Вовка

Виктор Берестюк
 Первым читателям этот рассказ был известен под рабочим названием "НЕ ВОШЕДШЕЕ В ХРОНИКИ ВОЙНЫ"
                ***

   Вовке не было ещё и пяти лет, когда в его село пришла война. О ней много говорили и спорили. Её ждали и боялись. Вовкина бабушка, Устинья, раньше молившаяся перед иконой молча и, как бы мимоходом, теперь делала это усердней, молясь и по утрам, и по вечерам, стоя на коленях и что-то бормоча. Из этого бормотания он мог уловить только, что она просит какого-то всевышнего не допускать антихристов в их деревню.

   Вовка не обращал раньше внимания на старую, закопчённую икону, ютившуюся под самым потолком в углу горницы. Ну, разве только тогда, когда изредка с того угла спускался на своей невидимой нити паучок, что означало - жди письма. И когда писем долго не было, он с надеждой устремлял свой взор в тот угол: не посылает ли икона вестника скорого письма. Папа говорил, что икона - это идол, в магическую силу которого верят лишь отсталые элементы, вроде нашей бабушки, и что, по-хорошему, икону надо бы сжечь. Но так как она ни пить, ни есть не просит, то пусть себе торчит в уголочке.
    Теперь Вовка смотрел на идола по-другому: оказывается, он может предотвратить надвигающуюся беду - войну. Хотя почему война беда? - Вовка понять не мог. Оказываясь невольным свидетелем разговоров взрослых, он слышал, что одни ругали немцев, а другие отзывались о них одобрительно, вспоминая, как ещё в первую мировую всей семьёй ходили к германскому лекарю лечить и даже вставлять зубы, в то время как свои этого не делали. 'И всё-таки война - не страшно, а наоборот, даже интересно. Это взрослые всё преувеличивают. Правда, иногда бывает больно, но это когда сходишься врукопашную. Вон, позавчера Стёпка так огрел палкой его, Вовку, по ноге, что синяк до сих пор не сошёл. Но ведь он сделал это не нарочно! А недавно прямо над селом наблюдали воздушный бой. И тоже ничего страшного: самолёты гонялись друг за дружкой, как в догонялки. Если бы не треск пулемётов, то можно было подумать, что это огромные ласточки мечутся высоко в небе, предсказывая хорошую погоду на завтра. Самолёты полетали-полетали и разлетелись в разные стороны. 'Надоело', - сделал вывод Вовка.
 
     Дня три назад его поразили звуки, напоминавшие отдалённый гром, хотя небо было ясным и даже на горизонте не было туч. Взрослые с тревогой прислушивались к далёким звукам, как к предвестникам беды, возбуждённо переговариваясь. Их обеспокоенность передалась Вовке, и он понял, что это звуки настоящей войны.
 
А через день с селом будто что-то случилось: какофония из мычания коров, ржания лошадей, лая собак, кудахтанья кур, гоготания гусей, визга свиней, блеяния коз, скрипа ворот и колёс тележных. Потом Вовка увидел, как из села потянулись подводы с зерном, а на них - ящики с курами, утками и гусями. Поднимая тучи пыли, двинулось в дорогу колхозное стадо коров. Животные тревожно мычали, испуганно тараща глаза, натыкались друг на друга. Ещё большую сумятицу вносили овцы, вклинившиеся в стадо плотным чёрно-белым ковром. Когда же он увидел уходящих селян с тележками, нагруженными домашним скарбом, привязанными к ним коровами, козами, капризными, визжащими свиньями, а поверх вещей сидели молчаливые, серьёзные его дружки: Кирька, Гринька, Лёнька, он впервые почувствовал, что случится что-то серьёзное, что надвигалось что-то далеко не похожее на игру в войну.

А ещё день спустя через село потянулись колоны отходящих частей Красной Армии. Если ещё теплилась надежда у оставшихся сельчан разминуться с бедой, то она угасала с каждой новой колонной. Измученные, угрюмые, запорошенные серой пылью, многие с окровавленными повязками, солдаты производили гнетущее впечатление. Одни колонны молча проходили через село, другие делали короткие привалы. Сельчане несли солдатам продукты. И тогда, наряду с работающими походными кухнями, возникали костры, на которых солдаты готовили еду, напоминающую им о дорогом сердцу каждого мирном времени. Бабушка давала Вовке кринку с молоком, сама набирала в ведро картошки, а в корзину укладывала завёрнутый в тряпицу кусок сала, яйца, и они вместе несли ближайшим солдатам своё угощение...
Когда очередной колонне уже нечего было вынести, кроме картошки, бабушка отдала двух кабанчиков, приговаривая: 'Всё равно нехристи припрутся и отберут всё, так пусть лучше нашим достанутся'.
 
Уходили солдаты и село обречённо утихало.

И вот война, как её ни ждали, пришла в село всё-таки внезапно: без выстрелов и бомбёжек. Она пришла ночью: ворвалась бесцеремонным громким стуком в дверь, разбудившим даже Вовку, которого, как говорила бабушка, даже пушкой не разбудишь. Испуганная бабушка, торопливо крестясь, пошла в сени открывать дверь.
Изба наполнилась звуками незнакомой речи, и среди них выделялся хриплый, с сипотцой, голос деревенского водовоза Фоменко. Хотя в селе и было с десяток колодцев, но в них было мало воды. Поэтому колхоз держал водовоза, чтобы снабжать водой из реки и свиноферму, и конюшню, и молочно-товарную ферму. В его же обязанности входил подвоз сена и фуража.

