Проклятие рода. ТIV. гл. 8 Омой меня от беззакония

Алексей Шкваров
Глава 8.
«Омой меня от беззакония моего…» (Пс. 50.4)


Время пустое, напрочь лишенное всякого смысла и цели, тягуче проплывало мимо. В чем ныне смысл жизни? В запоздалом крике тревоги, в свисте первой стрелы, лязге стали о сталь, хрусте разрубаемой плоти, в предсмертных стонах и шипящем бульканье крови, покидающей еще не остывшее тело врага. Кровь, одна кровь, она повсюду, в любое время года, щекочущая ноздри одним и тем же приторным сладко-соленым запахом парного свежего мяса. И вновь засада, снова пробудившаяся страсть дикого зверя, втягивающего носом воздух в ожидании врага. Инстинкт не подводит – вот они! Все ближе и ближе… Пальцы крепко сжимают рукоять меча, перенявшего не дрожь звериного предвкушения добычи, но тепло и твердость руки, слившейся с оружием, ставшей единым целым со смертоносной сталью. Взгляд переходит с одной намеченной жертвы на другую, безошибочно выбирая с кого начать сподручнее – кто станет первым, кто вторым, третьим… Дальше, сколько получится. Чем больше, тем лучше.  На мгновение глаза скошены в сторону, легкий кивок головы товарищу слева, тот все схватывает налету, нюхом опытного бойца, движение бровей в ответ, мол, тоже наметил, выбрал кого убивать первым, кто будет следующим. Взгляд вправо, тетива уже натянута, едва удерживая стрелу, кивок, и бесшумные тени устремляются к добыче. Запоздалый крик, свист, хруст, кровь…

И снова в лес, в глушь, на тайную заимку, ведомую лишь товарищам-новгородцам, как и прежде основы его ватаги, на пустынный берег безымянного озерца. А была ли цель изначально? Не могла же она испариться в один миг? Кудеяр привычно опускается на огромный валун, неведомыми путями и в единственном числе, занесенный на берег озерца – «Не иначе Перун сердился, да метнул в кого-то!» - шутили новгородцы. Другие отзывались: «Нет, этим он промахнулся, а вот вторым пробил твердь земную, оттого и озерцо наше вышло!» Так или иначе, но валун врос один одинешенек в крошечный песчаный бережок, по остальным краям водоема стояли безмолвные камыши, чью тишину нарушало лишь кваканье лягушек, да шелест крыльев случайной птицы – гнездиться в этом месте пернатые не хотели. Чуть в стороне от озерца располагался сочный луг, где ватажники заготавливали сено для своих коней, да чернела высокая заимка – обычная изба-пятестенка, с пристроенной к ней конюшне. А вокруг непроходимой стеной высился древний лес, где лишь посвященные знали какие из нижних еловых лап можно поднять, дабы выйти на потайную тропу. Иных путей не было. Сучья срослись так, что ни зверю, ни человеку не пробраться.

  Из атамана словно выпускали воздух, плечи никли, руки безвольно свешивались вдоль туловища. Сколь минуло лет, а он не мог освободиться, блуждая не в темноте, но в кровавом тумане, погруженный в свою потерю и жажду мести.

Но если потеря еще могла когда-то вызвать образ Василисы, ощущения ее упругого живого тела, журчащую чистоту голоса, шелковистость волос и яркие краски – алых губ, жемчужной белизны зубов, мерцающие отблески свечей в темноте глаз, то кровавый туман все вытеснил со временем, оставив лишь одну навечно запечатлевшуюся картину, ставшей почти иконой, с молитвы на которую начинался каждый Божий день Кудеяра – изувеченное женское тело, бьющееся в конвульсиях нестерпимой пыточной боли, что пронзает мозг атамана единственной мыслью – мстить! Живая, горячая, Василиса больше не приходила к нему в видениях. Она истекала не любовью, а кровью, и только этот цвет застилал глаза Кудеяра.

Жажда одной мести поглотила другую, ту самую с которой он когда-то вступил на борт корабля, дабы отомстить за обиду матери – женщины, чей образ был ему и вовсе неведом. А может, то была не жажда мести, но лишь собственный эгоизм юности, толкающий на безрассудство, жгучее желание досрочно, до полного возмужания доказать, что ты уже чего-то стоишь, что твоя рука с мечом крепка и тебе не страшен не то, что один, хоть целое полчище голиафов.
Теперь уж все равно. То устремление, чем бы оно не было вызвано, казалось мелким камешком, брошенным в спокойную воду, с разбежавшимися по глади кругами, но рядом кто-то обвалил огромный кусок скалы, все вскипело, и давние, кажущиеся ныне столь жалкими потуги юности, захлестнуло ревущей гневной волной раненного в сердце мужа, в мгновение ока превратившегося в беспощадного зверя. Зверя ли? Разве зверь убивает просто так? Нет! Зверь убьет от голода, от страха, для спасения собственной шкуры. Человек убивает по иным причинам – месть, нажива… скука. Отчего убивают его сотоварищи? Ведь его месть их не касается, хотя старый Болдырь и утверждает обратное. Так ли это? Потом каяться, делать вклады в монастыри? А как же «Не убий!»? Не кощунственно ли это все? Они хорошие верные товарищи, все бывшие ушкуйники, лишенные былого разбойного прибытка, и обрадовавшиеся тому, что теперь можно было продолжать вместе с ним. Скучают по былому? Знамо, от скуки убивают! Нет, не звери мы, люди!

А где-то еще дальше, совсем в иной, чужой, не его жизни, оставались приемные родители… Стыд вытеснил их из памяти. Ведь мог же он тогда, после Кивенаппы, махнуть на все рукой и вернуться к ним… Почему он не сделал этого? Ведь хватило же глупости попросить случайно встреченного в Выборге Андерса Веттермана послать им с оказией весточку в Стокгольм. Зачем? Дать надежду, что     жив и вернется? Твоя жестокость, Кудеяр, беспредельна! Ведь ты же умер! Нет никакого Бенгта, нет и Юрия-Георгия – сына Соломонии Сабуровой, наследника великокняжеского престола Московии, который никогда и не был нужен. Они умерли, но продолжают из подземного мира, или куда там еще отправляются души, покинувших мир, терзать тех, кому он нынешний дорог. Теперь есть разбойный атаман Кудеяр, не знающий пощады, живущий одним мщением, вытеснившим все человеческое из него. Нет, не так! Из человеческого в нем осталась злоба – уродливые отростки - горба на спине, зоб спереди. Они уравновешивают, яко камни, позволяют крепко стоять на ногах. Любой зверь бы уже лежал, издыхая, но не человек. Захлестнутый волной ярости, с закрытыми глазами, он еще мог шептать не молитвы, но заклинания: Василиса, хочу чтобы ты вернулась, хочу чтобы ты была со мной рядом! От слов пробирала дрожь, но результат был всегда один – боль осознания, что этого никогда не произойдет. Избавиться от физического страдания одиночества можно было только упившись кровью врагов, ставшей спасительной влагой в вечном похмелье мести. Тело не знало усталости, звеня кольчугой и натянутыми сухожилиями, легко поднималось на ноги, рука привычно сжимала рукоять оружия, все существо стремилось туда, где по свежим вестям ватаги находились враги, и боль отступала, уходила, передавалась тем, кому суждено было пасть от карающего меча. В беспощадных рубках гибли друзья, так не уберегся Истома, еще ходивший с Кудеяром на Москву, погиб кожемяка в жестокой схватке на Волге. На место павших приходили другие – недостатка в охотниках не было, славой Кудеяровой земля полнилась, и ловить ватагу пытались, отряды воинские немалые высылались, опытные воеводы брались за дело, да все без толку. Самого же атамана хранило. Кто, что? Господь, но за что, уж только не Ему? Провидение? Судьба? Рок? Ни единой царапины за все годы! И колесо яростного безумия катилось дальше, подминая под себя бесчисленные новые жертвы.

