Моисей борода. здравствуй и прощай

Моисей Борода
Моисей Борода
ЗДРАВСТВУЙ И ПРОЩАЙ
Он вошёл в вагон, когда до отхода поезда оставалось пять минут.
 
– Бог ты мой! – какая толчея вокруг! Кто, пыхтя от напряжения, катит за собой огромный чемодан, кто стоит в ожидании, когда сосед по месту уложит свой багаж. Кто-то уже в третий раз прочёсывает вагон, видимо в поисках незабронированного места. Кто-то кого-то зовёт, а между тем стоит в проходе, дожидаясь, пока позванный подойдёт. Маленький ребёнок бежит по коридору к предыдущему вагону, мать за ним.

Скорей бы уж ему добраться до своего места, сесть, отдышаться. Но нет – стоят стеной, не протиснешься.

…Всё, перестали ходить туда-сюда, теперь он может пройти к себе и... Стоп! – это не его вагон! Его – на два вагона дальше. Надо же было так ошибиться!
Наконец он нашёл своё купе, вошёл, поставил на верхнюю полку чемодан, задёрнул занавеси у двери, сел – и вдруг почувствовал, как на него тяжёлым грузом навалилась усталость.
 
…Что-то он в последнее время стал сильно уставать! Эти задыхания по ночам, боль в груди – по временам не знаешь, куда от неё деться! Конечно, он уже не мальчик: сорок пять есть сорок пять, но... Нет, с этим надо что-то делать.
Ладно, всё потом, когда он вернётся. Сейчас ему надо просмотреть свой доклад к завтрашней конференции. Куда съедется всё, что имеет вес в математическом мире в Германии, и не только. Его доклад поставлен первым – на самое, так сказать, почётное место.

М-да, почётное место... Если подумать: ещё семь лет тому назад, переехав в Германию, он был рад как подарку судьбы трёхмесячному контракту, да и тот пришёл не сразу.

Он достал из кейса доклад, положил его на приставной столик, начал читать – и не заметил, как провалился в сон.

Проснулся он от ощущения, что в купе, кроме него, ещё кто-то есть.
Перед ним, облокотясь на откидной столик, сидела женщина с книгой в руках. Он опустил голову. Первым его чувством был страх: он знал за собой привычку подхрапывать во сне, и сейчас ему было невыносимо думать, что сидящая напротив него женщина слышала его храп.
 
Он посмотрел на часы. По часам он спал больше полутора часов – когда же вошла она? Если в Ганновере – ещё хорошо, по расписанию они только пять минут как проехали Ганновер, но если она вошла раньше и всё это время слышала его храп...

Шли минуты, а он всё не решался поднять на неё взгляд. Женщина продолжала читать, не обращая на него внимания, с тихим шелестом переворачивая очередную страницу, и каждая перевёрнутая страница как бы говорила ему: Ну что же ты! Наконец он преодолел смущение, посмотрел на свою визави – и у него ёкнуло сердце.
 
Нет, красавицей в обычном смысле она не была – может быть самым красивым в её лице были миндалевидные тёмные глаза, мягко изогнутые, слегка утонченные к вискам брови, и линия чуть выпуклых губ. Но всё это было озарено таким внутренним светом, излучало такое обаяние, сочетающее серьёзность и женственность, сознание своей привлекательности и отсутствие кокетства, что у него перехватило дыхание. От женщины исходил аромат тонких французских духов.
Climat! – ну конечно же это были Climat. Ему вдруг вспомнилась его встреча с его первой со времени его переезда в Германию диссертанткой со звучным именем Лара О;Хара – гремучей смесью индианки и ирландца.

Она вошла, села напротив – и тонкий аромат духов заполнил пространство между ними, стал незримой ниточкой, связавшей его с ней. Она улыбнулась и сказала: Climat! Вам нравится?

Так начались их встречи.
 
Как давно это было! Он тогда только-только стал, преодолев все препоны для приехавшего в Германию российского эмигранта, профессором – пусть пока и приглашённым на время. С тех пор он получил профессуру „auf Lebenszeit“ в Гамбурге; она стала доктором и вскоре после защиты уехала в Штаты...
А женщина продолжала читать, не обращая на него внимания, и его задевало это, а ещё больше то, что он не знает, как с ней заговорить, чтобы не быть вежливо поставленным на место её "Извините, мне не хотелось бы отвлекаться".
Он уже хотел тихо, не привлекая её внимания, встать и выйти в коридор, когда взгляд его упал на обложку книги, которую она читала – как раз в этот момент она, переворачивая очередную страницу, приподняла книгу. Это был "Пропавший без вести" Кафки.
 
– Вам нравится Кафка? –
 
Она подняла глаза.

– Простите, Вы что-то сказали, я не расслышала.
 
