Глава двадцать четвертая

Дионисий Курилин
- Вечер. Вот уже и вечер. И скоро – уже совсем скоро – наступит ночь. И вновь ещё один день прожит. Я просуществовал ещё один день в этой жизни. Вот и вся жизнь моя: жизнь из дней – из резиновых, тягучих дней. Но эти дни: медленные и томительные – они таковы для меня, и тем самым ненавистны мне. А там? – там, где живая личность не несёт бремени холодных тюремных стен и неугнетена неволей? Там день совершенно иной – там день есть жизнь, – но извратили её. Там дни – это отрезки жизни, которых не замечает человек, погружённый в свои пресловутые заботы и дела. День для него проходит очень быстро – как одна минута, как секунда. Бедняга человечек встаёт рано утром, и бежит на свою однообразную работу, и делает её – бегает, суетится. А на день, в котором он живёт, человек не смотрит. Он о нём и не думает даже. И так неделями, месяцами, годами, десятилетиями. Человек живёт, словно запрограммированный робот, жизнь которого вовсе не жизнь, а необходимое существование, расписанное подобно графику. А потом, совершенно незаметно приходит старость, и силы покидают несчастного человека – угасает его энергия, а он бедняга всё равно не думает о днях, которыми живёт – не обращает на них внимания. День всё также проходит мимо него. Человек всё также в заботах, он всё также думает о чём-то стороннем, якобы главном для него, но вовсе не о дне в котором живёт. Не знает мятущийся человек дней – дней жизни своей. Дни для него материя – сплошная материя, которую следует потреблять, удовлетворяя свои скотские потребности. День для него – это дела и заботы. День для него – это часы, в которые он что-то обязан сделать. А сам день, – время уходящей жизни, – для него ничто. Не понимает бедный, несчастный человек, что каждый день это момент короткой жизни, и каждый новый день ведёт её к убыли. Каждый очередной день уменьшает срок жизни, и всё ближе, и ближе каждый новый день подводит бедного страдальца, имя которому Человек, к черте именуемой Смертью. А уж о смерти своей человек и подавно не думает. Она – смерть, – этот роковой предел дней человеческих, – ему, – существу мыслящему, – кажется далёкой. И даже в глубокой старости своей он оттягивает её – мысленно убегает от рокового порога, тешась надеждой, что ещё лет несколько, а может и десятилетий, он проживёт на грешной земле; и всё также не замечает дня, в котором живёт. Бедняга человек! – так размышлял Виктор Долгих в своей сырой, тускло освещённой камере следственного изолятора.
- Нет… – продолжал он, – они не умеют жить. Они все – не умеют жить! У них нет чувства жизни – оно убито в них. А может быть, это генная мутация отняла у человека верное ощущение жизни? Да, да! Именно! Именно она! Наверное, их предки – прадеды, деды, отцы – в суматохе мира и сутолоке человечества, потеряли чувство жизни; и эта потеря передалась последующему поколению по наследству. Люди не хотят видеть жизни. Они не хотят видеть дня. Они думаю только о тленной материи – только о материальном. А на жизнь они плевали! На любой день своей жизни они плевали! Они не понимают дня как частички жизни, и жизнь, через это они тоже не понимают. Для них день – это работа и суматоха. Для них день – это какие-то далёкие события, которые они видят вечером с экрана телевизора – вот и всё, что значит для них День; вот и всё, что значит для них Жизнь. А о смерти они и вовсе не думают, а значит и о жизни не думают… – Виктор тяжело вздохнул. – Мне их жаль. Очень жаль этих бедных людей. Они возомнили себя цивилизацией, они возомнили себя прогрессивными и образованными, они думают о себе как о хозяевах жизни, хотя сами не знают, что такое жизнь, что такое день, что такое час – всего лишь один час. Так они и умрут, не познав жизни; так их и закопают в деревянном ящике в сырую могилу. Хотя некоторые из них задумываются в старости… и спрашивают себя: «как прожили мы жизнь»? Задают себе этот вопрос, и сами себе горько отвечают, что жизнь пронеслась как мгновение, как одна минутка, – при этой мысли Виктор озарился улыбкой. – А почему они так