Вовка наблюдал за всем происходящим с печи. Страха он не испытывал, но всё-таки было немного жутковато от необычного ночного вторжения, от незнакомого резкого говора солдат в незнакомой военной форме, от испуганного вида бабушки и матери, которым ничего не оставалось делать, как забраться к Вовке на печь.
Всю ночь с улицы доносился гул автомашин, тяжёлый рокот танков, от которого мелко дребезжали стёкла в окнах, шумно входили и выходили, громко переговариваясь, иногда смеясь, незнакомые люди, о чём-то шептались мать и бабушка, и поэтому Вовка, сколько помнит себя, впервые всю ночь не мог уснуть. И лишь под утро, когда вовсю уже пели свои песни петухи, не подозревая, что это их последний концерт, Вовка, наконец, задремал.
 
В ихней хате поселился офицер - высокий, молчаливый, щеголеватый блондин, даже со своим денщиком мало общающийся. Но что поражало в облике офицера: с его лица почти всё время не сходила чуть заметная улыбка. Он совсем не походил на сельских мужиков и казался выходцем из какого-то, неведомого Вовке, мира, странного и, по рассказам взрослых, страшного. Но последнего Вовка принять не мог из-за этой завораживающей улыбки. Если бы офицер был более разговорчивым, то Вовка обязательно подружился бы с ним и даже подарил бы ему свою коптилку - самое дорогое, что у него есть из его имущества. Эту коптилку ему сделал дядя Федя - мамин брат и бабушкин сын, перед самым отъездом в город на учебу. На зависть соседским Стёпке и Верке, его коптилка была сделана из небольшой консервной банки, наподобие настоящей керосиновой лампы, и если её опрокинешь, то фитиль не вывалится и масло не выльется. ("Коптилка" - простейший предмет для освещения, в котором вместо пожароопасного керосина, применяется растительное масло).

Бабушке и матери улыбчивый офицер почему-то не нравился. Это Вовка замечал по тому, как они начинали испуганно суетиться, убирая всё со стола, закрывая заслонкой печь, поправляя половики всякий раз, как только постоялец входил во двор, толкнув калитку носком сапога. Таким же манером он входил в сени. Обе женщины, притихшие, сидели на лавке и напряжённо смотрели на дверь. Та с шумом распахивалась, офицер, не поворачивая головы, бросал явно в их сторону - 'Швайн', быстро проходил в горницу. Денщик, как правило, бежал в погреб за холодным молоком для своего начальника.

Офицер очень любил молоко и эта его привычка спасла Зорьку, старую, рыжую с белыми пятнами, однорогую корову, от конфискации. По утрам денщик первым доил корову, а уж затем бабушка выдаивала всё остальное. Небогатым надоем приходилось делиться с соседями, у которых было трое детей: один грудничек и двое - Вовкины друзья: Стёпка пяти лет и Верка - четырёх.

Однажды Вовка увидел, как денщик принёс вслед за офицером коробку, обшитую белой материей. Похожие коробки получали раньше и в Вовкиной семье от его отца из Харькова, куда он был направлен на какие-то курсы. В этих коробках, кроме всего прочего, всегда были леденцы, похожие на небольшие пуговицы из цветного матового стекла, длинные конфеты с красными полосками, и любимые Вовкины помадки. Давно Вовка не лакомился ими, давно не угощал ими своих друзей. При виде знакомой коробки в руках солдата, у Вовки сладко ёкнуло в животе - быть сегодня празднику. Он запрыгал на коленях у матери и было закричал 'Ура!', но мать закрыла ему рот ладонью, крепко прижала к себе и зашептала что-то на ухо, но он, обидевшись, не слушал её.