Просторы Волги и Дона, дубовые     рощи и пыль дорог срединной Руси, где ватага гуляла раньше, давно сменились лесными чащами северо-запада, Новгородщины, да Псковщины, но не приближаясь к свейским пределам. Густые сросшиеся намертво ветвями леса, с редким птичьим пересвистом, с синеватыми снегами, черной хвоей, неподвижными глазами озер, разглядеть которые можно лишь сквозь редкий просвет еловых лап, стали обителью ватаги. Здесь жили, прятались, звериным чутьем уходили от погонь и облав, отсюда жалили вновь и вновь. Образ неизвестного, но ненавистного Кудеяру царя Иоанна, на кого была обращена ярость атамана, воплотился в реальных людей, его новых слуг – кромешников, порожденных адом, всадников, одетых в черное, с собачьими головами, притороченными к седлам, с колчанами стрел столь густого оперения, что с метлой схожи были. Они появились не так давно, вытеснив привычных дьяков, но плоды их «трудов» были красноречивее пугающего внешнего вида – великие переселения, изгнание рачительных хозяев с родовых земель, разорение крестьян немыслимыми оброками, бегство последних, не дожидаясь Юрьева дня, и, как итог заросшие сорной травой поля, не знающие теперь ни жнивья, ни озимых, деревни, зияющие пустыми глазницами брошенных домов, со сдвинутыми набок, растрепанными ветрами чубами соломенных крыш или вовсе чернеющие обрубки сгоревших срубов. И лишь кое-где скорее угадываемый, нежели ощущаемый слабый запах человека – бобыля, аль старца, чудом задержавшихся посреди царящего запущения.

Да, про летние походы пришлось забыть. Не хотел Кудеяр покидать зажатость северных лесов, их влажную мрачность, напоминающую одну огромную монашескую келью. Ватага, из здешних, молчала. Место убитых, да покалеченных в боях, новые заняли: кожевенник Никон Иванов с Дрогуновой улицы, извозчик соляной Яшка Кузьмин с Борковой, сукновал Игнашка Крюков  с Иворовой, мясник Иван Досада с Янеевой, бобровник Плохой Кузьмин, железник Степа Поздей и иные. Так и было их вместе с атаманом и старым Болдырем по-прежнему двенадцать. Близость дома новгородцев устраивала. То один, то в паре, отпрашивались навестить близких, иль подлечиться, заодно добро отнятое у царских людей передать, да про их самих проведать. Постаревший Болдырь, конечно, вздыхал, тоскуя по просторам, но слову воинскому, да воле атаманской был верен. Их дом ныне – глухая заимка. Заняв избу, первым делом проверили нет ли щелей меж бревен. Где были – тут же законопатили мхом, да леном. Рукастые новгородцы, соскучившиеся по ремеслу, а каждый из них, почитай плотник, свалили неподалеку сколь надо деревьев, разделали, подперли крышу, сменили пару венцов прогнивших, да доски в полу прохудившиеся. Командовал Гришка Ведров, из самих государевых плотников сбежавший. Сообща печь подправили. Дым уходил исправно, неторопливо, куда ему и положено – в дыру над дверью, ниже полавичников, куда сажа ссыпалась, и не опускался. Зажили все вместе, в общей теплой половине избы, Кудеяру же отвели горенку рядом с печью – дань уважения атаману, еще одну хитрый Болдырь забрал под себя, мол, по старшинству, в холодной половине припасы хранили, да, добычу, «раздуванив»  по казачьему обычаю – часть по домам развозили, прочую, большую – на снедь, оружие, да на вклады монастырские. Кудеяр себе давно уже ничего не требовал и не вмешивался в сие. Ватага иногда посмеивалась:
- Слухи ходят о богатствах твоих несметных, атаман. Мол, клад знатный где-то схоронил.
Не отвечал, отмахивался молча, дабы не нарушить ход одних и тех же мыслей, терзавших его ежечасно.
- Так и сказывайте, в земле прячем. Пусть ищут хоть тыщу лет. Алчность раззадоривает. – Откликался за атамана Болдырь. 

 Все, что на его долю выходили, велел в монастыри отсылать, хотя сам ездить на богомолье давно перестал. С тех самых пор, что на заимке поселились. Один раз сказал: «Не поеду!» и, как отрезал. Вопросами не донимали. Болдырь перекрестился и лишь одними губами прошептал:
- Когда душа Бога запросит, сама и потянется. Не принудишь силком.

 Отсиживался атаман зимними месяцами сычом на заимке, дожидаясь возвращения ватаги. И все повторялось сызнова – выслеживание, засады, кровь…
Выбравшись из очередной кровавой бани, уселся привычно на излюбленный нагретый весенним солнцем камень, да и задремал теплом и тишиной убаюканный. Василиса неожиданно приснилась. Стояла она во всем белом, волосы распущены, на голове венок из цветов невиданных. Под ногами не луг, не поле – облачко невесомое, уплывающее вдаль. Протянул было к ней руки, а она ответ ладошкой помахала и сказала, чуть слышно, словно прошептала, но ему-то каждое словечко металлом прожгло душу:
- Прощай, Кудеярушка, улетаю я к Господу нашему. Невеста Христова я ныне. Не могу теперь вернуться к тебе. Не лей крови больше, ради любви нашей…
Очнулся Кудеяр. День стоял не по-весеннему, прям по-летнему знойный. Глянул в небо – одна пустота голубая, бездонная, ни единого облачка. И тишина. Все замолчало в природе – ни лягушка не квакнет, ни птица крылом не зашуршит, ни единый комар не пискнет. Лишь слова Василисины звучат в ушах, только все тише, тише, словно удаляясь, пока не смолк ее голос вовсе.
Осознал вдруг – нет ее, ушла и больше не вернется. Никакие силы, неба ли, ада ли, не вернут. И пролитая кровь напрасна, как бессмысленна месть во имя которой она проливается. Убей хоть тысячу, хоть сотню тысяч, убей хоть самого царя Иоанна, ничего не изменится, ничто и никто не вернет Василису.
Рука ослабла, и добрый английский меч выпал, жалобно звякнув о камень. Дремавший тут же рядом Болдырь чуть приоткрыл один глаз и сквозь прищур остро глянул на атамана.
- За что воюем, казак? – Спросил Кудеяр. Было не ясно – себя ли спрашивает или Болдыря, ибо атаман не пошевелился, не повернулся к старому другу.
- За Волю! – не замедлил ответ.
- Какая ж Воля, сидючи в дремучей чаще, какая ж Воля в медвежьей берлоге? – Отозвался Кудеяр, так и не повернув головы, словно с собой говорить продолжал.
- Воля не в лесу, Воля в душах наших! Сегодня в чащобе, в берлоге, завтра на большак выйдем, опосля на реки пойдем, оттуда на Туретчину рукой подать, аль по татарским улусам пройтись. Куда хошь иди, все пути – дороги открыты, ничто не держит, и ветер всегда нам в спину, и мошна не тянет, небо нам крыша, трава-мурава постель мягкая, костерок в ночи – тепло. – Болдырь потянулся сладко и заулыбался размечтавшись.
- А кровь? – Кудеяр резко повернулся к нему.
- Что кровь? – Казак открыл второй глаз и с удивлением посмотрел на атамана.
- Кровь, что льется за нами рекой? Что с ней делать-то будем? Отмолим с очередным богатым вкладом в монастырь? – Атаман впился взором в Болдыря.
Тот поежился, но голос построжел:
- Кровь за кровь Василисы твоей, упокой Господь ее безгрешную душу. Да и прочих невинно убиенных злодеями. Яко в Писании сказано: что они с нами, то и мы с ними. По справедливости, по закону Божьему воздаем!
- А Василиса вернется? – Вопрос Кудеяра прозвучал горькой усмешкой. – По справедливости твоей?
- Что-то ты, Кудеярушка, не нравишься мне ныне… - миролюбиво протянул старый казак. Потянулся, крякнул, хрустнул суставами, заложил руки за голову, глаза прикрыл.
- Не девица я красная, дабы нравиться тебе! – Огрызнулся атаман.
- Про девицу ты верно подметил, Кудеярушка. Давно пора найти. – Не открывая глаз, бормотал казак. – Будешь миловаться с ней, дурь из башки уйдет. Сам ведь ведаешь, не вернется Василиса. Разве она не об этом с тобой толковала ныне?
Атаман почти подпрыгнул на камне:
- Откуда ведаешь? Сам зрел?
- Эх! – Лишь откликнулся Болдырь, да на бок перевернулся.
Кудеяр соскочил с камня, намереваясь растормошить старика, но тот сам поднялся резко, сел и опередил атамана:
- Пошто прикипел ты к этой Новгородчине? Темень, глухомань одна. Воздух сырой, комарье живьем жрет, не давится, Спасу нет от них. Больше крови из нас высосали, нежели мы чужой пролили. Чего выжидаешь, атаман? Василисы? Сказала она тебе давно уж, не сегодняшним днем, не вернется к тебе!
- Нет, сегодня! – Упрямо повторил Кудеяр, ясно представляя привидевшуюся ему сцену, да вспоминая слова любимой.
- Пущай по-твоему будет. Пущай сегодня! – Согласился Болдырь. – Ответь тогда, коль и она тебе сказала, чего выжидаешь?
- Конца! – Тихо ответил Кудеяр и опустил голову.
- Дык он на вольном ветре быстрее сыщется! Что тебе, что мне. Я то ж засиделся на этом свете. Одряхлел вовсе.
- Мне думаешь, легкого конца хочется? – Сквозь зубы прошипел Кудеяр. – Лечь в бою и умереть? Нет, казак, мой крест иной. Земной, свирепый на плахе ли, на колесе ли, в петле или на колу. Хочу чрез ту же муку, что и Василиса, смерть принять!
- Эк, удивил ты меня, атаман! – Крякнул Болдырь. – Кто ж про смерть свою ведает? Хочу так умереть или этак… Дабы заложным покойником стать? Сигай вон в озерцо наше, в кольчужке-то не вытащим точно. Камешком на дно пойдешь. То-то бесы возрадуются. Аль пойди слугам царевым сдайся, вот он мол я. На кусочки порубят, псам, да медведям скормят. В век никто из нас тебя не отмолит. До конца света свою Василису не увидишь, да и на страшном суде не будет тебе прощения, не призовут даже, оттого она тебя и предостерегает. Сам ведь слышал? – Подмигнул хитро. И наставительно. - Один лишь Господь располагает, Своей волей решает кому, когда и как смерть принять! Мало ль моих друзей-сотоварищей чрез казни лютые турецкие сгинули. Так ведь за веру христианскую. За смысл великий! На счету каждого отмщение двунадесятое, за други своя, за себя, за Веру. А на чью долю мало мщения пришлось, сотоварищи поделятся с радостью. За Василису твою мстить надобно, за мать, хоть и не убиенна была, а своей смертью скончалась, но от обид великих… А ты удумал… - Покачал седой головой осуждающе.