– Извините, я не хотел Вам мешать. Мне просто стало интересно. "Пропавший без вести" читают, насколько я знаю, редко, если вообще. Вам нравится Кафка?

– Да, и очень. Вы имеете что-нибудь против? – она улыбнулась.
 
– Нет, что Вы! Я просто вспомнил, как прочитав его "Процесс" я долго не мог прийти в себя. И прошли годы, прежде чем я взял в руки его рассказы.

– А "Замок"?

– "Замок" я уже не смог читать. После первых страниц понял, что дальше не смогу.

– А я прочла всё, что Кафка написал. И сейчас перечитываю "Пропавший без вести".

Они разговорились. Ясность, неназойливая уверенность её суждений его поразили. И всё время, пока он её слушал, прерывая только короткими фразами, приглашающими её ответить, говорить дальше, он любовался её излучающими матовый свет глазами, очертаниями губ, её вдруг озаряющей лицо улыбкой, тем, как она произносит слова.

Потом, может быть почувствовав, что он скорее любуется ею, чем слушает, она прервала себя на полуслове и извинившись, взялась за свою книгу — как если бы её чтение ничем не было прервано и она была бы в купе одна, а его не существовало бы вовсе.

Он взял в руки свой доклад, попытался на нём сосредоточиться, представить, какова будет реакция коллег на вступительную часть, не стоит ли сгладить там пару полемических мест – но после нескольких минут рассеянного чтения положил доклад на столик.

Почувствовала ли она себя неловко за то, что резко прервала их беседу или ей передалось его волнение – но вдруг она, подняв на него взгляд, спросила: Как вы думаете, где бы оказался Кафка, если бы он дожил до того времени, когда его сюжеты стали... реальными.

Неожиданное обращение застало его врасплох. Он на миг замешкался и вопросительно посмотрел на неё.
 
– Но они... БЫЛИ реальными.

– Были?

– Были. Только для многих, почти для всех это было... под порогом чувствительности. Знаете, как в шахте, когда собирается рудничный газ, и его долгое время не замечают, а потом газ взрывается – достаточно маленькой искры, чтобы это случилось.
 
– А у Кафки этот порог был ниже.
 
– Или может быть, его не было вообще. И он не боялся увидеть вещи такими, какими они были. Другие прятали голову в песок. А Кафка – нет.

– Может быть, потому, что он понимал: дни его продлятся недолго?
 
– Может быть, и так.

– Но всё же: если бы он не умер, если бы он дожил до... – что бы с с ним было? Я часто задаю себе этот вопрос – и каждый раз говорю себе: Не знаю.
– Что было бы с ним? То же, что с другими. Что было бы с... например, с Цвейгом если бы он не бежал. Или... или с Малером, доживи он до этого времени. В лучшем случае – Терезиенштадт, в худшем...

– Цвайг? Кафка? Малер?

– Что ж: разве они не были чужими среди чужих? И когда это стало возможно, этих чужих изгнали. Из общества. Отовсюду, гдe иx только могли достaть. Ну а потом – из жизни.
 
– Но... нет! Кафка? Малер? Невозможно в это поверить. Даже сейчас невозможно.
– Потому что они были так... значительны?

Я не знаю, говорит ли Вам что–нибудь имя Хаусдорф. Феликс Хаусдорф. Он был одной из ярких звёзд в математике.

– Я слышала это имя от моего брата. Его диссертация была как-то связана с Хаусдорфом. Мне даже запомнилось из заглавия… "мера Хаусдорфа"... кажется, так. Потом, когда брат был уже доктором, он получил postdoc в этом... Хаусдорф-центре.
 
– Да, Хаусдорф-Центр. Хаусдорф-профессуры. Стипендии. Сейчас. А тогда...
Начало 1942-го года. Последние депортации. Накануне дня, когда он должен был быть депортирован, Хаусдорф покончил с собой.

Это – о "значительных". Впрочем, что вообще такое "значительность"? Критерий, жить человеку или не жить? Знаете, когда... когда дьявол выходит на охоту, напрасно ожидать спасения. Но не будем больше об этом говорить.

– Извините, это моя вина. Я затронула эту тему.

– Нет, нет, всё в порядке.

– Но Вы рядом с Кафкой назвали Малера. Это было случайно – или вы думаете, что есть какая-то связь? Что-то общее?

– Общее? Скорее нет. Впрочем... Кафка мог бы сказать о себе то же, что сказал когда-то Малер: трижды лишен родины – как чех в Австрии, как австриец среди немцев... ну и так далее. Но Малера я назвал как пример, что даже такой гений не может быть спасён, когда...

– ...дьявол выходит на охоту.

– Тут просто неоткуда ждать спасения. Это – как эпидемия... как эпидемия чумы. Сатанинство захватывает всех – ну или почти всех.
 
– Ну вот видите. Я опять навела Вас на эту тему.
 
