Раздел IX. Дно ада

Владимир Короткевич
Начало: "Слово двух свидетелей" http://www.proza.ru/2014/07/10/946 

 Предыдущая часть: " Раздел VIII. палач " http://www.proza.ru/2014/07/23/1328      

                Короткевич В.С. (26 ноября 1930 — 25 июля 1984)

                РАЗДЕЛ   ІХ.   Дно ада

                (Евангелие от Иуды)
                (перевод с белорусского языка)


                Памыслі, мог я без вачэй вільготных
                На твар зямны глядзець, на воблік той,
                Так звернуты, што плач вачэй гаротны
                Між ягадзіц каціўся баразной?!
                Дантэ


                Дзе ты, бяда, радзілася,
                Што за мяне ўчапілася?

                Песня


Они стояли в большом судном зале, только теперь не возле дверей, а рядом с возвышением, на котором возвышался стол. Никого больше сегодня в зале не было: слишком важное было дело, чтобы допустить кого-то из посторонних, пусть себе и богатых людей.

Только эти тринадцать с трепещущими отблесками пламени на лицах (перед ними стояла жаровня, и от ее огня, казалось, были розовыми хитоны из мешковины и кровавыми лица). И еще стража (латы их от отблесков наливались краснотой, дрожали и как будто плавились). И еще палач со скрещенными на груди, голыми па локоть руками у дверей в пыточную.

И еще, высоко за столом, весь большой городенский синедрион. Войт Жаба от замкового и магистратского суда, один в двух ипостасях; Юстын и советники — от магистрата, радецкого и лавничьего судов; Болванович с четырьмя безликими попами и Лотр с Комаром и Босяцким — от суда духовного.

Иосия показал глазами Братчику на конец дыбы. Чтобы более длинным был рычаг, конец этот выдвинули в отверстие у дверей пыточной: правосудие напомнило подсудимым, что оно такое, намекнуло, какое оно, приподняло с настоящего своего облика краешек представительной и красивой маски.

Плутовское Юрасево лицо искривилось. Он вздохнул.

— Зал человековедения, — прошептал иудей.

Братчик невесело улыбнулся.

— Тут признаются в том, чего не делали, — сказал Иосия.

— Ну, это не новость, — одними губами сказал Братчик.

Упал удар молота.

— Так вот, — сказал Лотр. — Что заставило вас, омерзительные еретики, имя Христа, Господа Бога нашего, и апостолов его себе приписать и присвоить?

— Мы лицедеи, — с уксусной улыбкой сказал лысый Мирон Жернокрут. — Правдивее, я лицедей. Их я просто взял в друзья. Остальные, бывшие мои друзья, выгнали меня.

— Вместе с фургоном? — спросил Босяцкий.

Молчание.

— Хорошо, — сказал Лотр. — А что заставило вас, несчастные, пойти с ним? Ну, вот хотя бы ты, мордастый? Как тебя?..

Молодой беловатый мордач испугано заморгал глазами.

— Хлеб.

Синедрион даже не переглянулся. Но каждому словно стукнуло в сердце. Эти дни... Суд над мышами... Побои хлебника... Сегодняшняя анафема... Побоище на Ростани... Возможно, сговор... Общее недовольство... И тут еще эти.

— Хлеб? — с особенной значительностью спросил Комар.

У Братчика что-что словно застонало, замерло внутри. Сначала Пархвер показал им тайну Железного Волка, которая, возможно, могла спасти короля от покушения. Теперь им задали этот вопрос. Он понял, что спасения нет, и что знает это он один.

Юрась покосился на остальных. Зрелище, конечно, не из лучших. Мешковина, кожаные поршни, спутанные волосы. Морды людей, которые добывают ежедневный ломоть хлеба плутовством и обманом.

— Жернокрут врёт, — сказал он. — Все они пристали ко мне. Мы, конечно, немного плутовали, но мы не сделали ничего плохого. И даже если мы сделали неизвестное нам преступление — ответ мой.

Лотр смотрел на него внимательно. Высокий, очень хорошо сбитый, волосы золотые, а лицо какое-то смешное: густые брови, глаза неестественно большие и прозрачные, облик мятый. Черт знает, что за человек.

— Ты кто? Откуда?

— Юрась Братчик с Пьяного Двора. Селение Пьяный Двор.

— Проследи там, — сказал Лотр господину земскому писарю.

Писарь зашелестел огромными листами кожаной книги. Это был «Большой чертеж Княжества». Кардинал смотрел в глаза человеку. Глаза не мигали. Напротив, Лотр внезапно почувствовал, что из них что-то как будто льется и смягчает его гнев и его твердую решительность. Не могло быть сомнения — этот запыленный проходимец, этот плут, который торгует собственным плутовством, будто бы делал его, кардинала, добрейшим.

Лотр отвел глаза.

— Нет такого селения Пьяный Двор, — испуганно сказал писарь.

— Ну? — спросил Лотр.

— Правильно. Нет. Теперь его нет. И жителей нет, — сказал Юрась.

— Ну-ну, — вспыхнул Комар. — Ты тут на наших душах не играй. Татары, или кто, побили?

— Татары, только не обрезанные. Не раскосые. Не в чалмах.

Босяцкий сузил глаза.

— Ясно. Не крути. Почему нет ни на чертеже, ни в писарских книгах?

— И не могло быть.

«Ясно, — подумал Юстын. — Пошли, по-видимому, в лес, расчистили место, да и жили. А потом появились... татары... и побили. За что? А Бог его знает за что. Может, от поборов убежали люди? А может, сектанты. Веру свою еретическую спасали. И за то и за другое выбить могли».

— Беглые? — спросил Болванович. — Свободные пахари лесов?

— Не могу уверенно утверждать, — сказал с улыбкой Братчик. — Мне было семь лет. Я вырос на гнойной куче, а возмужал средь волков.

— Да, — сказал Лотр. — Ты говоришь не как простолюдин. Читать умеешь?

— Умею.

— Распустили гадов, — буркнул Жаба.

— Где учили?

— В коллегиуме.

«Ясно, — опять подумал Юстын. — Родителей, по-видимому, убили, а ребенка отдали в Божий дом, а потом, когда увидели, что не сдох, взяли в коллегиум».

Он думал так, но ручаться ни за что не мог. Могло быть так, а могло быть и так, что проходимец врёт. Может, и совсем того Пьяного Двора не было, а это — королевский преступник или вообще отродье ада.

— В каком коллегиуме?

— Я школяр Мирского коллегиума...

— Коллега! — взревел Жаба. — «Evoe, rex Juppiter...»(1)

Лотр покосился на него. Жаба смолк. Бурмистр Юстын видел, что все, кроме него и писаря, смотрят школяру в глаза. Он не смотрел. Так ему было легче.

Писарь листал другую книгу.

— Нет такого школяра, — сказал он. — Ни в Мире и ни во всех коллегиумах, приходских школах, бурсах, церковных и других школах нет такого школяра.

— Да, — сказал Братчик. — Теперь нет. Я бывший мирский школяр.

Писарь работал как машина:

— И среди тех, что закончили и получили...

— Меня выгнали из коллегиума.

Удивительно, Юстын физически чувствовал, что этот неизвестный врет. Может потому, что не смотрел ему в глаза. И ему было удивительно еще и то, что верят этому бродяге все остальные.

— За что выгнали? — проснулся епископ Комар.

— За терпимость, сочувствие и... сомнения в вере.

Юстына даже передернуло. Верят и допрашивать не будут. Верят, что ты из Пьяного Двора, что ты школяр. Но что же ты это сейчас сказал? Как с луны упал, дурачина. Расписался в самом страшном преступлении. Пусть бы тут был папа, Лютер, все отцы всех церквей — для всех них нет ничего худшего за это. Теперь конец. И как он следит за лицами всех.

— Иноверцам, наверное, сочувствовал? — спросил Лотр.

Юрась все молчал. Смотрел в глаза людям за столом. Одна ненависть была в них. Одно непринятие. Братчик отвел глаза. Надеяться не было на что.

— В чем сомневался?

— В святости Лота, господин Лотр. Я читал... Я довольно хорошо знаю эту историю. Ангелы напрасно заступились за своего друга. Не надо было поливать нечестивые города огнем. Недостойно было спасать единственного праведника. Едва он избежал опасности, как учинил еще худшее. Повсюду одна дрянь. Медленно живут и изменяются люди. Тяжело жить среди них и умирать. Но что сделаешь? Свободны мы появиться в этом мире и в это время, но не свободны выскочить из них. Каждого зовет в   с в о ё   в р е м я  земля.

— Что-то такое странное ты влагаешь в уши наши, — елейно сказал Босяцкий. — Ни хрена не понять... Ну?

— Ну, я и пошел по земле... Без надежды, но чтобы знать все и жить, как все. Ни мне, ни им и ни вам совершенно ничего не поможет. Счастье не появится преждевременно. Но остается любопытство, ради какого мы... ну, как бы это вам сказать... являемся в этот мир, когда... наш Бог ведет нас в него.

