Суки

Петр Шабашов
 

    На Иова Многострадального вихрем пронеслась по Выселкам весть: в дом к старой Степаниде заселился какой-то новенький, появщик, -  молодой  фронтовик в выцветшей до белизны гимнастерке, на которой сверкали начищенные до блеска четыре медали. Одна из них, сказали,  «За освобождение Праги». Остальные рассмотреть не успели.

      После войны, унесшей жизни нескольких десятков хуторян, возрастные мерки  оставшихся высельчан изменились. Все, кто был моложе пятидесяти лет, теперь считались «молодежью». После шестидесяти лет жизнь обретала новый смысл, а восьмидесятилетние старухи, сидя на завалинках,  еще подслеповато щурились в конец Выселков, в пьяный желтый тракт, ожидая, видимо, и своего счастья, которое обошло их стороной.

      Но никто не ехал в хутор: Выселки же… До ближайшей деревни – верст двадцать с гаком. Лишь раз в месяц наезжал на трофейном мотоцикле участковый, которого за его мрачный и злобливый характер прозвали Тучей. Приезжал, обходил все дворы, поскрипывая яловыми сапогами и засунув ладони за ремень портупеи. Да и дворов-то – два десятка, жителей – чуть больше. Бабы, старухи и малолетки. Из четырех десятков  мужиков с войны вернулись лишь двое…

      Хутор для Тучи был вражеской территорией. В 36-м их, раскулаченных хуторчан, вывезли из Винницкой области и бросили сюда – в степь, в чистое поле. Рядом – ни реки, ни леса, одна только выжженная солнцем равнина да редкие чахлые деревца вдоль дорог. Сначала жили в землянках, копали колодцы.  Нескольких молодых парубков, не добравшихся до воды, засыпало обрушившимся песчаником. Там же, в колодцах, и схоронили, поставили кресты, отмолились… Но воду нашли.

      Кое-как отстроились и зажили - пусть и не богато, но спокойно. И вдруг – война. Мужиков позабирали, не припрятанные запасы еды и зерна выгребли наезжие спецотряды, дальше оставалась только голодная смерть. Но и тут выжили. Только участковый стал наезжать всё чаще: вынюхивал, выслеживал, высматривал… Каждой похоронке, пришедшей хуторянам, он радовался, как очередной победе Красной Армии. Вон Гитлер, говорил, отгрохал себе в Виннице ставку, «Вольфшанце» - не просто так! И эти – винницкие, тоже кулачьё, вражины недобитые, пособники фашистов… Если находил где-нибудь свеженькую, сочащуюся смолой прибитую дощечку – тут же писал «куда следует». А, уезжая, вместо прощания говорил собравшимся у мотоцикла хуторянам только одно слово: «Суки!..»

      И вдруг – такая новость: настоящий мужик, фронтовик, даже не инвалид!... Выселки заштормило. К дому Степаниды, стоявшему на отшибе, в чистом поле, потянулись стар и млад. Только бы глянуть одним глазком на «появу». А повезет – так и поговорить: о войне, о жизни, которая проходит где-то далеко от них, а то и просто посидеть рядом… Неужели где-то еще существуют другие люди и другая жизнь?

      Поддалась общему поветрию и Алевтина. Долго думала, решалась, но любопытство все же превозмогло стыд и опаску. Одела свое лучшее платье, довоенные еще, самошитые туфельки, накинула на плечи ярко-синий платок и пошла. Ей повезло: «новенький» сидел на лавочке перед домом один и смолил самосад, прикрыв глаза от яркого, бьющего прямо в  глаза солнца.

      Она несмело подошла, поздоровалась, а когда мужчина повернул голову и посмотрел на нее, в сердце ее так и бухнуло: он, ее Коленька! Тот же овал лица, скулы крутой подковкой, серые внимательные глаза и волосы седым колючим ежиком… Еле устояла на ногах, хоть и знала – не он, не Коленька. Похоронка на мужа пришла еще в 41-м. «Погиб смертью храбрых…».  Где-то под Волоколамском. Она и не знала – где это, далеко ли. А за мужа ей платили маленькую пенсию. Тем и жила уже несколько лет.

