Ода пароходу рассказ

Александр Яхлаков
   ОДА    ПАРОХОДУ    (рассказ)
       
    Степаныч заинтересованно смотрел на оранжевый борт теплохода, на его мощные обводы, завидную стать, которой он выгодно выделялся среди стоящих у стоянки судов. «Ничего пароходик», - заключил  он и медленно начал подниматься по трапу. Наверху его встретил вахтенный помощник, провел в каюту. Степаныч довольно обвел взглядом свою новую «дедовскую» жилплощадь. « Ну  что же, все по уму» - согласно кивнул он и стал распаковывать чемодан. Чемодан был невелик. На самом дне его лежала в самодельной рамке фотография, на которой был запечатлен пароход. Степаныч по-доброму провел пальцами по  черному борту парохода, аккуратно взял за края и пристроил снимок над рабочим столом. Отошел, пригляделся… «Вот теперь все на месте. Живем, старикашка», - так он всегда называл свой первый пароход, на котором давно, очень давно начинал.
     Степаныч подошел к зеркалу, прищурился, разглядывая  свое седовласое тяжелое отражение. Согнул локоть, напряг бицепс, пощупал твердость его, отошел и снова всмотрелся в фотографию. Когда-то пароход был для него верхом совершенства. «Стареешь, Ванька, если сравнивать да старое вспоминать начал? А что? Не было бы его, потогона старого, может, ничего бы не было… Вот ведь странно, как он во мне засел, а? Наверное, потому, что он не на паре ходил, а на поте нашем, кочегарском… Вот времечко было…»

    О хлебушке насущном  рано пришлось думать. А радости наши были:  удалось матери к школе новую фуфайку справить – достижение, новые ботинки – праздник, а если летом удалось заработать на часы – пялишься на них надо и не надо. Каждому радешенек время показать, тем более они с черным циферблатом, со святящимися   цифрами и центральной  секундной стрелкой, а значит, лучше и дороже, чем  у товарища. На коне себя  чувствуешь. Не мелочными казались  те заботы наши и прошло это как-то само собой. Правда,  у некоторых и осталось на всю жизнь: похваляются ныне машинами, еще  чем пошикарнее, а это те же часы с темным циферблатом,  которыми переплюнул товарища.
   А товарищ  утер  мне нос первого сентября! Мы в фуфаечках да  в начищенных рабочих ботиночках выгребли  в школу,  а он – в новом длинном драповом  темно-синем пальто,  какого и у нашего Костыля  Матвеевича (Костылев Григорий Матвеевич – директор школы) не было. Только пальто он  в то же  утро ухайдакал. Мы-то  кузов машины мигом оккупировали, а его пальто и подвело – не разбежишься, на вырост шито, новое жесткое – скафандр глубоководный. А тут еще веревка из кузова вывалилась, он уцепился за нее, но не помощь и опору нашел  в ней, а самую натуральную подвохину, запутала она его,  и волочился он  в новом драповом по мокрой мостовой. И смеяться неудобно, а не удержались, ржали. Шофер остановил машину да разнесчастного из веревки выпутал,  а нам не пригрозил, не выругал, а только покачал головой. Подлецами мы себя  сразу-то и не почувствовали, но неловкость за смех идиотский пришла. Всю дорогу оттирали мы  с него то, что на драп прилипло, и перед школой привели его пальто в полный порядок, не жалея рукавов своих новых фуфаек – этим самым извинились за  смех свой пакостный.
   Это когда же было? Да-да, восьмой класс. На нашем заводе школа седьмым классом кончалась, вот по примеру «старшего поколения» нашли бесплатный способ добираться до школы – на попутках… Черт возьми, интересное же времечко было! На ходу штурмовали борта пятых «зисов», полуторок, а если «студебекер»,  - «студик» по-нашему, верх мечты! Был он единственным в районе,  ездил на нем  длинный  хмурый дядька, никогда специально не останавливал, а наоборот, увидев  нас, еще наддаст газу, а это-то нам и нравилось. Первый залезший  в кузов сначала наши сумки принимает, а потом  и нам помогает. Все забираемся, да  с хохотом, да с гиканьем, правда скоростишки большой «студик» не тех дорогах развить не мог, но…
      Когда наступали холода, мы оставляли машины  в покое. Нас принимал дореволюционный трам,  в нем и тепло-то было от тесноты, плотно, как селедочка в бочках, набивались. Ни о какой плате и речи не могло быть, хотя и верещала, исходила матерным криком Шура-малышка, которая до своей сигнальной колокольной веревки, кроме как с сиденья своего кондукторского, дотянуться не могла. А мы, охламоны, и на сиденье ее не пускали, а если она все-таки оказывалась там, то веревочку натягивали – концерт, цирк, ну  чисто беспризорники.