«Поверили всякому, даже самому темному слову, — подумал Юстын. — Что за сила? Других уже пытали и проверяли бы. А тут... Но ничего, костер ему не миновать».

Молчание висело над головами. Все смутно чувствовали какую-то неловкость.

— Гм, — сказал Лотр. — Ну, а ты откуда, иудей? Ты кто?

Иудей попробовал выпрямиться, но ему это плохо удалось. Развел узкими ладонями. Настороженно и сурово смотрел на людей за столом. Потянулся было пальцем к виску, но уронил руку.

— Ну, что вам сказать? Ну, меня выгнали-таки со Слонимского кагала. Я Иосия бен Раввуни. И отец у меня был бен Раввуни. И дед. Дьявол... простите, судьба пригнала прадеда моего деда сюда. Сначала из Испании пошли мавры... Потом ему пришлось убегать и из Мальорки. Кому охота быть чуэтом? (2) Потом был Тироль и была резня... Потом резня уже была всюду. И отовсюду бежали сюда, ведь тут было пристанище. Кто знает, долгим ли оно будет?

Доминиканец улыбнулся. Братчик заметил это и перевел взгляд с него на иудея, неизвестную повесть которого он слушал с ужасом, сочувствием и отвращением.

— Я был в Испании, — сказал Босяцкий.

Раввуни смотрел на него и чувствовал, как ужас бежит у него от лопаток к самому тому месту, где, как утверждал попа Сикст, у всех его соплеменников находится хвост. Никто лучше, чем Раввуни, не знал, как мало почвы под этой гипотезой. Но необоснованность и неверность в этом случае можно было бы доказать, только вся жизнь ходя без штанов. И не одному ему.

А этого не разрешило бы ни одно цивилизованное правительство, ни один совет.

И потому он холодел. Ему не раз уже приходилось видеть такие глаза. Пусть даже не самому. Пусть памятью пращура. Вот они появились и тут. Насколько легче было жить среди наполовину языческого народа.

Но он был выносливый и цепкий, как держидерево на скале. И потому он не закричал, а, впервые за все время, улыбнулся. И тут открылись зубы такой слепящей белизны, что бурмистр Юстын улыбнулся в ответ.

— Приятно слышать, что вы побывали в таком путешествии, — сказал иезуиту Раввуни. — Сколько вы ехали оттуда?

— Два месяца.

— Ну вот. А мне на это понадобилось почти два века. Можете-таки мне поверить.

— У меня в Испании был один друг, — улыбнулся Босяцкий.

— Только один? — неожиданно для себя самого спросил Богдан Роскаш.

— Он один стоил тысяч, — и монах опять улыбнулся, потому что вспомнил советы этого друга насчет народа белоруской земли, который увяз в язычестве, поныне держит идолов и слово и больше, чем в Христа, верит в Матерь Божью (3) (хотя всем конечно известно, что ее единственная заслуга была родить Богочеловека), какой весь засорен ересью. Вспомнил он и другие советы великого друга. Насчет э т и х, каким по недостатку ревности Божьей и бдения о его величии дали тут приют. Вспомнил он и советы о ведьмах и колдунах.

И потому, что всему этому оставалось жить недолго, и потому, что этих-то уже завтра возведут на костер, каплану стала легче, и он улыбнулся еще. На этот раз иудею, Роскашу и Юрасю.

— Этот друг говорил мне, что когда еретики, вроде этого школяра, пустили таких, как ты, сюда — над головами пришельцев вились совы.

Раввуни также понимал, что завтрашнего пламени не миновать.

— Вряд или. Никто не разводит сов. Мы — также.

— Эта неправда, монах, — сказал Братчик. — Я знаю. Человек, который был при этом, все записал. Я читал его записи. Эта правдивая книга. Книга жизни. Больше никто не записал бы так.

Иудей опять улыбнулся белозубою улыбкой. Рыцарь Иисуса посмотрел на него и вдруг спросил:

— Это правда, что вы взяли от древних ибериев (4) омерзительное и противное Богу обыкновение полоскать свои зубы мочой и потому — вот хотя бы у тебя — они такие белые?

— У меня они тоже белые, — сказал Братчик. — И у многих здесь, кто здоровый.

Но его никто не слушал.

— Ну? — спросил доминиканец.

— Откуда это известно? — спросил Иосия.

— Катулл, хотя был поганец, и книги его жгут, донес до нас это сведение: «Чем хвалишься, кроличье отродье, ты, кельтибер гадкий, тем оскалом зубов, которые ты мочой моешь?» И еще: «И кто из тех кельтиберов самый белозубый, тот, значит, и мочу хлебал усерднее всех».

— Это гадко, — вдруг сказал Юстын.

— Конечно, гадко, — согласился Жаба.

— Это противно, — сказал Юстын.

— Ну? — спросил Флориан.

— Возможно, — сказал Раввуни. — Я вот все время смотрю на вас. У вас зубы еще белее моих... И вы были в Испании.

По залу прокатился краткий хохот. И умолк. И только тут все заметили, что у монаха действительно белые, но острые, как у собаки, зубы. Никто как-то раньше не замечал, потому что он вечно улыбался, но только одними губами.

— Это мерзко, наконец, — возвысил голос Юстын. — Я запрещаю это. Пусть огонь, лишь бы не плевать на костер. Зверь рвет врага на куски, но не бесчестит его. И чего стоит воин, который занимается тем, что позорит и поносит противника? Что бы вы сказали о битве, где обе стороны вместо того, чтобы биться, воздвигают поклепы один на другого?

— Вы что? — искренне удивился монах.

— Мне опостылело. Я христианин и, как христианин, забочусь о вере и также не люблю людей, которые распяли моего Бога. Но то, что вы говорите — клевета. Этот ваш писака, во-первых, не видел ни одного иудея. Он просто бесчестил счастливого соперника в любви. Не знаю, хлебали ли кельтиберы мочу, — пусть это будет на его совести. Если это не так — он просто врун, как все писаки. А вы — хуже его. Вы — клеветник. В то время во всей Иберии не было ни одного иудея. Никто не требует, чтобы две армии клеветали одна на одну. Их дело — биться... Говори дальше, иудей.

Суровое, несмотря на развращенность, изрубленное шрамами, отмеченное всеми пороками Юстыново лицо было в этот момент страшным. Из-под подстриженных в скобку волос углями горели глаза. И вдруг из него словно кто-то выпустил воздух. Он сел и безнадежно махнул рукою:

— А-а, что там. Все равно.

С этой минуты бурмистр словно увял и до самого конца уже не проявлял никакого интереса к тому, что происходило в зале.

Босяцкий с недоумением взглянул на Лотра. Тот пожал плечами, — ничего, мол, глупость, бывает — и покрутил пальцам у лба.

— Так за что тебя выгнали? — спросил Лотр.

— Странный вопрос. За что выгоняют людей? За то же, за что и его, Братчика.

— Расскажи поподробнее.
 
                Рассказ Иосия Бен Раввуни

 
— Гм, мое дело началось два года тому назад, на еврейский праздник Рабигул Ахир. Именно тогда я начал хотя немного понимать все книги. И как раз тогда в общине появился откупщик Шамоэл. Видели бы вы его глаза. Это был... Ну... Мне недостаточно слов... Ну, волк... Ну, Олоферн... Ну, Сеннахирим... Он был для иудеев хуже всех самых страшных врагов. И не было свободы Божьей, чтобы он сдох, как... ассириянин... Начался ад... Общинный сбор вырос так, что нам не было, как жить, и весь он попал в эти руки... Видели бы вы эти руки! Жирные, в шерсти, все в браслетах... И с ним была треть общины, а остальные не имели куска солёной рыбы. Он разорил и всю окрестность, нечистый пес. Он и остальные его люди богатели. И когда раньше я думал, проходя через кладбище, что тут лежат самые лучшие гои, то теперь я понял, что враг — он, ведь он точит... изнутри... Ведь он филистимлянин... Ведь он враг иудею и вообще человеку. Как вы. Мне надо было бы молчать, но глупый Иосия не молчал, и вот его выгнали, и он был вне закона для своих, и чужим, подозрительным, для других... Мне надо было бы молчать. Но я встал и стал кричать на него, и поносить... и разоблачать его, как Иеремия... Горе мне! Первый раз я кричал на его в прошлом июле, на пост разрушения храма. Я кричал, что таких, как он, не должна носить земля, что он — покивание головой для других. А он и его блюдолизы смеялись. А наш раввин укорял меня.

(Он еще немного выпрямился. И тут всем стало ясно, что в этом хилом теле горит могучий дух древних пророков. Горит даже за трусостью. Руки эти не могли ударить, но нельзя было погасить это пламя.)

