычно предполагаем, что все русские люди от мала до велика только и занимались тем, что жертвовали собою ради Отечества. Толстой спокойно замечает, что они больше думали о своих личных, человеческих интересах, но, тем не менее, не переставали быть при этом «самыми полезными деятелями того времени».
   Мальчики и девочки в первые два года войны с 12 лет получали не детскую, а иждивенческую карточку, на которую прожить было просто невозможно. Вот и шли дети на заводы. Однако при этом никто не чувствовал себя изгоем, которого из-за плохой успеваемости «взяли, между прочим, на завод чернорабочим». На заводе любили подростков. Обычным обращением к ним старых мастеров были слова «сынок», «дочка». Взрослые подсознательно сострадали их прерванному детству и по-своему баловали ребят. Им чаще, чем взрослым, доставались ордера на одежду: то пальтецо подкинут, то башмаки, то чулочки. Правда, ордер на чулки предполагал получение двух пар, и его выдавали один на двух девочек.
   Воспоминания о заводе у сестры Гали сохранились как светлая полоса жизни. В те далекие военные годы ее часто хвалили, ставили в пример в школе, вывешивали фотографию на заводской «Доске почета». Голод, усталость, недосыпание – все забылось. Человеку для счастья, видимо, необходимо признание его значимости обществом. В отношении работающих подростков завод не проявлял несправедливости. Им отдавали должное.
Галя по дороге забирала из детского сада младшую сестру и приносила мне столовский обед: щи из крапивы и овсяную кашу, в которой было так много отрубей, что я беспрерывно кашляла, пока ее ела. Серьезным добавлением к обеду был изрядный кусок черного хлеба.
Галя спешила в школу. Здания многих учебных заведений в войну были отданы под госпитали, общежития, эвакуированные предприятия, и школы работали в три смены. Третья смена начинала заниматься в 18 часов, так что Галя успевала на уроки. Рабочий день подростков, не достигших 16 лет, тогда ограничивали восемью часами. Школ рабочей молодежи в первый год войны еще не существовало, и мало кто отваживался на такой способ обучения, какой избрала сестра и две ее подруги.
   Чувство голода  тогда для меня, больной девятилетней девочки, было таким всепоглощающим, что повсюду высвечивало детали, имеющие отношение к еде, или порождало неожиданные воспоминания о ней.
Мама приносила мне из библиотеки книги, и я много читала. Помню, как завораживала меня сказка братьев Гримм о горшочке, варившем манную кашу. Какой желанной представлялась мне улица, сплошь покрытая манной кашей! Я мечтала об этом горшочке, воображала его в своих руках и даже шептала:
Раз, два, три,
Горшочек, вари…
   До сих пор я не забыла начало рассказа Джека Лондона «Изменник»:
«Если ты сейчас не встанешь, Джонни, ты у меня не получишь еды. Эта угроза не произвела на мальчика никакого впечатления. Находясь во власти сна, он так же боролся за свое забвение, как мечтатель борется за свои мечты».
Я завистливо думала о том, что Джонни по утрам обязательно завтракал. Ведь его мать лишь угрожала ему, но никогда не выполняла угрозы.
Меня, больную, однажды навестила Мария Николаевна Воронова – председатель завкома. Это была крупная красивая доброжелательная женщина. Она принесла мне в подарок толстую книгу С. Я. Маршака «Стихи. Сказки. Загадки» и десяток куриных яиц, о существовании которых мы просто забыли. Произведения Маршака я выучила наизусть, а вкус яиц навсегда остался для меня праздничным.
В Челябинске первый год мы ничего не готовили, да и не на чем было это делать. Как и большинство заводчан, карточки сдавали в столовую и оттуда приносили тощие, но ежедневные обеды. Работавщие на заводе питались в столовой. Сестра рассказывала, как перерыв на обед сопровождался шумом бегущих по лестнице вниз рабочих, многие из которых были обуты в стеганые бурки, на которые вместо калош надевались деревянные босоножки. Неунывающая молодежь при этом напевала:
Кони сытые
бьют копытами!
Встретим мы по-сталински врага!
Очень уж стук деревянных подошв напоминал цоканье лошадиных копыт. Песня по контрасту наводила на мысль о голодных людях. Уж не знаю, по какой причине слова куплета вскоре были заменены и зазвучали иначе:
Танки новые,
В бой готовые.
Встретим мы по-сталински врага.
