Кукушкин родник-11

Ирина Сиротина
…Как-то раз в середине лета приехал я в Безлюбово к своим старикам – помочь по хозяйству. В день памяти моего деда, который приходится на 12 июля, решил я сходить на кладбище. Стоял теплый светлый день и уже клонился к вечеру. Было тихо, только стрекотали кузнечики. Когда я расположился на скамье в оградке у памятника, то невдалеке увидел Тимоху. Он тоже меня приметил и вышел навстречу. Мы поздоровались, обменялись приветственными словами. Он стал расспрашивать меня о городской жизни. Я рассказал, что мог, хотя хвастаться особенно было нечем. Ну, что шоферю, доставляю людям по адресам со склада мебель. Бывает, собираю её. А в остальном как у всех: жена нудит о деньгах, сын выучился на складского работника, сейчас подыскивает себе место, а дочка – школьница, вовсю осваивает компьютер.
– Да ты вроде в институте на кого-то там учился, чего ж теперь за баранкой-то? Я думал ты на интеллигентной работе… – недоумевал Тимоха.
Я ответил ему, что когда-то учился на психолога, работал сначала в школе, потом в муниципальном социально-психологическом центре с семьями и подростками. Пока жил один, на скудную зарплату как-то худо-бедно тянул, а как женился… Потом устроился в большой иностранный магазин – их сейчас огромная сеть по всей стране. Поначалу был доволен и всё шло нормально, но там свои заморочки: кадры то и дело передвигают туда-сюда, да и сотрудники постоянно друг друга подсиживают. В общем, предложили мне переехать в другой город в магазин той же сети, а иначе грозили уволить. А у меня уже была семья, и жили мы на квартире у родной тётки – брала она с нас по минимуму – куда же с малым дитём поедешь в неизвестность? А как и там уволят или пошлют ещё куда-нибудь? Уволили… Надо было думать о семье, вот и сменил специальность. Пришлось забыть все премудрости психологии – жалко, конечно, но зато сейчас свожу концы с концами.
Тимоха вздохнул, помолчал немного – да и что тут скажешь.



– Это хорошо, что ты предков не забываешь, – сказал он как-то тихо, размеренно.– Я вот тут обосновался среди покойников и как будто в другой мир попал, другою жизнью зажил. Начал всех вспоминать – кто какой был, кого застал, конечно, всякие истории тут припоминаются: что да когда было. А тех, кого не знал, начинаю себе представлять, домысливаю, значит. И всё хожу меж них и разговариваю. И ты представляешь: они мне отвечают. Вот мы с ними разговор весь день и ведём. Старину вспоминаем, как жили, я им про новую нашу жизнь докладываю. Так у нас и идёт. Как будто никто и не умирал, и опять наша деревня народу полная.
– Что деда не забываешь – это хорошо, – продолжал он. – Им без нашей памяти, скажу я тебе, дюже плохо, шибко одиноко. Поминать надо и на могилки ходить, не то они без внимания дичают.
– Да тут сильно не наездишься, – отвечал я ему,– а так мы деда часто вспоминаем. Мать постоянно говорит: «Вот отец, бывало, скажет…» Или там дед этого не велел, или делал так-то… А то вспомнит: «У отца по молодости…» И как забудешь: жизнь-то вместе с ним с малолетства шла.
– Да-а, – протяжно вздохнул Тимоха, – хороший человек был Фёдор Поликарпыч, справедливый. Бригадиром служил, так завсегда за своих работников радел, заступался, но строгий – не больно кому и спустит, коли за дело. А ещё гармонист был – чудо, особливо по молодости. Моя бабка под его музыку частушки пела и даже сама сочиняла. Вот такую, к примеру, помню. И он пропел хрипловатым старческим голоском:
Выходи-ка, милый дроля,
Во широкое во поле,
Одной ручкой буду жать,
А другою обнимать.
Или ещё такую:
Целую неделюшку
Я пряла куделюшку –
Рубаха дроле станется
И ещё останется.