И потом я разоблачал его на Хамишо. Я плевал в его сторону и говорил, что он грабит своих. Я плевал в его сторону, а они все плевали в мою сторону. И мне бы... молчать... Но я забыл судьбу пророков и то, что их всегда побивали каменьями. И я разоблачал его на говенье Хедали и кричал, что Израиль стал раб и сделался добычею этой чумы и его, Шамоэла, надо побить каменьями, ведь мужики из-за него сетуют на нас и страна этот может сделаться для нас страной мрака. И раввин наложил на меня покаяние, а те поносили меня, а другие упрекали меня, хотя не имели куска хлеба... И потом я, думая, что пробудится стыд у народа моего, разоблачал Шамоэла на первые дни... кучек. Я говорил, что у него лоб блудницы и он осквернил... землю и что он истребитель народа... А он сидел и звенел браслетами на жирных руках, и на меня наложили второе покаяние, и бранили меня, а бедные от меня отступились... Паршивые овцы! Боязливые животные!.. А я читал книги и понимал, что так не должно быть, а раз есть, то книги врут, а раз книги врут, то зачем они? И не может слово правды не дойти, хотя... до сих пор после каждого такого слова он с двойной жадностью жрал людей. И я разоблачал его на говенье Эстер и на Пурим. И я кричал, что поразят его лев и барс, а он сказал, что они тут не водятся. И я кричал на него и всех, кто с ним, что они, как откормленные кони, гогочут на жену другого, и это была правда. И кричал, что все они погубители Израиля и что из-за них наказание падет на всех. И кричал я, что раввин — осел и птицелов нечестивый и переступил всякую меру во зле, как все они, и что дома их полны обмана и потому сами они тучные и жирные и справедливому делу нищих не дают суда. И не стыдятся они, и не краснеют, делая мерзость. И кадят Ваалу, который есть — деньги... И они хотели побить меня каменьями, а народ разводил руками и плевался. Горе мне, мать моя, зачем ты родила меня человеком!.. Никому не давал я в рост, и мне никто не давал в рост, а все проклинают меня! И перед самым пейсахом они отлучили меня от общины и выбросили из кагала. Но я... не хотел идти и говорил, что идти надо  и м,   ведь они все — пастыри, которые губят овец своих, сосуды ненужные. И тогда они выбросили меня, и бедные не заступились за меня... И теперь каждый мог убить меня и не отвечать.

Раввуни прикрыл глаза рукой. Стоял, как живая статуя отчаянья и ярости. И даже тем, которые никогда и не были людьми, стало не по себе.

— Расскажи подробно про свою жизнь от изгнания и к этому дню, — сказал Комар. — Они правильно сделали, что выгнали тебя. Мы бы сделали то же самое... Расскажи, какими новыми преступлениями ты подтвердил справедливость приговора.

Но иудей ничего не сказал и только жалостно оглянулся. Бешеный порыв прорицания прошел, и он теперь не знал, что и как ему говорить. Только что речь его лилась водопадом, только иногда запинаясь на отдельных словах, как течение на отдельных камнях. А теперь он с трудом искал эти слова, разговаривая больше руками, чем губами. Так бывает, когда у поэта проходит вдохновение. Только что был титан, и вот уже маленький, почти достойный жалости человечек.

— Я... гм... Ну, они таки схватили меня... и... дотянули до... Я хочу, простите, чтобы вы поняли... меня... Я очень скверно знаю... белорусский язык...

— Может, ты будешь говорить на какой-то другом? — спросил представительный Лотр.

— Я знаю свой... Знаю древний... Знаю испанский... Простите... Из этих — лучше за все древний.

Судьи переглянулись.

— Это зачем? — спросил Босяцкий.

— А зачем вам латынь? — спросил вдруг Братчик. — Да и вам не повредило бы знать древний, раз на ней написана Библия. Я вот не знаю и жалею. Надо знать все, раз мы люди... Как-то у нас это не продумали...

— Плевал я на все это, — нахмурил грозные брови Комар. — Я знаю идентичную Библию, и греческую, и Библию на вульгате...

— И потом, — перебил его каплан, — человеку неподготовленному, человеку, который не прошел всех степеней знаний, не подобает самому, без руки указующей, чести Библию, ниже Евангелие, чтобы не повредиться в разуме... Ты будешь что-нибудь говорить, иудей?

Братчик вздохнул:

— Вы видите, он сбивается. Он растерялся. Он не может. Остальное я знаю, как и он... Возможно, я мог бы рассказать?

— Говори, — сказал Болванович.

Юра потер лоб.

 
                Повествование Юрася Братчика

 

— Из Мира я пришел в Слоним. Мне пришлось много блуждать до этого, и голодать, и ночевать Бог знает где. Я никогда не думал, что мне будет так тяжело. Лет за двести... по-видимому... было легче. В Слоним я пришел под вечер. Там кругом густые и очень красивые леса, а между ними, на холмах, удивительно уютный городок. Я шел и думал, где мне ночевать и сколько еще бесприютных ночей меня ждет.

Дорога моя шла через подворье старой Слонимской синагоги. Вы знаете, где она. Высокая каменная стена, а за ним куб из дикого камня под острой крышей... Сам не знаю почему, но я остановился напротив входа на подворье синагоги, там, где стоят две каменные женщины.

— Какие женщины? — спросил Жаба.

— Каменные. Если господин магнат не был там — могу объяснить. Король Жикгимонт вывез их из Германии и, не знаю, во время какого путешествия, приказал поставить их в Слониме, на знак того, что хотя и очень старая слонимская община, но в вере она — слепая. Одна женщина, с факелом в руке, Костел. Вторая, с повязкой на глазах, Синагога, ведь лишена она света и блуждает во тьме.

— Почему ты улыбаешься? — спросил Жаба.

— Да так, я подумал, что и в самых темных душах неосознанно живет справедливость... Так вот, все эти очень высокие думы были непонятны людям. Никто не мог понять, почему поставили на пересечении улиц двух девок и чего одна светит другой, когда та играет в жмурки. Какие-то люди, по-видимому, рачители о чистоте нравов, отбили им носы, ведь женщины были почти голые... Другие, по-видимому, рыцари плоти, хотели, наверняка, убедиться, что женщины каменные, и оставили кое-где следы своих лап... А остальные нанесли под камни, на которых стояли женщины, кучу сора.

Я стоял и думал, куда мне идти, когда увидел, что в воротах подворья синагоги что-то кишит. Потом оттуда вывалилось человек пятнадцать его соплеменников. Они были очень богато одетые. Лисьи плащи, длинные, из дорогого сукна... халаты, или как их там... На головах — желтые с золотом большие повязки. На руках — браслеты из витого серебра и золота. Остальные — их было много, и они были в более темных одеждах — стояли на улице и на подворье и молчали. А эти тянули вот его... Но Бог ты мой, что это были за морды! Ноздри наружу и трепещут, руки жирные, глаза и веки красные от гнева. А один, самый здоровенный, а по виду не иудей, а кузнец и бандюга с большой дороги, кричал: «Начальника в народе твоём злословил! Бейте его каменьями!» Но люди только поднимали вверх руки.

— Шамоэл ослоподобный, — грустно сказал Раввуни.

Никто его, Раввуни, не бил. Наверное, не хотел. Но никто и не заступался. Ни одна душа.

— Что делать вне общины? — бормотал иудей. — Умирать? Они боялись. И все же они свиньи. Они же также — община.

Они подтянули вот его к воротам, но тут он вцепился за столбы, как «дед» за волосы, и хотя они были ужасно жирные и здоровые — они ничего не могли сделать с ним одним. Ведь они мешали друг другу, а он, такой цепкий, схватился за столбы, как самшит дерево в трещину скалы. Признаться, я сразу одобрил его, и он мне этим понравился. Всегда приятно, когда один мужественно держится против многих... Я немного понимаю местную речь и услышал...

— Злодеи вы! — кричал он. — Чтобы вы редькой росли, и чтобы эта бедная ваша задница болталась в воздухе.

Они пыхтели, и сопели, и возились, как ежи, а я следил за ними. Мне не куда спешить и не куда идти. В этом уютном городе для меня не было места.

Они толклись, но ничего не могли сделать с ним. Он держался и кричал:

— У всех разбойников на земле один язык! Его таки вы... но, его таки вы знаете! Что бы сказали ваши покойники, ваши богобоязненные бабушки, ваши набожные предки?! Они перекрутились бы в гробах... задом к Иерусалиму, какой вы продали! Зачем вам список Господа Бога — у вас списки награбленного.

И тут чей-то пинок выбил, наконец, его из ворот. Он полетел и шлепнулся в пыль. А потом вскочил и начал такую яростную Иеремиаду, какому мне никогда не приходилось видеть и слышать:

— Гогочете вы над падением народа своего, как кони! Шакалы вы! Чтобы вам прижиматься к навозу, чтобы ваша кожа стала сухая, как дерево! Уши у вас необрезанные, в гробах вы услышите; сами свиньи и свиней жрёте, и мерзостное варево в горшках ваших.

И вдруг так закричал, что меня даже разобрал смех:

— Босяки-и! Тьфу на вас! Тьфу!

Он бросал в них пригоршнями пыли и плакал от бессилия, ведь это им было, как и слова, — о стенку горох. Тогда я подумал, что его и действительно могут побить каменьями и это будет плохо. Я подошел и сказал ему: «Пойдем, братец».