   Набили нас в той школе четыре восьмых класса по сорок  с лишним человек -  вот это учеба! Я только  в конце сентября узнал, что значусь  в списках не восьмого «б», а в «г». Фамилия-то моя на последнюю букву. Перешел. Пришлось привыкать к новому коллективу, говоря газетным языком, а это в том возрасте – драма! И парты показались выше, и класс – не то, ну, а о соседях вообще молчу – чужак есть чужак;  а отсюда и репрессии со стороны хозяев прорезались: то чернильница у меня ( мы тогда непроливашки с собой  возили) исчезнет, то «нечаянно» моя толстая супер-тетрадь для всех предметов, сшитая из накладных, окажется на другом конце класса.
     О тетрадях – отдельно. Не видывали мы в те времена тонких школьных тетрадочек, вот и выворачивались. В ход шло все, вплоть до газет,  но с особой завистью смотрели на владельцев канцелярских книг, пачек бланков, как  у меня ( мать работала на материальном складе, снабдила).  Оберточная кульковая бумага из магазина тоже имела ход. Только вот перья…   Писать нам тогда разрешали только  «восемьдесят шестым», а оно острое, вот и выкорчевывали им из оберточной  бумаги целые щепки, поэтому мы задолго до ознакомления с целлюлозно-бумажным комбинатом были знакомы с его  продукцией, знали, что бумага делается из древесины.
   Учителя, бедные перегруженные  учителя, худющие, голодные, засунув  руки  в рукава, что-то там объясняли, доказывали, вбивали иногда линейкой прописные истины в наши бесшабашные головушки. Как они выводили четвертные  оценки – уму непостижимо. Редко один  ученик ( а нас было сорок три в классе) выходил  к доске два раза  в месяц. Соответственно и «хапали» мы знания: и сейчас голова болит от пустоты, от проколов тогдашних.
    
