прозрения

Стефан Эвксинский Криптоклассик
Глава 3
Прозрения

«Слепец! Я в ком искал награду всех трудов!..»
Александр Сергеевич Грибоедов

Положив папку «Дело №» с рукописью незаконченной повести «приключения Эвальда фон Зоне», Николай Николаевич присел на диван в увешанной коврами большой комнате квартиры Минзили, куда они вернулись из малосемейки, после смерти ее отца, спившегося монтажника Рамиля Шайхулловича.
Минзиля тяготилась вечно пьяным, навязчивым отцом, с которым у Николая Николаевича сложились великолепные отношения. Он даже любил общаться именно с поддатым тестем, находя его пьяные рассуждения ничуть не более абсурдными, чем трезво исполняемая комедия, в казенных и частных учреждениях и предприятиях северного города.
И вот, теперь, когда их совместная жизнь, наконец-то, могла состояться, оба, достаточно возненавидев друг друга, ждали расставания и возможности облегченно вздохнуть.
С тех пор, когда по просьбе Минзили, Николай Николаевич ушел в газету Эрлихмана, понимая, что ничего хорошего из того не выйдет, в нем выкристаллизовались равнодушие и злость. Попытки заразиться северным воодушевлением оказались безуспешны.
Не только к своей работе, но и к Минзиле, к ее устремлениям и надеждам, связанным с их общей жизнью, он стал безразличен. На припадки бешеной ярости, начавшиеся у Минзили сразу после рождения ребенка, Николай Николаевич сначала стоически не обращал внимание.
После не выдержал, и стал отвечать язвительно, с садистской жестокостью указывая на все ее изъяны, физические, психологические, всячески подчеркивал свое безучастие к молодой женщине, злобно и иронично упоминая ее прежних любовников, о которых выведал в годы совместной жизни.
Николай Николаевич завязал тесемки на папке, испачканные высохшей фиолетовой пастой шариковой ручки, - той самой ручки …
Однажды, отыскивая ручку в ящике стола, он раскрыл блокнот жены, откуда выпала черно-белая глянцевая фотография.
На снимке блестел мокрый тротуар, и темнели сырые фасады зданий Невского проспекта. По тротуару стремительно шли Минзиля и…, Николай Николаевич не поверил собственным глазам.
Рядом с Минзилей шел молодой человек в форме офицера военно-морского флота, в черной фуражке, в форменной курточке, с вшитым снизу пояском, - то, что они шли именно вдвоем, вместе, не вызывало сомнений.
И, в сущности, в этом не было ничего удивительного, он знал, что Минзиля, за год до своего приезда на юг, в школу, провела отпуск где-то в доме отдыха под Питером. Более того, знал, что у ней там было какое-то увлечение.
Изумляло, что у морячка было лицо школьного сторожа Гриши! Правда, офицер был повыше, поплечистей …
Так, вот, оно что!
Симпатии и доверие Минзили к этому, видимо, нежно любимому гомо сапиенс в якорях, перекинулось на придурка Гришиньку. И поэтому она так доверчиво приняла его, Николая Николаевича, которого рекомендовал Гриша, и который, сам того не подозревая, нес на себе отблеск мокрого асфальта и сырых штукатурок Северной столицы. Прелестно!
Варьируя этой темой, Николай Николаевич поиздевался над Минзилей.
Когда ему удавалось больно задеть жену, она односложно ругалась матом и надолго замолкала, сдерживая слезы.
И после этого Николаю Николаевичу было очень тяжело, противно, и даже жутко, до головокружения. Но не больше чем через неделю скандал повторялся. И, казалось, какой-то незримо появляющийся за минуту до скандала бес специально приводит Минзилю в ярость, а Николаю Николаевичу подсказывает, что именно сказать жене пообиднее и побольнее.
«Но с другой стороны, почему я сделал его немцем? И поп Фриц тоже немец. А с другой стороны,почему бы и Эвальду, человеку средних лет не быть немцем...»
Пустое и холодное небо за окном, безнадежно меркнущее к вечеру, теперь воспринималось как-то по-новому. Трагизм палитры Севера его жители умеют не замечать, как хорошо одетый человек, спешащий по морозцу, не хочет заметить и не замечает холода и ледяного ветра. Теперь Николай Николаевич с удовольствием почувствовал себя свободным от необходимости поскорее пройти мимо тоски и серости северного ненастья.
«В отличие от «этой публики» я могу прямо и смело смотреть в лицо приполярной природы, как в глаза змее».
