К дню Победы. Касторное. ч. 9

Константин Дегтярев
К 69-й годовщине Великой Победы

 Приключения бравого сержанта Юрьевой
 в Великую отечественную войну

День завершался. Солнце зашло за деревья, и в расположении батареи воцарился уютный полумрак. Из штаба была ориентировка, что немцы начнут наступление на рассвете, да так оно выходило и само собой. Ночью немец воевать не любит, предпочитает часов с пяти начать, вместе с солнышком. Постоянно прибывающие резервы, возрастающая сила советской обороны заставляли вражеское командование торопиться. Потому и выходило со всей определенностью: завтра, в пять. Оставалось еще семь часов до того торжественного уравнения жизни и смерти, о котором так правильно и по-мужски строго написал поэт Симонов прошедшей зимой, во время московского наступления. Шурыгин прочел его в «Красной звезде» еще свежим, вчерашним. Как сейчас помнил: вот он, в генеральском кителе, вернулся из штаба армии, сел, пододвинул газету, оставленную адъютантом на столе, вчитался… И представил себя на месте ротного командира, свистком поднимающего бойцов в атаку. И мурашки тогда по коже пошли, так вдруг стало страшно и стыдно... Показался тогда себе старым, слабым, трусливым. Ведь ни разу в жизни ничего подобного не испытывал, даже в Испании был уже подполковником, сидел себе в блиндаже, в стереотрубу смотрел, по телефону командовал… А завтра это все с ним случится, в первый раз в жизни. Он снова всего лишь командир батареи, по сути — тот же ротный… Поздновато. Староват он для геройства. Начальства не бояться себя приучил, заставил, но это совсем другое дело. Тоже, конечно страх смертный, могли и шлепнуть, разжалованием еще счастливо отделался… Но хоть можно было надеяться, что вникнут, поймут, доказать что-то. А немец – он как есть враг, у него цель — убить. С ним не поспоришь, не оправдаешься. Страшно: вдруг не справишься, руки-ноги задрожат, голос сорвется? Шурыгин недовольно поморщился, вспомнив свой сегодняшний крик, срывающийся в непристойный визг, пустую бабью угрозу расстрелять первый расчет. Распустился. Устал, нервы ни к черту. И люди устали. Всем надо отдохнуть.

Шурыгин подошел к выкопанной рядом с палаткой щели для укрытия от снарядов. Были бы они на переднем крае, пришлось бы так и ночевать в щелях, но здесь, в засаде, такой необходимости нет. И слава богу, в палатках спать комфортнее.

— Афонин! — негромко позвал он своего зама, маячившего невдалеке, у позиции второго взвода — распорядитесь, чтобы личный состав ложился спать. Особенно расчеты. Разведчиков — в секреты, взвод обеспечения — в караулы, но так, чтобы и они по четыре часа поспали. Завтра будет трудный день.

Афонин одобрительно улыбнулся, приложил руку к козырьку и побежал распоряжаться. Шурыгин вяло прикрикнул вслед:

—Подъем в четыре тридцать! Выставите троих наблюдателей в секретах, остальных — рассадить по щелям и ждать артподготовки. А сейчас – всем спать! Если через пятнадцать минут увижу кого не в палатке, — лично ответите!

Но прозвучала эта угроза совсем нестрого, почти ласково— как будто любящий отец уговаривал непослушных детей ложиться: ведь завтра в школу, надо выспаться.

Людочке выделили место в палатке хозвзвода, у дальнего полога. Она свернула подаренный Засыпкой ватник, обмотала голову неуставным синим платочком, который хранила как реквизит для самодеятельности. В палатке откуда-то дуло, и она опасалась рецидива отита, с детства уши простужала на каждом сквозняке. Кроме того, прямо под ней оказалась не то сосновая шишка, не то корень, и лежать на нем было очень неудобно.