    Девятых классов стало три, но смешанных! Две школы на том заводе было: женская и мужская, а  в тот год их сделали «смешными». Правда, смех-то как раз и ушел. Мы возраст свой почуяли, мужиками, рыцарями себя почувствовали. Рваные локти свитерков и курток  мы с помощью мам приводили  в должный вид, штанов с  дутыми коленками чаще стал касаться  утюг. Волосы! Это вопрос! Даже «польку» в школе носить непозволительно, директор лично на виду всей школы расплавлялся с отчаянными головушками, и ходили они потом, светили сизыми клочкастыми башками. Но мы, глядя  на взрослых парней, пытались из «полубоксов» начесывать этакие коки. В моде  был тогда король рока Элвис Пресли. И был он за океаном, и не слыхивали мы его мирового голоса,  а вот кок его нам уже нравился, да и подругам нашим, по-моему…
   И что же  мы тогда говорили им при встречах? Убей, не помню. Помню одно – свою Нину я на багажнике новенького велосипеда катал целые вечера. Как тут поговоришь – надо вперед смотреть, не угодить  в щель колесом на наших маймаксанских деревянных  (по словам иностранцев, а они  тогда свободно ходили по поселку) золотых дорогах. Велосипед, велосипед… Два месяца  я багориком бревешки толкал, чтобы приобрести тебя, коня моего первого, кофейного цвета, с никелированными ободами, с симпатичной эмблемой «Газ». Не могли мы даже и мечтать о мотоцикле –шибко шикарная штучка! Один-единственный К-75 на  заводе был  у инженера. Как на теперешнее ралли собирались мы, увидев шествовавшего к сараю владельца. Он выкатывал свое чудо, механизм у мотика был строптивый, неуправляемый, но упорство хозяина, его железная воля делали дело. Раздавался радостный треск двигателя и мы прижимали своих бесшумных лошадок к краю  дороги, приветствуя очкастого, как стрекоза, в летчицком шлеме инженера. От зависти и его высокомерного вида мы звали его – стрекозел. Когда он проезжал, мы вскакивали на велосипеды – и за ним, но силы явно были не равны.
   Как сговорившись, почти все в десятый класс в сентябре мы прикатили на своих «колесах», презрев до холодов красное чудище – трамвай. Обставляли его по утрам как хотели звенящей ( колокольцы были  у всех – и какие!) орущей кодлой; проскакивали на повороте  перед поверженным его красным носом почти впритык, приводя в холодный  ужас вагоновожатую. А проскочив, посылали пламенные воздушные поцелуи Шуре-малышке, которая на своем кондукторском месте тихо радовалась тому, что погода стояла теплая и мы еще  не скоро появимся в ее трясучке.
     Десятых классов стало два. В нашем мужиков  училось всего девять. Аттестаты получили восемь. А семеро осенью надели форму мореходной школы. Мы давно были  к этому готовы,  выжидали возраст, можно сказать. По весне еще в школе, когда открывалась навигация, мы с сердечным трепетом встречали и провожали «флаги в гости к нам», знали названия почти всех судов нашего пароходства. Учителя уже не обращали внимания на такое презрение  к наукам, наперед зная, что ни единое слово их не задерживается в наших флибустьерских головушках.
     Очень рассвирепел я, когда на объявлении мореходной  школы не увидел курса радистов. Закрыли, а еще  в прошлом году набирали. Набор производился только на матросов и котельных машинистов( кочегаров).Не знаю почему,  а трое пошли «под палубу», то бишь  в кочегары, в духи. Нас  в то время интересовала  не собственно специальность, нас манила возможность  посмотреть мир, а это было вполне  реально.
   Наши товарищи, окончившие школу годом-двумя раньше, приходили к ней в нейлоновых рубашках, голубых, узких брюках, очень любимых моряками  в те времена ( как теперь джинсы). На нас, не видевших приличной одежды, кроме флотской  формы, это действовало прямо-таки магически. Мы не смотрели и не щупали кочегарские каменные мозоли парней, а с удовольствием замечали,  кто поинтереснее одет. Для нас была важна  форма, а содержание пока совершенно не беспокоило. Мысль о том, что мы сами через некоторое время сможем так прийти сюда и небрежно поговорить о городах и портах, которые ТАМ,  убивала в нас все остальное более интересное, значительное, возможно, истинное призвание. Но это потом…
   У нее - АШМО (Архангельская школа морского обучения), АШМУ (Архангельская школа  морского ученичества), АМШ (Архангельская мореходная школа) -  столько было названий! Суть одна. У меня прорезались музыкальные способности. И хотя  через несколько месяцев  я прилично «поливал» на аккордеоне, это для меня не стало сигналом попробовать себя  на этом поприще, да и аккордеон думалось прибрести «из первых рук» - за границей. Друг мой ( в синем драповом) тоже  вдруг… начал писать стихи! В те годы начался поэтический бум,  все заболели Есениным. И вот на тебе – дружище сам что-то срифмовал, да так, что в областной газете напечатали.
    Перед нами маячило море! Говорили и читали,   что оно суровое, - Черное, Белое, а для нас оно было розовое!!!  И вот оно под тобой, за бортом, лениво переваливается, раскатывает «волны волн» - это так дружок в стихах сказывал.
   