Это она сама придумала – ни грамма не вру. Во-о как любили раньше девки. А нонешних песен я что-то не пойму. Слышу, одна поёт: люблю, мол, и никто другой мне не нужон и тут же ему говорит: прощай и видеть тебя не желаю. Что-то всё у них никак не сладится, то ли потому, что жизнь теперь такая – не разбери-пойми, все разъезжаются по сторонам на заработки, опять же квартирный вопрос… Это я так сужу. А один поёт, что никак на свою не наглядится, только он ей без нужды. Вот он стоит, обиженный, и только ветер его губы колышет. Я думаю: что за уродец такой, что у него губы полощутся, точно бабьи тряпки на ветру? И такого любить? Всё я мелодии их песен хочу запомнить, но, хоть убей, моя память их не берёт. И ещё говорить стали как-то непонятно. Я про радио и телик говорю. Тараторят, как молотилка. Вроде, по-русски – одно-два слова разберёшь. А остальное не понять – по-каковски. Одна у них там есть такая – барабошит, да быстро так, а как закончит предложение, всё голосом куда-то ввысь улетает. Так вот, бывает, коровы мычат: спервоначалу она, слышь, своё «му-у» ровно так тянет, а под конец вверх забирает. Но то корова, она ж на человечьем ни бельмеса. Слушаешь их, а разобрать ничего не можешь, будто на чужом языке борОнят. То ли все картавые там да шепелявые? И зачем таких берут? Не пойму что-то…
– Это они эфирное время экономят, оно дорогущее, чтобы рекламы больше поставить – от неё ведь все деньги идут, вот и торопятся, – объяснил я ему. – Стараются уложиться в отпущенный срок, чтобы больше информации запихать.
– Это как мешок, что ли, набивают – чтоб больше вошло? Вот она и строчит, как Анка-пулемётчица.
– Да, все сейчас бабки колабошат – так, вроде, ноне говорят, – после паузы добавил он.
– Без денег во все времена было туго, – заметил я, – каждый имеет как умеет.
– Так-то оно так, да если б в войну деньги за всё спрашивали… Победили бы?
–Что об этом говорить, – прервал я болезненный разговор, – давай лучше деда Фёдора помянем по-русски.



Я достал из пакета бутылку водки «Медвежий угол», пару огурцов, хлеб, банку сайры и пластиковый стакан. Стакан был один, поэтому пили по очереди. Я знал, что Тимофей Трофимович водку не жалует, поэтому спросил:
– Сколько тебе налить?
Он махнул рукой:
– Лей из ковша, а мера – душа.
От водки Тимоха сразу как-то обмяк, разомлел, глаза его набухли слезой.
– Я тут хожу всё и думаю, – начал он, откашлявшись, каким-то голосом, исходящим прямо из нутра. – Вот смотри, сколько у меня тут покойников лежит. Все они когда-то были живыми людьми. На жизнь каждого из них с головой хватило горя, бед и лишений: нужду после выселки из России перебедовали – перебедовали, обжились, глядь – тут революция подоспела, затем Колчака пережили – на тебе колхозы, потом война и лютый голод и холод, опять же безотцовщина, опять едва поднялись, и вот теперь новый порядок – всем бабки колабошить. И выходит: одни за гроши горб наживают, а другие миллиардами ворочают и острова да замки скупают. Как это называется? Из огня да в полымя? Социализм строили, говорили, что на справедливости, и человека так воспитывали. А кого вырастили? Это кто ж там миллиардами колабошит? Гляжу – дивлюсь: да те же, кто нас тогда справедливости учил и те, которых в ней растили, а они, как один, в голос громкие лозунги по всей стране трезвонили. Куда что делось? Как это у них разом всё внутри перевернулось? Какие они – настоящие? У меня нутро аж всколобродило. Хожу я, топчу землю, и один вопрос засел во мне и никак покоя не даёт, вот больше ни о чем думать не могу, – он упёрся кулаком в грудь и всем телом вытянулся мне навстречу. – В чем тут дело? Что они за люди такие – перевёртыши, отчего так враз переворачиваются? Я тебе вот что скажу, – последние слова Тимоха прошептал чуть ли не заговорщически. – Меня недавно осенило…



Я не люблю такие разговоры – тут никогда ни до чего не договоришься, поэтому не говоря ни слова, снова взялся за бутылку. Мы налили ещё, закусили хлебом и огурцами. Я вскрыл ножом сайру.
– Царство небесное тебе, Фёдор Поликарпыч, – сказал Тимоха, принимая из моих рук стакан. – Не слыхать в деревне больше такого гармониста. Скучно без твоей музыки. Бывало, как сыпанёшь по кнопочкам – девки аж визжат и в пляс бросаются. Ну, земля тебе пухом.