– Нет, это я виноват. Действительно, не надо больше об этом.

– Вернёмся к Малеру. Вам нравится его музыка?

– Для меня это – не просто музыка.
 
– То есть?

– Это другое видение мира, чем было в музыке до него.
 
– Другое? В каком смысле?

– Знаете, как-то так получилось, что моё первое знакомство с его музыкой началось с Восьмой симфонии – услышал её в концерте. Это была... совершенно другая картина мира. Ощущение мира как гигантской драмы. Как трагедии, в которой добро и зло сталкиваются в огромных масштабах. Потом, когда я послушал другие вещи Малера, это моё ощущение только подтвердилось.
Впрочем, я ведь не музыкант и уж тем более не музыковед. Когда я как-то сказал о Малере что-то подобное моему знакомому музыковеду, он только вежливо улыбнулся.

Да, Малер для меня – не просто музыка...

– А моё знакомство с его музыкой началось с Adagietto. Знаете, я – это может быть смешно – долго... боялась слушать его музыку – наверное потому, что слишком много слышала о Малере от моих друзей-музыкантов. Одни говорили, что это – одна из вершин музыки вообще. Другие – что талант Малера как композитора был меньше его концепций. Третьи – что в его музыке смешаны разные стили, что она... эклектическая. И я боялась его слушать ушами других. Но вот я услышала отрывки из Adagietto, в этом фильме...
 
– Смерть в Венеции.

– Да. Смерть в Венеции. Эта музыка... она врезалась в сердце. Она – как прощание. Мир прощается с человеком. Который выполнил своё назначение и уходит. И мир прощается с ним. Все, к чему человек прикасался в жизни, говорит ему "прощай".  В этой музыке так много... утешения. И слёз. Потому что плачет каждая вещь, которая расстаётся с уходящим.

Потом я послушала многое из того, что Малер написал. Что-то осталось в памяти, что-то исчезло. Не исчезло Adagietto. Я его слушала столько раз, что наверное знаю наизусть. Может быть это лучшее, что создано в музыке о Прощании. Не знаю. Я ведь тоже не музыкант.
 
Но... извините, я, кажется, Вас прервала.

– Нет, что Вы! Наоборот – то, что Вы сказали сейчас об этой музыке... Наверное, лучше сказать об этом невозможно.

Они разговорились о Малере, потом о музыке вообще. У них оказались близкими музыкальные вкусы, любимые композиторы, произведения, исполнители.
Зная за собой, что его немецкий хорош – или во всяком сличае, сносен – до тех пор, пока он не начинает волноваться и говорить быстро и много, он старался унять своё волнение, не дать ему проскользнуть в речь, говорить короткими фразами, в основном слушать её. И всё же несколько раз он поймал себя на неловких, грубых ошибках – впрочем, она, кажется, не заметила их, а может быть простила.

Но постепенно разговор их стал иссякать, и у него вновь возник страх, что сидящая напротив него женщина, вежливо ему улыбнувшусь и поблагодарив за беседу, возвратится к своей книге, к своим мыслям, и через несколько минут забудет об их разговоре, забудет о нём.

Она уже собиралась вернуться к своей книге, когда в их купе заглянул разносчик кофе и спросил, может быть господа желают... – Нет спасибо.
Разносчик прошёл со своей тележкой дальше.
 
– О, извините! Я сказала ему "нет" – может быть Вы хотели кофе... Но он через пару минут вернётся, и...

– Нет, нет, я не собирался... да и сейчас уже обеденное время. Может быть, имеет смысл пойти пообедать в ресторан. Он здесь неплохой: я часто езжу этим поездом...

Она вскинула на него взгляд и улыбнулась: Да, я знаю. Но...

– Разрешите мне пригласить Вас. Пожалуйста, доставьте мне это удовольствие.
Всё время, пока они шли – она впереди, он чуть позади – он думал о том, как ему сделать, чтобы эта встреча не закончилась через несколько часов расставанием навсегда. Мысль о том, что он не знает о ней ничего, не знает даже, как её зовут, мучила его. Может быть, она замужем? Может быть, она вообще живёт в другой стране, а здесь проездом. Едет ли она до Мюнхена или выходит раньше?

Они уже входили в вагон-ресторан, когда он взял её под руку. Она не отняла руки, не обернулась с удивлением, но для него было ясно, что малейший его следующий жест в ту же сторону сразу оборвёт их знакомство.

Они выбрали столик, сели. Из окна были видны лежащие вдалеке освещённые солнцем поля. По полям медленно, словно утомлённые летним зноем, ползли тракторы и грузовики: шла уборка сена. И тракторы, и грузовики, и особенно люди, скатывающие сено в тюки, издали казались игрушечными.
Подошёл официант, принял заказ и отошёл.