Но этим перечень неудобств не исчерпывался. Помимо прочего, Людочка легла спать, не сходив на ночь в туалет. Днем ей удалось пару раз отбежать в кустики так, чтобы никто не заметил, но когда Афонин начал всех срочно загонять по палаткам, у нее не хватило духу отпроситься на пару минут, как это делали остальные солдаты. Людочка скорее умерла бы на месте, чем призналась в присутствии мужчин в необходимости справить естественные потребности. Поэтому она покорно забралась в палатку, прижалась к брезентовой стенке и собралась героически терпеть до утра. Впрочем, очень скоро она поняла, что до утра не дотерпит и решила подождать, пока все заснут, чтобы потом тихонько, никого не разбудив, выбраться наружу.

В палатке, кроме нее, спали еще пятеро бойцов хозяйственного отделения; двоих — каптенармуса Щербакова и шофера Маркина оставили в карауле; да им все равно бы не хватило места. Минут через пятнадцать Людочка услышала густой, басовитый храп старшего повара Меркушева; ему вскоре «подпел» тонким фальцетом пулеметчик Евстигнеев; затем послышался лирический тенор орудийного мастера Игошина. Авторитетно захрапел старшина Засыпко, и только младший повар Галкин, в спину которого Люда буквально упиралась носом, лежал молча, и не было понятно — спит он, или не спит. Людочке даже казалось, что он и вовсе не дышал, лежал как мертвый, не шевелясь. Проклиная эту неопределенность, Люда выждала еще минут пятнадцать. Галкин так и не пошевелился, не вздохнул, не всхрапнул. Наверное, все-таки спал, — ну не мог человек, находясь в сознании, лежать так неподвижно-беззвучно.

Между тем позывы людочкиного естества становились совершенно невыносимыми. Осторожно и медленно, словно сапер, касающийся смертносного капсюля взрывателя на фугасе, она приподнялась на локте и расстегнула пуговку на своей сумке санинструктора, вынув несколько загодя нарезанных газетных листков. Стараясь не шуршать, она скомкала листки и зажала их в кулаке. Теперь оставалось только тихо встать и, не наступив ни на кого, тихонько выбраться из палатки. Светлое летнее небо пробивалось сквозь древесные кроны и просвечивало сквозь палаточный полог, позволяя ориентироваться вполне уверенно. К тому же за полчаса ночного бдения глаза Людочки привыкли к полутьме и она сумела пробраться к выходу, никого не разбудив. Уже отодвигая спасительный полог, она вдруг услышала за спиной тихий шепот:

— Людка, ты куда?

Люда поморщилась от досады и смущенно-раздраженным голосом прошептала в ответ:

— Да, я так…

— До ветру, что ли?

Люда, стиснула зубы, и не отвечая, полезла дальше.

— Ты это… В овраг иди, там сподручней и руки помыть можно в ручье. Только караул предупреди, а то еще застрелят с перепугу — заботливо напутствовал ее Галкин.

«Вот, не спится ему, заразе… А ведь лежал, как мертвый!» — яростно подумала Люда. Конечно, никаким караульным она ничего сообщать не собиралась. Как он это вообще себе представляет? «Привет, ребята, я покакать иду вон в те кусты»? С ума сошел… Но насчет оврага Галкин все-таки правильно сказал — там и впрямь удобнее всего. Людочка начала шарить в сваленной у входа в палатку груде сапог, пытаясь найти свою пару, но в неверном лунном свете ничего не могла найти. Все сапоги с виду были одинаковые; даже размером не сильно отличались; Людочка так и продолжала носить 42-й размер, с натолканными в носок газетами. Перебрав три или четыре пары и не найдя своей, с газетами, она испугалась разбудить еще какого-то и решилась пойти как была — босиком, в синем платочке и черном трудармейском ватнике. По пути пришлось прятаться за деревом от дневальных, ходивших по вытоптанной за день тропинке из одного конца расположения батареи в другой. Увидали бы — не обошлось бы без шуточек, от которых приличная девушка сквозь землю провалится.

Дневальные прошли мимо, не заметив, Люда осторожно двинулась дальше и у самого обрыва и впрямь едва не провалилась в стрелковую ячейку. Приняв левее, она нащупала босой ногой тропинку, которую батарейцы вытоптали за день, ходя к воде. Неловко растопырив руки, придерживаясь за кусты, Людочка начала спускаться к ручью, красиво серебрившемуся в призрачном лунном свете. Конечно, нельзя было совершить задуманное прямо там, где все умывались и брали воду. Люда закатала штаны выше колена и перешла ручей вброд, направившись к примеченному ею с обрыва песчаному, поросшему кустарниковой ивой пятачку. Там и пройти можно было безопасно, по мягкому песочку, и укромных мест имелось предостаточно.