Николай Николаевич хотел завалиться на бок, но остановился, упершись рукой в диван, выпрямился и сел прямо. За тремя стеклами трех рам, двух в комнате и балконной, сработанной покойным Рамилем Шайхулловичем, тускло белели верхи двух бесконечных пятиэтажек «Ленпроекта», между которыми шел проезд во дворы, к детскому садику, где стоял с неожиданно островерхой крышей кирпичный сарай. Крыши всех домов в городе нефтяников и газовиков были плоскими, точно аккуратно срезанные, а дома с прямоугольными эркерными выступами, длинными, как товарные поезда.
Дальше возвышалась туша большого девятиэтажного здания, из силикатного кирпича, за ним – труба котельной, окрашенная частями в белое и красное. Полосой на север улетал, вырывающийся, выпрыгивающий, вытанцовывающий из нее дым.
Внизу под «Ленпроектовскими» домами густо кустами, росли молодые тополя, а между ними несколько берез и одна тала, своими длинными, перистыми листьями напоминавшая Николаю Николаевичу олеандры. За несколько лет жизни в этом доме, радуясь и ненавидя, исходя злобой и бешенством, упиваясь счастьем и светлыми надеждами, он так часто смотрел на эти кусты тополей, талы и березы, что сейчас, сидя на диване, явственно чувствовал их уныло - терпеливое присутствие, несмотря на то, что видел только верхние этажи пятиэтажек, напоминающих мятыми бетонно-белеными стенами кондитерскую пастилу в сахарной пудре.
«Да, змея и лесотундра … если не касаться семьи и работы, самым  милым и чарующимвпечатлением  Севера, была бережно хранимая в памяти Николая Николаевича картина, увиденная им в березовой роще, в походе за грибами. Среди длинных стеблей светло-зеленой сверкающей металлическим блеском травы, белели стволы берез, - в их бересте так же проглядывал хмурый блеск, и свинцовым суриком светились в траве алые шляпки мухоморов…
Кроме того, – это было уж совсем интимно, и хранилось в тайной сокровищнице души Николая Николаевича, - он мечтал нарисовать картину северного пейзажа, скорбного и зловещего, как полонез Огинского, с болотом, тайгой вдали, насосом - качалкой и русалкой, грациозно усевшейся на него и свесившей внмз свой муксуний хвост.
В комнату вошла Минзиля в пестром зеленом халатике и плюшевых синих домашних туфлях. В последние дни они старались не замечать друг друга, но сегодня она взглянула на Николая Николаевича неожиданно благосклонно. Он тоже поморщился вперил в бывшую жену неопределенный взгляд. В ответ Минзиля постаралась принять независимый вид, но вместо этого улыбнулась, вновь собралась с силами, и стала серьезнее.
— Ну что, гамадрила? Подыскала себе кого-нибудь мне взамен?
— Это не проблема.
— Да, недельку-другую тобой можно попользоваться, прежде чем устыдиться связью с такой цацей, с таким шимпанзе.
— Пошел ты на х…
— Нет. Может тебя и будут держать в любовницах второго дублирующего состава. Когда основная не может сбежать от мужа, первая замещающая ее дублерша свалит по путевке…
— Ой, хватит, урод! Нет, че ты начинаешь?
— … по путевке на Кипр, у родной жены начнутся эти бабьи дела, тут-то вспомнят о тебе. О твоем «роскошном» бюсте.
— Заткнись, б…, тебе говорят!
— Любимочка, моя, разга-а-авкалась…Макак узколобый.
Ненадолго наступило молчание. А ведь только что Николай Николаевич хотел ей сказать что-то совсем не скандальное, доброе, а … что? Николай Николаевич переживал что-то вроде шока от удара лбом о дверной косяк и поэтому ничего не смог вспомнить.
— Ничего, Коленька, встретишь кубаночку вроде нашей бывшей соседки Шайдуллиной.
Шайдуллина - соседка по лестничной площадке. Могучая, шумная армавирская баба, челночница, летавшая в Эмираты и Турцию «за кожей», в Москву и Свердловск за прочим товаром, и державшая магазинчик где-то в районе ГРЭС. Упоминание о ней должно было уязвить и рассмешить Николая Николаевича. Но он оставался хмур, брезглив и непроницаем.
Минут пять длилась тишина.
— Ничего, Коленька, не будет рядом меня. Все твои неудачи закончатся.