   Мама рассказывала, как в столовой однажды задержали рабочего, который украл в буфете полбуханки хлеба. Его догнали, хлеб отобрали, стыдили. Рабочий в ответ не произнес ни слова и подавленно молчал.
Как-то мама получила по карточкам геркулес и решила сварить нам кашу. Кипяток в общежитии брали из титана, установленного в холле на первом этаже. Его топили ежедневно, и к восьми часам вечера обычно выстраивалась очередь обитателей общежития с чайниками и бидонами в руках.
Мама залила геркулес кипятком и поставила кастрюлю под подушку. Мы терпеливо ждали. Однако тепла оказалось недостаточно, и геркулес остался сырым.
Робкая и боязливая мама все-таки решилась спуститься с недоваренной кашей вниз, где на месте школьной раздевалки были сооружены из досок отдельные комнатушки для заводского начальства. У него условия были несколько лучше наших, и жильцы этих «хором» имели возможность пользоваться электроплитками. Среди инженеров мама случайно встретила в Челябинске свою однокурсницу – тетю Марусю Горностаеву. Вот к ней она и постучалась с кастрюлькой в руках. Тетя Маруся великодушно разрешила доварить геркулес.
Счастливые мгновения детства всегда одухотворённы, что бы ни послужило их источником. Может быть, это происходит потому, что дети изначала созданы природой для познания ее многообразия.
   Я помню и сладковатый вкус горячей каши, и участливую дружбу тети Маруси, и беспричинную, казалось бы, радость бытия от сытости, и появившуюся вдруг энергию движений, и доброту, готовую излиться на любого.
   Рядом с дверью, за занавеской, без окна, жила семья Качалкиных. Как я понимаю сейчас, они жили благополучнее нас. Дядя Леша делал на заводе зажигалки, а тетя Катя продавала их на рынке. У Качалкиных была керосинка, и тетя Катя что-то варила в коридоре для мужа и четырехлетнего Славика. Однажды у меня на глазах она стала печь печенье. Довоенность этого занятия потрясла меня. Я, не отрываясь, смотрела на рождающееся тесто, которое под ловкими руками тети Кати превращалось сначала в тонкий пласт, а потом в ровные желтые кружки, которые она вырезала опрокинутой рюмочкой. Страстное желание попробовать это удивительное лакомство овладело мною. Я не отходила от четырехлетнего Славика, который был мне по возрасту неинтересен. Я рассказывала ему мои любимые сказки, играла с ним «в прятки», носила его на спине, изображая лошадь. Я ждала награды, вполне осознавая, что ее заработала. И я ее получила. Одно печеньице, небольшое, как современная пятирублевая монета.
   В школу я привычно уходила натощак и изо всех сил локтями зажимала громко урчащий живот. Уроки шли сами по себе, но фоном к ним было ожидание большой перемены, когда в класс приносили поднос с кусочками серого хлеба и кулек из газеты с желтым сахарным песком. Хлеб заметно отдавал горечью, видимо, в муку подмешивали полынь, но все равно был вкусен. Посыпанный же ложечкой сахарного песку, он был замечательно вкусен. Но после этого завтрака почему-то пробуждался настоящий голод. А до еды оставалось еще несколько часов.
Часто смешные страдания выпадают нам в детстве, но оставляют свой след на всю жизнь.
   На лето от завода мы выезжали в пионерский лагерь, который располагался где-то под  Челябинском. Однажды нас на неделю отправили оттуда в подсобное хозяйство на уборку свеклы, выдав каждому котелок, кружку и алюминиевую ложку. В поле приезжала походная кухня, и мы по очереди подходили за едой. В один из дней со мной случилась беда: я потеряла ложку. Сейчас я понимаю, как легко было помочь беде, скажи я о потери вожатой. Наверняка нашлась бы лишняя ложка. Но мне это в голову не пришло. Утрату казенной ложки я восприняла как прегрешение. До сих пор помню никак не остывающие края котелка, через которые я пыталась выпить суповую жижу, обжигаясь и мучаясь, опасаясь не успеть за вторым. К тому же, обедая таким оригинальным образом, я боялась, что меня увидят и подымут на смех. Быть смешной я не любила с раннего детства, предпочитая оставаться или голодной, или одинокой, или непонятой. Гущу от супа ела руками, затем приспособила для этого небольшую дощечку. Со вторым блюдом без ложки справиться было значительно проще. Целая жизнь прошла с тех горьких и смешных дней, но я до сей поры испытываю что-то похожее на удовлетворение, доставая ложку к обеду.