— Он сказал мне: «Пойдем, братец», — пробормотал Иосия. — И я пошел. А что мне еще оставалось делать?

— Мы пошли уже вдвоём. В Слониме нам оставаться нельзя было. Раввуни был прав: Бог словно отобрал у этого Шамоэла ум. Он хватал, как волк, за живое. После мы узнали, что мужики убили его и двух его союзников и еще двоих невиновных.

— Ты знаешь, что он заплатил долг Слонимского войта и получил за это право выбивать недоимки из его мужиков? Что он действовал законно, как об этом говорит право княжества? — спросил Жаба.

— Он выбивал... И кто там считал, сколько он выбивал? — сказал Раввуни. — Я предупреждал его, но он не послушался. Жаль невиновных... Но, как не считать их, мужики сделали святое дело, убив его. Потому что выбил он вдвое больше, чем заплатил. И если откупщики будут и дальше разбойничать — будет не убийство, а бунт. Перебьют не только откупщиков — иудеев, белорусов и немцев. Будут бить и вас (5).

— Но-но, — сказал Комар. — Поближе к делу.

— Мы боялись оставаться в Слониме. Боялись людей Шамоэла и боялись мещан. И все же я чувствовал себя таким сильным, каким никогда до этого не был. Скверно одному, и лучше, когда есть рядом хоть кто-то похожий.

— Один из людей меня подобрал, — сказал иудей. — И к нему я приклеился. Иначе — смерть. У синагог меня встретили бы каменьями. У чужих порогов — недоразумением.

— Так, может быть, ты говорил? — спросил Босяцкий.

— Не слушайте его. Он говорит глупость. Ему тяжело говорить, и потому он говорит чушь. Не к чему ему было клеиться. Я же такой же изгнанник, как и он. Я также утратил свое племя... И что это за мир, где одни изгнанники чего-то стоят?

Так вот, мы спешили оставить между собой и Слонимом как можно больше стадий. Я радовался, что я не один, и силы моей прибыли.

— Т-так, — сказал Босяцкий. — Вот как, значит, ты приобрел своего первого апостола, «Хрис-тос».

— Под вечер мы пришли с ним на берег Бездонного озера под Слонимом и тут решили ночевать. Голодными, ведь я не надеялся на то, что что-нибудь поймаю своей самодельной удочкой. Озеро было все прозрачно-красное, гладкое, как зеркало. И леса кругом его были также зелено-оранжевые.

— Что это он говорит? — спросил Жаба.

— Н-не знаю, — пожал плечами Болванович(6).

— Мы сели на единственном голом холме, который зарос длинной, как косы, травой. Это, по-видимому, был какой-то могильник, ведь кое-где, продрав земную шкуру, торчали из земли острые камни. Как пирамиды. Только узкие у земли и длинные, почти в человеческий рост. То прямые, а то и наклоненные. Одни с тремя боками, а другие и с четырьмя, как крыша четырехугольной башни.

— Я знаю этот могильник, — ощерился Комар. — Это проклятое место. Этот могильник языческих великанов, оборотней, вурдалаков. Христианину грех даже смотреть на него и сродни тому, как душу погубить, — сидеть там... Запиши и этот их проступок, писарь (7).

— Не знаю. Нам было там хорошо и спокойно. Закат. Красное озеро. Древние камни. Мошкара толчет мак.

Мы развели костер. Я взял нить и крючок и двинулся к берегу, чтобы поймать что-нибудь. Но как только я подошел к воде, я услышал, что от озера летит густая перебранка, которая оскверняла и озеро, и могилы, и этот покой.

...Неподалёку друг от друга стояли два челна. Стояли и, по-видимому, не могли разъехаться, поскольку мережи их спутались и сплелись, а как раз в месте сплетения билась огромная рыба. Ей-богу, я еще не видел такой. Огромный сом сажени в полторы — если не в две — длиной. По-видимому, он запутался в одну мережу, потянул ее, наскочил на другую и спутал их. Сом этот бился, раскрывал широкий рот, шлепал грибами, шевелил усами и таращил маленькие глаза.

Братчик остановил свой взгляд на Жабе и улыбнулся. Очень плутовато.

— С того времени стоит мне только увидеть жирного дурака при исполнении им службы — и мне сразу вспоминается этот сом.

А в челнах бились и таскали друг друга за чубы люди. В одном челне эти два брата, а во втором — эти. Также братья.

— Хватит, — сказал Лотр. — Теперь они. Ты кто?

Вперед выступил лохматый и заросший человек с лукавыми глазами забияки, один из тех «римских вояк», которые делили у креста одежду. В одном из уголков рта — презрительная улыбка; табачные глаза недобро бегают. На голове, как у всех кудрявых, что вошли в возраст, начинает пробиваться лысина.

— Леон Конавка, — с хвастливостью сказал человек.

Его сосед, похожий на него, но еще по-юношески тонковатый (и еще в глазах, вместо хвастовства и наглости, трусость), добавил:

— А я ему брат. И ничего мы больше не делали. Мы рыбаки.

Комар, который опять уснул, вдруг проснулся, спросил:

— По чужим конюшням рыбаки?

И тут выступил вперед тот, цыганистый, с угольными, блестящими глазами, с резвым, как у обезьяны, лицом, который так ловко ставил подножки во время стычки.

— По чужим конюшням — это был я. Михал Илияш моя фамилия.

— Ты — после, — сказал Комар. — Не хлещут — не дрыгай ногами.

— Этот я понимаю, — ощерил зубы Михал.

— Н-ну, братья... То с кем это вы бились?

Два бывшие «эфиопа» вышли и стали рядом с ними. Один, здоровый, как холера, тугой, с плотоядным ртом и сомовыми глазками — настоящий Гаргантюа, — сказал басом:

— Я также рыбак. Ловлю вырезубов, мирон, а в особенности сомов. Это когда их вымочить и нашпиговать их же жиром, — он приложил к усам пальцы, — м-м-нм... А фамилия моя Сила Гарнец... А это мой негодный братец. Такой неудачный, что двухлетнюю щуку только с трудом съест. Зовут его Ладысь.

Ладысь Гарнец выступил вперед. Худой, очень похожий на девушку, с длинными рыжевато-золотистыми волосами. Рот приоткрыт, как у юрода, в глазах мудрствование.

— Рыбак. Но в истине ходить хочу. В истине.

— Вы не смотрите, что он такой... придурковатый, — сказал Сила. — Он два года в церковной школе учился. Выгнали. Умничать начал, прорицания читать... Испортили его там... И сейчас не своими словами говорит, а не может запомнить, в каком заливе больше рыбы. А это просто... Вот, скажем, у могильника, там карасей — ни-ни...

— Хватит, — сказал Лотр.

— И балабы нет...

— Не рыбу, но будете уловлять человеков, — сказал Ладысь.

— Хватит. Говори дальше ты, Сила.

— Ну вот, и вышла у нас в тот день с Конавками драка. Конавки ведь также рыбаки, но худшие. Сказать, скажем, где у нас там кляпцы водятся — это им слабина.

— Врёшь, — сказал Леон Конавка.

— Ваше преосвященство, — сказал Лотру Босяцкий, — пусть бы он и дальше говорил. А то другие негодные. Один — крольчонок. Второй — рыбоед, и, как говорит, то рыбой несет. А третий — юрод не от Господа Бога нашего.

— Ваша правда, — сказал кардинал. — Говори ты, старшая Конавка.

Леон выступил вперед и окинул всех глазами, от каких любой подножки можно было ждать.

 
                Повествование Леона Конавки

 

— Это он врёт все, этот Сила. Никакого знания у него нет. Да и как может быть, когда у него голова, как у сома — сами видите, какие глазки, — и когда он только жрет. Первые рыбаки и на нашем озере — вот я, Лявонька, а когда брат в ум войдет-вступит, то и он станет умнее того сома. И мы всегда господину нашему милостивому, хотя он и не разбирается ни в чём, но, честно, как то рабам искренним подобает, по писанию, больше всего лучшей рыбы приносим. А господин наш не схизмат какой-нибудь, как мы, мужики дуроломы, бобовые головы, а благородный Доминик Акавиты, и данный ему, за прилежание в вере святой, латинская надпись на щит: «Rex bibendi» (8).

— Этого можно бы и отпустить, — почти растрогано шепнул Лотру Босяцкий. — Лучший материал. Богобоязненный человек, панолюбивый и... глупый, хотя и хитрый.

Леон вдруг горделиво вскинул голову: по-видимому, не выдержал, сорвался, пусть и во вред себе. Хитрые глаза забияки засветились.

— Кому разбираться средь этого мужичья? Мне двадцать один... Они все дураки... А у нас в доме сам король Александр двадцать два года потому останавливался и ночевал и всех жителей ее ласкою своей королевской отметил.

— Слышали, что он несет? — шепнул Лотр Босяцкому. — Вот вам и отпустить. Пусть лучше писарь занесет, кроме богохульства, еще и оскорбление покойного короля.