Найдя среди них самое укромное и уютное, этакую комнатку с ивовыми душистыми стенками, Люда приспустила штаны, задрала ватник и присела с облегченным вздохом. Невозможно было отказать себе в удовольствии посидеть так чуть подольше, любуясь пейзажем и слушая таинственные ночные звуки и шелесты. Наконец, Людочка неторопливо встала, израсходовала закомканную до пуховой нежности газетную бумагу, подтянула штаны, и совсем уже собралась возвращаться обратно, как вдруг услышала справа от себя какой-то странный, неуместный в ее интимном уединении звук, вроде сдавленного кашля.  Она испуганно повернула голову, словно лань, учуявшая волка. Там, в кустах, на расстоянии всего лишь руки чернело что-то большое, страшное и живое. Люда изумленно раскрыла рот и попятилась несколько шагов задом; однако за ее спиной тоже что-то вдруг заворочалось, кусты зашумели, словно от сильного ветра, и что-то с неумолимой, грубой силой охватило ей голову, плотно залепив нос, глаза и рот, не позволяя дышать и видеть. Люда пыталась вырваться, но ее словно опутал гигантский осьминог; руки, ноги, туловище, все было в одну секунду оцеплено сильными щупальцами; многорукое чудовище повалило ее, навалилось сверху нестерпимой шершавой массой с незнакомым звериным запахом. Запах был как у немытых мужчин, — уж его-то Людочка успела изучить за время свой короткой службы; но он был не такой, как у батарейцев, чужой, с какими-то неприятными, неродными нюансами. В ее голове пронеслась ужасная догадка: «Немцы!» — и она провалилась в бездну отчаяния.

Секунду или две она лежала, погребенная под телами нападавших (их было двое или трое), потом ее, не высвобождая рта и носа из потной пригрошни, перевернули на живот и вмяли лицом в песок. Кто-то сидел у нее на спине, не давая двинуться, кто-то держал ноги, торопливо мотая на них веревку. Потом ей больно заломили руки назад и туго связали их. Снова перевернули на спину, запрокинули голову, рванули вниз подбородок с такой силой, что слезы брызнули и плотно забили рот какой-то тряпкой, и песка прихватили. Люду едва не вырвало, но она сознательно сдержала порыв, с холодной ясностью поняв, что может захлебнуться собственной рвотой. Наконец, ее отволокли на несколько шагов в сторону, подняли на ноги, прижали к спиной к стволу дерева. Бледный свет упал на лицо одного из похитителей. Это было страшное лицо. Оно было страшно само по себе: широкое, с узко посаженными белесыми глазами и почти неразличимыми на фоне светлой кожи бровями, с тонким маленьким ртом и плоскими щеками. Такое лицо могло бы получиться у художника, отчаявшегося нарисовать чей-то портрет, начавшего подтирать все неудавшиеся детали лица, а потом и вовсе забросившего эту затею. Было в этом лице что-то стертое, неудачное и по замыслу, и по воплощению, недоконченное, недочеловеческое. Но гораздо страшнее смотрелось в этом лице выражение непреклонной стальной воли, столь же неспособной быть доброй волей, сколь неспособен ребенок не плакать, когда голоден. Ни разу еще не видела Людочка лица, столь отстраненного от всякой человеческой доброй слабости и столь убедительного в закоренелом пристрастии к жестокости и злу. И как только до нее дошла мысль, что она находится в полной власти такого человека, на нее нахлынула волна ужаса, полностью парализовавшая ее; лишившая ее собственной воли, способности думать и сопротивляться. Она как будто обратилась в камень.

Там были еще немцы, молодые симпатичные солдаты; по их обыкновенным человеческим лицам блуждали обыкновенные человеческие чувства: настороженность, волнение, страх; кто-то даже ухмылялся, припоминая необыкновенные обстоятельства пленения русской девушки. Но Люда их не видела, они были неясными тенями на фоне ужасного темного силуэта с лицом самой смерти. «Он Убийца — ясно и обреченно поняла она — он меня убьет».