 В это момент раздвинулись ближайшие еловые лапы, из-под которых с потайной тропы выскользнул Сенька Опара.
- Кромешники недалече!
- Сколь недалече? Что за сорока на хвосте принесла? – Деловито осведомился казак.
- Ванька Досада от своей Ульяны вертался и приметил. Сельцо тут имеется. Ходу часов пять. Хозяева, дескать новые объявились. Из тех самых кромешников. Старые в страхе бежать собираются, крестьяне знать не знают, что делать. Те придут, напьются первым-наперво, мы их теплыми и возьмем.
- Подымай ватагу, атаман! – Болдырь строго посмотрел на Кудеяра. Тот выдержал взгляд, после подхватил меч, провернул пару раз в воздухе, одним махом вогнал в ножны.
- Поднимайтесь все! Едем!
- Так-то лучше! – Радостно подхватил казак. – Давай, Сенька, расталкивай наших.
Кудеяр подошел вплотную к Болдырю. Посмотрел, будто в душу заглянул, шепнул на ухо:
- Твоя и моя Воля пришла, думаешь с Сенькиными вестями? Не ломай более обо мне голову, казак. Сказал тебе – не жилец я. Словно монах в схиме, токмо не черна она, а красна. От чего думаешь? От кровушки, вестимо.
Ответил ему Болдырь также шепотом:
- Спешишь, брат, с монашеством. Нет твоей Василисы, да и не вернешь. Ты-то вот все живой, яко заговоренный ходишь. Неспроста это, ох, неспроста. Знать, для иного Господь тебя избрал. Так что не тебе выбирать, а Ему! Помни, атаман.
Казак проверил ладно ли сидит на нем оружие и уже, обращаясь к высыпавшей на полянку ватаге:
- С Богом, братья мои. – И Кудеяру. - Веди нас, атаман!

Добрались к вечеру. Сперва залегли на окраине. Досада, из Новгорода возвратившийся и весть принесший, пояснил все по дороге:
- Второй раз кромешники в сельцо заявляются. Кажись, кто-то из дальних сродственников князя Вяземского, самого близкого к великому князю человека, вотчину новую получил. В награду за паскудство свое, не иначе. Первым разом старых хозяев предупредили, чтобы убирались подобру-поздорову. Для острастки полдеревни сожгли, крестьян многих побили. Ныне во владения приехали вступать. Хозяев-то старых, помнишь, атаман, на дороге приметили.
Кудеяр кивнул. Встретилась одна единственная телега, в ней сын боярский, вида обнищавшего, женка, да детишек с пяток, мал-мала. Не густо им от щедрот новых властителей досталось – пара мешков с припасами. Видно совсем по миру пустили. Сгинут людишки еще по пути.

Сенька Опара сползал в деревню, обернулся быстро:
- С пяток их, кромешников. Один, видно, хозяин новый, прочие сотоварищи. В усадьбе расположились. Слуг с десяток. Сторожей не выставили. Пьяные сильно. Крестьян побитых приметил несколько. Видать, челядь забитая. Ныне два приспешника девку какую-то поволокли внутрь для забавы.
Темными плотными тенями ватага метнулась вперед ведомая нетерпеливым знаком атамана. Справились быстро. Пьяные, что опричники, что слуги их, потянулись было за саблями, да поздно было. Изрубили всех. Хмельной угар, стоймя стоявший в помещении, разбавился запахом свежо выпущенной крови. Кудеяр приметил в полумраке клети, где пировали злодеи, девку. Побита немного, рубаха надорвана, но, кажись, от позора и глумления спасти успели. Понял о том по глазам, полным слез, но смотревшим радостно. Душно стало Кудеяру. До тошноты. Нашел выход, на воздух устремился. Светало. Можно было и всю деревню осмотреть. Или то, что от нее осталось. Домов-то точно больше чем людей, если кто и сохранился живой. А уж пожарищ, пепелищ… словно воронье сплошным ковром землю облюбовало. Токмо хлопни в ладоши, загорающуюся зарю и все небо целиком закроют, коль разом взлетят. Он так и сделал. Вороны, конечно, взвились, но не в таком числе. Возмущенно прокаркались, да на насиженные места опустились. Птица, хоть и ворона, все едино тварь Божия, от пропитания не откажется – будь то плоть человечья, аль звериная не обглоданная до кости, иль просо-пшено не доклевано из полуразвалившихся, полусгоревших амбаров. Воронам все едино.
- Тьфу! – Сплюнул подошедший сзади Болдырь. – Вот уж извечные сотоварищи смерти.
От звуков человеческого голоса десяток черных птиц опять взвились в воздух, каркнули и уселись обратно. Теперь долго не отгонишь!
- Девку приметил, атаман, что у кромешников отбил, да от позора спас? Уж так глазела на тебя, так глазела… Красавица… Аннушкой кличут… - Бормотал себе в бороду старый казак.
- Почем знаешь, как зовут? – Продолжая обозревать пепелища, спросил Кудеяр.
- Дык, сама ко мне на грудь кинулась. Ты же, атаман, заколол главного, что снасильничать ее хотел, а после дружкам передать на поругание, и сам на двор поспешно удалился. А она ко мне, мол, скажи, дедушка, - Болдырь хмыкнул, - как кличут богатыря, что избавление от позора и смерти принес. Так и знакомство с ней свел. Сирота она ныне. В прошлый налет кромешники всю семью ее извели, а ей повезло, в лес ходила за коровой, чрез то и убереглась. Просится с нами уйти. Храбрая девка! Мол и сготовлю и обстираю, токмо саблей с луком научи владеть, завсегда буду стоять за спиной атамана вашего. Щитом послужу в бою, с вами крушить любого пойду. Как думаешь, Кудеяр, может сгодится нам девка? Пропадет ведь. В деревне, почитай окромя нее ни единой души… Мы уйдем, кромешники мертвы, за ними новые явятся – искать пропавших. Кого живого найдут, злобу сорвут люто. Ох, люто. О девке и подумать страшно… А девка-то хороша… - повторил с причмокиванием, - и в тебя, атаман влюбилась. Вот те крест!
Кудеяр посмотрел внимательно на казака. Тот лукаво улыбался:
- А ты присмотрись, присмотрись, атаман. С огоньком, девица!
 Кудеяр вздохнул, махнул рукой, мол, поступай, как знаешь, и медленно побрел на околицу, где стояли их привязанные кони.