— Неудачи? Неудача была одна – удар мочи в твою голову, по причине которого ты пришла к убеждению, что мы будем счастливы только в том случае, если я буду работать у жидов на побегушках, то у плешивого, пузатого геморроидального Додика, то у этого самовлюбленного телевизионного дегенерата, с карнегическим оскалом, комсюка-недоумка Дурушевского. Юдэ! Швайн! Христопродавцы, ё...
— Ты им просто завидуешь
— Я завидую СС! Где ты, мой Люггер?
— Кто этот Люггер? Ты че, голубой?
— О, майн Гот! Я, Минзуленька, черно-бело-красный.
— Это что значит, -
— СС Тоденкопф!
— Че? Крыша поехала?
— Дас Райх!
— Козел.
— Люггер, старая карга,- такой пистолет. Люггер Парабеллум.
Гениальное дополнение к семитскому черепу, подаренное человечеству сумрачным германским гением.
Минзиля смутно угадывала в словах Николая Николаевича что-то о кино и немцах, телевизионные темы холокоста. Она мало была знакома с историей и политикой, но сообразила спросить:
— Так ты и Леву Березницкого тоже стрелять хочешь?
Лева Березницкий, фотокорреспондент был интеллигентнейший человек, честный, скромный и остроумный, - ненавидеть его у Николая Николаевича не было никаких оснований. Но Николай Николаевич остался равнодушен к доводу Минзили с Левой Березницким,
Провожая ленту белого пара над котельной, с вьющимися, отлетающими и исчезающими клочьями по краям, он не без удовольствия, угадал некое сходство между своим безучастием к справедливому доводу Минзили и творческим равнодушием Яхве к участи Иова, которое прокаженный угадал в завывании ветра. Впрочем,  стрелять в Леву он совсем не хотел.
 - Ты сломала мне хребет, вывихнула общую идею. Даже в черносотенца превратила. Боже мой… - Вспомнился  руководитель диплома Николая Николаевича, уехавший в Израиль Лев Зиновьевич Зельцер, который, в большей мере, был его другом, чем ученым-наставником. Беспощадно-гордое ощущение  себя демиургом улетучилось, Николай Николаевич скривился и с силой вдохнул сквозь зубы
.
— Если надеешься приехать на юга, то, скорее всего, надеешься напрасно.
— Почему? Ты не хочешь, чтобы мы к тебе приехали?
— Я же сказал, ты оборвала во мне что-то очень важное, хотеть – не хотеть, мне по барабану. Подозреваю, ни с работой, ни с другой женщиной у меня нет никаких перспектив, ну, разве что, работать косильщиком лужаек, и чисто физиологические контакты с бабами.
— Ой, да, ты, наш гигантик сексуальный. Только предохраняйся, пожалуйста.
— Ты тоже предохраняйся, пожалуйста.
— Знаешь, что бабы на работе говорят, что самые надежные это немецкие резинки, с орлом на коробочке.
— Германское качество. Но я имею в виду не только презервативы.С мужиками поосторожнее, особенно в плане серьезных отношений, а то…
— Ой, да после тебя, - с вами, козлами, связываться!… А че, - «а то…». Про серьезные отношения?
— Ты с ними теряешь адекватность восприятия, иными словами, у тебя крыша едет. Разговаривая с мужчинами, ты, наверное, стесняешься, волнуешься, и от этого у тебя даже речь нарушается.Идиотская улыбка не сходит с твоей круглой физиономии. Слова ты не в состоянии выговорить, они у тебя растекаются, как лужицы. Из-за своих переживаний, с которыми ты не в состоянии совладать,  производишь впечатление либо конченой вокзальной шалавы, либо действительно душевнобольной, слабоумной дурочки.
Когда, чтобы позлить меня, говоришь про свои поросячьи ножки и растительность на теле, что «мужчинам нравилось», то уверяю тебя, - ошибаешься. Они, если так и говорили, то только затем, чтобы не обижать и без того Богом обиженную.
Минзиля внимательно, с удивлением смотрела на мужа.
— Ух ты! Нет, как ты догадался? - Спросила она с интересом и увлечением, свойственным человеку, услышавшему о себе что-то неожиданно верное.
— Расскажи еще что-нибудь обо мне.
Он откинулся на спинку дивана, взглянул на сверкающие, огромные черные глаза жены, горевшие любопытством и некоторым уважением, как до того Минзиля никогда на него не смотрела, и обомлел еще сильнее, чем в случае с фотографией морячка, похожего на Гришу-сторожа.
Николай Николаевич замер, пораженный сходством Минзили с Кариной Джаваян.