отвечают? Да потому что жить они не умели и через это жизни не знали – не увидели её. Она прошла мимо этих несчастных, имя которым: Люди. А ведь уметь жить – это ведь так легко, так просто, но непостижимо для заблудшего человечества. Уметь жить – это всего лишь видеть жизнь, видеть день, чувствовать время. Но они и этого элементарного не умели – вот и жить они не умели. Они умели только овеществлять жизнь – превращать её в потребительскую материю, называя эту материализацию как угодно: то получением образования, то хорошей работой, зарплатой; заведением семьи и рождением детей. О Боже… – тяжело вздохнул арестант, – а дети? Да-да! Дети? Бедные дети – они рождены в этих семьях, чтобы повторить путь родителей, а попросту говоря: повторить их неумение жить; бессмысленно транжирить дни и разбазаривать жизнь. Все эти заблудшие люди, они ведь могут воспитать только подобных себе. Их несчастные дети – это от рождения своего существа, приговорённые бессмысленно растранжирить, разбросать по клочьям свою крохотную жизнь…
И даже смерть… даже конец своей жизни люди тоже материализовали. Как они хоронят своих мертвецов? – Виктор усмехнулся. – Они плачут и бьются в истериках; они страдают от потери близкого – это так. Но они и здесь пытаются показать торжество материального мира:  они хоронят бренное тело исходя из его статуса в земном существовании. Они одевают тлен в дорогой костюм; они покупают дорогие ящики, украшенные различными безделушками, которые так же сгниют в земле, как и их истлевающие разложением жильцы, что упакованы в эти погребальные коробы. А затем несчастные устраивают грандиозную процессию похорон своих мертвецов. Бедные, бедные люди – они пленники материи, пленники Золотого Тельца, – Виктор вновь прискорбно вздохнул: – Люди, мне жаль вас!
- Ну почему, зачем, для чего… – заговорил он вслух,  – пришёл этот проклятый прогресс? Зачем люди создали его? А зачем они лгут? Сами себе лгут, что их пресловутый прогресс – в науке, в технике – есть благодетель будущего. Какое к чёрту у вас будущее? Какое благоденствие? Вы смертны, вам отведено чуть-чуть времени, чтобы пожить, а вы говорите о будущем; вы говорите о последующих поколениях. Вы врёте сами себе! Люди – вы врёте сами себе! Всё это вы создали и создаёте, прежде всего, чтобы воспользоваться самим – и плевать вы хотели на следующее поколение. Вы думаете только о себе. Ваши потомки будут помнить только о некоторых из вас – вспоминая этих немногих с почтением и уважением, а может быть и благодарностью. Хотя за что и их помнить? За что благодарить? Можно помнить о поэте, можно помнить о богослове; наконец, должно помнить о том кто спасал жизни других ценою своей. А можно ли помнить о тех, кто создавал орудие убийства? А о том, кто уничтожал творение высших сил, привычно именуемое «Природой»? – и уничтожал ради пресловутого дьявольского прогресса. Можно ли петь им хвалебные оды и слагать о них гимны? Нужны ли все их заслуги? Не лучше ли забыть о них – вычеркнуть их из памяти человеческой? Всё как-то странно у людей. Нелогично.
Арестант посмотрел по сторонам камеры.
- Да… увы… – продолжал он мысленный рассказ для самого себя, – более всего на свете мне жаль не родившихся ещё людей – тех которым ещё предстоит придти в наш мир. Ведь они – эти бедные потомки – будут жить, так же как и их праотцы: бездарно, скотско и низко. Всё также, бедные, несчастные наши отпрыски, будут существовать, не зная жизни. Транжиря дни в погоне за материей, и обожествляя её – обожествляя тленные творения своих рук. И всё также они будут оправдывать себя, лгать самим себе, что делают все свои дела ради будущих поколений. И вновь, как и мы, оставят после себя уже своим – ещё более несчастным потомкам – своё сумасшествие, называя его ненавистным природе словом «прогресс», которое в сущности своей есть величайшее попрание мироздания – уничтожение всего окружающего путём потребительства, наживы, удовлетворения циничной жажды материальных утех и скотских, животных потребностей и инстинктов.
Виктор достал из пачки сигарету и медленно закурил.