Старый Болдырь расстарался – на одного шикнул, другому шепнул на ухо пару-тройку слов, третьему глазами показал сперва на Аннушку, после на спину, удалявшегося прочь атамана, остальные сами до всего дошли. Ватага встретила девицу молча. Ни одобрения, ни осуждения в глазах разглядеть было невозможно. С одной стороны, как бы не бывало еще промеж них женок, (у кого и были – по домам отсиживались), да коль есть на то воля атаманская, она же Божья – закон. Кудеяр ничего не приказывал. Болдырь уступил Аннушке свой закуток за печкой, сам к ватаге присоединился. С сабелькой обращаться научилась, опять без старого казака не обошлось – и подобрал самую легонькую, по тонкой женской ручке, и обучил кой-чему, еду готовила, так что вся ватага пальцы облизывала, да в миску опустевшую заглядывала – не осталось ли еще чего со дна доскрести. Постирать на всех, за водой сбегать, рану легкую перевязать, мало ли дел бабьих, когда мужиков больше десятка. Один единственный раз Кудеяр цыкнул на нее при очередной вылазке ватаги, чтоб на заимке оставалась. Не послушалась. Токмо к бою изготовился, спиной почуял – сзади она с сабелькой наготове. Посмотрел грозно,, ничего не сказал, не до того было. А после схватки и не заметил, как исчезла. Сперва даже забеспокоился, не убили ли.
- Да на заимке она. Кулеш готовит. – Улыбаясь, пояснил ему Болдырь.

Стал присматриваться исподтишка к ней. Не похожа она на Василису. Та черноволоса была, эта русая, та черноглазая, Аннушкины глаза словно васильки… Васильки… Василиса… ведь он ее цветком и называл… Мотнул головой. Нет, что-то было общее. Зубки жемчужные остренькие, ямочки те же на щеках, смех колокольчиком, пальцы тоненькие, хоть и любой работой по дому не чуралась, стройна, грудь также упруго под рубахой полотняной вздымается… Отогнал мысли прочь. Только о груди девичьей еще мечтать недоставало.

А она сама раз ночью взяла и вошла к нему в горницу. Прогнал было, да не послушалась. Уселась в ногах, взяла и уснула. Что делать-то? Какой уж тут сон. Вышел прочь из избы, обошел несколько раз кругом, прохладным ночным воздухом голову охлаждая. Вернулся. А она, калачиком свернувшись на полу близ лавки спит. Стараясь не разбудить, поднял на руки. Вспомнилась та же легкость женского тела, только другого, Василисиного. Девичья головка откинулась, локтем поддержал. Рассмотрел внимательно. Жилка билась на шее, губы полные, (как у Василисы), только пахли не пряностями, а другой сладостью, чем-то живым, луговым, цветочным. Уложил ее полностью на свою лавку, нащупал тулуп, упавший на пол, прикрыл. А она вдруг повернулась, да ладонь его вместо подушки приспособила. Так и сидел, пошевелиться боясь. Сперва рассматривал, тихо гладил по волосам, когда тень пробегала по девичьему лицу.

Внезапно, словно потянуло откуда-то сквозняком. Обернулся, а позади Василиса стоит. Все также в белом, волосы распущены, на голове венок прежний. Обомлел, ведь не видел с тех пор, как улетела она на облачке, как растаяла в чистом небе. Застыдился было, но…
- Т-сс. – Василиса приложила пальчик к губам. – Тише. Не разбуди ее. Твоих поцелуев мне на все оставшуюся жизнь небесную хватит. Подари теперь ей и береги.
Только сморгнуть успел, ан нет Василисы. Была – не была, испарилась и всё тут. Иль задремать успел, вот и привиделось, у лавки сидючи. Ладонь, что изголовьем девичьим служила, вдруг окропилась слезами горючими. Шевельнулась Аннушка, чуть в сторону отодвигаясь. Глаза, слез полные, распахнулись:
- Страшно мне и холодно, Кудеярушка! Обними, защити меня. Все приходят те лихие люди ко мне во сне. Обнять тебя хочу и не отпускать боле.
 Прежде чем возлечь рядом с Аннушкой, не удержался, обернулся таки назад – не было там никакой Василисы, и тут его тело почуяло не холод, но жар девичий, пробивавшийся и манящий его сквозь плотную ткань полотняной рубахи. Такой жар, какой он испытывал с Василисой.

 Так с тех пор и повелось, что каждую ночь скрывалась Аннушка в горенке атамана.
- Касатик, мой, соколик… - Шептала ему на ухо, задыхаясь от избытка нерастраченных чувств, от звериной жажды любви. Кто шептал ему эти слова? Василиса? Аннушка? Одна в одно ухо – касатик, другая в другое – соколик.
Спросила как-то, внезапно сев на лавке:
- Любил другую? – И вспыхнула вся румянцем.
- Аннушка… - Прошептал укоризненно.
- Богатая, небось была, в хоромах жила, с серебра ела-пила. – Голосок дрожал предательски, готовый на рыдания сорваться. – Боярыня?
Ответил коротко и жестко:
- Казнили ее люто, Аннушка. Не стоит о том.
Кинулась на шею, зацеловала, слезами залила всего:
- Прости, прости, прости, касатик мой любимый, бабу свою неразумную.
Эх, слезы женские… Сколь пролито, сколь еще прольется…

Месяц на второй, посреди ласк любовных, вдруг застыдилась, даже в темноте почувствовал Кудеяр яркий румянец заливший ее лицо:
- Чревата я. Понесла.
Задохнулся сперва, слабость обуяла внезапная, но тут же воспрянул духом, зарылся лицом в женскую грудь. На спину его, словно крылья птичьи нежные легли женские руки. Кудеяр понял, что его любовь к Василисе ушла полностью и безвозвратно к Аннушке. Прошлое счастье воплотилось в ином, в иной плоти, растущей в женском чреве и ставшей частью его самого.
Стал задумываться о богомолье. Жил ведь во грехе с Василисой – что вышло? Может, во всем этом дело? Но причаститься Святых Даров означало исповедь. А как исповедаться? В чем? Обвенчаться без исповеди обоюдной? Съездить одному в монастырь? Покаяться во всем? Потом ее свозить? И уж после венчаться? Голова пухла. Но теперь Кудеяр боялся оставить Аннушку хоть на минуту. Страшна была память об одном кратком расставании, обернувшемся кровавым ужасом, еще страшней была мысль о другой возможной потери.
Аннушкина беременность протекала легко. Кудеяр забросил все набеги, не советовал и приунывшей ватаге. Отпустил лишь раз, да пожалел после. Повел Болдырь, нарвались они на сильный отряд кромешников, рыскавших неподалеку, в рубке потеряли Ивана Досаду, еле смогли оторваться, да еще троих сильно посеченных привезли на заимку. Старый казак Яшку - извозчика с трудом выходил, хоть тот и калекой остался, а двоих - бобровника Плохого, да Игнашку Крюкова, Господь прибрал к себе, схоронили их на краю луга, прямо пред еловой стеной, украсив могилы свежими белыми березовыми крестами, что смастерил Ведров.