До самого вечера Вовка ждал свои любимые помадки, но всё напрасно. Ночью ему приснилось, как он гонялся вместе со Шматком за белой коробкой. Шматок - старый, грязно-жёлтого цвета пёсик, который обычно целыми днями лежал возле конуры, положив на лапы морду с отвислыми ушами. Коробка порхала, как бабочка и в руки не давалась. Вовка просит Шматка придумать что-нибудь, но тот не обращая внимания на его просьбу, продолжал свою игру.
Вовка с тоской спедил за коробкой и даже попытался взлететь, махая руками. Внезапно руки превратились в крылья. 'Вот теперь-то я полечу', - подумал Вовка, но перья из крыльев начали вылетать и слились в одно вихревое облако. Вращающееся как юла, оно сжималось и сжималось, пока не превратилось в белую птицу, которая мигом набросилась на коробку, долбанула её клювом и та раскрылась. И посыпались из неё желанные помадки и леденцы. Вовка пытается схватить падающие конфеты, но некоторые из них перед самыми пальцами превращаются в упархивающих бабочек, а другие падают на землю и оказываются цветами. Оставив безнадёжные попытки поймать конфеты на лету, Вовка принялся рвать цветы и ... о, чудо! - в его руках они превращаются в помадки! Он, в предвкушении райского наслаждения, сунул их в рот, но ожидаемого блаженства не почувствовал - рот оказался набитым безвкусными цветами. Не теряя надежды вкусить настоящую конфету, Вовка продолжал торопливо совать в рот помадки, надеясь, что они не успеют превратиться в цветы, но тщетно. Он выплёвывает безвкусную массу и она бесследно исчезает.
Поле опустело, исчезли бабочки, не видно Шматка. Небо потемнело и стало опускаться всё ниже и ниже, вот-вот придавит Вовку. Он хочет позвать на помощь Шматка, но не может произнести ни слова. Ужас охватил Вовку, он хочет заплакать, но и это не получается. И вдруг в небе открылась дыра и из неё выпрыгнул Шматок, держа в зубах большую бабочку, крылья которой были разрисованы узором в виде конфет. Вовка схватил обеими руками трепыхающуюся бабочку. В ладонях остались ... помадки, а бабочка белым лоскутком уносится ввысь, в ставшее вновь высоким, небо. Не веря в чудо, Вовка медленно подносит конфеты к губам, осторожно берёт ими твёрдый кружочек - сейчас растечётся сладость во рту, и ...он проснулся. Какая досада! Надо скорее пока сон не прошёл окончательно, опять уснуть. Он сильно зажмурил глаза... Но кроме каких-то цветных узоров он больше ничего не увидел.

Пролежав напрасно довольно долго, Вовка решил встать. Ни матери, ни бабушки нигде не было. 'Может, бабушка моет горницу?' - предположил он и осторожно приоткрыл в горницу дверь. Там никого не было, но на столе лежит открытая вчерашняя коробка! Она так и манит к себе, так и дразнит! Малец на цыпочках, не дыша, подошёл к столу, подставил табуретку, залез на неё и заглянул в коробку: сверху лежали носовые платки, перчатки, конверт с фотографиями, но это его не интересовало. Порывшись глубже, он наткнулся на бумажные кульки с домашнеё выпечкой, изюм, баночки с повидлом.
 'Что ещё?' - но Вовка не успел исследовать: кто-то рванул его сзади за ворот рубашки и он упал, больно ударившись головой о пол. Сквозь пелену слёз разглядел знакомую улыбку склонившегося над ним постояльца, что-то резко и непонятно тараторившего. Вовка ждал, что дяденька возьмёт его на руки, успокоит и даст что-нибудь вкусное, как часто делали мама и бабушка. И дяденька действительно взял его, но не на руки, а сзади за шиворот. А затем... Вовка запомнил боль под мышками, боль вокруг шеи и пуговицу, белую пуговицу, спиралью катившуюся вокруг ножки стула, потом промелькнул подоконник, листья и ветки смородины, и он ощутил удар затылком о что-то твёрдое.

Когда он очнулся, то первое, что увидел - опять глаза: слезящиеся, тоскливые глаза старого Шматка. Он был настолько стар, и оттого безобиден, что немцы пощадили его, в то время как остальных деревенских собак, яростно встретивших пришельцев, они перестреляли. Почувствовал прикосновение тёплого, влажного, шершавого языка на щеках. Попытался встать, но спину и затылок пронзила острая боль, и он потерял сознание.

Так и нашла его бабушка, лежащего на спине возле шелковицы, а рядом сидел Шматок и задрав голову, тихо завывал.

Вечером мать и бабушка держали совет: здесь, в хате, ребёнку оставаться нельзя - кто знает, что взбредёт на ум немцу? Лучше пристроить его к кому-нибудь, у кого нет немцев на постое. Они перебрали всех и решили, что самое надёжное место - это у Евсеича, колхозного конюха.

Евсеич, конечно же, согласился приютить у себя 'живую душу' - как он называл всех: и людей, и животных.
 
Жил Евсеич один. Родственников в селе у него не было, и никто толком не знал - есть ли они у него вообще. Правда, ходила молва, будто прибыл он с сыном Григорием откуда-то из Тамбовщины, где была у него большая семья. В одну ночь он лишился её: злые люди спалили дом вместе со спящими, а было их девять человек: его родители с незамужней младшей дочерью, его жена и пятеро малолетних детей. Сам Евсеич и его старший сын остались живы только потому, что к тому времени уже трое суток были на сенокосе.

 На новом месте, несмотря на некие подробности, молва так и осталась молвой, ибо разговоров на эту тему он не любил, а если кто-нибудь недогадливый настойчиво допытывался до его прошлого, он вдруг спохватывался и под разными предлогами: то мало насыпал овса Бирюку, то Чалая уже остыла и её можно напоить, или..., в общем, находил причину уклониться от ответа и уходил.

Свою хату Евсеич называл развалюхой; да, собственно, такой она и была. Стояла она на отшибе села, за заброшенной церковью. Однажды председатель колхоза, всегда относящийся с уважением к Евсеичу за прилежность, и будучи в хорошем расположении духа, предложил отремонтировать хатёнку. Но конюх отказался:
 "А пошто оно мне? Я уже не жилец, куковать совсем трошки осталось. Перетерплюсь". Внутри она, будучи заваленной атрибутами конской упряжи, больше походила на конюшенный амбар. Неприглядный вид хатёнки не вызывал у немцев желания расквартироваться в ней. Не заглядывали сюда и полицаи. Даже Спиридон Фоменко, навещавший в мирное время с бутылкой магарыча конюха, забыл дорогу сюда.