- И всё-таки ещё один день прожит… – с облегчением вздохнул бедолага от предчувствия скорого торжества Луны – ночной царицы. – Скоро наступит ночь, и я растворюсь в ней. Я умру – умру сном. О ночь! Милая ночь!– воодушевлялся узник. – Как же прекрасна ты! Как же ты великолепна! Ты моя Королева, ты Волшебница любящая меня. И мне очень жаль, – аж до боли жаль, – что ночь не может наступать одновременно на всём земном шаре, чтобы вся суматоха мира в один момент заканчивалась и чтобы на всей несчастной земле – на нашей истерзанной планете – на несколько часов, – всего лишь на несколько часов, – умолкло безумие называющееся «прогрессом» и «цивилизацией», а попросту: «погоней за наживой», «погоней за благами и жаждой новых безумных удовольствий». Ну почему так распорядились силы, создавшие нашу землю? Почему ночь не может наступить на всей планете одновременно? – чтобы смолкли все, и везде наступила тишина. Чтобы заснули все – одновременно все: и гении, и дураки, и богатые, и бедные; злые и добрые. Все пусть заснут одновременно. Пусть они умрут забытьем сна. И тогда небо и земля вздохнёт, а природа отдохнёт от самого страшного существа, что именуется: «Человеком»; и от его безумства, что зовется: «Прогрессом» и «Цивилизацией»… – в этот момент размышления арестанта были внезапно прерваны лязганьем дверного замка камеры. Дверь с лёгким скрежетом отварилась и дежурный надзиратель, громким голосом обратился к Виктору:
- Слышь Витька: принимай к себе гостя! Он тебе компанию, я так думаю, надолго составит. Не на один день – это уж точно. Пошёл уважаемый! Вот твоя деревня, вот твой дом родной… – подшутил служивый над отконвоированным им же арестантом.
В дверном проёме появилась фигура мужчины среднего роста, довольно плотного телосложения, одетого в спортивную тёплую куртку, спортивные штаны и кроссовки. В руках мужчины были вещи – свернутые матрац, подушка и одеяло, и какой-то набитый донельзя полиэтиленовый пакет.
Конвоир же долго не церемонился. Дверь в камеру захлопнулась всё с тем же – привычным для уха Виктора, железным лязганьем, – которое раньше, – в самые первые дни нахождения Долгих в неволи, – теребило его, и что называется: «выворачивало нутро наизнанку».
- Здорово горемычный, – с ехидной улыбкой на своём, примерно сорокалетнем лице, приветствовал одинокого узника нежданный гость – а точнее: теперь уже – сокамерник.
- Добрый вечер, – естественным грубым голосом ответил философ.
Невольный пришелец уверенно прошагал к свободной наре, положил на неё находившиеся у него в руках вещи, и сразу же лёгким движением раскинул вдоль железного тюремного лежака матрац и одеяло.
- Ну, что: давай знакомиться? – предложил гость, всё также ехидно улыбаясь.
- Давайте… знакомиться… – настороженно согласился Долгих.
- Слышь: а чё ты такой суровый, а? И чё ты мне выкаешь? Чё сильно заумный да? Типа: интеллигент? – сокамерник нарочно делал голос сиплым, и словно шипя, протягивал слова.
- Да нет – не интеллигент я. Просто я привык ко всем незнакомым мне людям обращаться на вы – вот и всё.
- Ааааа… типа: правильный? Да? Типа очень культурный?– снова, искусственно сиплым голосом, последовал вопрос.
- Типа да… – Виктор ответил уже с явной неприязнью к нежданному гостю.
- А кто ты правильный вообще такой, а? – продолжал в том же духе мужчина.
- А ты кто? – откровенно грубо, повышенным тоном заговорил Долгих.
- Ты стрелки не переводи, – возразил гость. – Вот ты скажи мне: кто ты такой? Кто по жизни?
Суровый же одиночник, всё это время сидевший на своей наре, услышав последовавший к нему вопрос, бросил пронзающий взгляд на достаточно наглого пришельца, – при этом злостно улыбаясь, – и ответил презрительным, но в то же время спокойным, и даже равнодушным тоном:
- Человек я по жизни – точно такой же как и ты. Понял меня?
Пришлый же арестант, уловив взгляд парня и интонацию его голоса, – который отчасти показался ему агрессивным, – пытаясь ныне смягчить диалог, вновь обратился:
- Да расслабься горемычный… чё ты так напряжен? Ты чё впервые в этих краях? Первоход?
- Да – впервые...
- А почему в двойнике один сидишь? В общей хате раньше сидел?