Решил для себя Кудеяр твердо, как придет пора рожать Аннушке, выйду из леса вместе с ней, поклонюсь на прощанье пред всей ватагой, повинюсь, коль в чем виноват, за грехи свои вольные и невольные, за кровь совместно пролитую, распущу всех на Волю, на такую, какую каждый из них сам понимает – хоть разбой, хоть ремесло. Ему до них уже дела не будет. Уйду с Аннушкой и младенцем к рекам, поселюсь, да будем свой век миром доживать, молитвами спасаться.
Лишь когда живот совсем тяжелым стал, отозвал Болдыря в сторонку:
- Бабку бы повитуху надобно сыскать…
- Сам вижу. – Отозвался казак. – Токмо где ж ее взять-то? На сотню верст вкруг разорено все. Ни тебе деревень, ни сел. Да и как доставить сюда, коли и сыщем? Сам справлюсь! – Покачал головой. – Иного нет у нас выхода, атаман.
- Приходилось что ль? – Удивился Кудеяр.
Казак неопределенно мотнул седой бородой:
- Всякое бывало, всякое видал. Дело тут привычное, что корова, что кобылица, что баба. Естество одно. Так уж Господом создано. Все рожают едино. А мы лишь кое-чем подсобить сможем. Ты, атаман следи, как водами изойдет, так и бей сполох – знать самое время пришло.

В осенние сумерки настал сей страшный час, о котором в недалеком будущем в каждодневных молитвах и постах будет вспоминать Кудеяр. Намокла сильно под Анной холстина, атаман метнулся тут же за казаком. Тот ворвался немедля в горницу, осмотрел роженицу прищуренным по своему обычаю взглядом, метнулся назад, крикнул кому-то:
- Воду на огонь ставь, да поболе. Полотно чистое готовьте.
И вернулся тут же.
- Так, девица. Ноги разводи шире, рубаху задирай. Меня стыдится нечего, добра вашего я нагляделся за жизнь свою досыта, не прельстишь. – Забормотал Болдырь скороговоркой. Напуганная Аннушки сделала все, как он распорядился, переводя тревожный взгляд с казака на любимого. Кудеяр застыл соляным столбом, не смея ни пошевелиться, ни слова вымолвить. Все приказы поступали от старого казака. – Как скрючивать живот начнет, тужься сколь есть сил, словно по нужде сходить хочешь. Сильнее тужиться будешь, быстрее родишь. Больно будет – ори что есть мочи. Нас криком не испугаешь, да и лес один кругом, кричи не кричи, никто не услышит. А все к пользе нашего дела. Как головка покажется из тебя, тут мы младенца и подхватим на чистую холстинку. После чреву очиститься поможем, а новорожденному грудь материнскую представим в полное его и безграничное владение. – Болдырь все это произносил спокойным голосом, словно предстояло нечто обыденнее обыденного. 
Ночь прошла в жесточайших схватках, не принесших ни малейшего облегчения роженицы. Омертвевшие губы были до синевы искусаны от нестерпимых болей. Ребенок не шел. Болдырь навалился грудью на лавку между распахнутых женских ног, запустил свою руку в промежность. Кряхтя, шуровал там своей ручищей словно кочергой в печи. Кудеяр сперва даже хотел прикрикнуть на казака, но слова стыли в горле, атаман мог издавать лишь нечто похожее на клекот. Аннушка совсем выбилась из сил и тихо постанывала.
Нахмуренный Болдырь поднялся с лавки. Не глядя в глаза Кудеяру, сказал хмуро:
- Худо дело, атаман. Поперек встал младенец.
- Делай что-нибудь, старик. Ты обещал. – Единственное, что смог вытолкнуть из себя несчастный отец, не отводя взгляда от разверзнутого окровавленного женского лона. Болдырь кивнул и опять загородил все своей широкой спиной. Что он собирался сделать – нам не ведомо.
- Обождите! – Вдруг прошептала Аннушка. – Мнится мне, он давно перестал двигаться.
- Обожди сама, - отозвался казак, - головкой поворачиваю, знамо выйти должен.
Младенец выскользнул внезапно из чрева, словно вытолкнутый рукой казака. Сморщенное маленькое тельце было бездыханным. Обвившая шейку пуповина, что питала столько месяцев его материнскими соками, задушила зародившуюся жизнь.
Болдырь быстро отрезал чистым ножом пуповину, размотал, пытался вдохнуть в рот младенца воздух, но бесполезно. Через полчаса стараний, весь мокрый от крови и пота, казак мрачно изрек:
- Мертв!
Но Кудеяр этого словно не слышал, он даже не обращал внимания на все действа, что производил казак с изъятым младенцем. Немигающим взором он следил, как вынули послед, а дальше…, дальше смотрел на непрерывно вытекающую из Аннушкиной утробы кровь. Она расплывалась по лавке и тонкими струйками стекала на пол. Сколько ее вышло за то время, пока старик старался оживить младенца? Аннушка вдруг в последний раз широко распахнула глаза, посмотрела замутненным взглядом на Кудеяра, после взор ее переместился куда-то выше, к подволоку, под крышу и дальше, видно, к небу, куда ушла и Василиса. Так жизнь покинула ее.   
Почему-то подумалось – смерть не есть лишь одно расставание, смерть это еще и освобождение от всего земного. От самого себя. Подумалось? Или кто-то нашептал? Василиса? Аннушка? Обе?

Кудеяр вышел из горницы, плечом раздвинул притихших ватажников, прямиком на улицу. Короткий осенний день дыхнул ему в лицо прелыми ароматами своего времени года. Желтизна листьев искрилась в лучах низко стоявшего солнца. Небо было пустынно. Лишь где-то вдали, еще цепляясь за верхушки древних елей ускользал край единственного белого облака. Раз и нет его! Упал Кудеяр на землю, вдохнул ее кисло-сладкий с легкой  пряностью осенней прели запах и заплакал. Возможно, в первый раз в своей жизни. Нет, не так он отпевал Василису, когда ревел и катался диким зверем. Сейчас он просто плакал, ибо душа его человеческая покидала тело вместе со слезами, или, напротив, омывалась ими. Долго ли лежал атаман, но очнувшись увидел костер горевший неподалеку, да ватагу верную собравшуюся подле огня и настороженно наблюдавшую за вожаком.
- Вот теперь уж я точно умер. Для себя, для них, для людей, для всего мира. – Решил сам окончательно. – Не послушал Василису, лил по-прежнему кровь. За то и расплата.
Поднялся на ноги, за ним вскочила и вся ватага. Отряхнулся не спеша. Голос зазвучал хрипло:
- За кровь свою и чужую платить надобно мне одному. От того решения моего вы все ныне вольны. С сего часа, с сей минуты! Идите, куда душа, да Господь вас призовет. Отныне не атаман я вам более. Простите за грехи мои. – Поклонился трижды до земли.
- И ты прости нас, атаман. – Нестройно затянули ватажники, срывая шапки с голов и кланяясь в ответ.
- А ты, Кудеяр? – Из общего гомона голосов прорезался бас старого казака.
- В монастырь. – Ответил кратко.