В селе остались три отбракованные лошади, и Евсеич, отказавшись от эвакуации, остался при них. Без работы они не остались: то сена подвезти, то дров, то съездить по какому-либо делу в соседнее село, то воды подвезти. Причём, немцы пользовались услугами конюха чаще сельчан и в первую очередь.
 
Евсеич освободил топчан от сёдел и череседельников, застелил его войлочными попонами, и получилась отличная лежанка для Вовки с матерью.

Вялое состояние ребёнка, частое головокружение, рвота, без признаков улучшения состояния, приводили мать в отчаяние. Она пыталась поить его настоями трав, приготовленных местной знахаркой, заговорами, но эти средства оказались бессильны перед Вовкиной болезнью - ему становилось хуже.
 Евсеич целые дни проводил на конюшне и в разъездах. Домой приходил вечером, выкладывал перед больным то, чем удавалось разжиться у немцев, ужинал тем, что приготовила Вовкина мать, закуривал самокрутку с самосадом, садился на одну из двух ступенек крыльца и затягивался, временами надсадно заходясь в кашле. Бывало, за весь вечер он не проронит ни слова.
 
В один из таких вечеров, Евсеич нарушил молчание, как бы рассуждая вслух:
- Интересно, Пушкарь сбёг, чи не сбёг? Если не сбёг, то вылечит парня. Завтра смотаюсь за ним. Лишь бы не сбёг.
Вовкина мать, услышав рассуждения старика, с обреченностью сказала:
- Я слышала, будто Пушкарь с военными ушёл. И Нина, медсестра, тоже с ними ушла.
- Я тоже слышал, а намедни Нинку видел у Агрипинихи. Но поболтать не получилось. Однако завтра смотаюсь поутру.

На следующее утро, чуть показался краешек солнца, Евсеич уже был в соседнем селе Тополёвке, что находилось в пятнадцати километрах от их Каменки. Где искать доктора? Раньше он жил при больнице; теперь здесь прохаживался часовой.
"Спрошу у Кузмича", - решил Евсеич. Но у того во дворе дымила полевая кухня и один из немцев, возившихся возле, завидев Евсеича, поманил его пальцем и указывая на четыре пустых бидона приказал:
- Воды, шнель, шнель.
Ослушаться немца - большой риск. Колодец находился в сотне метров, через один двор. Пока набирал воду, подошла бабка Янчиха, от которой он и узнал, что доктору уйти не удалось: военную колонну, к которой примкнули беженцы, была разбомблена и часть их, вынуждена была вернуться. Вернулся и доктор, но не сюда, а к дочери, в Гриднево. Так что искать его там надо.

В Гриднево вели две дороги: одна хорошая - гравийная, другая похуже - грунтовая, но по ней путь сокращался на три километра. Евсеич её и выбрал, рассудив, что дождей давно не было, дорога сухая и, стало быть, проходимая.

Проехав больше половины пути, Евсеич услышал человеческие голоса, доносящиеся спереди. Они явственно не различались, но всё равно было понятно, что там немцы. Исход встречи с ними непредсказуем, хотя у Евсеича и была бумага, выданная в комендатуре; местные жители называли эту бумагу - "асвайс". Здесь, в глуши, нет отвлекающих факторов и всё внимание немцев будет приковано к нему и обязательно найдётся хотя бы один "проказник", от проделок которого можно ожидать всякое.

Впереди показался небольшой отряд, человек десять. Они брели неторопливо, гурьбой. Некоторые сбивали прутиками головки придорожных цветов, кое-кто обмахивался ольховыми (других кустов поблизости не было) веточками от надоедливых оводов и паутов. Временами доносились вспышки смеха. Но идиллическую картину мирного времени портили автоматы, висевшие на плечах.
"Какого лешего они тут забыли? Хоть бы пронесло". Не пронесло: увидев телегу, солдаты весело загалдели, остановились, призывными жестами поторапливали старика. "Не к добру это", - с тревогой подумал Евсеич.
Как только лошадь поравнялась с группой, сразу двое солдат с обеих сторон схватили за уздечку и остановили её, а остальные с весёлым гоготом побросали свои котомки и оружие на телегу, умостились сами.
Евсеич знал, что старая лошадёнка не потянет этот груз, но сидел безропотно. Офицер, он единственный был в фуражке, что-то скомандовал и рукой подал сигнал Евсеичу - трогаться. Как и предвидел Евсеич, старенькая Шалая не смогла даже стронуть телегу с места. Не помог и прут, которым он пользовался изредка и то почти символически.

