Безмерность Марины - глава 3 из новой книги

Вячеслав Демидов
Глава третья

ПОЭТ ОДНОЙ ПОЭМЫ

Ветра, луга, снега, туманы,
Твердыни скал, державы вод,
Просторы и пространства, страны,
И горизонт, и небосвод...

Николай Гронский. “Белла Донна”

Он погиб в парижском метро на станции “Пастер”. Почти неповрежденное тело (только разрыв плеча) непостижимым образом оказалось как бы сидящим в узком пространстве между первым и вторым вагоном. Он без сознания, его извлекают оттуда, кладут на асфальт перрона. Сочится кровь, но ее никто не умеет остановить, служащие метрополитена стоят, словно окаменевшие, а санитары “скорой” показались только через сорок пять минут...
Ему было двадцать пять лет.

Вниз! – обрывая рододендрон...
Вниз! – с камнем, обманувшем вес,
Врозь разрывая жилы, недра,–
Все сокровенности телес.
И труп всегда неузнаваем
В сих откровенностях нагих...

Он как бы предвидел свою смерть, — конечно же, в горах! — но судьба распорядилась иначе...
Год спустя Марина Цветаева всё-таки написала эссе — реквием по своему другу, своему ученику, двадцатипятилетнему альпинисту-поэту. Очень скромному в своих поэтическихъ амбициях.
«Даже я, его близкий друг, в пору нашей близкой дружбы и чуть ли не каждодневных встреч, не знала о существовании поэмы, которая написана как раз в те дни...»

Крепчал мороз альпийской ночи.
Высок, пронзителенг и чист
По скалам смертных одиночеств
Шел посвист, отсвист, пересвиств.

Один в громадах одиночеств,
В крови все дуло от свистка.
Кровь на губах. Подарок ночи:
Повыше левого виска.

Есть прядь волос, седых как иней –
То страха изморозь прошла.
Глаза – громадные пустыни –
Прошедней ночи зеркала.

Впиваясь в щели горных трещин,
Врастая в камни – распростерт –
Спускался. Руки не трепещут,
Веревка держит, камень тверд.

Бессильны силы тяготенья:
Столь мощны мышцы смуглых рук
Преодолевши страх паденья
Не падают, он – как паук,

Как ящер. – В каменных завесах,
Лицом в скалу, спиной в простор
Да сохранят тебя в отвесах
Святой Бернард и Христофор!

Дно. В небо отошли отроги.
Господь не выдал, страх не взял.
Четверорукий стал двуногим,
Встал, покачнулся, устоял.

Глазами мерил ццирка стены.
Был узок горный кругозор.
Въезд разомкнувшейся  арены,
Восток был отперт на простор.

Приведя эту обширную цитату, Марина подводит итог: «Как Гронскому-альпинисту, так и Гронскому поэту «Восток был отперт на простор» — на все просторы духовного света.»

Правда, в одном из писем своей приятельнице А.А.Тесковой Марина выразилась так: «Боюсь, это был поэт одной вещи».  И ей же: «...Жуткая вещь: все его последующие вещи — несравненно слабее, есть даже совсем подражательные».

Об этой поэме Цветаева сообщала одному из своих друзей: “Лучшая вещь...<...> Вещь его 18-19-20-летия, когда дружил со мной. <...> После меня он впал в церковность, а от священников — какие стихи?? <...> Гронского в Белла-Донне я чувствую своим духовным сыном. Он был собой — пока он был со мной”.

И несколько раньше тому же адресату: “...Гронский был моей породы.<...> Я была его первая любовь, а он — кажется — моя последняя. Это был мой физический спутник, пешеход, тоже г;рец, а не м;рец” .

Действительно, 18-летний Гронский написал в своей тетрадке, которую Цветаевой дал прочитать его отец (вместе с ней разбирал посмертный архив сына):
                Марине Цветаевой
Из глубины морей поднявшееся имя,
Возлюбленное мной, как церковь на дне моря,
С тобою быть хочу во сне, на дне хранимым
В бездонных недрах твоего простора.