Выехали ранним утром. Чуть хрустел под копытами коней первый ледок, но сабли проверили привычно – не прихватило ли, легко ли выскочат. Все, кроме Кудеяра. Он долго смотрел на свой прекрасный меч – давний и ценный подарок английского друга приемного отца, потом размахнулся и зашвырнул клинок в темноту безымянного лесного озерца. Вслед за мечом отправилось и все прочее – ножны, шлем, кольчуга…  Так и поехал безоружный. Кожушок на плечах, да голова понурая, сединой, как пеплом обсыпанная. Сорок лет мужику было…
Аннушку и младенца – мальчик то был, закопали еще ночью вместе в одной могиле, приложив ребенка к материнской груди, так ему и недоставшейся при жизни. Болдырь непривычно долго отпевал - читал стихири, канон, что-то из Апостола и Евангелия. Вся ватага молилась вместе, выпрашивая у Господа помощи душам усопших рабов Его. Кто-то шепнул было в начале:
- А младенец-то ведь не крещен…
- Цыц! – отозвался тут же казак. - В утробе материнской, покуда жив был, крещен мною! Юрием!
Кудеяр промолчал. Один Юрий умер, второй умер тоже. Оба умерли в един миг. Какое иное имя ему назначит Господь, коль согласится принять его покаяние – Ему и решать. Но Юриев больше нет! Как нет, и не было шведского мальчика Бенгта, не было разбойного атамана Кудеяра… Никого не было.
   Еще одной могилой, еще одним крестом на заимке стало больше. Сомкнулись за спинами всадников еловые лапы, опустились плотной стеной, даже треск запаленной заимки не донесся, даже дымом не потянуло. По мхам глубоким, по слабо пробитым тропам, добрались и до тракта новгородского. На большак не совались, ехали окружными путями, забирая вправо от Новгорода, но упрямо держась на юг. Проскользнуть бы мимо Пскова, а там и до Печорской обители рукой подать. Впереди маячил лишь один Степан Поздей – знак подать, коль кто на дороге встретится.

Ехали молча. Болдырь раз окликнул атамана по имени, но услышал в ответ:
- Как сказал тогда слепой старец в Печерах? «Узри лик Его и будет имя Его на твоем челе!». А покудова нет у меня боле имен.
Лишь звенели в тишине копыта по первым утренним заморозкам, сохраняя общее молчание для предстоящей всем исповеди и очищения.

По дороге Бог миловал, да дозорный следил, от ненужных встреч в лес сворачивали.  Уже и Псков позади был, до Печорской обители самая малость осталась, токмо ранним морозным утром близ деревни Ветошка натолкнулись на длинный обоз. Сразу поняли – чужаки. Повозки длинные, по обручам парусиной обтянуты. Лошади высокие, нерусской породы. На передках не фурманы ливонские, а иные возницы, частью русские ямщики, частью из жидов, угадывавшихся по торчащим из-под малахаев остроконечным бородкам и развивающимся пейсам. Разминуться не удалось. Охрана у обоза имелась, но немногочисленная – человек пять. Они было вперед выскочили, да сабли-то непроверенны, не смазаны, морозцем прихвачены, так в ножнах и зависли. Кто-то из стражников за луком потянулся, да пал тут же, стрелой сраженный. Остальных  ватага Кудеяровская шутя порубила. Сам же атаман не участвовал, остановил коня на дороге, безмолвно наблюдая за происходящим.
Еще в самом начале неожиданной схватки возницы обозные проворно соскочили с передков и пустились наутек, в лес прятаться. Из повозок высыпали люди – мужчины, женщины, дети. Все одеты по-иноземному. На лицах их был явный испуг. Дети жались к матерям, многие плакали. Вид убитых стражников и вовсе поверг их в ужас, с которым они сейчас взирали на Кудеярову ватагу, безмятежно протиравшую окровавленные клинки, прежде чем убрать их в ножны. Толпа людей потихоньку собиралась подле передней повозки, где был заметен пожилой священник, старавшийся хоть как-то утешить своих собратьев, говорил им какие-то слова, гладил детей по головкам, некоторых брал на руки.
Болдырь не выдержал, подъехал к Кудеяру:
- Кажись, немцы. Поговори с ними. Вон, вроде б, как поп ихний за главного. – По имени не обратился. Помнил наказ атаманов.
Кудеяр согласно покачал головой и медленно направил коня к первой повозке. Лицо священника показалось ему чем-то знакомым.
Пастор Веттерман, а это был он, выбрался из толпы, загораживая ее спиной, словно защищая, направился навстречу одинокому всаднику. Остановившись в паре шагов от Кудеяра, он снял шляпу, церемонно поклонился и произнес по-русски:
- Господин, не знаю, как вас величать. Мы – несчастные переселенцы, следуем из города Дерпта, по-русски Юрьева. Воевода-боярин Михайло Яковлевич Морозов по царскому указу отправил нас к Москве, дабы волю государеву об участи нашей конечной выслушать. Всех нас около пяти сотен с детишками. Я служил ранее пастором в церкви Св. Иоанна Крестителя, столь же почитаемого в Московии, как и в нашей церкви. Меня зовут Иоганн Веттерман, и следую я вместе со своей паствой, дабы молитвами помочь преодолеть все невзгоды пути и предстоящее нам испытания. Здесь одни лишь простые люди – бюргеры, ремесленники, их семьи. Пожалейте этих несчастных, господин. Позвольте нам следовать дальше. Надеюсь, что разбежавшиеся возницы скоро вернутся. – Пожилой пастор еще раз склонил седую голову пред сидящим на коне Кудеяром.
Веттерман! Это же отец Андерса! - Вдруг осенило Кудеяра. Вот почему лицо священника показалось знакомым. Внезапно он заговорил по-шведски:
- Вы можете следовать дальше без всяких опасений. Мои люди вас не тронут. Прошу простить меня и их за то, чему невольно вы стали свидетелями. Господин Веттерман, вы можете вернуться к своей пастве и успокоить ее.
- Вы знаете шведский?! – Изумлению Иоганна не было предела. – Вы родом из тех краев?
- И да и нет.
Старый пастор смутился, не зная о чем еще можно спросить незнакомца, только что даровавшего им жизнь и свободу.
- За кого, если мне будет позволено, я могу помолиться? – Единственное, на что решился Веттерман, почти шепотом задав вопрос.
- В прошлой жизни, которой больше нет, меня звали Кудеяром. Но он умер. – Хмуро ответил бывший атаман и тронул коня, намереваясь объехать священника.
Бывший настоятель базилики Св. Иоанна еще раз поклонился и с радостной улыбкой поспешил к переселенцам, дабы еще издалека они могли понять, что переговоры закончились успешно и им более ничего не угрожает.
- Один вопрос, пастор. – Вдруг остановил его Кудеяр.
- Да, мой великодушный господин. – Веттерман вздрогнул и подчинился. На его лице светилась радостная улыбка. – Спрашивайте о чем угодно.
- Подскажите мне, как человек ученый, как богослов, какая самая покаянная из молитв?
- Пятидесятый псалом царя Давида. – Незамедлительно последовал ответ.
- У тебя он есть? – Кудеяр нагнулся с коня, чтобы быть поближе к пастору.
Веттерман протянул ему маленькую библию, что держал в руках.
- Пожалуйста. Это на немецком языке.
- А на русском?
- Если господину будет угодно, в моей повозке есть и на русском. Дозвольте принести?
Кудеяр кивнул головой, и старый пастор изо всех сил поспешил исполнить просьбу. Подбежав к ожидавшей его пастве, он несколькими словами быстро и окончательно успокоил людей, велел им расходиться и усаживаться в повозки. Сам же нырнул под парусиновый полог своей.
Кудеяр, между тем, рукой подозвал к себе Болдыря.
- Никого не трогать! Это бедные несчастные люди царской волей прогнанные со своего жилья. Неизвестно какая их ждет дальше судьба. Собери всех, и поезжайте вперед. Я догоню.
Из леса, опасливо посматривая на ватажников и валявшиеся трупы стражников, потихоньку возвращались возницы.
Казак понятливо покачал головой, замахал товарищам, призывая следовать за ним дальше. Ватага подчинилась и устремилась вперед, в направлении Печорского монастыря, объезжая растянувшиеся на дороге повозки, откуда их провожали людские взгляды полные испуга и настороженности, и даже кое-где еще не успокоенный детский плач.
Меж тем, вернулся запыхавшийся Веттерман. Пастор уже открыл на ходу нужную страницу и протянул книгу Кудеяру. Тот молча взял, начал читать про себя. Дойдя до четвертой строфы, произнес вслух:
- «Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня…». – Далее продолжил читать молча. Снова же вслух зачел иные слова. – «Избавь меня от кровей…». – Больше ничего не говоря, захлопнул библию, засунул ее себе за кушак, не прощаясь, тронул коня и поехал прочь, оставляя Веттермана в одиночестве и смятении на дороге. 
Отъехав довольно далеко, вдруг обернулся и крикнул:
- Увидите, святой отец, своего Андерса, поклон ему от меня!
Изумлению пастора не было предела.
- Господи, он знает моего сына. Кто ж он такой?
Глядя в спину неспешно удаляющегося всадника, губы пастора сами прошептали:
- «Знает Господь путь праведных, а путь нечестивых погибнет…» . -  Рука сама сотворила крестное знамение. – Прости, Господь ему все его прегрешения!         