Вновь вмешался офицер: жестом, который понятен и русским - "пошёл вон", он приказал старику слезть с телеги. Евсеич показал свой "асвайс", но офицер, даже не заглянув в него, отрицательно мотнул головой и повторил свой жест: "пошёл вон". Таким образом, Евсеич был изгнан со своего законного места. Один из солдат, по-видимому, знаток обращения с лошадьми, занял его место. А надо отметить, место это было оригинальное: на ящике, выполняющем роль багажника, было положено обычное седло, устланное войлоком. Под седло была положена специально подогнанная чурка, чтобы оно, седло, не прогнулось и не сломалось.
"Знаток" сразу рьяно принялся за дело: хлыст засвистел, рассекая воздух. Хлёсткие щелчки по корпусу лошадки Евсеич чувствовал собственной кожей. За всю свою кучерскую практику к подобной экзекуции ему приходилось прибегнуть лишь дважды: таким образом он когда-то спас молодого коня, полного здоровья и сил, но паталогического лентяя, от отправки на мясозавод. Но тогда такое истязание было оправдано, а теперь? - от лошадёнки требуют невозможного. Она напряглась, но стронуть телегу с места всё равно не смогла. Несколько солдат спрыгнули, подтолкнули телегу и когда та двинулась, на ходу с трудом втиснулись.

Евсеич во время всей этой операции не проронил ни слова - знал, что любые доводы для солдатни будут бесполезны. Его теперь тревожила мысль: куда направляются солдаты и отдадут ли лошадь.
 
Стариковские ноги не могли соперничать с лошадиными, хотя владелица их тоже была не молода; но её нещадно подстегивали прутом, выжимая из неё максимум возможного.
 
Проковыляв, оставшиеся до деревни километра три, Евсеич сразу же у крайней избы, которая в мирное время служила школой, увидел свою телегу, но без лошади. Подойдя ближе, увидел через низкий забор из жердей: лежит его лошадка и дрыгает ногами, а из перерезанного горла хлыщет кровь. 'Жалко Шалую. И дёрнул меня чёрт именно её запрячь. Знал бы, что так получится, лучше бы Уголька впряг'. Но делать нечего, разбираться и требовать что-либо, жаловаться кому-либо бесполезно. Главное сейчас - найти доктора и как-то доставить его.

Найти Ивана Ивановича Пушкаря с помощью сельчан удалось быстро. Он, оказывается, по требованию немецких властей, как и Евсеич, занимался своей профессиональной работой - оказывал медицинскую помощь и гражданским, и военным. Немцы доверили ему своих военнослужащих, узнав по наведённым справкам, что Иван Иванович служил в прифронтовых госпиталях во время первой мировой войны и оказывал помощь даже пленным немецким солдатам. Ему выделили в собственное распоряжение лошадь с двуколкой.
                ***
   Осмотрев Вовку, доктор только развёл руками:
- Дрожайшая, без анализов я слеп, аки крот. Мне не ясна картина поражения. Конечно, сотрясение мозга несомненно, но в какой степени? Будем уповать на молодой организм, щадящий режим и кладезь народной мудрости. Если там порыться, то кое-что полезное для нашего случая там найдётся. Будьте любезны, сударыня, какую-нибудь ниточку, эдак с полметра.
Доктор манипулировал ниткой вокруг Вовкиной головы, потом начал сдавливать её ладонями, приговаривая:
- Потерпи, сударь, потерпи. В жизни, дорогой мой, не то придётся терпеть, а это что? Фи-и, это пустяк!
    Закончив сеанс, Пушкарь дал несколько наставлений матери и пообещал через неделю наведаться. А пока Вовка в тяжелом состоянии, ему необходим максимальный покой и на это время никаких друзей.
 
Мать и бабушка строго следовали указаниям доктора, никого к Вовке не допускали и даже его закадычных друзей.

Пушкарь, как и обещал, приехал через неделю, осмотрел больного, нашёл, что он идёт на поправку, ему теперь можно сидеть и кратковременное общение с друзьями будет даже на пользу. Сначала Стёпке и Верке разрешали бывать возле друга не более получаса, а после очередного визита доктора ограничение на посещение больного были отменены. Теперь Стёпка и Верка целыми днями сидели возле Вовки и всегда находили чем развлечь друга: то принесут погладить единственного на всю деревню кролика, то птенца воробья, то головастиков в банке, то гильзу и даже целую обойму. А однажды принесли лёгкую противопехотную мину, и хотя она была без взрывателя, взрослые не разрешили ею забавляться, и Евсеич унёс эту интересную «игрушку».
 
Однажды, когда Вовке уже разрешено было выходить из хаты, они договорились со Стёпкой пойти за огород, наловить кузнечиков для рыбалки. Но Стёпка не пришёл. Не пришла и Верка. Евсеич, мать и бабушка были на работе. Вовке не терпелось самому пойти в деревню к друзьям, но строгие наставления матери - не ходить в деревню без её ведома, останавливали его.
 
Первой пришла мать и привела заплаканную Верку: от них Вовка и узнал, почему не пришёл Стёпка. Ближе к вечеру пришёл и Евсеич, угрюмый и взволнованный - Вовка это определил сразу и постарался ему не надоедать. Вопреки обычному сидению на пороге с дымящейся самокруткой, на сей раз Евсеич, ни слова не говоря, стал копаться в залежах конских атрибутов.
 
Впоследствии Вовка много раз слышал от разных людей-односельчан, свидетелей того случая, как развивались события и у него сложилась более-менее полная картина того трагического происшествия.