Убийца подошел ближе, и уставился куда-то сквозь Людочку своими белыми пустыми глазами. С ним подошли еще двое, в пятнистых плащах; их лиц не было видно из-под длинных козырьков форменных кепи.

— Нельзя кричать и говорить громко. Понятно? Нельзя кричать, убью! Понятно? — очень тихо и строго сказал немец.

Люда не ответила, слишком ошеломленная мыслями о неминуемой смерти. Она даже не поняла, о чем ее спрашивают.

Не дождавшись ответа, немец твердой и плоской, как лопата, рукой отвесил ей оглушительную оплеуху, от которой у Людочки как будто взорвалось что-то в голове, а перед глазами заплясали голубые снежинки.

— Нельзя говорить громко, понятно? — повторил немец.

Люда поняла, что нужно кивнуть, иначе ее ударят еще раз. Она кивнула. Ей вытащили кляп изо рта, тут же снова зажав рот ладонью. Она молчала. Тот, кто зажимал рот,  осторожно ослаблял хватку. Люда не делала попыток закричать, ей даже не приходило в голову, — зачем кричать? Что это изменит?

— Тут много русских солдат? — продолжал допрос Убийца, указывая на берег оврага, за которым располагалась батарея.

Люда, опасаясь, что ее снова ударят по голове, кивнула головой.

— Много пушек?

Она снова кивнула.

— Танки есть?

Люда кивнула. Если бы ее спросили, есть ли в лесу подводные лодки или эскадренные миноносцы, она и тогда бы не стала спорить. Убийца недовольно поморщился и повернувшись к стоявшему за его спиной высокому человеку, глухо, будто нехотя пробормотал:

— Gezwungen zuzugeben, Sie hatten Recht, Herr Oberleutnant (Вынужден признать, Вы были правы, господин обер-лейтенант)

Высокий снисходительно кивнул, как это делают великодушные люди, получив подтверждение своей правоты. Затем он поднял к глазам запястье, щелкнул крышечкой наручных часов и глянул на светящиеся фосфорные стрелки.

— Bald werden Licht. Wir m;ssen schnell verlassen (Скоро станет светло. Нам надо уходить, быстро)

Убийца снова повернулся к Людочке и посмотрел на нее каким-то особенным, отуманенным взглядом, как будто серое облако набежало на белесое северное небо.

— Ich zog Bauer und fangen Sie (Я ликвидирую крестьянку и догоню вас) — бросил он через плечо своему командиру, нащупывая на поясе тяжелый нож-кастет с дырчатой гардой.

Люда, как завороженная смотрела за каждым его движением. Она без слов поняла, что ее сейчас будут убивать, и тут же почувствовала гулкую пустоту внутри. Все внутренности внезапно потеряли объем и вес: голова, живот, руки, ноги — опустели; и только в груди испуганным зябликом заколотилось, захлебнулось безмерным ужасом сердце, заставляя звенеть и дрожать туго натянутую оболочку кожу. Бледные, отвратительно пухлые пальцы фашиста змеиным выводком вползали в рукоятку ножа, каждый в свою дырку. Не отрываясь, пристально смотрел Убийца на Людочку, как будто снимал с нее мерку. Вывернутые наружу волосатые ноздри судорожно дернулись и в этом движении было что-то от ящерицы или, может быть, рыбы. Что-то жаберное, подтверждающее, что ноздри — не более чем щель для вдыхания чистого и выдыхания смрадного воздуха, нечто вроде животного клапана. И сам человек – не более чем…

Убийца сделал шаг к Людочке и встал вплотную. Она опять почувствовала тот самый: чужой, нечеловеческий запах, который так удивил ее в момент захвата в плен. Значит, это был он. Какая мерзость… Люда смотрела Убийце в глаза, не мигая, но почему-то непрестанно облизывала губы пересохшим языком. Со стороны могло показаться, что она не боится, что она смотрит смело и гордо; но на самом деле ею владела такая запредельная степень ужаса, что все обыкновенные реакции: крик, слезы, истерика, — отключились, осталось только вот это бессмысленное облизывание, вернее, оцарапывание губ. Немец, кажется, все понимал, и ему откровенно нравилось наслаждаться ужасом жертвы. Он с видимой неохотой потянул нож, сожалея о необходимости прекратить это удовольствия из-за спешки, но обер-лейтенант, какое-то время молча наблюдавший, вдруг схватил Убийцу за руку — за ту самую, что обнимала рукоятку ножа. Какое-то время он молча держал руку, а потом нагнулся к убийцеву уху и прошипел в него:

— Schultz, der Hauptgruppe gehen! Ich werde es selbst zu tun. (Шульц, Вы пойдете с основной группой. Я сделаю все сам).

Фельдфебель, еще не очнувшись, очумелым, удивленным взглядом посмотрел на своего командира. Поняв, наконец, в чем дело, он возразил яростным, злобным шепотом:

— Sie haben kein Recht, ihr Gruppen der riskieren… (Вы не имеете права рисковать группой…)

Обер-лейтенант уже взял себя в руки и ответил строго и недовольно, как и положено начальнику по факту неповиновения:

— Ich werde tun, was immer ich es f;r notwendig erachten! Bombenelement! Befolgen Sie Auftr;ge, Schultz! (Я сделаю все, что нужно! Проклятье! Исполняйте приказ, Шульц!)

Шульц дисциплинированно вытянулся в струнку, сжав в злобе кулаки добела, повернулся кругом, и бесшумно, словно огромная кошка, бросился догонять ушедших вперед солдат. Обер-лейтенант подошел к Людочке и встал перед ней вплотную, на место, только что освобожденное Шульцем. Он снял зачем-то с головы кепку и пригладил неприлично длинные для военного человека волосы. Лунные лучи впервые высветили его лицо, и оно поразило Люду необыкновенной, классической красотой. В белесом лунном свете немец показался ей внезапно ожившей музейной статуей чистейшего белого мрамора: изящно очерченные надменные губы, идеально прямой нос, высокий ученый лоб и волевой побородок с мужественной ямочкой. А вот глаза были совсем не скульптурные, наоборот — очень живые, внимательные и умные. Словом, этот человек был не просто красив — к красавчикам вроде Облонского Людочка всегда относилась с кокетливым недоверием, почти что с презрением, — он был красив абсолютно, неотразимо и еще как-то… Людочка не смогла бы подобрать слова лучшего, чем «всерьез». Да, незнакомец был красив «всерьез», в лице его содержался ключ к мирозданию, отгадка какой-то величайшей и важнейшей тайны. Такими, наверное, представлялись древним грекам олимпийские боги, сошедшие на землю за каким-то важным, но коротким делом.

Люда была настолько испугана, что не вполне поняла произошедшей перемены, но безошибочный инстинкт выживания подсказал ей, что смертельная опасность отступила и осталась только обыкновенная, привычная опасность, равномерно растворенная в воздухе прифронтовой полосы и постоянно ощущавшаяся с момента утренней выгрузки из вагонов. При взгляде на новое, прекрасное лицо пустота внутри Людочки стала наполняться чем-то тягуче-сладким, и туловище, прежде невесомое и звенящее от напряжения, вдруг отяжелело, обмякло, вновь обрело форму и бессильно обвисло на веревках. Перед ней стоял вооруженный человек, враг, фашист, но Людочка почему-то знала, что этот человек несовместим со злом и опасностью, и что он не причинит ей вреда.

Обер-лейтенант фон Вельтман и впрямь был красавцем, вскружившим голову не одной берлинской даме. Еще он был джентльменом, сознательно старался походить на английского аристократа и терпеть не мог мясников вроде Шульца, которому — об этом в их батальоне ходили очень достоверные слухи — нравилось убивать женщин и детей. Поговаривали, что он после такого дрочит всю ночь напролет. С другой стороны, Шульц был абсолютно прав, встреченную крестьянку разведгруппа обязана была ликвидировать, чтобы не подвергать себя и собранные разведсведения неоправданной опасности. Люду сочли крестьянкой, поскольку она была босиком, в черном ватнике и синем платочке, а мешковатые защитные штаны, единственный бывший на ней элемент форменной одежды, закатала выше колен, переходя реку. Брать ее в плен не имело никакого смысла, отпустить тоже было нельзя; но, в то же время, сентиментальному Вельтману категорически претило убийство этой симпатичной русской малышки. Он остановил Шульца, поддавшись тому же порыву, который заставляет выхватить растерявшегося котенка из-под колес грузовика; не очень-то представляя, что с ним делать дальше. И теперь, оставшись один на один с пленницей, Вельтман мучительно соображал, как выпутаться из сложившейся ситуации.