— Почему? — шепотом спросил Болванович. — Могло быть. Он был хороший король. Нас любил. Простой. И, между прочим, ни одной бабы, даже из курной избы, когда только возможно было, лаской и вниманием своим не обходил. Это вам не другие. И что удивительно, сами бабы к нему так и липли. Может, потому так мало и царствовал.

— Могло-о быть, — передразнил Лотр. — Могло быть, и не тут. Дети их величества сейчас только девками интересоваться начинают... Сколько лет, как король умер? Ага. А царил сколько? Четыре года и восемь месяцев. Так за сколько лет до его царствования этот болван родился? Могло-о бы-ыть.

Леон Конавка понял, что брякнул лишнее. Табачные глазки забегали.

— Так вот в тот вечер мы с этими непохожими, с мужланами этими побились. Сила этот как начал кричать и дергать сеть:

— Моя мережа!

— Ты ее распутай сначала, тогда увидишь — чья! — крикнул ему я.

— Он за мережу — торг! Я также — торг! Тогда он разворачивается и мне по морде. Даже день золотыми мухами пошел.

— Это у меня... мухами, — сказал Сила. — Ведь он меня — тоже...

— А тогда этот вот юрод, пророк-недоучка, Ладысь, оскорбить меня решил.

— Глаза у тебя, — говорит, — в неподходящем месте.

Я ему также — плюху. Но он, по-видимому, струсил мне ответить. Он Автушка моего схватил. А тот еще в разум не вошел.

— Он меня схватил, — сказал немного боязливо Автух.

— Слышу — чебурах! — это они, значит, в воду упали. Мне-то смотреть некогда — я Силу валтужу. Только слышу: шатается челнок. Братец, значит, освободился от того и вылазит. Только потом оттолкнул старшего Гарнца и... В чем дело?.. Младший Гарнец в моем челне сидит... А мой Автушок в Силовом челне. Перепутали. Тут Сила, наверное, понял: со мною ему не осилить.

— Этот ты понял, — сказал Сила. — Куда карасю против линя?

— Я тогда размахнулся и этому его Ладысю — благо он в моем челне — плюху. Смотрю — Сила глазами завращал:

— Ах, ты моего брата?.. Так — на и твоему, — и как даст Автушку. Тот, бедный, даже зубами лязгнул. Мне его, конечно, жаль. Я бешусь. Я тогда опять Ладысю как дал-дал. Кричу:

— Э, ты моего любимого брата? Пусть и твой получит!

— И твой!

— И твой!

И дошли бы мы обязательно до смертоубийства, если бы братья не догадались. Прыгнули они в воду и поплыли к берегу, как, уважая вас, две сучки... А во мне просто все заходится. Даже сердце кипит. Хватаю я топор. И Сила топор хватает. И тут прибавилось бы у нас в головах еще по одной дырке, если бы он не испугался.

— Это он испугался, — сказал Сила, — словно рак в стихотворении.

— Не испугался я. Я, когда я в ярость войду, ничего не боюсь. Тогда мне не противоречь. Развернулся я и топором по его мереже.

— Брата моего — кричу, — бил. Вот твоей мереже! Вот!

— И твоей на! — кричит он.

Тут сети наши начали раскручиваться. Булькнула рыба, показала нам хвоста...

— Хорошая штука сомов хвост, — крякнул Жаба.

— ...да и пошла к себе. И тут я смотрю — стоит Сила, согнувшись, хекает и свою мережу рубит... Я — хохотать... Но тут смотрю — и я все время свою сек... Смотрю — этот дурак это понял и вдруг как даст обухом в дно моей душегубки — даже вода засвистела. Слышу — ноги почти по колени в воде. Тут я думаю: «Будет мне — будет и тебе». И как ухну топором в дно его челна — да и вывалил кусок величиной с хороший стебель (9). Пошли наши челны к озерному богу. И мережи с ними пошли, и, конечно, топоры.

— Ведь они не плавают, — объяснил Сила.

— А мы по шею в воде. И тогда мы поплыли на берег. А там наши братья сидели уже с этими двумя... И все, может, было бы хорошо, когда тут Иосия начал горевать о рыбе, хотя и не едят они сомов.

— Они щук едят, — басом сказал Сила. — Хотя и нельзя щуку есть по духовным причинам, и кто её ест, в особенности голову, того на том свете заставят дерьмо есть.

— Что ты там несешь вздор? — спросил Лотр. — Как это нельзя есть щуку? Какие это «духовные причины»?

— Кто щуку ест, а голову в особенности, тот грешник хуже католика и еретик хуже, чем Лютер в срамоте своей, — сказал Ладысь.

— Это еще почему, поганец ты?! — вскочил Босяцкий.

— А потому, — поучительно сказал Сила, — что в щучьей голове есть вся утварь, какой Христа казнили. Кости такие вроде хрящей. Тут тебе крест, тут тебе гвозди, тут тебе и копье. Напрасно, думаете, иудеи так щуку любят?

— Дурачина ты, вот кто, — грустно сказал Раввуни. — Голову на плечах иметь надо, вот что.

Лотр пожал плечами:

— Эти люди закоснели в языческих поверьях своих и в самой надоедливой ереси. Разве это христиане? Единственное, что вылечит их от диссидентства — очистительный костер... Ну, дальше. Значит, иудей начал горевать о рыбе.

— Да, — сказал Иосия. — Я поклялся Исходом, что из-за такого Левиафана, может, и стоило было биться, и он был бы тут очень кстати.

— И тут я сказал, что крупную рыбу мы отдаем господину. А иудей сказал, что он всегда считал рыбаков за разумных людей и сегодня убедился в этом. Тогда этот Братчик спросил, зачем мы из-за барской рыбы секли свои мережи.

Только тут я опомнился, что и мережи изрубленные не наши, и челны утопленные — от господина. И, значит, ждет нас кум-бич и сидение в колодках у церкви по крайней мере на четыре воскресные мессы, а может, и что-то худшее.

Тут Ладысь загудел:

— Братцы вы мои разлюбленные! А что же это нам делать?! А как же нам теперь пережить?!

И тогда Братчик сказал, что надо убегать. А иудей покрутил только головой.

— Наро-од, — говорит, — сидеть и слушать и понять. Назад вам нельзя... И потому идите вы с нами, хотя, конечно, дурак в дороге не приобретение.

Мы поняли, что все это правда, кое-как помирились, съели на знак клятвы немного земли, когда уже ничего больше съедобного у нас не было, и пошли с ними.

 

В городе между тем вовсе не было спокойно, несмотря на то, что все давно разошлись ужинать. Оставался какой-то час до захода солнца, и все, у кого было, что есть, спешили съесть это при дневном свете: летом стража приказывала гасить огни вместе с концом сумерек. «Это не зима: дни длинные, погода сухая — долго ли до ночного пожара».

В слободах вещатели уже были, и теперь их крик раздавался на окраинах:

— Ог-ни гасить! Пе-чи, лучи-ны га-асить! Не спит огоонь! Плошки гаси-ить! Горны гаси-ить! Мать Бо-жия и святой Юрий, сми-илуйтесь над нами!

— ...на-ас!

— ...а-ас! — отдавалось где-то далеко, в гончарном конце.

Казалось, должна быть тишина, обычная вечерняя тишина и мир. Но ее не было.

...По Кузнечной, а потом по Мечной улицам бежал запыхавшийся Кирик Вестник, грохотал в ставни, бил ногами в двери и трубно кричал одно и то же самое:

— К замку! К замку! Христа убивать повели! Убийство!

Если бы кто-нибудь глянул с высоты, он бы увидел, что по улицам, в разных концах, суетится несколько таких фигурок.

На Пивной бросался от дверей к дверям Зенон:

— Люди! Христа убивают! Христос пришел!

Крик катился улочками. Но редко-редко где раскрывалось окно. Улицы, казалось, вымерли, безучастные до отчаяния.

Ревела на улицы Стрыхалей дуда.

— На помощь! Христос пришел в Городню!

В редких неприкрытых ставнями оконных стеклах догорал кровавым светом закат. Так слабо и неохотно, так редко. Угасал, как свобода большого города к восстанию. Она еле тлела за этими редкими оконными стеклами. И воплем в пустыне были крики, которые глухо угасали в ущельях улиц.

— Христос! Христос с апостолами пришел в Городню!

Клеоник и Марко колотили во все двери Резного Угла.

— Людей убивают! — кричал Клеоник.

— Ну, чего там? — спрашивал сонный голос из-за ставен.

— Людей убивают! Говорят, Христа!

— А-а.

Первая звезда запылала в прозрачно-синем небе.

Последние лучи зари отражались на руках Уса, какими он грохотал в двери. Руки у него были теперь словно из красного золота.

— А-а. Тьфу! Свиньи сонные.

Побежал, споткнулся о нищего, который спал на обочине.

— Христос пришел.

— Брось, спать хочу.

Гиев Турай схватил за грудки человека в богатой одежде, потряс. Им оказался немец.

— Христос в Городне! Христос воскрес!

— А-а, — сказал немец. — Он и ф прошедший гот такой ша штука фыкинул.