Незадолго до полудня в деревне появился на двух автомашинах небольшой, человек тридцать, отряд немцев. Намётанный глаз определял в нём карателей. Вероятно, они возвращались после благополучно проведённой операции, так как были не в плохом настроении и, судя по дальнейшим событиям, не торопились продолжить путь. Они почему-то облюбовали двор Вовкиных соседей, то есть, Стёпки и Верки. Может, потому, что двор большой? Но он не единственный такой. Может, потому, что по соседству, то есть, в Вовкином дворе, жил самый старший местный немецкий чин? Скорее всего, так и было.
 
В поисках поживы немцы пошли по дворам, но те, кто это делал до них, изъяли уже всё, что смогли найти. И погреба, и различные сарайчики, и кладовые - всё было пусто: разжиться удалось только картошкой. Но профессиональная практика сказалась: - они обратили внимание на старую, заброшенную конюшню и, взяв наизготовку автоматы, цепью пошли на полуразвалины. Никакой возможной засады они не обнаружили, но без трофеев не остались: три утки и три курицы! Конечно, на три десятка ртов это не ахти, но всё-таки... Эти птицы остались в деревне, вероятно потому, что когда их хозяева собирались своим ходом эвакуироваться, отсутствовали на месте, а уцелели только потому, что дети обнаружили их, сиротливо шастающих в оставленных дворах, отловили и устроили им приют в этой заброшенной конюшне, в кормушке для лошадей. Они заткнули все щели, через которые птицы могли бы выйти наружу и обнаружить себя, носили им корм, воду и забавлялись. И вот теперь их маленький живой уголок разорен.

Пришельцев решил облагодетельствовать Спиридон Фоменко. Он давно подозревал, что у кое-кого из селян кое-что существенное было припрятано, но до поры до времени инициативу не проявлял, и вот теперь этот час настал. Он поднялся на крыльцо к Степаниде, которая молча наблюдала, как нежданные гости бесцеремонно хозяйничали и во дворе, и в хате. Возможно, в хате хозяйничать им не очень-то хотелось, но как объяснить этой русской женщине, что нужны вёдра, большие чашки, тазик, топор и прочее, если она не понимает по-немецки, а они ни бельмеса по-русски.
Степанида первая обратилась к Фоменко:
- Ну, и долго эта саранча будет здесь гадить?
- Степанида! Прими и угости господ немцев, наших друзей. Степанида, ты же знаешь, что по нашему обычаю гостей встречают с хлебом-солью. Ну, с солью проблемы не будет, а вот хлеб выдай.
- Так ведь они уже забрали оба каравая, что у меня оставались.
- А я не этот хлеб имею в виду, а тот, - и полицай кивнул в сторону огорода.
Степанида, будто бы не заметила намёка Фоменко:
- Спирька, да ты что? Рехнулся? Чем же мне эту банду кормить? Разве что картофельными очистками да и тех мало.
- Степанида, шутки брось. Давай по-хорошему.
- Да ты, окаянный, сам знаешь, что ещё в первый день это чёртово племя, как орда проползла: всё выгребли.
- Не бреши, Степанида, покажи господам немцам, что мы рады поделиться с ними последним.
- А ты про мою радость спросил меня? Пусть держат карманы шире: у меня на чердаке два мешка подсолнечной шелухи. Вот этим добром я согласна с ними поделиться.
- Значит, ты всё шуточки, - со злобой перебил её Фоменко. - Предупреждаю: с нами шутки плохи.
- Ах, «с нами»! Ты уже совсем ихним стал. Всё выслуживаешься, вражина!
- Вот ты как, стерва большевистская, заговорила! - чуть не задохнулся от ярости Спиридон. - Изведём под корень ваше отродье, - грязно выругавшись, он схватил, прижавшегося к материному подолу, Стёпку, и бросил его в группу солдат. Те с гоготом начали швырять малыша друг другу ногами, как футбольный мяч. Мать с истошным криком: «Что вы делаете»!? - бросилась на выручку к сыну. Крик ребёнка, надрывный, с мольбой, плачь матери и весёлый гогот солдатни слились в ужасную какофонию.

Фоменко, тем временем, направился в огород к потайному погребу, заваленному кучей хвороста. Раскидал хворост, прикладом винтовки сбил хлипкий замок и спустился вниз.