Некоторое время они сидели молча, глядя в окно, думая каждый о своём, или может быть, боясь нарушить молчание какой-нибудь неловкой фразой. Он смотрел в окно, но не видел ни полей, мимо которого они проезжали, ни ползающих по полю машин, ни людей – не видел ничего, кроме её освешённого солнцем профиля, на который он краешком глаза, не в силах оторваться, смотрел.
Может быть, почувствовав его взгляд, она обернулась; обернулся и он. Её лицо в свете заходящего солнца показалось ему теперь особенно, необыкновенно, невыразимо прекрасным.
 
Вновь подошёл официант, принёс заказанное, расставил и спросив, не нужно ли чего-то ещё, – Нет, спасибо, – отошёл к себе.

Их разговор быстро соскользнул со small talk на литературу, потом на живопись – впрочем, говорила сейчас в основном она.
 
Он, редко пропускавший возможность посетить очередную выставку, не говоря уже о хороших музеях, слушал её со смешанным чувством восхищения и досады – досады на то, что ему, считавшемуся в среде коллег чуть ли не знатоком живописи, на самом деле так мало известно. Имена почти забытых удожников, то, что они создали, их эпоха, окружение упоминались ею так, как если бы она была их современницей.
 
– Вы – искусствовед? – скорее сказал, чем спросил он.

Она улыбнулась: Нет, я биолог. Но я из семьи художников, и мой отец... Извините, мне звонят.
 
Она достала из сумочки телефон, поднесла к уху и сказала: Ох, наконец! Я уже не знала, что мне думать, почему ты не звонишь. ...Когда?
 
Его вдруг захлестнула волна ревности к этому "некто" – мужу? любовнику? другу? Он старался не слышать её ласкового тона, нежности, с которой она обращалась к этому "некто". Наконец со словами: "Да, конечно. Целую тебя." она окончила разговор, уложила телефон в сумочку.
 
– Звонил сын. Я уже начала беспокоиться, почему он третий день не звонит. Но слава Богу, всё в порядке. ... Знаете, за детей беспокоишься, пока живёшь. Ну а потом им предстоит так же, пока живут, беспокоиться за своих детей. Впрочем... мужчинам это чувство, кажется, меньше знакомо. Или не у всех так?

Он ответил глухо – захлестнувшая его волна ещё не совсем отошла: Мне... трудно об этом судить. У меня, к сожалению, нет детей. Так сложилась жизнь. Вначале всё поглотила наука, потом...

– Я понимаю. Мне самой было трудно решиться. Мне казалось, это конец моей работе, конец всему, что я с таким усердием начинала. Потом, когда родился сын, я поняла, что все мои переживания, все мысли о конце – это был... голос эгоизма. И сейчас я счастлива, что приняла такое решение. Нет, я не бросила работу, не бросила заниматься исследованиями. Многие вещи в своей специальности я даже стала понимать лучше. Но извините, может быть для вас это...

– Нет... просто у каждого своя дорога... А Ваш... муж – он...
 
На какой-то миг тень пробежала по её лицу.
 
– Мой муж, – она чуть опустила глаза, – он... Он оказался не готов к этому. Для него рождение ребёнка было катастрофой, крушением его планов. И нам пришлось расстаться. Теперь это в прошлом, я могу говорить об этом спокойнее. Я даже могу его понять. Не все мужчины могут смириться с тем, что на их свободное время имеет право кто-то другой. Особенно маленький ребёнок.

Может быть, почувствовав в её словах какой-то упрёк себе, он вдруг стал рассказывать ей о своей прошлой жизни, о том, чего ему стоило, покинув страну, для которой он с самого первого дня своего появления на свет был нежеланным пасынком, начать в сорок лет новую жизнь – в другой стране, в которой всё, начиная с языка, было другим. В стране, в которой он тоже был нежеланным пришельцем и ещё менее желанным конкурентом.
 
Он говорил, со страхом чувствуя своё возрастающее волнение, с которым всегда приходили ошибки в языке, тянущие за собой следующие ошибки – говорил, стыдясь своих обмолвок и того, что сидящая перед ним женщина может принять им сказанное за попытку оправдаться.

В какой-то момент он на несколько секунд запнулся, подыскивая слово, поднял на неё глаза, и увидел её улыбку.
 
– Мы можем говорить по-русски. ...Да, я знаю этот язык. Я учила его в школе. Потом на специальном курсе в университете. Потом я училась в аспирантуре в Москве. Мои русские знакомые говорят, что мой русский – аутентичный. Но это всё же только красивый комплимент. Когда я некоторое время не имею шанс... возможность говорить по-русски, я замечаю, что какие-то немецкие конструкции или даже слова приходят... как гости, которых не приглашали.
 
– Вы болгарка?
 
– Да. Как Вы угадали?
 
– По акценту. У нас на факультете есть женщина-доцент из Болгарии, мы с ней иногда говорим по-русски, у неё такой же акцент, как у Вас – лёгкий, почти незаметный.