— Тьфу, колбаса, — махнул рукою Турай.

Угасали верхние окна в домах. Безнадежно угасала свобода большого города. И все ярче в июльском небе разгорались яркие звёзды. Сиял золотом красавец Арктур, рассыпались возле него волосы Вероники.

Сверкала на севере, совсем низко от горизонта, многоцветная Капелла, и бежали к ней через Альтаир и Денеб туманные вихри Пути Предков. И тогда, в отчаянии от того, что ничего нельзя сделать, что все глухие в этом городе, Кирик Вестник стал перед порталом костела доминиканцев и, подняв руки вверх, из последних сил, бессознательно и разъярено завопил:

— Христос пришел в Городню!

Молчание. Костел, казалось, падал на человека. Высокий, до звёзд шпилями. Тишина. Ближе на северо-запад сверкали над самой землей Близнецы — брат золотой и брат белый. Они ближе друг к другу, чем люди. Или вон как тесно сбились вокруг Невесты, вокруг белой Невесты (10), ее женихи, два брата — плечо к плечу (11), и их низенький соперник (12). Так близко, как никогда не бывать людям.

И в отчаянии, понимая, что все равно, что в лучшем случае стража схватит его за буйство, Кирик опять вскинул к звёздам руки и закричал:

— У-би-ва-ют Христа-а-а-а!

Эхо, которое всегда было в башнях, подхватило крик, начало отбрасывать, играть с ним, как с мячом. В верхних ярусах колокольни начали взрываться удивительные звуки:

— ...ва-а... та-а... та-та-та!

И вдруг случилась чудо. Лязгнули ставни, и в окне появилось белое лицо.

— Чего?

— Христа пытать повели.

Еще и еще головы являлись в окнах.

— Где? Где?

— Христа убивают! В замке! Христос пришел в Городню. Нас защищать.

Один человек вышел из дома и второй. И третий... Теперь кричали вчетвером. Вышел заспанный человек с кордом.

— В чем дело?

— Пытать повели! Гонец сказал, что они его — замордуют! Что нам не он нужен, а долговая тюрьма!

Это оскорбление переполнило чашу терпения. Взвился к шпилям колоколен рык.

...И тут пошло. Выбежали из хижины два человека с молотами. Бросив бедную лавочку, выскочил с безменом торговец.

— Христа спасать! — кричали десятки голосов.

Всё обрастая, толпа катилась за Кириком. Громыхали в двери, в окна. Били в них молотами так, что вздрагивали дома, и, хочешь, не хочешь, надо было выходить.

У трактира толпа выросла вдвое, присоединись бражники. Трактирщик крикнул и, сбросив с вертела в огонь кур — пламя полыхнуло, словно из ада, — присоединился к тем, которые шли. Пьянтосы схватили факелы. И когда раньше в конце улицы, на западе, сиял в глаза людям желтый Арктур, путеводная лампада, то теперь звёзды словно поблекли в красном зареве.

Неподалёку от Ростани присоединился к толпе Зенон с сотней людей, а на самой Ростани — толпа, какую вели Клеоник и Марко.

Валили и валили из домов, переулков, тупиков еще и еще люди. С цепными жгутами, с долбнями, со ржавыми топорами, с кольями, выломанными из заборов, с луками.

Бросив у мясных рядов стадо, приобщился к потоку пастух с пращой, мясник с резаком.

— Христос пришел в Городню!

Теперь уже никак не меньше за семьсот человек валило к замку.

Ночь краснела огнем.

 

Синедрион во все глаза разглядывал Богдана Роскаша. Зрелище было действительно удивительное. Под мешковиной хитона топорщилась потертая шляхетская чуга, за пазухой была меховая шапка (словно кот пригрелся и спал). А на ногах — такие же самые мужицкие поршни, как у всех.

Роскаш стоял, горделиво отставив ногу. Довольно могучее брюхо — вперед, грудь выпятил, лицо — красное, глаза — вытаращенные, усы — лихие, свисли до середины груди, щеки — немного отвисшие и такие круглые, будто он их нарочно надул.

Непримиримо смотрели на синедрион мутно-синие глазки. Пренебрежительно был искривлен рот — рот любителя выпить и драчуна. Для полноты картины не хватало только сабли.

— Ты кто? — спросил Лотр.

— Не слышали, что ли? — пренебрежительно бросил Богдан. — Я Роскаш Богдан. Белорусский шляхтич. Вот.

— Ты сейчас не шляхтич, а подсудимый, — сказал Лотр.

— Эти вы — одна видимость, а шляхта была, есть и будет. Оружие вот только я в фургоне оставил, а то не на меня бы вы сейчас оскаливались, а на крышку своего гроба.

— Что же ты, шляхта, средь бродяг? — спросил язвительно Лотр.

— Сам ты хамло и бродяга, — сказал Роскаш.

Лотр еле сдержался:

— Хорошо, говори.

Роскаш стал еще более ухарским, отставил ногу еще дальше.

 
                Повествование Богдана Роскаша

— Мужицкая только морда может не знать, что такое род Роскашей и к какому роду, суёму (13) и гербу мы принадлежим. Но я не удивляюсь и великодушно вам прощаю, ведь попы — отчасти вчерашние мужики — и самых важных вещей могут и не знать.


Были мы когда-то богатые, как холеры, но литовское нападение выбило знаменитый род Роскашей из седла, хотя и не сбило с ног... Фальшивым приказом этого хама, этой кислой овчины, Миндовга, отобрали у нас приобретение предков, земли, и отдали такому самому кипатю, как и Миндовг, какому-то безвестному Квясткгайле. Остались мы на этой нашей земле гостями и оскудели, но чести не потеряли.

И в особенности заелся я с этим осленком, с младшим Квясткгайлом, Тадэем. Мало ему было той чести, что на земле, какая ему неправедно принадлежит, сидит бывший хозяин, человек такого рода, как я, — он надумал с меня еще какую-то «аренду» брать, варвар такой... Конечно, не видел он от меня фиги с маком и скидельского угощения.

В тот день я благородно пахал свое поле. Был в этой вот меховой шапке и, как то подобает рыцарю, при мече на боку, при гаковнице за спиной, при рожке для пороха, или, как мы говорим, «мака». Оружие должно быть при себе, ведь твоя честь в твоих руках, и еще... каждую минуту кто-то слабый может припасть к ногам твоим, моля о рыцарской твоей помощи.

Кожа у меня не такая толстая и заскорузлая, как у какого-то там мужика или у польского или жмойского дворянина, и поэтому я следовал за высокой своей сохой осторожно, чтобы терн не впился в ногу.

И тут подъехал на паршивом своем воронке этот хам в магнатской одежде, которая сидела на нем, как на корове шитое седло. Подъехал и, поскольку не умел вести светской беседы, сразу начал неприлично лезть и приставать с этой своей «арендой».

Некоторое время я молчал. Это потому, что эти худородные сиволапы имеют скверный слух. Скажешь им: «Слава Иисусу» — Божьего имени они, спесивые, не слышат. Но зато стоит кому-то в их компании трахнуть — они услышат сразу. Каждому свое. Каждый слышит то, к чему наиболее привык. Их уши приспособлены не для звучания Божьего имени, а для более низких звуков. Уста их позабыли, как выговаривается слово «Иисус», и помнят только слова: «Ф-фу, хамство».

И вот он ехал рядом со мной и тявкал. А я молчал. Даже до тех пор, пока он не сказал что-то насчет того, что пусть он не будет Тадэем Квясткгайлом, если не заставит меня заплатить. Только тогда, расслышав противное Богу его имя, я соизволил ответить и бросил:

— Что твоя «аренда» перед шляхетской честью? Тьфу!

Тогда он начал неприлично выхваляться своей захудалой шляхетностью. И я сказал ему с достоинством:

— Тьфу ты, а не шляхта! Вы из лесов жмойских пришли. Вы письма не знали, а Роскашы — коренные здешние. Вы на медведях женились, когда нас князь Всеслав в рыцари преподобно посвятил.

— Врёшь. Мы вас завоевали.

— Эти мы вас завоевали, — говорю. — На чьем языке говоришь, дикарь?!

Ему нечем отвечать.

— Давай, — кричит, — деньги!

А я ему, как солью в глаза, правду:

— Вы от Гедемина по пятой боковой младшей линии, а я от Всеслава Полоцкого — по второй. Тьфу твое дворянство перед моим!

— Хам! — осмелился он.

— Дикари вы. С быдлом вы спали в круглых хижинах своих. В шкурах ходили вы!

— Мужик!

Тут я, словно пропалывая, выдрал чертополох, святое наше гербовое растение, и сунул его под хвост хамской лошади этого хамского будто магната. Лошадь эта дала свечку, и тот вылетел из седла и брякнулся всем телом о пашню... И он еще говорил, что дворянин. И дворянин ни за что бы с лошади не упал — разве что только совсем пьяный.

Я стал над ним — не двигается.

— Я т-тебе дам «мужик», — спокойно сказал я.