От него не укрылась перемена в настроении Людочки. Она смотрела на него с надеждой и доверием — тем самым взглядом, который в иных обстоятельствах господин обер-лейтенант расценил бы как весьма перспективный, и в ответ на который он непременно улыбнулся бы своей знаменитой, сводящей с ума улыбкой: ласковой, многообещающей и одновременно снисходительно-высокомерной. Как ни глупо, но именно эта улыбка тут же нарисовалась на его лице. Людочка прерывисто выдохнула и посмотрела в ответ жалобно и виновато, как будто просила за что-то прощения. К ней постепенно возвращалась способность соображать и вместе с ней нарастала паника от осознания того, что этот красивый, в полном смысле слова — великолепный мужчина несколько минут назад видел ее в самых унизительных положениях, какие только можно представить. От этой мысли Людочка едва не задохнулась, отвела глаза в сторону и покраснела так густо, что это стало заметно даже в неярком лунном свете.

Вельтману, несмотря на окружавшую со всех сторон опасность, вдруг стало весело: ему тоже вспомнились пикантные подробности и вся недавно произошедшая история показалась сущим анекдотом. Он даже подумал — не сказать ли пленнице «пис-пис» или попукать губами, чтобы напомнить о курьезе, послужившем поводом для их «знакомства», но вовремя вспомнил, что русские относятся к такого рода шуткам как сущие варвары и почему-то не видят в них ничего смешного. Ему вовсе не хотелось обидеть эту симпатяшку. Вместо шутки он мягко взял Людочку за подбородок и повернул ее голову к себе и, мучительно вспоминая немногие русские слова, которые он выучил на разведкурсах, прошептал:

— Не кричи! Говори тихо!

Люда поняла и кивнула. То, как она смотрела, как склоняла голову, убедило обер-лейтенанта в его полной власти над пленницей. Ему было хорошо знакомо ощущение превосходства сильного мужчины над растерянной женщиной, ощущение, которое всегда трогало его почти до слез и заставляло почувствовать себя средневековым рыцарем с книжной картинки. Определенную роль играло и то, что Вельтман искренне считал себя арийцем, представителем высшей расы и, как следствие, одним из законных повелителей мира. По этой причине он относился к любому акту одобрения и подчинения своей особе, как к чему-то должному и правильному; возвышающему не только его самого, но и того, кто проявлял это уважение, демонстрируя тем самым восприимчивость к ценностям цивилизации и тонкое понимание подлинного устройства мира. Восхищение и благодарность представительницы более низкой расы, этой очаровательной евразийки с круглым лицом и удивительными глазами, огромными и раскосыми одновременно, побуждали сентиментального Вельтмана к ответному проявлению самых высоких чувств. Покорность пленницы окончательно уверила обер-лейтенанта, что он обязан принять ответственность за ее дальнейшую судьбу, не уронив своего собственного достоинство высшего существа. Ему захотелось проявить великодушие, достойное потомка Зигфрида, пускай даже эта неразвитая крестьянка и не способна была оценить его в полной мере. В конце концов, рыцари и герои совершают подвиги исключительно по велению великой души, а вовсе не ради чьего-то одобрения.