    «Золотое дно» - так его прозвали моряки, это единственное в пароходстве морское судно с привальным брусом, плоскодонное, чуть возвышающееся над причалом  в прилив, -  а в отлив – судите сами -  в трубу можно заглянуть. Правда, скошенная назад рубка и труба придавали ему бравый, задиристый  вид. Так и хотелось к его прямому носу  присобачить  бушприт. Для парохода это  уже перебор, а хотелось. Посудина  даже по тем временам ( 1958 год) архидревняя – тринадцатого года постройки! А  проходил он,  прежде чем пошел на иголки, три пароходных жизни, если считать одну жизнь в двадцать лет. Из его трубы дым валил только при свежем ветре,  а если  ветра не было, то хоть колесом ходи – я это о  кочегарах,- а пара на  марке не увидишь. Торчат стрелки манометров на восьми «очках» - и то слава «духам». Тяга  была естественная. В тихую погоду хоть ложись и дуй в поддувало.
     Ложились, но не дули, а отдувались на куче угля, отпивались  водой из ведерного чайника, потом собственным обливались, на робе он, пот наш, белыми полосами проступал. Однажды даже подумал, что тельняшки именно от этого свою раскраску получили. Снимешь рубаху, поставишь на палубу, она и стоит, но это  у начинающих  кочегаров, а когда натрешь «скафандром»  кровяную мозоль где-нибудь в самом неприятном месте, сам побежишь после вахты стирать ее.
    А при свежем ветре – лафа! Пар «на марке», стоишь под трубой вентиляционной, насыщаешься воздухом морским, «шевелишь» ( слово сугубо кочегарское, теперь его не услышишь – работаешь, значит, шевелишь  уголек  в топке, чтобы шибче горел). Шевелишь легко, даже снисходительно так. Машина за переборкой шепчет на все обороты. До сих пор люблю  паровую машину. Она действительно шепчет ( не дадут соврать старые моряки),  выдает свои пятьсот лошадей.
   Ох, не согласен я с этими международным стандартом! Лошадиная сила? Что это такое? Почему именно лошадиная,  когда мы, люди, трудились в кочегарке. Лошадка, она и то иногда вспотеет, а мы – «четыре через двенадцать», каждую вахту. Теперь удивляюсь  в свои лета, оторопь берет,  а тогда радость рождало то,  что ты быстрее «дернул» топку  (почистил, значит),  удержал капризную стрелку манометра на красной черте – «марке», и при  сдаче вахты браво показал большой палец. Идешь с гордо поднятой головой мимо смены  в пахнущую сырым и еще непонятно чем шибающую в нос коробку  бани, а в бане той  иногда мыться приходилось соленой  водой, пресную экономили для котлов  камбуза, а «духи» - народ небалованный – и морской  водой окатятся, которая и мыло-то не растворяет, волосы после такого мытья торчат, как перья индейцев, на лицо будто маску напялили, тело зудит,  а работали,  в порядке вещей считали.
 
    Был я потом на  других пароходах, как и сейчас,  с могучими дизелями,  усиленного ледового класса, с саунами и кондиционерами – достойные пароходики, а не застят они мой первый «Профсоюз» - такое официальное название он имел. О, это был незаменимый пароходище для Летнего и Зимнего берегов моря Белого, где ни портов, ни причалов нет. Есть на карте, и то не на каждой, точка на побережье, значит, наша. А пароход был  легендарный. Не «Аврора», не «Варяг», а по своей нужности, по вездесущности, по безотказности – всем пароходам пароход. Никакой другой не назвали «Золотым дном», а его назвали. А донышко у него плоское, осадка полтора метра по носу, два по корме в полном грузу, вот и заходили мы  в такие страсти, что и не верится. Кто бы посмотрел со стороны, диву бы дался – идет по тундре пароход! Во! Это  когда мы в речки заходили. Из-под кормы  бурлит, грязь, глина кускам летит, а мы идем, куда там идем, прем, как тот танк.
   Заходим в Индигу, бросаем «яшку»,  вода   с отливом уходит, а мы пряменько на своем плоском донышке стоим и не валимся. С берега всякий  вездеходящий транспорт  прямо  к борту подваливает, а мы его грузим. Вода пришла – на водоплавающие средства давим. Выкинули полторы тыщи тонн, и домой в Архангельск.
   И безымянные точки обслуживали и именитые. Соловки ( острова Соловецкие). О них на словах не расскажешь, побывать надо. Многое о Севере узнаешь. Мощь русская непоказная в яви предстанет. Ум мужика расейского  оценишь ощутимо, весомо, как глянешь на стену крепостную соловецкую из камушков сложенную, а каждый камушек с избенку трехоконную – невольно затылок зачешется, вопрос  штыком в голове встанет – как? А соловецкий  кирпич! Кирпичина – три обыкновенных надо. А соловецкая селедочка, не сельдь, а селедочка! Монахи даже это вывести сподобились, не говоря  уже о каналах своих знаменитых, по которым теперь туристы на лодках выгребают. И лихо выгребают мужики, перед женской половиной отличиться стараются, грешные…