Он выпил, тяжело выдохнул и отёр губы тыльной стороной ладони, затем продолжил.
– Так вот я тебе говорю. До чего я додумался… Изъян есть какой-то в человеке, что не может он жить по совести – всё его куда-то заносит. Всё он бьётся, воюет, грабит, сверх меры наживается… в общем, ведёт себя как дрянь. И не пойму я своей башкой: почему человек не может на земле устроиться по уму да по совести? Вот и сердце у него есть, и душа, и голова, и руки-ноги… Всё есть, а жизнь устроить не может. Хотя чего проще, если подумать. И та-ак душа у меня болит… вот хоть бы за этих покойников, что не смогли прожить, как подобает.
– Да брось ты, дед, – прервал я его, – не бывает так, чтоб всем хорошо было, и всегда человеку чего-то не хватает, вечно его влечёт куда-то. Это непредсказуемо, а ты хочешь жизнь в сети поймать, а потом утрамбовать по собственной мысли. Не получится. Как ни трамбуй – всё равно что-нибудь откуда-нибудь да выскочит. Вот говорят, что даже ружьё на стенке висит-висит, да вдруг само собой и выстрелит.
– Нет, – не согласился Тимоха, – всё-таки есть изъян, потому и стреляет. А ещё я додумался тут до такого… – Тимоха махнул рукой, – что скажи тебе, так ты меня с кладбища прогонишь.
Мы выпили ещё. Тимоха долго молчал. А я подумал, выскажет он свои крамольные мысли или нет. Но он не утерпел, видно, сильно задел его больной вопрос.
– И вот до чего я докумекался: Бог с Анчуткой в решку сыграли…
– А это кто такой? – не понял я.
– А дьявол по-нашему, – отмахнулся он. – Не к ночи будь помянут.
– Знаешь такую игру: орёл-решка? Вот они и сыграли. Поставили, мол, чья возьмёт. Если Бог, то совесть в человеке возьмёт верх, а коли нет – то победит Анчутка, то бишь дьявол, и тогда всё пропало: и человек, и Земля, и вообще всё кончится. Я вот смотрю: Анчутка большую силу набрал – по всему видать. Опять же почему так получается? И думаю: человек недосотворён был до конца – совесть у него часто глохнет. Значит, Бог где-то ошибся, лепя человека. Может, недоложил чего? Вот он и изъян. И пошло-поехало. – Тимоха говорил почти шепотом, чтобы его никто не подслушал – ни деревья, ни листва, ни трава. – Может, это я чересчур, конечно, и на Бога клеветать негоже, но, честное слово, находят на меня в последнее время такие мысли. И ещё за решку говорит то, что зачем он Адаму бабу сотворил? Чтоб не скучно было? Так сотворил бы ему другого парня – они бы ловили рыбу и никакого грешного плода бы не понадобилось. Так и жили бы в райском саду, птичек слушали. А он ему бабу подставил. Известно, баба завсегда соблазнится – вот оно и закрутилось. И вот теперь как всё это закончится? На совесть одна надежда. Да куда там, как посмотришь… А если всё же победит Анчутка?



Тимоха зажал себе рот рукой и умолк. Я только усмехнулся его мыслям. Тут в стороне реки что-то грохнуло – как будто где-то разорвался снаряд. От неожиданности мы оба вздрогнули, переглянулись: что бы это могло быть, но, не найдя ответа, замолчали. Молчание затягивалось, и я решил продолжить разговор.
– Вот ты всё про совесть говоришь, какая совесть – все живут как кому выгодно, а иначе пропадёшь. А ты совесть, правда… Из правды шубу не сошьешь, из совести, кстати, тоже.
– Ну, это ты хватил, – встрепенулся Тимоха, – вот ты сравни шубу, сшитую на совесть, и абы как. Какую ты захочешь носить или там бабе подарить? Конечно, сшитую на совесть – она и тебе послужит, и ещё внуку твоему.
– А зачем ей так долго служить – мода меняется, – справедливо возразил я ему. – А потом сейчас в мире другая политика: вещи должны служить недолго. Если раньше бытовая техника, скажем там стиральная машина или холодильник, были рассчитаны на тридцать лет работы, то теперь всего на десять – это чтоб, значит, люди чаще её меняли, больше вещей покупали, тогда и товарооборот будет хороший, и прибыль, и рабочим на предприятиях будет дело, ну и зарплата, конечно, – возразил я ему.