А футбол, в котором мячом служил Стёпка, продолжался. Степанида, крича, пыталась ухватить сына. Ей удалось ухватить его за ногу, когда он уже замолчал, и у солдат уже пропал интерес к игре; да к тому же со стороны огорода раздался куда более вожделенный, пронзительный свинячий визг. Немцы прекратили свой жуткий аттракцион, и галдящей гурьбой поспешили к полицаю: тот держал за задние ноги судорожно дрыгавшегося и визжащего поросенка. Они довольные, окружили полицая. Тот передал ватаге, жаждущей мяса, находку... Поросёнок последний раз, приглушённо взвизгнул и затих. Разложили солому, надёргав её из крыши хлева, подожгли и начали опаливать тушку. Нашлись специалисты и по разделке тушки, и кулинары. В качестве котла приспособили четырёхведёрный молочный бидон... Заскрипели отдираемые от забора кое-где уцелевшие доски, из которых солдаты начали сколачивать подобие стола. Зафыркали и заохали умывающиеся солдаты.
И никто не обращал внимания на обезумевшую женщину, склонившуюся над окровавленным телом малыша. С отчаянием и надеждой она повторяла: "Сына, сына, тебе больно? Сына, открой глазки! Сына, сына, не умирай!". Дрогнули веки у Стёпки, открыл глазки, прошептал что-то чуть слышно. "Что ты говоришь, Стёпушка? Я с тобой, Стёпушка!" Мать приложила ухо к губам сына, но услышала только булькающий хрип. Почувствовав, как по уху течёт тепловатая жидкость, она отпрянула и увидела кровяной родничок, пробивающийся между губ сынишки и растекающийся ручейками по обе стороны рта. "Ой, боже! Неужели конец? Неужели ничего нельзя сделать?"- она беспомощно стала оглядываться вокруг. Но у кого просить помощи? У этих, которые только что забавлялись его сыном? А, может, вот этот, стоящий в двух шагах от неё, уставившись на неё жирным задом и довольно фыркающий под ледяной струёй из ведра - фельдшер? Возможно, поймёт горе матери, дрогнет сердце гада?" Степанида подбежала к тому, кого она приняла за фельдшера, и протягивая к нему ребёнка, стала умолять его помочь. Немец прекратил фырканье, повернул к женщине мокрое лицо И уставился на неё непонимающе. Потом, обращаясь к напарнику, держащему над ним ведро с холодной водой, что-то протараторил, указывая пальцем на ребёнка. Держащий ведро довольно хмыкнул и выплеснул остатки воды на Стёпку. Он вдруг страшно выпучил глаза, издал громкий хрип, красный родничок брызнул фонтанчиком, тельце изогнулось дугой и обмякло.

Бесцеремонный толчок в плечо привёл Степаниду в себя. Обернувшись, она увидела безразличный взгляд бесцветных глаз: фашист протягивал ей лопату и показывал в сторону огорода. Сначала Степанида не могла понять смысла его жеста. Когда же она осознала, что предлагает ей фашист, её охватила ярость. Сверля фашиста ненавидящим взглядом, Степанида положила сына на землю, выхватила из рук немца лопату, быстро занесла её над собой и со всей силы обрушила на того. Немец легко отпрыгнул в сторону, и когда лопата врезалась в землю, придавил её ногой. Судорожными движениями женщина пыталась вырвать лопату, но немец держал её ногой прочно и издевательски ухмылялся. Увидев эту сцену, загоготали и остальные. Некоторые подошли поближе. По их весёлым лицам и репликам, вызывавшим новые взрывы смеха, видно было, что наблюдаемая сцена их забавляла.
Бросив попытку вырвать лопату, Степанида плюнула в мерзкую рожу и впилась в неё ногтями. Опешивший фашист, мыча, замотал головой, пытался оторвать руки женщины от своего лица. Кровь размазалась по его физиономии, но веселья среди окружающих, её вид не убавил, и они не спешили помочь коллеге....

Сильный рывок за косу повалил Степаниду на землю и затем на неё посыпался град ударов по животу и голове - это Спиридон Фоменко пришёл на помощь фашисту. Тот, вытерев кровь с лица, присоединился к полицаю и вдвоём обрабатывали ногами поверженную наземь женщину.

Визг поросёнка, женский вопль, гогот солдатни взбудоражили село, и народ стал собираться к дому Ковалей. Во двор никто не осмеливался входить, и за дикой сценой люди наблюдали из-за остатков забора молча. Но когда стало ясно, что озверевшие полицай и фашист забьют Степаниду насмерть, кто-то не выдержал:
- Бога побойся, гнида!
- Кто это там голос подал? - вскинул голову Фоменко, - Перестреляю, как собак!
и не целясь, навскидку выстрелил в редкую толпу; к счастью, мимо. Один из немцев подошёл к Фоменко и одобрительно похлопал его по плечу.

Всё время, пока проходила экзекуция во дворе Ковалей, Евсеич наблюдал за её ходом со своей телеги: он вёз воду в прачечную и остановился, привлечённый шумом во дворе...

Выстрелив в толпу, Фоменко увидел Евсеича и вдруг заторопился к нему, будто ждал его с самого утра.
- Дед, ты мне нужен: в моей американке рессора лопнула, надо в Волково съездить, там в бывшей МТС можно что-нибудь найти.
Спорить со Спиридоном, да к тому же, когда он в гневе, дело безрассудное. По пути заехали в прачечную, сняли бочку. Ещё совсем недавно на этой телеге с бочкой ездил сам Фоменко. Снова оказавшись на знакомой телеге, он почувствовал разницу между ездой на комфортной, с резиновыми шинами и рессорами, американке, и тряской, отвечающей на каждую колдобинку и камушек, обыкновенной колымаге.
- Давно я не ездил на этой костотряске. Семь километров трястись - это ж адская мука! У тебя вилы есть? Вижу - есть. Сейчас выедем, там на поле валки сена лежат - набросаем сюда, всё терпимей будет.