    Ну вот, о пароходе говорил, а на Соловки «попал», и не остановиться. До чего же место на земле Зосима и Савватий чудное нашли. А мы  тогда задолго до регулярных рейсов туристских шикарных теплоходов с ресторанами, барами, оркестрами, мы, эти соловецкие достопримечательности на животах облазали. Возили мы из Онеги лес-кругляк. Пока грузчики по древней традиции «круглое таскали, плоское катали», мы насыщались экзотикой  древнерусской. Даже повезло – книгу нашли какую-то, нечаянно копнули около какой-то стены – оттуда уголок, достали, и как кроты  вгрызлись  в землю. Подарили капитану,  а он от радости аж графин спирта нам выкатил за тот фолиант черный с коричневыми страницами.
     Теперь бы ни за какие деньги ту книжицу не отдал, а тогда… Экскурсоводов у нас не было, музея, который теперь организован, - тоже, а это, пожалуй, и интереснее – самому докумекать, не до всего, но в силу фантазии. Стоишь около стены, доходишь, как такой валунище, каким краном теперешним поднять можно, каким рычагом «вздымнули» его бородатые черные рясники, и силе человеческой  завидуешь. А старичок один ветхий, с прищуром хитрым простенько так просветил: насыпали людишки землицы, закатили камушек-другой, потом опять подсыпали, еще закатили – вот и все дела. Отвлекся я от парохода, но и о Соловках умолчать сил нет.