Их любовь была, как большинство Цветаевских “любвей”, — в значительной степени по почте (“Письма того лета” — так бы я назвала. <...> Я была н; море, он — в Медоне”,— вспоминала Марина .) Он не выбросил ни одного ее письма, ни самой коротенькой записочки. Разошлись из-за чего-то непонятного. Цветаева и много лет спустя не могла понять причину.

Причина...

Не Маринина ли суровость, с которой она, с вершин своего возраста и уменья, воспитывала ученика?

«О стихах скажу: в Вас пока нет рабочей жилы. Вы неряшливы, довольствуетесь первым попавшимся, вам просто — лень. <...> тобы Вам стать поэтом, Вам нужны две вещи: ВОЛЯ и ОПЫТ, вам еще не из чего писать.»

Однако другие письма и записки (числом более 60 в семитомном ее «Собрании сочинений» московского издания 1998 года), куда мягче по тональности.

«Милый Николай Павлович», — таких обращений большинство.
 
Впрочем, на пустяковую неловкость Гронского (прислал в подарок для Али книгу со своей дарственной надписью, Марину рассердившую) реагировала резко и несправедливо: «Очень жду Вашего толкования, ибо задета заживо.<...> Никакая любовь не может погасить во мне костра справедливости, в иные времена кончившегося  бы — иным костром! Мне очень больно делать Вам больно...»
 
Переписка продолжалась более пяти лет и постепенно сошла на-нет, ибо Марина умела смертельно и навсегда обижаться.

Да, тетрадка...
 
Только ни с чем не сравнимая твердость помогла Цветаевой выдержать после посмертного признания в любви — падение в пропасть. И не в одну, а во множество.

Потому что весь следующий за этими строками цикл стихов, обращенный к ней, Марине, взбешенный Гронский “посвятил” (другими чернилами!) некой улыбчивой девице. Той самой, что глядела на Цветаеву с фотографии, пришпиленной к стенке его комнаты.

А из этого, открывающего цикл стихотворения, — имя Марины изъять не захотел, не посмел...

«Я потеряла молодого друга — трагически — он любил меня первую, а я его — последним (тому шесть лет)... Ему было 25 лет, когда он умер; 18 — когда он меня (я его) любил (а); 16 —  когда я с ним познакомилась»  — писала Марина своей приятельнице  А.Э. Берг.

И несколько позже, ей же, об ином случае (который несколько объясняет причину разрыва с Гронским):

«...Был у меня и молодой собеседник моложе меня на десять лет — который приходил ко мне по вечерам на мою скворешенную лестницу — вечером гулять нельзя, совершенно черно и все время оступаешься, а в комнате спит Мур — вот и сидели на лестнице, я повыше, он пониже — беседовали — он очень любил стихи, но не так уж очень, ибо с приездом моей дочери <...> — сразу перестал бывать, т.е. сразу стал бывать — с ней , сразу подменив  меня, живую, меня — меня — понятием  «Ваша мама»  <...> Положение — ясное: ей двадцеть лет, мне — сорок <...> А у нее кошачий инстинкт отбить  — лапкой — незаметно.»

Марина закончила свое эссе о Гронском и его поэме словами:

«Гронский Белла-Донны похож на меня, как сын на мать, — точнее и полнее я не могу сказать.

Я не была его любимым поэтом, любимым его поэтом из старших был Гумилев. <...> Гумилев для Гронского был идеалом мужества его юности, его мужским абсолютом. <...> Сам факт Белла Донны для меня драгоценнее любого посвящения.

И лирическая горечь из-за того, что не стало большого поэта, усилена  во мне горечью потери того, кого именно я выкормила, который бы продолжил бы – меня.

Потеря не только в «нашем полку», но и в моей семье.

Что в Белла Донне мое? Мускул – и свобода.»



(продолжение следует)