Конечно, можно было оставить Людочку связанной и с кляпом во рту, в трусливой надежде, что она не сумеет достаточно быстро высвободиться и позвать на помощь. Можно было, для надежности, оглушить ее ударом по голове. До немецких окопов оставалось пройти метров триста по оврагу и еще полкилометра проползти по полю, заросшему высокой травой; чтобы оказаться в полной безопасности, хватило бы и получаса задержки с объявлением погони. Но безупречному обер-лейтенанту Вельтману такой вариант не нравился, ибо в нем не было того романтического героизма, который только и позволял ему мириться с этой отвратительной (то ли дело во Франции! Ах, эта Франция… ) войной. Разведывательный выход на сей раз не удался. Группа Вельтмана целые сутки бесславно убегала и уползала по кустам и оврагам от русского заградительного отряда, который неожиданно проявил чисто германскую настойчивость и упорство. Вероятно, им руководил кто-то из бывших русских дворян немецкого происхождения. В итоге, результаты смело задуманного рейда оказались более чем скромными и совершенно не оправдали возложенных ожиданий. Понять систему обороны русских не удалось; посчастливилось проследить движение танкового батальона на Лозовку и вскрыть трудно объяснимое сосредоточение войск в этом самом лесу, что над оврагом. По сути, они совершенно напрасно тратили силы и подвергались смертельному риску.

По этой причине Вельтману хотелось урвать хоть какой-то успех у прошедшего дня, наполненного отчаянием и животным страхом. Конечно, убийство беззащитной женщины категорически не могло считаться успехом, но что если покорить ее романтически-благородным поступком? Такой исход открывал перспективу самой ценной, моральной победы, приятно щекотал не только солдатское, но и мужское самолюбие. Не подлежало сомнению, что он, Вельтман, понравился этой симпатичной крестьянке. Она, конечно, смертельно испугана, но и благодарна в той же степени: какое прелестное сочетание чувств! Если ответить еще большей снисходительностью, ей ничего не останется, как отплатить самой нижайшей покорностью, или он решительно ничего не понимает в женщинах! Нет-нет,  обер-лейтенант Вельтман изучил женщин до мельчайших деталей и никогда не ошибался в подобного рода расчетах. К тому же он был, что называется, добрым малым, имевшим смелость искренне возмущаться не только скотским поведением негодяев вроде Шульца, но даже и распоряжениями высшего командования, нередко увлекавшегося бесплодными идеями жестокости и террора. К счастью, на этот раз Вельтман обладал полнотой власти и был в вправе принять то решение, которое считал нужным.

Он снова нагнулся вровень с Людочкиным лицом и шепнул, улыбаясь:

— Я тебя отпускать, а ты никому не говорить! Понимать? Я твой друг!

Люда кивнула — так покорно, так благодарно, что Вельтман, развязывая ей руки, постоянно боролся с искушением как-то совсем уж неуместно приласкать ее: погладить или поцеловать в лобик, как он это делал в детстве своей младшей сестре Анхен, когда та ушибалась во время игры и начинала плакать. Освобожденная Люда обессиленно скользнула вдоль ствола, села и закрыла горящее от стыда лицо руками. Вельтман тоже присел рядом с ней на корточки, отвел ей руки от лица и, нежно сжимая их большими теплыми ладонями, повторил:

— Никому не говори! А то пух-пух — меня убивать ваш солдат оттуда, — и он показал на высившийся за ручьем лесистый берег оврага, в котором скрывалась батарея.

Люда снова утвердительно покачала головой; глаза наполнялись бессмысленными бабьими слезами. Вельтман все-таки не удержался, погладил ее  по голове, приложил палец к губам и начал тихо пятиться. Через пару секунд он исчез из вида, еле слышно шевельнув кустами. Люда вспомнила старую английскую сказку, которую брала в школьной библиотеке. Там был кот, который исчезал, оставляя в воздухе улыбку. Так и этот человек исчез, а улыбка его осталась, покачалась недолго в сыром ночном воздухе, и перетекла потихоньку на губы самой Людочки, которая долго еще сидела неподвижно, привалившись к березе, и улыбалась — ласково, мечтательно и виновато.

У нее и мысли не было куда-то бежать и кому-то сообщать о немецкой разведке. Это было в тот момент так же невозможно, как какому-нибудь экзальтированному средневековому паломнику, только что коснувшемуся гроба Господня, замыслить разрушение церкви или убийство Папы римского. Во-первых, у нее поначалу просто не было никаких мыслей в голове; минут десять она сидела и улыбалась, наслаждаясь самим фактом жизни: возможностью дышать, видеть это небо, слышать журчание воды в ручье и ощущать раскаленной щекой движение воздуха. Потом она с наслаждением вспомнила черты лица Вельтмана, его улыбку, и его признание, что он — друг.