– Да? Интересно, я об этом не думала. Но Вы говорили... Вы рассказывали про Вашу жизнь... там. Или может быть Вам тяжело об этом говорить?
 
Знаете, в нашем институте работают два ... двое коллег из России; один из Москвы и другой из Новосибирска. Мы часто друг с другом разговариваем. И я многое от них знаю.
 
Но мы в Болгарии тоже знаем, моя семья знает, какая тяжёлая рука была у нашего "большого брата". Когда в Болгарию пришли "освободители", то дядю моей матери и его трёх... троих сыновей сразу арестовали. Хотя они не были на стороне немцев. И только через много лет мы узнали, что их отправили в Россию, в лагерь. И они все там погибли. И такие случаи, как в нашей семье – их было не так мало.
 
– Я слышал, что Борис Христов никогда после 1945-го года не приезжал в Болгарию. Это правда?

– Христов... он Вам нравится?
 
– Христов? Это лучший бас, какого я слышал. Мне он кажется даже более... значительным, чем Шаляпин.
 
– Христов – он может быть больше... как это лучше сказать... больше европейский. Или более точно: в его пении соединяются болгарское и итальянское.

– Я знаю многие его записи. Его Филипп! Каждый раз, когда это слушаешь, пробирает дрожь. Или Борис. Или Мефисто. Или Лепорелло. Или...
 
– Скажите, – она посмотрела на него с лёгкой улыбкой, – если бы я не была из Болгарии, Вы бы вспомнили в нашем разговоре о Христове?
 
– Не знаю. Наверное нет. Впрочем... может быть, если бы пришлось к слову. Знаете, есть даже очень хорошие музыканты, настоящие звёзды, но их нельзя слушать много раз подряд. Христов для меня – редкий случай, я могу несколько раз подряд слушать, как он поёт эту арию Филиппа или "Для берегов отчизны дальной" – и каждый раз открываются новые краски, кажется, что он поёт по новому. А вообще, Болгария – страна басов.

Она рассмеялась: Ну, певцы – это не всё, что у нас есть.
 
– Да, я знаю.
 
– Вы уже были... бывали в Болгарии?

– Да, дважды. Во второй раз я ездил туда уже из Германии, встречался с коллегами- математиками из Софийского университета и Академии наук. Ну и немного поездил – сколько хватило времени. Был в Пловдиве, в Варне, в Бургасе. Знаете, что меня в Болгарии особенно поразило? Спокойствие людей. А это были уже совсем не такие спокойные времена. До этого я был в Венгрии, там напряжённость чувствовалась в воздухе. А тут – такое спокойствие.

– Нет, у нас всё не так просто. К сожалению. Всё сложно. Очень сложно.

– Счастливый Вы человек! Вы говорите "у нас" – а ведь Вы, наверное, уже долго живёте в Германии.

– Двенадцать лет.
 
– И всё же Вы и сейчас говорите: "у нас". А для меня этого "у нас" нет, осталось только "там". Так вышло. Немногие друзья – они уже не там, жизнь разнесла нас на тысячи километров друг от друга. И может быть, для многих из нас этого "там" уже нет. И появилось ли новое "здесь", может ли оно вообще появиться...
 
– Может быть, оно появится у наших детей? ...О, извините...
Она положила руку на его руку и посмотрела ему в глаза: Я понимаю Вас.
 
У него перехватило дыхание, горячей волной обдало сердце, он почувствовал, что ещё секунда – и у него на глазах появятся  слёзы, и это может убить всё. Сдерживая себя, он тихо сказал: Спасибо Вам. Наверное, не надо об этом говорить. Может быть и думать тоже не надо. Или нельзя... – и чтобы подавить в себе это состояние, улыбнулся ей и сказал: Ну вот видите, пригласил Вас пообедать, а обед между тем стынет и думает: Что же вы? Я так старался.
 
Есть он почти не мог. Спазм сдавил горло.
 
– Ну вот видите, теперь Ваш обед стынет и говорит: что же ты, – и она рассмеялась.

– Да, в самом деле.
 
Некоторое время оба молчали. Он то искоса, то чуть подымая глаза, смотрел на неё – смотрел, думая о том, что он всё больше и больше привязывается к этой женщине, что через несколько часов они скорее всего расстанутся навсегда, она уйдёт из его жизни, оставив ничем не закрываемую пустоту в душе.
 
Она вдруг повернулась к окну: Посмотрите, посмотрите! Там, в окне – птицы. Какая большая, какая огромная стая! И как стройно они летят!
Знаете, в детстве меня так притягивал этот полёт! Над домом, где мы жили, пролетали журавли: они летели на юг. И я так хотела подняться туда, где они летели. Взлететь, оторваться от того, что притягивает к земле...
 