   Весной 1944 года мы вернулись из эвакуации в Москву, которая встретила нас скупо и неприветливо. Под окнами заводских пятиэтажных домов рос картофель, в магазине толпился народ, когда «выбрасывали» какие-нибудь продукты по карточкам, электричество включали по вечерам часа на три, квартиры не отапливались, и мы соорудили печку-времянку с трубой, уходящей в форточку. Мастер, видимо, был неопытен, и печь нещадно дымила.
Московские школьные завтраки оказались вкуснее челябинских: каждый день мы получали по белому бублику с маком. По просьбе мамы мы приносили их домой, и она бежала на «толкучку», чтобы продать бублики и купить взамен чечевицу или толокно, из которых варила похлебку. Горячая, объемная и потому более сытная, чем бублики, пища была желаннее.
   Каждый вечер, а иногда и дважды в день гремели в Москве салюты. В первомайские праздники 1945 года город украсили плакаты: «Слава советским войскам, водрузившим знамя победы над Берлином!».
   Ожиданием Победы была заполнена треть моей тогдашней жизни и, можно сказать, вся ее сознательная часть. С нею соединялась мечта о довольстве и благополучии не только у детей. Наш сосед по челябинскому общежитию дядя Костя Леонов, бывало, говаривал: «После войны в магазинах сразу все появится, вот увидите. Просто сейчас армию надо кормить, оружие делать, танки, самолеты».
   Желанный День Победы запомнился мне очень хорошо. Ранним утром по радио передали сообщение, которое все ожидали услышать еще накануне. Откуда-то раздавались восторженные крики, и я болезненно ощущала свою изолированность от общего торжества. Был объявлен нерабочий день, и мама долго не вставала с постели, повторяя свою любимую поговорку: «Без денег – бездельник». Слово «бездельник» употреблялось как следствие безденежья.
   По талонам неожиданно выдали шоколадные конфеты. Эти 400 граммов прекрасных конфет мама положила на стол с продранной и прогоревшей клеенкой, и они даже мне, двенадцатилетней девочке, показались какими-то инородными. Мы, дети, никогда не просили есть, вероятно, потому, что это было бессмысленно. В доме не было еды. Все, что приносилось, сразу съедалось.
В День Победы школы не работали, бубликов мы не получили, был закрыт и рынок с его «кормящей» толкучкой. Мама растопила печку ножками от старой табуретки, подогрела в котелке воду (экономя дорогое топливо, мы редко доводили воду до кипения), и мы выпили «чаю» с конфетами и пайковым хлебом. Все равно это был праздник. Надежда на скорое лучшее наполняла нас счастьем.
Однако самые трудные годы были еще впереди.
   Помню один мамин рассказ. Она входит в подъезд и видит затоптанную лапшинку. Ей очень хочется поднять ее и съесть, но, взрослый человек, мама преодолевает это бессмысленное желание. Поднявшись на лестничный пролет, видит, как в подъезд входит восьмилетняя Таня – моя младшая сестра. Она поднимает лапшинку и съедает.
   Ну и еще одна грустная история, связанная с младшей сестрой.
Это случилось в 1947 году, быть может самом тяжелом из всех. У третьеклассников состоялся предоктябрьский утренник. Тогда были популярны пирамиды, и маленькую Таню, самую худенькую и невесомую, поднимали на скрещенных руках вверх девочки покрепче и посильнее. Сестра отдавала пионерский салют и громко говорила: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». Но произошел казус. У Тани закружилась голова, и она потеряла сознание – голодный обморок. Ее привели домой медсестра и вожатая. Вечером Таня, спохватившись, вынула из самодельной школьной сумочки бублик и передала его маме.
   Война и связанная с ней нищета выбросили нас на дно жизни. Мне сейчас кажется, что не все жили так плохо, как мы. Люди так или иначе приспосабливались. Мама практически не умела приспосабливаться. Она была по-детски честна, законопослушна и терпелива.
Однажды, получив по карточкам селедку, мама обнаружила, что у нее забыли вырезать талоны. Она вернулась, чтобы возвратить их. А ведь дома ее ждали три голодные девочки!
   «Быть выше хлеба человек не может…» - сказал поэт. Но все-таки мы выжили, выучились, встали на ноги. Видимо, все-таки не хлебом единым жив человек.