Евсеич молчал под впечатлением увиденной расправы, поэтому разговор Спиридона не поддерживал. А тому собеседник и не нужен был. После минутной паузы он продолжил разговор с самим собой, сменив тему
- Нет, ты слыхал, что выдумала эта стерва? 'У меня, говорит, два мешка подсолнечной шелухи на чердаке, угости господ.' Да я ей такую жизнь устрою - сама будет рада шелухе! Ну, погоди, ты у меня очухайся. Поймёт, что такое сильная власть и порядок. Сама приползёт, сапоги мне целовать будет.
Фоменко сидит на краю телеги, свесив ноги, положив на колени винтовку и изливая свою злость обочине дороги, встряхивая сокрушённо головой и цокая языком.
- Нет, ты посмотри, и откуда у этой бабёнки норов-то? Ишь, пожила при Советской власти два десятка лет всего-то, а поди ж ты, барыней себя уже воображает. Немцев, освободителей наших, ни во что не ставит. Ну, погоди, ещё припомнишь...
Излияниям полицая, казалось, не будет конца...
 
- Слухай, Спиридон, чего это я раньше тебя будто не слыхал? Думал иногда - не онемел ли ты? А ты, оказывается, вон какой весёлый.
- Э-э-э, дед, ты бы видел меня раньше, до этого дьявольского переворота! Вот тогда я действительно был весёлый!
- Что-то я не припомню тебя: Ларьку помню, отчаянный парень был; Степан с Артюхой - оба весельчаки, танцоры и гармонисты. Ларька чуть самого Махно в плен не взял, да подранили его. Потом сгинул где-то в борьбе с басмачами...
Не то, дед, говоришь, не то. Я не тутошний, я с Волыни, из Суспенской волости. Отец служил урядником волостным. А тут оказался, схорониться чтобы. Я там много кровушки попортил красным голодранцам, за отца мстил.
- Вон оно что, значит. Набедокурил где-то, а сюда отлеживаться изъявил.
- Нет, дед, опять не то говоришь: не отлёживаться я здесь появился, а мстить. Помнишь, в тридцать втором два амбара с пшеницей и овсом сгорели? Я постарался. А поле, на Выселках, все сто двадцать десятин сгорели, как корова языком слизнула. А в тридцать четвёртом, новенький ХТЗ ночью, на зяби, сгорел - тоже моя работа.
- Эй, погодь, погодь, Спирька, ведь на том ХТЗ тогда мой Гришка орав (пахал) и сгорел вместе с трактором. Так это ты его сгубил?
- Да не убивал я его: он под трактором спал, а я когда трактор облил горючкой, то за компанию и ему досталось.

Дальнейшее Евсеич не слушал: уже в который раз ужасная картина предстала перед его глазами, когда он примчался на неосёдланном коне, в поле, к месту трагедии. Страшную весть ему доставили прямо на конюшню. Кто? - он так и не успел осознать ни тогда, ни позже. «Так вот, значит, кто сгубил моего сына». Он тогда поклялся, да и не он один, отомстить, но кому? И вот теперь убийца сидит рядом с ним, и уверенный в своей силе и безнаказанности, откровенно признаётся в преступлениях.

 На фоне воспоминаний Евсеич стал сумбурно придумывать план возмездия. Ясно было одно, что это надо совершить сейчас. Отсрочить акцию ни в коем случае нельзя: во-первых, другого удобного случая ждать, может, придётся долго; а во-вторых, Евсеич просто не может позволить убийце его сына жить, дышать лишнюю минуту.

 План оформился сразу, как только Евсеич увидел валки сена, так и не собранного в стога. Но "свежеиспечённый" план чуть было не сорвался: когда телега поравнялась с валками. Фоменко приказал остановиться, сам взял вилы (а именно на них строился план Евсеича), и принёс мощную охапку сена. Уложил копёшкой на заднюю половину телеги, залез на неё, посидел, подправил, чтобы удобно сиделось, слез и, повернувшись спиной к Евсеичу, стал справлять малую нужду. "Ну, Евсеич, не упусти момент", - пронеслась мгновенно мысль. На обдумывание времени не было - он схватил вилы и вонзил их в верхнюю часть спины своего врага. Но вопреки ожиданию Евсеича, Фоменко не упал, как подкошенный, а резко повернулся да с такой силой, что Евсеич не удержал черенок вил. Глаза полицая вытаращены, рот беззвучно открыт: вероятно, он не мог сообразить - что произошло? Евсеич тоже растерялся от непредвиденной ситуации: вступать врукопашную ему, израненному в боях, хоть и кавалеру двух крестов, но в довесок к ним три металлических кусочка в теле, с молодым и крепким мужиком, опасно. Он машинально глянул в телегу, прекрасно зная, что вторых вил там нет, и вот оно, спасение - винтовка полицая! Евсеич схватил её, времени на раздумье нет: Фоменко уже сообразил что к чему и, с торчащим за спиной черенком, сделал первый шаг к Евсеичу. Винтовка и сабля - это родная стихия лихого красноармейца, Петра Евсеивича Саяпина, таганрогского казака. Винтовка в руках вернула Евсеичу твёрдость и хладнокровие. Теперь план не сорвётся: попасть в сердце с двух метров - "раз плюнуть".
 И возмездие состоялось! - одним выстрелом, он поставил вторую и последнюю галочку в трагических святцах его семьи. Первую галочку он поставил ещё тогда, на третий день после гибели семьи: тогда молва подтвердила его предположение, и убийц - отца и сына - он упокоил вечным сном, души их отправил к богу на покаяние, а о своей, будучи атеистом, он не беспокоился.