– Это, значит, чтоб деньги из человека постоянно вытягивать – эко, право, дело. Нынче всё перевернулось. Раньше вещи и весь домашний скарб хранили и передавали от отца к сыну, от матери к дочери, берегли и пользовались долго. Зато и ресурс экономили. А сейчас купили, чуть попользовались – и на помойку. Это где ж столько всего набраться? Вот и скудеет земля. А ты представь, сколь этих самых холодильников и машин через десять лет будет выброшено. И куда весь этот хлам девать? Прошлым годом в городе был – там этого мусора выше крыши. Пакеты, вот как у тебя сейчас, по всей округе валяются, да только ли валяются – по воздуху летают, прямо как птицы. Мишка, сын мой, на шестом этаже живёт, так и мимо окон его летают. А уж этих пластиковых бутылок – на каждом шагу. Как подумаешь, так через десять лет на мусорной куче жить будем. Прежде помню: бутылки сдавали – ими снова пользовались, опять же стекло ежели разобьётся, так всё одно разлагается, заместо этих ваших пакетов в магазине всё в бумагу заворачивали… Как-то сору меньше было.
– Построят предприятия по утилизации старой техники, – резонно заметил я.
– Да что-то не видать, чтоб вообще чего-нибудь строили, – откликнулся Тимоха.
– Как же! А в Сочи спортивный комплекс? Он вообще на уровне самых передовых мировых стандартов.
– Ну, в Сочи, может, и построят, может, даже и толстосумы потом будут туда наезжать и денежки оставлять, хотя… сомнительно мне это – они к своим местам привычные и дорожат ими. Сочи – это ерунда, только деньжищи бешеные вбухали. Международный престиж получим, а что своего самого необходимого нету, так это никого не волнует, как говорят теперь – по барабану. Чего ни коснись, какой самой пустяковой малости – своего не найдёшь, хоть обыщись. Вот был у сына в городе, ему врачи прописали какое-то там обследование – надо было клизмы ставить, живот промывать. Купили мы эту клизму – грелка такая со шнуром. Ерунда, вроде бы. Читаем: изготовлено в Китае по заказу Швейцарии. О, какая сложная штука – самим никак не изладить, ума не хватает, надо в Швейцарию обращаться, чтоб она в Китае заказала. А сами что, ужель не годные ни на что? А то бы своё производство наладили – чего там сложного, вот тебе и рабочие места, как ты говоришь, и зарплата людям какая-никакая…
– Видно, бизнесу не выгодно такую продукцию производить, прибыли не даёт, – резонно заметил я.
– А чего ж Швейцарии-то выгодно заказывать, а Китаю производить. Что-то не гнушаются они такой пустяковиной, а ведь тоже капиталисты и деньги считают. Что-то не пойму я никак такой экономики, вот хошь убей. У нас теперь любая пустяшная вещь – импортная. Игрушек да тех же детских горшков наклепать не можем. Бездари! Тьфу ты! – он сплюнул в сторону.
– Сейчас повсеместно в мире наблюдается всеобщее разделение труда, – возразил я ему. – Каждая страна теперь производит ту продукцию, которая у неё лучше получается. Тут всё дело в конкуренции.
– А у нас, выходит, ничего не получается – одна труба! – Тимоха развёл руками. – Вот, стало быть, и дело наше – труба.
– Что-то ты всё близко к сердцу принимаешь, – попенял я ему. – Смотри на вещи проще. Не бери в голову – здоровее будешь.
– Вот так и живём – ничего у нас ни в сердце, ни в голове – пустота одна. Где только окажемся? Не испугаться бы посля… Да нашим воротилам всё ни по чём, они уже давно прописались в тридевятом царстве, там заморские пряники едят.



Он замолчал на короткое время, потом встрепенулся, точно вспомнил что-то.
– А правду ты зря поносишь – нельзя без правды, заплутаешь. Вот ты в Безлюбово на машине приехал?
Я кивнул.
– И на пути у тебя был указатель, что, мол, дорога эта как раз ведёт в Безлюбово. Вот это по правде. А ты представь, что вместо «Безлюбово» на табличке бы написали «Колывань» – куда бы ты тогда приехал?
– Я и без указателя дорогу знаю.
–Это ты знаешь, а ежели кто другой? Вот если взять и все таблички везде этак-то и перепутать – кто куда приедет и где окажется?