Подумал немного, а потом выпряг лошадь, чтобы не страдало животное, поцеловал в храпу верного своего боевого друга да и пошел по пашне к пуще.

 

Перед Лотром стоял очередной со святого семейства. Тот самый оболтус, что играл в мистерии Христа. Он переминался с ноги на ногу, и пол стонал под ним. Теперь на нем не было золотистого парика. Свои волосы, грязновато-рыжые в ржавчину, были спутанные. Лоб низкий. Надбровные дуги огромные. Туповатое, но довольно добродушное лицо — воплощение флегмы.

— А ты? — спросил Лотр.

— Это... Я? — спросил, словно удивившись, растяпа.

— Это... ты, — сказал кардинал.

— Акила Киёвы, — сказал человек.

— Рассказывай, — сказал Болванович. Оболтус шлёпал губами, как мень.

 
                Повествование Акилы Киёвого
 

— Это... А я что? Я лесоруб... Пристал к ним, пусть оно... Лесоруб я... Лачугу имел... такую... Чуть, может, больше... ну... за дупло... Из лачуги... как же оно... выгнали... Лес стал заветный... королевский... Ну и потом, я на сборщика налогов случайно дуб уронил. Расплющен. И не сказать, чтобы большой был дуб. Так лет семьдесят. И, пожалуй, попал по голому месту.

— Ничего себе, — сказал Лотр.

— Эта... А чего «ничего»? На меня однажды столетний упал. И ничего. Иногда только... как же его... это... в ушах стреляет.

— М-м, — в отчаянье замычал Босяцкий.

— Клянусь Матерью Божьей и святым Михаилом, — впадая вдруг в припадок гнева, сказал Пархвер, — вот кого просто и Бог не разрешит оставить без костра. Его жир один стоит больше, чем вся его достойная сожаления жизнь.

— Это... А чего мое... это... жизнь... Оно мне — ничего.

И тут вдруг вскипел Богдан:

— Ты... хамуйла... Какой же ты хорек!.. Я начинаю седеть, ты, щенок, и еще никого не упрекнул жизнью. Мы умрем. Но ты, так-то упрекая людей самым ценным, что им дано, умрешь раньше. А когда доживешь до моих лет и не получишь плахи в загривок или стрелы в утробу — значит, белорусы стали быдлом и их высокой пробы храбрость умерла.

Роскаш был такой страшный, что, боясь проклятия осужденного, в какое тогда верили значительно больше, чем теперь, судьи смолчали, и даже Пархвер умерил свой гнев.

— Хорошо, — тихо сказал Лотр. — Ну, а ты... следующий?

Следующий, человечек лет под сорок, горбоносый, со алчным ртом в сети крупных жестких складок, с серыми, одновременно фанатичными и вздорными глазами, вдруг закричал каким-то бессмысленно-страстным голосом:

— А что следующий?! Что следующий?! — Глаза его бегали.

— Ну, ты что? — спросил Босяцкий. — Может, хоть ты честный человек?

— Чего честный?! Зачем?! Средь таких людишек и честный?! Я не честный, я — мытарь! Таможенник я! Мытарь!.. Данель Кадушкевич моя фамилия.

Братчик улыбнулся.

— Чего же ты из мытарей пошел? — в медвежьих Болвановичевых глазках блеснул интерес. — Работа почетная... Хорошая... Сам апостол Матвей был мытарь.

 
                Повествование Данеля Кадушкевича

 
— А что Матвей?! Что Матвей?! Ему, старой перечнице, хорошо было. Его Бог к себе приблизил. Он чудеса видел. А я даже зверя Какадрыла только в испанской книжке смотрел. И монаха морского не видел. Чего из мытарей пошел? А того. Опостылело все. Утром встанешь, иногда умоешься, наешься. А что за еда? А дерьмо у нас еда! Предки тура ели — хотя бы тебе тут турье копыто. Земля оскудела. Чудес мало. А что?! Неправда?! Захочет человек разносол съесть, обычное, скажем, зубриное вымя, чего деды и за еду не считали, а ему прут каждый день медвежий окорок или черного аиста. А он мне опостылел, как гнилая рыба... А потом идешь пошлину собрать, возы чапами щупать, чтобы не везли неразрешенного. А чего они там везут? Разве водку?! Нет того, чтобы что-то такое, ну, эдакое... Чтобы аж глаза на лоб полезли. Ну, хотя бы какого-то там единорога... А потом домой и домой, и опять есть, и ужинать, и жене под бок. Хотя бы жена какая-то... токая... так не — баба... Чтобы же жеж эта она — муринка, или... русалка, что ли, или, на худший случай, турецкая княгиня. Опостылело мне все. Есть опротивело, пошлина опостылела, жена опостылела. В других странах дивы случаются, кометы каждый день, земля через ночь трясется, в небе том разные знаки. А в нас только что драконы в Лепельском озере передохли, так я и тех не видел... Бросил я все... Чушь все, чушь! Чудо бы мне, чудо, — нет ничего удивительного. Я, может, вообще пророком быть хотел, а мне — мытарем. А что?! Тьфу, вот что.

 

Лотр пожал плечами. Показал на лысого Мирона Жернокрута:

— Ну, долго не будем тут языком трепать. Ужинать пора. А про тебя я и так все знаю. Были вы комедианты. Выгнали тебя за бездарность. Ты пошел, а поскольку все спали, то ты и фургон с одеждой и другим с собою прихватил.

Лысый Жернокрут поджал губы. Вокруг их собралось множество морщинок, и рот стал напоминать удавку колиты. Такие рты бывают только у язвительных и скупых до последнего людей.

— К-как за бездарность?! — спросил Мирон, и голос его заскрипел, словно кто-то действительно начал крутить жернова. — Я?! За бездарность?!

Брови его полезли на лоб, в глазах появился гнев. Удавка колиты распустилась, показав желтые редкие зубы. Лицо стало похоже на бездарно сделанную трагичную маску. Он рассмеялся, и этот смех сначала скрипел, как жернова, а потом перешел в трагическое «ха-ха-ха».

— И я!.. И они... Сами вы бездари. Вот, смотрите! — Мирон стал в позу.

 
                Докуда ты будешь...
 

Словно нестерпимо заскрипели жернова. Точнее, старый ветряк. Ведь лицедей не только скрипел, но еще и бешено махал руками в воздухе.


                Докуда ты будешь, Савл,
                Дом Иисуса терзать,
                Мужей по стонам... э-э... тянуть
                И в тюрьму сажать?


— Всё! — завопил вдруг Лотр. — Всё, всё, хватит!

Это был скорее крик отчаяния, а не гнева.

— Видите? И вы не выдержали, преосвященство, — довольно сказал Мирон. — Способность потому что. А вы говорите — бездарь.

— Следующий! — разъяренно и почти бессознательно закричал Лотр. — За одно это с вас со всех головы поснимать надо.

Верзила, длиной с английскую милю, сделал шаг вперед и гукнул. Осовелые глазки; подстриженный по-бурсацки, в длинной, до пят, бурсацкой свитке под хитоном и, удивительно, с мордой маменькиного сынка, несмотря на возраст. Нос унылый, кутежный.

— Jacobus sum, — сказал он. — Якуб Шалфейчык аз. Был бы дьякон, и только теперь уже не помню, меня ли из бурсы выперли, или из дьяконов уже расстригли... Память мая, благодаря болезни моей, а значит, и Богу — tabula rasa, чистая доска... Ик... Suum cuique каждо свое. Одни пьют и блуждают в переулках. Вторые носят красные мантии.

— Ты завтра утром также получишь красную мантию, — сказал Пархвер. — Яркую мантию.

— Pollice verso (14), — сказал верзила.

— Прохвост ты, — сказал Лотр. — Бродяга ты, а не дьякон.

— Не верите? Так вот... «Ангел вопияша благодатней: «Чистая дева, радуйся».

Голос был ужасный, медвежий, еловый. Он бил по голове и как будто оставлял сотни скобок в ушах. Меркли свечи. Дрожала и рвалась слюда в окнах.

— «И паки реку-у!!!»

Якуб встал на цыпочки, налился кровью. Кто-то невидимый начал листать сразу все книги на столе, за которым сидели судьи.

— Хватит. По-моему, это не «Ангел вопияша», а подземный дух, копша, — сказал Босяцкий. — Следующий!

Следующий вышел из ряда. В его хитоне было, пожалуй, больше дырок, чем в хитонах всех остальных. Шевелились в широких драных рукавах ловкие, словно совсем без костей, длинные пальцы рук. Ворот его хитона был похож на монаший, широкий, в складках, и в этом вороте, словно в глубокой мисе, лежала правильно-круглая голова с редкими, в несколько курчавых волос, усами. Эта голова была поразительно тщеславная, с быстрыми живыми глазками, с такой огромной верхней губой, словно человек всегда держал под ней собственный язык. Это, однако, была неправда: язык этот болтался и звонил, как хотел.

— Смотрите, — шепнул Лотр. — Голова, которая говорит.