– ...Разрыва опостылевших оков... [Стихотворение Бориса Кушнера (см. ниже). (Борис Кушнер. "Бессонница солнца". Press. Baltimore, MD)]
 
– Простите, что Вы сказали?
 
– Мне вспомнилось одно стихотворение. Там есть эти слова "Разрыв опостылевших оков"

– Разрыв оков... Разрыв оков... Да, наверное я чувствовала это так... тогда.

–"Меня всегда притягивали птицы / Их вереницы в дальнем детском сне" – так оно начинается.

– Их вереницы в... детском.... в дальнем детском сне. Но дальше? Как дальше?


    Меня всегда притягивали птицы
    Их вереницы в дальнем детском сне
    Их крики на границе небылицы
    В закатом окровавленном окне.

    И тайна...

– М..м.. – минутку, я сейчас вспомню...
 
    И тайна их бес…шумного полёта
    Разрыва опостылевших оков...
    Взлететь бы хоть мечтою из болота
    К их силуэтам возле облаков.
 
    О чём кричат? – Что век мой всё короче? –
    На грани ночи свет звезды колюч... –
    Отчаянно печальный плач пророчеств,
    К которым навсегда утрачен ключ...
 
    Тоска петлёй и круг мой уже, уже –
    Последние прозрения Души...
    И птицы... – Уж не те ли это Души,
    Которые ушли, ушли, ушли...

– Какие стихи! И как печально! Господи Боже, как печально! Птицы – как Души умерших! Эти стихи... они Ваши?
 
– Нет, что Вы! Я на такое абсолютно не способен. Всё моё творчество – научные статьи, пара таких же книг. Эти стихи – моего дальнего друга и коллеги. Математика и поэта. А я – увы! – только читатель.

Она посмотрела на часы. – Нам пора возвращаться. Спасибо Вам. Мне было очень приятно.
 
– Спасибо Вам.
 
Придя в купе, она с "Извините, мне нужно ненадолго выйти" вышла, оставив на столе сумочку. Телефон она из сумочки не достала, и это его немного успокоило.
 
Когда она вышла, его охватила никогда им прежде с такой силой не испытанная тоска. Было ли это тоской по скрашивающему жизнь тихому домашнему уюту, устроенности быта, милым мелочам, казавшимся ему ещё не так давно убийцами творчеству, засасывающими человека силой Кориолиса в воронку, из которой ему не выбраться? Было ли это щемящим чувством, чтоб он в свои сорок пять лет, достигнув многого из того, чего хотел добиться, не имеет в этом мире ничего, кроме щекочущих самолюбие фраз "впервые в мировой научной литературе", завистливого уважения менее удачливых коллег и время от времени – восхищённых взглядов студентов, а чаще студенток – не без тайного желания использовать его как трамплин.

Если бы его спросили, почему он в свои годы ещё не женат, он бы смутился, не зная, что ответить. Иногда он спрашивал об этом себя, но каждый раз, внутренне усмехнувшись, говорил себе, что он видимо не создан – или не созрел – для женитьбы или она не создана для него. Слыша разговоры коллег об их семьях, об успехах их детей – "Нет, ну ты представляешь, в пять лет – и сочиняет такие стихи!" или "Мы повели его на прослушивание, и надо же: блестящие музыкальные данные!" – он поздравлял, говорил, что да, замечательно, действительно достойно удивления – ну и всё, что говорят в таких случаях – одновременно чувствуя, как это всё от него далеко.

Те недолго длящиеся связи, что у него были за годы до его переезда в Германию и потом, не оставили в нём ничего, кроме ощущения какой-то обманутости, хотя встреченные им женщины были недурны собой, далеко не глупы и не притязали ни на замужество, ни даже на просто долговременные отношения. Каждый раз, когда очередная такая связь заканчивалась – почти всегда не по его инициативе – он чувствовал пустоту в душе, разочарование и одновременно облегчение, как если бы освободился от непосильной для него ноши.
 
Несколько раз, когда он уже работал в Германии, в него влюблялись студентки (он был вообще любим студентами, охотно прощавшими ему и строгость на экзаменах, и ошибки в немецком, и неизгладимый русский акцент), но во всех этих случаях он терялся, не знал, куда ему от этой влюблённости деться, говорил в ответ на признания какие-то тривиальности или пытался отделаться шуткой – и сквозь всё это просвечивал страх перед неожиданно свалившимся на него грузом.
 
Потом, когда он уже был "Professor auf Lebenszeit", он влюбился в свою смуглолицую аспирантку со звучным именем Лара О;Хара. Она пришла к нему с просьбой о научном руководстве её на четверть уже написанной диссертации и поразила его в первое же знакомство сочетанием глубокого ума, своеобразной красоты и страстности натуры.
 