    «Шевелила» в ту навигацию Маймакса – лесозаводская сторона Архангельска, за Соломбалой. Стоят там по Маймаксанскому руслу Двины-матушки, по обеим берегам, лесозаводы. Гонят он доску северную на экспорт – золото для страны добывают. Маймакса – слово ненецкое. Здесь они  в «старые добрые времена» собирались на свои праздники, торги, по своему и прозвали это место в дельте Северной Двины.
     Вот пятеро нас мексиканцев-маймаксанцев и шевелили на «Золотом донышке» - «Профсоюзе», значит. Стас, фамилия  у него черная смолистая, а был он – ну чисто белокурый викинг, здоровый парнище, ломил, аж «понедельник» гнул («понедельником» на пароходе называли лом кочегарский для чистки топок. Обычный – довольно легкий, для постоянного пользования, а «понедельник» нужен, чтобы отодрать шлак прикипевший от  колосников и боровка). Механиком до сих пор в пароходстве ходит. Толян – хитрый, черт, что-то   у него от малороссов есть, парок держал с умом, не шибко-то уродовался, нашел свой подход к нашим «профсоюзным» топкам. Рашид, ясно – татарин. Этот пар  своим  темпераментом брал: когда  в кочегарке стукоток-брякоток – Рашид на вахте. Минька с музыкальной   еврейской фамилией  – отчаянная головушка, тоже туда, к котлам. Получалось  у него. Потом все-таки в музыку ударился – хороший из него ударник  получился, колотил в оркестре. Ну и я.
     Самая колоритная фигура на «Профсоюзе» - дед! Ермолаич! Мужчина необъятный. В «Красной кузнице» под  его стать кресло  сделали по заказу – габариты! Странность  у всякого водоплавающего есть,  у Ермолаича две: трубки и охота.  Для охоты он имел двенадцатикалиберную заказную вертикалку, из которой он спокойно гуся на лету брал! Трубок  курительных только  в постоянном  пользовании на пароходе было семь штук. А дома! Каждый день он засмаливал  одну определенную, а остальные мокли в деревянных стаканах на специальной полочке. Табаком  его снабжали моряки чуть ли не со всего пароходства – ученики.
   Когда шли  в Несь, он брал  с собой этакого буйного, громогласного, обтянутого серой пятнистой шерстью сеттера. Понятно возбуждение охотника перед охотой,  а возбуждение его сеттера приводило нас в благоговенный трепет. Псина аж слюной исходил и нетерпение  выказывал такое, когда высовывался из иллюминатора стармеховой каюты, что мы чувствовали перед ним вину за столь тихий ход. Завидев  берег, пес сходил с ума, метался по пароходу, громче гудка бухал, вот-вот выпрыгнет за борт и один натаскает уток и гусей на всю команду.
    Как только мы входили на полной воде в Несь,  к борту подваливал катер – загляденье: шитый из бакфанеры,  с просторной кабиной,  у правого угла которой торчала закопченная  труба камелька. Двигун, по словам  Ермолаича, стоял на нем автомобильный. Пес, не мудрствуя лукаво, прыгал на кабину катера, лизал от радости лицо участкового, ( это он всегда приезжал за Ермолаичем), потом опять трубно сотрясал воздух мощным газом. Появлялся  Ермолаич, экипированный по последнему слову охотницкой науки, медленно, ритуально шествовал по палубе, переваливал через фальшборт и по привальному брусу перебирался на катер.
    Повар – Федька-соломбалец,  к их возвращению драил на корме громадные кастрюли-баки, кипятил воду. Ни о каком готовлении традиционного обеда не могло быть и речи. Все ждали охотника, и был смысл. Далеко слышен рокот катера, и вот он  выныривает из ближайшей протоки. Ермолаич  за штурвалом, пес  на крыше усталый, аж язык вывалил, лежит среди белых гусей, неестественно подвернувших толстые белые шеи, распластавших ненужные теперь мощные крылья.
   Потом начинался пир.
 
   Возили мы все: иголки и машины, картошку и ящики плотно заколоченные крышками, которые при  выгрузке,  а может и раньше, умудрялись как-то раскрываться,  а то и разбиваться, так  что экспедитор,  с красными от «бессонницы»  глазами, трясущейся  рукой подписывал акт на списание недовезенного льющегося, пьющегося товара. Наступал праздник. Капитана жаль, язва  у него, но и ей, язве капитанской, спирт не был противопоказан такой, да под такой закус…
     И все-таки почему пароход так прозвали? Не только из-за днища плоского, благодаря которому стоял на дне морском или речном. Очень просто. Снабжали мы «точки» без кранов и причалов, а поэтому все полторы тысячи тонн груза в буквальном смысле слова ложились на наши плечи. По сходенкам на берег с грузом, обратно бегом в трюм ( как те негры, арабы), да наперегонки, да с гиканьем, улюлюканьем. Не было тут  среди нас уже не штурманов, ни матросов, ни кочегаров – все амбалы, все биндюжники. Вот нам эти «перебежки» самовыгрузочные и давали денежку «на бочку», а это очень солидная прибавка к зарплате. Ценили, стремились моряки на «Золотое донышко», а попав на него, не спешили уходить до окончания навигации даже в рейсы «налево», в загранплавание значит.

    Степаныч вздохнул: «Нет его теперь, «Профсоюза». Нет. А будь моя воля, я его на вечную стоянку определил бы. Прямо в Воскресенском ковше на Красной пристани. И стоял бы он там, мой  дорогой «Профсоюз» - «Золотое донышко». И я бы им любовался вместе с другими. И вспоминал...».

 1990, Архангельск.