     - Павел, - сказал ей незнакомец, уступая место на лавке и протягивая руку. Она оторопела. У них на хуторе никто не подавал друг другу руки, даже мужчины. Почему-то было не принято. И она, растерявшись, не протянула,   просто села рядом, сложила маленькие сухие ладошки на коленях и ответила, почти прошептала:
     - Аля… Алевтина.

      Больше они ни о чем не говорили. Посидев, она встала, попрощалась и пошла домой. Сердце все так же бешено колотилось в груди, в глазах был туман… А на следующий день, даже не постучавшись,  в ее дом зашел Павел. Увидев его, она вздрогнула, а он, вдруг улыбнувшись, снял с плеча котомку, положил на лавку и просто сказал:
     - Я смотрю – дом у тебя совсем худой, вот-вот развалится. Крыша дырявая, крыльцо совсем сгнило… Поживу у тебя, если примешь, по хозяйству помогу. А через неделю уеду…
     -  Живи, - ответила она. – Только платить мне нечем…
     - А мне и не надо. Я до войны плотником работал, мне это только в охотку. Где у тебя топор и пила?..

     Так и остался у нее. Прошла неделя, потом другая и третья. Павел подправил крышу, сделал из тарных дощечек пол на крыльце. Несколько раз она пыталась что-то спросить у него, но он отмалчивался, только без конца смолил свой самосад и подолгу смотрел перед собой пустым, неподвижным взглядом. Лишь однажды промолвился, что была у него семья, жена и ребенок. Попали в оккупацию, потом жена с ребенком ушли за отступавшими немцами. Вот и всё. На Алевтину он почти не смотрел, даже не приближался, будто не баба она вовсе, а так - некое существо без пола и возраста.

      Она рассказала ему и о своей жизни, о муже, погибшем под  Волоколамском,   показала похоронку…
     - Ждешь его? – спросил Павел.
     - Жду.  Может, вернется еще…
      А вскоре наведался и участковый. Позвал Павла во двор, и она видела в окно, как они долго говорили о чем-то. Подслушивать их разговор она не решилась. А вечером Павел куда-то ушел и вернулся с бутылкой самогона. Поставил бутылку мутной бурды на стол и каким-то другим, чужим голосом потребовал закуски. Раньше она не видела его пьяным, но ничего не сказала, выставила нехитрую снедь и села рядом.

      Пил он часто, захлебываясь, кидал в рот щепоть квашеной капусты и снова наливал в оловянную кружку. Потом одел гимнастерку, ремень, застегнул верхнюю пуговицу, выпрямился и замер… Алевтине вдруг стало страшно: она никогда не видела его таким. Не зная, что еще сделать для него, она как-то суетливо плеснула в кружку самогона, пододвинула тарелку с печеной картофью. Он протянул руку к кружке. Медали на его груди тоненько звякнули. В комнату влетел порыв ветра, пахнущий горящей степью, и колыхнул фитилек керосиновой лампы. Пролаяла на дворе собака.  Треснули матицы рассыхающегося потолка…

       Выпив, он молча накинулся на нее - жадно, зло, как зверь. Сорвал платье, швырнул на кровать и грубо овладел. Она сопротивлялась, кричала, молила, но он не слышал. И никто не слышал. А если б и услышали, разве помогли б? Выселки же… Край земли, конец мира. Сюда не доходят ни мольбы, ни молитвы.

       Когда все закончилось, он подошел к столу, налил самогона, выпил. Потом снял со стены свою котомку, кинул в нее кружку, полотенце, завязал и обернулся к кровати, где лежало ее растоптанное, неподвижное тело. В глазах его стояли слезы.

     - Суки вы все! – сказал хрипло. – И ты тоже – сука последняя! Мужика своего ждешь? Не дождешься! Я его сам… своими руками… Суки вы все! Ненавижу вас!..