– Ну это ты слишком…
– Ничего не слишком. Вот так же и с правдой: если всё время врать, одно называть другим, а выдавать за третье, то вообще… тьфу…попадёшь в задницу.
– Но человеку свойственно заблуждаться, – заметил я. – Иначе бы и открытий не было. Сначала он думает так, но потом проходит время, и исследования показывают, что всё совсем наоборот.
– Да, человек блуждает, как, к примеру, в лесу или тайге. Но он блуждает, пока дорогу не найдёт или не проложит новую, иначе заблудится и погибнет. Так он правду ищет, дороги настоящие. А если его понуждать плутать обманом… Грех это.
– Какой грех, сейчас и слово такое забыли, каждый поступает, как ему лучше. Какой-то ты стал божественный, не замечал прежде за тобой.
– Станешь тут… – Тимоха упёрся взглядом в землю, а после тихо сказал, – а уж коли греха нет, так одна у нас дорога – снова стать дикарями или повиснуть на деревьях. Вот, скажем, голодный я, а пахать не хочется и со скотиной возиться лень или там ещё почему-нибудь, а ты тут, рядом, спротив меня, и никуда бежать не надо, и нет причины мне тебя не съесть, коли хочется и греха нет. Вот я и поступлю, как мне лучше. Мне и будет лучше. А ты пропади…
– Сейчас всё в мире направлено на то, чтобы освободить личность, предоставить личности полную свободу проявлять себя, и всеми силами защитить её права… Этого требует современный мир, – убеждал я его.
– Освободить, говоришь, личность? А что с того будет? Человеку надо держать себя в узде – вот что я тебе скажу, и весь человеческий опыт за то же. Ежели потакать себе во всём, все прихоти исполнять, ни в какой самой малой малости не отказывать – а потому как мне так хочется, ну просто аж зудится – вот разобью всё вокруг, а почешу. Это я личность свою на свободу выпускаю, волю вольную ей даю, и нету у меня боле ни об ком и ни об чём заботы. Моя свобода личности для меня царь и Бог, и, чтобы утвердить эту мою свободу личности, я в соплю разотру всякую другую личность, потому как срать мне на неё – моя личность и её свобода для меня превыше всего. А ещё, потакая себе во всём, человек слабеет, растекается, что тебе шоколадка на припёке, и в мерзости своей не заметит, как превратится в свинью, и заместо лица человечьего в одночасье просветит скотское рыло – и перед тобой уже не человек, а чудище поганое. Вот такие сказки получаются. Ты вона нонешних педорастов возьми. Какую силу набрали! Гляди-ка. Прям не верится! Когда ж такое было, чтоб человек семя своё вот так запросто похерил – не хочет его ни посеять, ни взрастить, ни воспитать, ни посмотреть в глаза родного сына… Он же весь род свой предал, всех предков и не даёт роду проявиться, продолжиться, увидеть свет. Он своих детей лишил права родиться, жизни лишил… Убийцы. Да таких и предки проклянут, и дети нерождённые. Свобода личности! Свобода личности… Что это за свобода такая, которая застит путь в мир другой личности? Похоть одна. Исповажены люди не под стать, скажу я тебе, укороту ни в чём не знают. Это что же с миром сталось-то? До чего дожили? Грех в закон возвели! Это потому, что нет ни для кого греха, грех похоронили и слово такое забыли – теперь только одна свобода личности. А коли греха нет – то всё позволено. Правильно я говорю: Анчутка верх берёт, – обречённо подытожил Тимоха.
– Это в тебе говорят ещё старые, заскорузлые родовые понятия. Тогда люди просто вынуждены были жить большими семьями, ориентироваться на род – только так в то время и можно было выжить, совместно выполняя тяжелую работу и разделяя между членами рода или там семьи произведённый продукт. Просто общество находилось на такой стадии развития. А сейчас человеку ничего не стоит прожить и в одиночку. Кстати, многие так и поступают. Живут сами по себе, как им нравится. Да и с родственниками теперь по большей части в городе общаются мало. Молодые семьи предпочитают сразу отделиться и с родителями практически не видятся. Общество перешло на новую стадию развития. Это закономерно, такова тенденция, и глупо на это обижаться, – убеждал я его.