Всё то время, пока они были вместе, его не оставляло ощущение, что часть его жизни, о которой он раньше думал со смешанным чувством сожаления и лёгкого стыда, понимая, что её скорее нет вовсе – эта часть наполнилась содержанием. И всё же, когда он был один, он часто спрашивал себя или невидимого собеседника, что будет с этой связью дальше, во что она выльется, как отразится на его жизни.
 
Он понимал, что долго это продолжаться не может, что женщина, которая была теперь рядом с ним, никогда не примирится со своим "подвешенным" состоянием, что он рано или поздно будет оставлен, и что ему будет трудно справиться с этой потерей. И всё же мысль о женитьбе была для него тяжела, картины семейного быта, которые он видел в домах своих коллег вызывали у него страх; мысль о том, чтобы самому окунуться в такую жизнь, приводила его в отчаяние.
 
Как-то раз, когда они с Ларой, утомлённые только что отшумевшей сценой в постели, лежали рядом друг с другом, каждый отдавшись своим мыслям, она вдруг, как бы размышляя вслух, спросила: Интересно, если у нас родится ребёнок, на кого он будет похож – на тебя или на меня? Или на обоих? Или он вообще будет краснокожим, как предки моей матери? Как ты думаешь? – и обернувшись к нему и приподнявшись на локте, она посмотрела ему в глаза.
Он почувствовал, как побледнел, как у него осунулось лицо, как спазмом сдавило горло. Она, смотря на него с откровенной усмешкой, сказала: "Не волнуйся, мой дорогой. Он не родится.", встала, медленно оделась и уже у двери, полуобернувшись, как бы продолжила: "Какой же ты всё-таки одинокий. Мне тебя часто бывает жаль. И себя тоже".
 
Через три месяца она, защитившись, уехала в Штаты. Год спустя он узнал из её письма, что она вышла замуж и родила дочь. В письме была и фотография: она с дочерью на руках; на обороте надпись "В память о наших встречах". Тогда он впервые почувствовал, что в его жизни что-то надломилось, и прошло немало времени, прежде чем он справился с этим ощущением, убедив себя, что семейная жизнь с Ларой всё равно кончилась бы крахом, что она не отвечает тому идеалу, который он в своём воображении создал, и что он, может быть, не выдержал бы её вулканического темперамента, проявлявшегося во всём, чего бы она ни касалась...
 
Сейчас он с грустью думал, что встреченная им женщина вряд ли согласится на то, чтобы он как-то, пусть и вначале только от встречи к встрече, вошёл в её жизнь. И уж совсем невероятно то, что она согласится разделить с ним свою устроенную жизнь, в которой, судя по тону, каким она говорила по телефону с сыном, она была счастлива.
 
Всё, что ему ещё так недавно казалось настолько важным, что над этим не стоило и задумываться, внезапно потускнело, поблекло, съёжилось. Ему вдруг вспомнились слова из письма Лары, написанного через несколько лет после их расставания: "Ты одинок как степной волк. Или как человек, рождённый в скорлупе. Может быть, потому ты так не боишься одиночества. Но не дай Бог тебе однажды ощутить, что этой скорлупы вокруг тебя нет, что кто-то разбил её – пусть даже этим кто-то будешь ты сам." Воспоминание ударило ему в сердце, у него застучало в висках, заныло в груди.

Зазвонил её телефон. В этот момент вошла она.
 
Она достала телефон из сумочки и, бросив взгляд на дисплей, нажала на отбой разговора. Потом, обернувшись к нему, спросила: Что с Вами? Могу я чем-нибудь помочь?
 
– Нет, нет, это у меня бывает, когда очень устану. – Он усмехнулся, усмешка вышла горькой, кривой.
 
– Может быть, Вам надо лечь? Я подыму подлокотники, и Вы можете...
 
– Нет, спасибо, это сейчас пройдёт. – Боль в груди чуть утихла, но появилась боль в левой руке; рука как будто онемела. – Нет, в самом деле, мне лучше. Если Вы не против, продолжим разговор, который мы начали в ресторане перед тем, как уйти.
 
– Боюсь, что времени на это у нас не осталось. В Вюрцбурге мне выходить.
 
– В Вюрцбурге? – у него упал голос.
 
– Да. И мы уже приближаемся, будем там через, – она посмотрела на расписание – двенадцать минут, так что мне уже нужно собираться.
 
Она уложила телефон и книгу в сумочку, сняла с вешалки плащ, поставила чемодан у двери, положила на него плащ и села на своё место у столика.
Он молча следил за её движениями, но когда она села, он сказал: Можно мне проводить Вас? ...Да, я еду дальше, в Мюнхен. Но у меня достаточно времени, чтобы поехать следующим поездом. Мы можем выйти в Вюрцбурге. Я там часто бываю, там есть несколько очень хороших ресторанов... мы бы продолжили наш разговор, а потом бы я проводил Вас.