До обители добрались скоро и без всякой иной мороки. Сойдя с коней, вся ватага – Кудеяр впереди, опустились разом на колени пред монастырскими вратами.
- Имя свое отныне забудь, хоть мне и ведомо все твое житие, яко и кто ты по прозванию. – Услышал Кудеяр голос сверху. Вскинул голову, пред ним стоял тот самый слепой старец, что много лет назад встретился в обители. – Старый путь твой закончен, сын мой, отныне вступаешь ты на иную дорогу. – Протянул руку, схватил за рукав, словно зрячий, повел за собой.
- Входя во врата, - поучал на ходу, - повторяй за мной: «Вот он я, Господи, и то житие мое, что прожил, прежде придти к Тебе с покаянием. Несу Тебе и иную жизнь свою, что ныне в воле от благости Твоей. Сколь отведешь, столь и проживу. Помяну и исповедуюсь за всех, кто ушел в иной мир, не успев причаститься по моей ли, чужой вине. Долго шел я к Тебе, Господи, ибо путь мой лежал чрез грехи смертные, оттого ноша моя была все тяжелее и тяжелее, а шаг короче и медленнее. Долго можно идти дорогой греха, но не бесконечно. Оттого и я ныне тут.»
Повторил Кудеяр все за старцем, слово в слово, и остановился в нерешительности.
- Что встал? – Тут же откликнулся старец. – Знака какого ждешь от Господа, аль по иной нужде? Иди вперед, отныне твой путь – одна лишь вера. Все праведники шли одной лишь верой. Идешь по вере, имей цель. Вот она. – Слепец указал на купола и кресты храма.
Догадавшись, о чем подумал Кудеяр, усмехнулся:
- Слепота – не тьма смертная. Свет от очей уходит, да пред душой ярче солнца раскрывается. Прожил я много, повидал мир, набрал его стокмо в себя, что познавать могу незрячим. К чему очи-то мне? Сейчас к игумену пройдем, к преподобному Корнилию. Полагаю послушание твое будет вельми кратким, не семь лет, яко устав обязывает, ибо житие твое было хоть и далеко от иноческого, но не людское и не монашеское дело знать сроки-времена, душа твоя вижу молитвенна о всех кого повстречал, кого встретишь. Да и ищут тебя дети тьмы – кромешники царевы, а мы не смеем предавать тебя в их нечистые руки.
Тоже сказал Кудеяру и преподобный Корнилий, ждавший их в пещерном храме:
- Пусть не ищут тебя средь живых под именем… - задумался было, но слепой схимник подсказал – никаким. Верно, никаким. Твое имя теперича Илья. Всю свою жизнь отныне вспоминай в молитвах, переживи ее заново. Затворившись в пещере, хочешь стой на коленях, хошь ходи пред ними. Токмо помни – не круги наматывай, а поднимайся, яко по лестнице, с каждым шагом в вере своей, дабы во тьме пещерной  узреть свою душу и души других, молитвами искупления и прощения просить за себя и за всех. Видишь слепца нашего? – Указал игумен на схимника. – Принял он имя Ионы, бывшего священника из Юрьева, который, почитай сотню лет назад основал нашу пещерную церковь Успения Богородицы. Трудные были тогда времена. Да не тяжелее нынешних. Дух Ионы ныне пребывает в сем старце, что поручился за тебя. Это лишь плоть наша идет к смерти, а вера бессмертно. Посмотри: был Иона и есть он, пред тобой. О слезах моли сперва Господа, дабы умыться ты мог ими от греховности прежней. Иди, вырой себе пещеру, натаскай камня, укрепи ее, яко дух свой. Там и найдешь ответы в поиске покоя своего. Выбери сам свое место. Душа подскажет. Тогда и произнесешь: «Прими мя, пустыня, яко чадо свое!»
- Иди сперва за мной! – Указал ему старец Иона. Выведя в подземелья, напутствовал. – Теперича ищи место сам.
 
Долго шагал Кудеяр – Илья по лабиринтам, пока не запнулся возле ниши малоприметной. Душой почуял – оно. Рыл руками, сдирая ногти в кровь, лишнюю землю выносил, в кожушок аккуратно ссыпая. Камней набрал, стену выложил, проход узкий оставив, чтоб только протиснулся. Иона принес ему крошечные образа Спасителя и Богородицы, осмотрелся незрячими глазами, для верности посохом по стенам постучал. Доволен остался.
- Теперь, дело за тобой, сын мой, да за благостью Господа нашего. Пока молится будешь, Господь грехи твои с добрыми делами сверять начнет, али ангелам перепоручит. Коль первые перевесят, низвергнет он тебя в узилище темное. Тело твое станет чернее тины болотной, пахнуть падалью будешь. Но молитвы не забывай! Жди! Придут за тобой ангелы. Им и решать. Глядишь, кто-нибудь и поручится за тебя пред Господом, яко я пред игуменом нашим. Помни, душа должна твоя светиться, чтобы во тьме кромешной ангелы ее разглядели.
Отвели вновь в храм, переодели в монашеское, прозвучало трижды: «Отрекаешься ли мира и я же в мире по заповеди Господней?», трижды ответствовал: «Отрекаюсь!», трижды выпадали ножницы из рук преподобного Корнилия, но постриг состоялся. Был русским Юрием – Георгием, был свейским Бенгтом, был снова Юрием, был татарским Кудеяром, стал иноком Ильей.
- Покуда ты еще не растворился в Боге, лишь встаешь на этот путь. – Вновь напутствовал слепой старец. – Собери разбросанные тобой по житию камни, перебери их, пройди заново, взвешивая каждый в руке, молясь и окропляя слезами. Тверди ежечасно псалом 50-й: «Помилуй меня, Боже, по великой милости твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззаконие мое, совершенно омой меня от беззакония моего и от грехов моих очисти». Омыть тебя от грехов, да беззаконий твоих, Господь может лишь слезами. Твои слезы – слезы Господни. Плачь, плачь вседенно, всенощно, дай тебе, Бог, эти слезы. И не бойся узилища темного, если Господь тебя ввергнет по делам твоим – то не ад еще, то потемки души твоей. Ходи по ним и плачь. Помни об ангеле, верь в него, верь в то, что вернутся за тобой, что Господь не оставит. Царь Давид, чьи псалмы мы читаем, далеко не праведен был, но избран пророком в конце своем Богом. То-то! Почто? За Веру!    