Босяцкий улыбнулся:

— Усекновение гловы свентэго Яна, прости мне, грешному.

— Судите вы нас не как судьи израильские. Неправедно судите. А сами не слышали, кто такой Ян Каток. — И он ударил себя щепотью в грудь. — Утучняете себя, как свиньи ненужные, а не знаете, что и храм Божий не так для души спасительный, как я.

Он полез в карман и достал оттуда голубя. Во всеуслышание зашептал ему «на ухо»:

— Лети к Господу Богу. Скажи: фокусника самой Матери Божьей судят.

Подбросил голубя, и тот вылетел в окно.

Каток ждал. Потом откуда-то, и казалось — из его зада, начали звучать струны арфы. Фокусник словно прислушивался к ним:

— А? А? Говоришь, не за то, что надо, судят? Правильно, не за то. Говоришь, отмечу тебя благотворностью? Отмечай, отмечай.

У Корнилы, а потом и у всех, полезли на лоб глаза: просто изо лба у Яна Катка вырос и потянулся ввысь куст роз, который источал сияние и аромат.

— Ммм-а, — зажмурился Жаба.

— И еще жажду роскоши твоей...

Вокруг бандитской морды запылал звездный нимб. Каток сложил руки на груди и закрыл глаза. И тут вспыхнул хохот. Фокусник оглянулся и плюнул. В тонкой его механике что-то не так сработало.

— У Яна Катка вырос огромный и яркий павлиний хвост.

— Тьфу. Ошибочка получилась.

— А говорил же я... Пи... пить не надо было.

— И наконец ты, последний, — сказал цыганистому кардинал. — И скорей. Ведь первая стража идет к концу.

— Господи Боже, — вздохнул Леон. — То-то же, смотрю, я аж разъярился, так есть хочу.

— Нако-ормят вас, — иронично сказал Лотр. — Навсегда накормят... Ну, говори.

Веселый черный человек явно плутовал, даже глазами.

— Я Михал Илияш. Мастер на все руки.

Его рот улыбался губами, зубами, мускулами щек. Дрожали, словно от затаенного смеха, брови.

 
                Повествование Михала Илияша

 
— Сначала я... гм... торговал лошадьми... У меня бабушка цыганка. Королева страны Цыгании. Тут уже ничего не сделаешь. Против крови не попрешь. Так суждено, и это еще Ян Богослов говорил, когда всю их апостольскую компанию обвинили в конокрадстве.

— Неправда, — сказал Комар. — Какое там еще конокрадство? Их не за то...

— Хэ! А как они белого осла достали? Бог им сказал, а они пошли брать, а хозяева спросили, зачем им осел... А те взяли. То лошадь осел или нет? Лошадь. Так что вам еще надо? Жаль только, что так медленно добреет человек. Тогда Господу Богу нашему за это несколько кольев загнали. Теперь бедному цыгану загоняют один, но так, что это не легче, и никакого я тут прогресса не вижу... Но дед мой и мать с батей были здешние... Бросил я это занятие. Нездоровое занятие очень. Пошел профессором в академию.

— Хорошо ты их, по-видимому, учил, — сказал Босяцкий.

— А чего? Студенты в меня были сообразительные, смышленые. Как, скажем, вы. Привыкали к своей учебе лучше, чем господин нунций к латыни. Бывало, найдёт такой дикий — ужас. А там, смотришь, и ничего.

И вот однажды стою я на академическом дворе с любимым своим студентом, Михасем, и учу его: «Да, братец. А ну, повторение. Оно, братец, матэр студыёрум. А ну, диаконскую пасхальную службу... И, так, знаешь, чтобы понятно было, что пьяный».

— Глупость говорит, — сказал Комар. — Пьянству никакого дьякона учить не надо. Это у них в крови.

— Михась лапы сцепил и как рявкнет.

— Подожди, какие лапы? — обалдело спросил Лотр.

— Так я же, батю, в какой академии преподавал? Я в Сморгоньской. Я медведей учил. И такой этот Михал был смышленый, такой здоровяк!

После пасхальной службы я ему и говорю:

— Да. А ну, покажи, как наши дворянчики к себе добро гребут?

Он и тут все знает. Сел на опилки с песком и начал его к себе лапами грести. Озверевши гребет.

Этот самый песок с опилками меня и подвел. Приглушил лошадиные шаги. Приказываю это я, а за моей спиной стоят трое всадников. И главный из них господин — гетман Огинский.

— Э-эх, — говорю, — Михась. Ты крепче, веселее греби. Барского размаха у тебя нет.

Михал лапами сильнее замахал. И тут мне сзади — корбачом между ушей. И увидел я в одну минуту и Частогов, и мать Острабрамскую, и все чисто, сколько их ни есть, церкви и мечети. Потому что цыганы всегда были той веры, которая в той деревне, у которой стал табор.

— Господин гетман, — кричу, — господин... Михал! Михал! А ну покажи, какой господин Огинский смелый, и красивый, и мужественный на войне.

Тут оно и случилось. От большой науки медведь одурел. То ли он спутал с бабой, какую муж с другим застиг, то ли был очень разумный — только схватился он за живот и заревел. А потом начал стонать и кататься на песке.

Гетман — за меч. И было бы тут два Илияша, и я вдруг... увидел... показываю рукой:

— Батеньки, смотрите!

На Илияшевом лице был такой нестерпимый ужас, что синедрион весь словно сжался, глядя туда, куда он показывал. В следующий момент все услышали, как Корнила тихо сказал: «Э-э, врешь...» Все опять оборотились. Сотник у дверей держал Илияша за шкирку.

— И не убегаю я. Этот я вам просто показать хотел, как я тогда убежал. Они все оглянулись, а я скакнул через забор и бросился бежать, как ни один никогда не бегал. Они за мной. Я от них. Лесом. К Вилии.

...Прыгнул я с кручи к реке и покатился. И тут увидел челнок, а в нем двенадцать человек.

— Братцы, спасайте!

...Всадники выскочили на крутояр... Но челнок с нами уже закрутила, понесла сестричка Вилия.

После минуты молчания Лотр сказал тихо:

— Что же. Самозванство, попытка выдать себя Бог знает за кого. Твоя, Братчик, еретическая доброта к иностранцам, твои сомнения в вере... И то, что ты вместе с иудеем начальников в народе твоим злословил, и откупщиков осуждал.

— И то, что совы летали над головой, — сказал Босяцкий. — И моча, какой зубы полоскал.

— И то, что подбили четырех барщинников убежать от господина и призывали Библию и Евангелие самим, без попа читать, — сказал Болванович.

— И то, что попортили барское имущество, — сказал Жаба. — И бесчестили покойника короля, лживо утверждая ложь.

— И говорили ересь о щуке, — сказал Комар. — И через этого дворянчика оскорбляли магнатов и суд, называя их хамами.

— За дуб, что упал на сборщика, — сказал Лотр.

— За то, что знаков ждали небесных, когда их самих ждала мытарская служба, — сказал Болванович.

— За святотатство и осквернение некрасивыми фокусами имени Божьего и то, что арфы небесного Иерусалима играли у него в неподобающем месте, — сказал Болванович. — И за оскорбление гетмана... По всех грехам ваших одно вам наказание.

Союзники опускали головы ниже и ниже. Все было ясно.

— Смерть, — сказал Лотр. — Казнь. Завтра. На рассвете…




(1) Начало застольной песни, богохульной и неприличной по содержанию. «Ликуй, король Юпитер...»

(2) Чуэты — потомки крещеных евреев в Испании.

(3) Культ Матери Божьей привился в особенности легко, ведь она отождествлялась с богиней плодородия, «большой бабой» Тиотей.

(4) Иберы — кельтское племя, которое населяло в римские времена Испанию.

(5) Институт откупщиков был одной из причин восстания Василия Вощилы.

(6) Вся история древности и средних веков когда и знала восхищение природой, так только физически. Восхищаться природой на бумаге или на словах считалась делом подозрительным, напрасным и пустым. Много ли было этой самой вражеской природы, недоставало ли мозгов и эстетичной жизни, не доросли ли еще люди, но в течение двадцати семи веков европейской литературы мы не встретим в ней даже такого количества пейзажей, сколько их скажем, в «Войне и миры». Просто не считали нужным, как и творцы очень современных романов.

(7) На самом деле могилы над Бездонным озером — уникальный древнеславянский могильник V–ИХ вв. Похожего ему почти что и нет. Не курганы, а острые каменные пирамиды. Свидетельство высокой культуры. И еще свидетельство человечности, того, что и в те времена любили отцов и не хотели для их забвения после смерти.

(8) «Король пьяниц», то есть распорядитель попоек, тамада.

(9) стебель — большой лоток из липы, в который вкладывают сеть.

(10) Вега.

(11) Бета и Гамма созвездия Лиры.

(12) Дельта Лиры.

(13) Суём — что-то вроде клана.

(14) «Опустив вниз большой палец». В смысле «Добей его».


Продолжение "РАЗДЕЛ  Х. Христос пришёл в Городню" http://www.proza.ru/2014/07/29/1165