«Конечно, он друг — думала она — наверняка, антифашист, которого заставили пойти воевать против нас». Но потом она поняла, что никто его не заставлял, что он сам пошел воевать на стороне немцев, потому что выполняет секретное задание Коминтерна. И вообще никакой он не немец; разве может быть немец с таким прекрасным русским лицом? Людочка умудрилась не заметить ни акцента, ни безграмотной речи. Наоборот, ей казалось, что разведчик говорил очень чисто и что он сказал ей намного больше, чем на самом деле, и все на чистейшем русском языке.

«Ну, точно, — продолжала мечтать Людочка и мечты эти постепенно оформлялись в воспоминания, получали официальный статус свершившегося факта, — он наш русский. Внедрился к немцам и путает им карты в штабе. Удивительно, как его еще не разоблачили? Ведь сразу видно, что он наш, даже по внешности… Наверное, он очень умный и ловко водит всех за нос». Обер-лейтенант Вельтман, наверное, застрелился бы с горя, если бы кто-то намекнул ему, что у него чисто русское лицо, ибо он считал себя эталоном индогерманца, а под чисто русскими лицами подразумевал отвратительные рожи из иллюстраций к лекциям профессора Гюнтера. Но, как бы то ни было, могучее мужское чутье, превосходящее любые ученые построения в той же мере, в которой сама природа превосходит науку, совершенно правильно указало ему на состояние неожиданной влюбленности Людочки, и с полным основанием позволило исключить малейшую вероятность предательства с ее стороны. Тут, в овраге, счастливо повстречались два бесплотных существа, две души без национальной принадлежности, лишенные воинских званий и вообще всяких предрассудков. Эти две души легко проникли друг в друга, без малейшего напряжения все поняли, все почувствовали, решили все возникшие между их телами проблемы и, не без взаимных сожалений — распрощались. Разойдясь, они вновь втиснулись в свои тесные телесные оболочки, изобретая на ходу легенды во спасение, каждый свою, дабы худо-бедно сообразовать произошедшее с реалиями места и времени. Но достигнутая между душами договоренность осталась незыблемой; они взаимно спасли друг друга, скрепив этот торжественный обмен жизнями самой страшной, хотя и толком не произнесенной клятвой.

Чтобы предыдущее высокопарное рассуждение в дальнейшем не показалось оправданием, следует подумать и о том, смогла бы Людочка рассказать о своей встрече с фашистскими разведчиками, если бы ей удалось вырваться из их лап самостоятельно, если бы она вообще не заметила Вельтмана среди этой враждебной и страшной группы людей? Весьма вероятно, что ей все равно не хватило бы духу признаться. Людочка была столь чувствительна ко всем проявлениям «нечистого», что сама необходимость рассказать о постыдных обстоятельствах произошедшего парализовала бы ей всякую способность к инициативным действиям. Кроме того, она боялась нагоняя за отлучку с территории батареи ночью, без предупреждения; наконец, она просто не решилась бы будить начальство среди ночи ради такого пустяка, как какие-то немцы, которые драпали, как зайцы, к своим и не представляли, кажется, ни малейшей опасности. В общем и целом, Люда не находила ни единой причины сообщить о ночном приключении, между тем как против такого решения восставало буквально все. По этой причине она, посидев, придя в себя, согнав с лица приставучую «чеширскую» улыбку, поднялась, перешла ручей вброд, взобралась по склону оврага, вновь дождалась, пока дневальные протопают мимо и тихонько скользнула в свою палатку.

— Чего-то ты долго бродила, Людка — шепнул из «ее» угла Галкин.

— На звезды любовалась — отрезала, словно бритвой, Людочка и решительно проползла на докучливый голос. Через минуту молодой крепкий сон бесцеремонно наполз на нее, подмял под себя и тяжело вдавил в брезентовый палаточный пол. Люда не сопротивлялась, у нее просто не было сил; она позволила векам опуститься, даже не попыталась пошевелить неприятно отяжелевшими руками и безвольно распустила рот кривым колечком. Галкин с удивлением обнаружил, что, оказывается, девки тоже храпят!