Илья стал оплакивать всех – Василису, Аннушку, Соломонию, отца неведомого, друзей погибших, врагов убитых, всех, всех, кого только упомнить мог. Перебирал, как камешки, разбрасывал и снова собирал, рыдая над каждым вновь обретенным в памяти. Спускались они все к нему в пещеру, проходили пред глазами. Кто с утешением, кто с презрением или злобой. Даже в самые страшные минуты покаяния и блуждания в потемках души своей, чуял Илья, как стоит за спиной слепой схимник Иона – напоминанием ждать часа, ждать посланника Божьего. Все проносилось пред Ильей – жар любви Василисы и ее кровь пытошная, пахнущая всеми смрадами застенка, страсть любовная Аннушки и истекающая кровью разверзнутая плоть, виделись зарубленные, зарезанные им самим или ватагой. Тянулись толпой, показывая отрубленные конечности, держа в руках снесенные в бою головы, пихая перстами в пустые, выколотые стрелами глазницы, запихивая в распоротые животы вываливающиеся кишки. И несть числа им… круг за кругом, меняясь порядком, шли они – вот соглядатай, заколотый засапожным ножом на московском торгу, вот Василиса, но другая, еще страшнее, откопанная из могилы вместе с сестрой, за ними Истома кожемяка, разрубленный почти пополам, за ним незнакомая женщина со скорбным лицом, но молящаяся ему, Илье – догадался, то мать была, княгиня опальная Соломония, за ней полз младенец с синим лицом, с пуповиной, обмотанной вокруг шеи, тот, которого не смогла родить Аннушка и вновь опричники заколотые, стражник, пронзенный стрелой на Печорской дороге, сама Аннушка в окровавленной до пят рубахе, тянушая к нему руки за спасением… и круговерть продолжалась. Илья плакал и плакал, слезы застилали ему глаза, но видел всех отчетливо, как наяву. Вновь и вновь перебирал камешки в молитвах, и от злобствующих приходило, наконец, прощение. Они теперь просили, его заступничества пред Богом. От слез печали пришел к слезам радости и благодарности Господу, что позволил ему это. Так слезы омыли Илью от грехов. Услышал за спиной голос не призрака, но человека:
- Вижу, что пламень твоей свечи боле не мечется. Нет в огне души твоей волнения. Одна тишина и покой пребывают, нет страстей и метаний. Теперь и схиму принять пора, дабы полностью раствориться в Боге!
Так исчез навсегда разбойный атаман Кудеяр. Кем он стал можно лишь догадываться. Принимающих схиму нарекали именем на ту же букву, что и при постриге, т.е. «И». Остались после него лишь легенды, сказы, песни народные… да память государева. 

Ездил на Москву каждую зиму с рыбным обозом новгородец Федотка Емельянов сын. Был он просольным рыбником. Жил себе, не тужил, рыбу ловил, солил, да продавал. Амбар имел солидный на Ильинском берегу, коль с горы к Волхову спускаться по правой стороны, промеж соседских амбаров Андрея Горшкова и Юрки Опахалова, супротив амбара огородника Якова. И в Новгороде торговля шла неплохо, да на Москве торг был удачнее. Сродственник там обретался, тоже Федотом звали. Да не где-нибудь в торговых рядах, на самой царской кухне иль близ нее. А за отпуском припасов кто присматривал? Князь Афанасий Долгой-Вяземский – любимчик царский, по новому опричному обустройству самим царем келарем назначенный. Не в поварах сродственник состоял вестимо, но в истопниках. И то дело. Шепнет кому надо, лишнюю деньгу другую сунет, и товар Федоткин прям к столу царскому идет. Врал сродственник, наверно, но для торга прибыток главное, а не куда товар отправится. Хоть в яму выгребную, хоть царю на стол. Хотя, напраслину о своем товаре Федотка возводить и не мыслил. Самолично отбирал. Тут и щуки были и язи, окуни с карасями, все, чем богаты новгородские озера и реки. Вот собрался в очередной раз ехать, а тут женка Пелагея, словно что учуяла, в рев, в ногах валялась, мол, не езди, сгинешь на Москве. Дура баба, что с нее возьмешь! Замахнулся вожжами для острастки, бить-то жену не бил, ну если не много, когда случалось перепить после удачного торга. Да и то не сильно. Плюнул в ее сторону, на сани вскочил, на купола Св. Софии перекрестился, шапку заранее сорвав, да и хлестнул лошаденку посильнее. С досады на глупость бабью.
До Москвы добрался, со сродственником сговорился, все чин чином. Товар отдал, прибыток получил, с кем надо поделившись, да постоял с тезкой, поговорил о том, о сем,  житье новгородское вспоминали. И дернул же черт, о Кудеяре-разбойнике обмолвится. Слухи, мол, ходят, усадьбу, что кому-то из ближних людей князя Вяземского самим царем пожалована была, спалил вор дотла, опричников перебил, да ушел, как сквозь землю провалился. Сыск учиненный ничего не дал.
- Верно! – Подтвердил сродственник. – Была беда такая. Сказывают, в ваших местах, - словно сам-то не новгородцем был, - где-то хоронится. Не слыхал где? Не говорят ничего на Торговой стороне?
- Нет! Не слыхал. – Сокрушенно покачал головой Федотка. – Кабы что… рази стал скрывать-то, донес в миг кому надобно, да хоть тебе. Ты ж вона где обитаешь. Мочно сказать в палатах царских.
- Да уж… - Важно кивнул сродственник.
 И промолчать бы дальше Федотке, попрощаться по-братски, по-христиански, да в обратный путь тронуться, на печку, под бочок к своей Пелагее Семеновне, ан бес дальше путал, ляпнул, правда, голос до шепота понизив:
- А правду люди давно сказывали, что Кудеяр тот старшим сводным братом нашему государю доводится? Мол от великого князя Василия бывшая жена сосланная в монастырь княгиня Соломония родила? Дескать… - Договорить не успел, сродственник отскочил от него, как от ладана черт, закрестился, забормотал:
- Ишь чего удумал! Проваливай подобру-поздорову. – И исчез тот же в переходах кухонных.
Нацепил на голову Федотка свой треух заячий, да побрел на выход несолоно хлебавши. Только и пяти шагов ступить не успел, как подхватили его под локотки, да за шкирку, и в подземелье пытошное сволокли.
Позже, Федор Басманов, самолично расспрос Федотке Емельянову сыну учинивший, доносил государю:
- Взяли рыбника новгородского. Вновь слухи о Кудеяре, яко брате твоем старшем сводном, государь, и матери его Соломонии бродят.
Иоанн заерзал на троне. Сколь уж лет не дает покоя мысль о том, что мог быть еще один сын у князя Василия Ивановича. Да не просто сын, а старший… Хоть и в опалу вверг отец Иоанновский прежнюю жену Сабурову, но слухи, слухи, будь они неладны… так не токмо престол, так и Русь – Иерусалим новый зашататься может. Ловят, ищут этого треклятого Кудеяра - самозванца, а он словно дым исчезает. Никакие розыски не дают толку. А слухи живут… Новгород проклятый, бунта жаждущий, все плодит и плодит. Погоди, ужо сочтемся! Опричное войско сравняем с земским, тогда и почнем крамолу жечь повсюду и всерьез.
-Что сказывал в речах расспросных? – Стараясь казаться спокойным, спросил Иоанн.
- Сказки старые. Боле ничего. Помер под пыткой. Уже псам скормили. Немцев, что из Юрьева вывели, расспросить надобно будет, когда на Москву придут. Бают, они последние, кто вора видел под Псковом. Повстречались на дороге к Печерам. Перебили охрану малочисленную, немцев самих не тронули. Воевода псковский после с их слов донес. То ли в Ливонию ватага воровская направилась, то ли куда еще…
- Немцев под расспрос. Но смотри, Федор, - царь погрозил опричнику скрюченным пальцем, - не переусердствуй. Не твоему отцу я дело сие вручил, тебе. Надобно из ливонских немцев верных людей набрать, хочу всю Ливонию – землю пращуров своих отвоевать, оторвать у поляков и шведов, дабы и притязать не могли, а орден их загнать подале, в самый медвежий угол. Без верных слуг из их числа тут не обойтись. В прочем – сыск, сыск, сыск! Достаньте этого Кудеяра. И не приступайте к нему без нас. Аз буду расспросы вести! Понял?
- Да, государь. – Склонился Басманов в поклоне нижайшем.

Так Пелагея Семенова дочь и не дождалась своего мужа Федотку. Погоревала, поплакала, в храм помногу раз ходила, молила и Господа и Богородицу о спасении души пропавшего мужа. Годы шли, Федотка, как сквозь землю провалился. После, чрез знакомого писаря, от владыки новгородского бумагу ей справили, что отныне Пелагея вдова. Не горевать же до конца дней своих в одиночестве. Тут и Яшка огородник, чей амбар супротив мужнего стоял, подвернулся кстати. Поженились по-быстрому, а амбар Федоткин на Ильинском берегу продали митрополичьему крестьянину отъезжему купчине Михайле Леонтьеву сыну за полпята рубли , за что купец Михайло заплатил пошлину в государеву казну четыре алтына и три деньги. У купчей той сидели Третьяк Иванов сын Русской да Корнил Ефимов. Писал же Яковец Иванов.