- Нет - не сидел. Сразу меня в эту камеру посадили. Так и сижу один. Хотя… если быть более точным…, теперь уже: «Сидел один, – в подчёркнуто-прошедшем времени уточнил философ.
- Так значит у тебя ходка первая? Первый раз под статью попал?
- Да.
- И какая же у тебя статья?
- Моя статья, – настороженно ответил Долгих, как бы давая понять тем самым, что не намерен посвящать любопытного соседа в подробности личной жизнь.
Однако собеседник Виктора намёка на нежелание развить беседу не понял, а только усмехнулся, и уже более мирно, но с явной наглостью в голосе продолжил:
- Да можешь и не отвечать. Знаю я твою статью… мне вертухаи про неё рассказали. А спрашивал просто потому, что боялся я: может ты пидор опущенный. Знаешь: с такими ведь не сидят за одним столом, и вместе не едят. Их место вот там: или под нарой, или на параше, – с серьёзным видом пояснял, искушённый тюремной жизнью гражданин. – Но я тебе сразу сказать хочу: мне плевать на то, кого ты там порешил. Но девку, конечно, мочит не надо было. Хотя бабы до греха легко довести могут, – заметил мужчина. – Короче мне по барабану, чё ты там сотворил, и кого ты к Господу Богу отправил – дело это твоё. Каждому своё, а своё не каждому! А сидеть нам в этой хате вместе…
- Я Виктор… – вдруг ни с того ни с сего назвал своё имя Долгих и медленно протянул сокамернику руку, символизируя тем самым примирение.
Но должного эффекта жест Долгих не произвёл. Мужчина резко бросил взгляд на поданную молодым человеком ладонь, потом отвёл глаза в сторону, и равнодушно лёг на нару; и уже повернувшись к стене лицом, с полным безразличием в голосе, ответил:
- А я Жека. Считай, познакомились…
Виктор тоже прилёг на своё тюремное ложе, но вот расслабиться в наступившей тишине и полностью успокоится, он уже не мог:
- Ну зачем мне этот Жека? Зачем ко мне его посадили – а ни к кому-то другому? Никого… совершенно никого я не хочу видеть и знать. А этот Жека? Он даже не пожал мне руки. И за что он здесь? Что совершил он? Убил? Ограбил? Изнасиловал? – при последней мысли у Виктора взыграло чувство отвращения к новому знакомому. – Да нет… – немного подумав, ответил Долгих сам себе, – на такого он не похож. Не мог он изнасиловать. Он не из тех – я чувствую это. Он не из тех, – повторился философ. – Хотя плевать – плевать мне на него. Главное, чтобы побыстрее нас развели по разным камерам. Путь его заберут отсюда – я никого ни хочу видеть и слышать. Но! О небо! Впереди ещё следствие, потом суд. Как же всё долго… как же долго. Люди, люди! Как же вы любите всё усложнять. Нет! Плевать мне на всё! Плевать! Берите – вот я. Смотрите на меня. Плюйте в меня. Казните меня. Четвертуйте меня. Поставьте меня в центр мира и плюйте в меня – все плюйте в меня, а потом казните. Казните на утеху вам. Наслаждайтесь моей казнью. Казните меня медленно – так, чтобы я долго страдал; а вы будите наслаждаться этому. Да, да! Вы ведь из всего сделаете развлечения – из всего для вас одно развлечение, – Виктор повернулся на один бок, потом резко повернулся на другой, затем снова лёг на спину, продолжая размышлять. В камере в это момент стояла мёртвая тишина, однако длилась она недолго.
- Нет!!! – вдруг Долгих закричал в полный голос. – Нет!!! О небо нет!!!
- Ты чё – чокнутый? – раздался растерянный голос Жеки. – Эээ Витёк? Ты чё орёшь? Сон что ли приснился страшный? Мальчики кровавые? Или почудилась туфта какая-то? Ты меня не пугай, а то я страшилок боюсь… – свои откровенно издевательские реплики Жека закончил полноголосым смехом. Однако сам Долгих даже, наверное, и не услышал соседа.
Виктор затих. Повернувшись лицом к стене, он с головою укрылся, прохудившимся одеялом, игнорируя все вопросы сокамерника и не обращая всякого внимания на характер его слов. Душа арестанта наполнилась страхом. От пришлых мыслей Виктору стало жутко! Присутствие же нового человека лишь усиливало страх пред чем-то неизвестным и мрачным, но неизбежно надвигающимся.