– Верно, теперь мать с отцом превращаются просто в механизмы по производству человеков. Они их выкормят, подрастят, а всё остальное довершит общество – через телик, радио и этот ваш, как его… компьютер. Себе на потребу.– Тимоха глубоко вздохнул. – Всё так теперь и идёт… Оно, конечно, как плевать против ветра?
– А ещё надо научиться уважать свободу другой личности, – вернулся я к прежнему вопросу.
– Да как же ты сможешь её уважать, когда каждая личность раскрепостит себя до дна и ваши свободы схлеснутся на каком-нибудь перекрёстке? Тут чтоб уважить другого, надобно себя укоротить. А как укоротишь-то, когда обуздывать свои хотелки привычки нет.



Мне надоело с ним спорить, я вообще не любитель этих пространных разговоров за жизнь, которые никогда ничем путным не кончаются, поэтому перевёл нашу беседу на другую тему.
– А я сегодня вот что нашёл, – сказал и вынул из кармана находку – медаль «За победу над Германией». – Картошку окучивал – и вот, гляди.
– Ты смотри, медали в поле растут! – удивился Тимоха. – Дай-ка, дай-ка сюда.
Он взял медаль, повертел в заскорузлых пальцах и, прищурив подслеповатые глаза, медленно читал: «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941 – 1945 годов». Потом перевернул и довольно долго рассматривал профиль Сталина. Затем снова произнёс: «Наше дело правое, мы победили». Он ещё некоторое время повертел награду в руках, затем вернул её мне.
– Да… Историческая находка. Где, говоришь, нашёл-то?
– В поле за оградой.
– Постой, погоди, – он как будто задумался, что-то припоминая.– Мне кажется, я знаю, чья это медаль, хотя… может, и ошибаюсь, только помнится мне такой случай. Было это уже после войны, мне уже было, однако, лет десять. В аккурат в соседстве с тобой жил тогда фронтовик Семён Черноваленков. На этом месте сейчас городские дом занимают. Вернулся он с войны без обеих ног. Работать в колхозе, конечно, не мог, но подряжался в артели табуретки делать, корзины из тальника плёл – тем и жил. А ещё была у него такая низенькая тележка на колёсиках и две культи. Не знаю, сам смастерил или дали ему, только садился он на ту тележку, в руки брал деревянные культи, чтоб руками о землю не опираться, и так передвигался по двору или по улице. Но чаще просто без тележки на одних культях. Штаны ему сшили кожаные, прочные такие, чтоб не протирались. Вот он руки с культями вперёд выбросит, упрётся на них, а затем, значит, ноги подтягивает к рукам – так и передвигался. А ноги ему отхватило под самый пах, под самое не могу. Всегда он был чем-то занят. Иной раз и нам, ребятишкам, какую-никакую игрушку смастерит – ничего же не было. Одет был обычно в эти самые кожаные штаны и гимнастёрку. А на гимнастёрке медаль эта – «За победу над Германией». И всё бы ничего, да только приходилось ему ездить куда-то за справками – он зачем-то всё справки собирал. И вот помню однажды приезжает он то ли из города, то ль из района. Обычно мужик-то он был приветливый и нас, ребятишек, привечал – ну безотцовщина мы были все об эту пору. А он, бывало, мастерит своё и нам чего-нибудь рассказывает. Мы тогда всё больше про войну любили. Нам интересно, а мужиков в деревне в то время, почитай, и не было – все наперечёт. Вот мы к нему и бегали: всё дядя Семён, да дядя Семён, он нас и не прогонял никогда. А тут смурной явился, не то чтоб сердитый, а угрюмый какой-то, что тебе туча грозовая. Мы как раз у них в ограде с сыном его Стёпкой играли. На культях своих он пробрался в калитку, взобрался на крыльцо и так молча сидел какое-то время и всё о чём-то думал. Мы как-то разом почуяли, что не стоит к нему приставать и притихли. Он скрутил из газеты козью ножку, насыпал махорки, послюнил языком бумажку, закурил, а сам всё о чём-то думал. Под конец плюнул на цигарку, потушил, взял культи – и прямым ходом за огород. Мы тогда за ним проследили. А он придвинулся к забору, постоял, а потом как рванёт с груди медаль и ка-ак швырнёт в бурьян. Мы тогда дюже испугались и ничего не поняли. Обратно он вернулся уж без медали. Видать, ты его медаль-то нашёл, Семёна Черноваленкова. Я так думаю. А может, детишки когда заиграли.