– Спасибо. Нет. Не обижайтесь. Меня будут встречать... сын и его жена. И для них было бы очень странно увидеть меня... Вы понимаете.
Но даже если бы это не было так. Вы ведь совсем не знаете меня, я не знаю Вас. Мы оба не очень молоды...
 
...Спасибо за комплимент, мне приятно, что Вы меня так видите, но...
Да, мы уже не так молоды, чтобы отдаться первой случайной встрече. Пусть эта встреча даже принесла... доставила нам радость. Пусть и так, что эта радость была неожиданно большой.
 
Но – дальше? Идти дальше по дороге, которая есть только... в нашем воображении? Что если на этой дороге нас ожидает горькое разочарование – что тогда? Кто знает, что случилось бы, если... не остановиться сейчас, не сказать себе "Стоп. Дальше – нет!"?
 
А теперь нам надо прощаться. Поезд скоро подойдёт к станции. ...Спасибо, чемодан я понесу сама. ...Нет, провожать меня к выходу не надо. Давайте попрощаемся здесь. – Она встала и протянула ему руку.
 
Он встал, пожал её руку, задержал в своей и вдруг, повинуясь безотчётному порыву, обнял её, прижал к себе и стал целовать её волосы, глаза, лоб. Она мягко отстранилась и тихо сказала: Не надо, мой дорогой. Не надо, – повторила она ещё тише. – Пожалуйста. Мне, может быть, тоже... непросто. Да, мне давно не было так... свободно, так легко. И да, на какой-то момент пришло это ощущение, что я счастлива. Что человек, с которым я так... неожиданно встретилась, оказался мне... близкий, может быть… очень близкий. Но всё равно – не надо. Спасибо Вам за всё, за день, что мы провели вместе. А сейчас...
 
– Я... прошу Вас, – он почти не узнал своего голоса, – я Вас очень прошу: не уходите из моей жизни. Может быть это звучит по мальчишески, но... я не смогу без Вас, без того, чтобы видеться с Вами, моя жизнь, которая мне казалась – или была – устоявшейся, она станет без Вас... пустой. Поверьте: я никогда ни одному человеку до Вас такого не говорил. Может быть, если бы я услышал то, что сейчас говорю, ещё день тому назад, я бы иронически усмехнулся, назвал бы всё это парадом тривиальностей. Но сейчас у меня нет других слов.
 
Всё время, пока он говорил, она молчала, опустив голову. Потом она подняла на него взгляд. В глазах у неё стояли слёзы.
 
– Видите, – она улыбнулась, – у нас ещё ничего не началось, а Вы уже довели меня до слёз. Что же будет впереди?... Она достала из сумочки платок, прикоснулась к глазам, положила платок обратно. – Дайте  мне Вашу визитную карточку, я Вам позвоню. ...Я обещаю. Ещё раз – спасибо Вам за всё.

Она положила карточку в сумку, открыла дверь, взяла свои вещи и пошла к выходу. Он стоял и смотрел на неё, как она идёт по коридору.

Потом он подошёл к окну и увидел её стоящей рядом с высокого роста мужчиной и молодой женщиной, держащей мужчину под руку. Потом все трое прошли, о чём-то разговаривая, к выходу в город. Они уже пропали из виду, а он всё стоял у окна, не в силах двинуться – стоял и тогда, когда поезд тронулся и сквозь пелену начавшегося дождя стали уже еле видны контуры исчезающего из поля зрения здания вокзала. Наконец он отошёл от окна, вошёл в купе и сел. Тупая боль в груди и под левой лопаткой, отпустившая его на время, пришла вновь. Он откинулся в кресле и закрыл глаза.
 
Ещё несколько дней назад ему удавалось, полежав минуту-другую, снять боль, сейчас же она не проходила. Чтобы унять её, он стал думать о встреченной им женщине, о том, как она позвонит ему, как они встретятся, и станут встречаться, и его жизнь обретёт тот смысл, без которого он уже не сможет жить дальше. Он пытался представить себе картины их встреч, их может быть совместной жизни, но боль была рядом, она мешала сосредоточиться, он отгонял её, но она не уходила, сдавливая ему горло, мешая дышать. В какой-то момент он почувствовал, как его охватывает сон, и обрадовался этому.
 
Сквозь сон он услышал звон своего мобильника, мгновенно проснулся, вскочил на ноги и рывком потянул к себе кейс с телефоном.
 
Страшная боль в груди отбросила его к креслу. В голове его что-то сверкнуло, и последнее, что пронеслось в его сознании, был столик в вагон-ресторане, колесница птиц на ослепительно-голубом небе, поле, на котором сновали крохотные машины – и её лицо, освещённое солнцем догорающего дня.

Телефон прозвонил, с коротким перерывом, ещё несколько раз. Потом он замолк.